Они сидели притихшие, виноватые. Гай от имени всего класса извинился, пообещал, что «больше такого не будет».
   И в самом деле, в дни матчей ребята больше не удирали из школы. Но легче не стало. Теперь они безустали гоняли мяч на школьном дворе: до и после уроков и даже в короткие перемены; не только в солнечные дни, но и в слякоть и в дождь. Они вбегали в класс в последнюю секунду, мокрые, красные, разгорячённые, кто с разбитой коленкой, а кто и с синяком под глазом. Ясно было: мысли их далеко, им прямо невмоготу решать длинные примеры на простые дроби или повторять правописание глаголов.
   То и дело слышался жаркий шёпот:
   – Какой ты судья! Такого судью самого судить надо!
   – А такого вратаря только об столб стукнуть!
   На перемене споры продолжались, и иной раз дело доходило чуть не до драки.
   – Ты тоже хорош! – кричал Саша Воробейко. – Поставили вратарём, так стой, нечего к чужим воротам бегать голы забивать!
   – Раз вы сами не можете, что ж делать? – ещё громче кричал в ответ Румянцев. – Вам забивают, а вы чего-то по сторонам зеваете!
   – Потому и зеваем, что на свои пустые ворота оглядываемся, а вратаря нигде не видно!
   Жаловались родители. Жаловались учителя.
   – Ваши ребята, Марина Николаевна, обо всём на свете позабыли с этим футболом, – то и дело слышала я. – Дисциплина в пятом «В» хромает на обе ноги. Пора навести порядок.
   Я выслушивала эти упрёки, чувствуя, что у меня горят уши. Возражать было нечего: футболом увлекалась поголовно вся школа, от первоклассников до выпускников (да и кое-кто из педагогов, кажется, был грешен). Но мой пятый «В» почему-то оказался самым неугомонным.
   – Лёва, – говорила я в отчаянии, – что же это такое?
   Мой надёжный друг и помощник учился, теперь в десятом классе и мог уже не быть нашим пионервожатым, но он остался с нами, и я, как и в прошлом году, во всём с ним советовалась.
   А Лёва, несмотря на свои очки и давнишнее пристрастие к шахматам, отлично знал, что такое футбол для мальчишеской души. И он произнёс магические слова:
   – Футбольная команда!
   Мы сказали ребятам: «Давайте создадим свою футбольную команду!»
   В самом деле, какое удовольствие целыми днями гонять мяч каждый раз с другими игроками, не соблюдая по-настоящему правил, играть урывками, без системы, без плана! Нет, так ничему не научишься. Футбол – игра серьёзная, для неё нужны не только крепкие ноги, но и голова на плечах.
   Это было бурное собрание. Да, команду, команду немедленно! Капитан – Гай. Полузащита? Кто лучше – Ильинский или Румянцев? А вратарь? Самое главное – вратарь!
   После того как всё было установлено, мы решили:
   1. Играть раз в неделю, по средам. 2. Предложить организовать футбольные команды в других классах, вызвать их на соревнование. 3. В другие дни – про футбол не думать.
   Было у нас одно жёсткое условие: если сегодня из-за футбола ты не успел приготовить уроки, завтра же выбываешь из команды. Это правило свято соблюдалось. За нарушение его были исключены из команды Ильинский и Выручка.
   Ребята больше не приходили в класс разгорячённые и потные, не вели бесконечных разговоров о футболе на уроках.
   А играть они стали лучше. И, может, это покажется забавным, но мне было очень приятно, что первое место по футболу среди пятых – седьмых классов завоевал наш пятый «В».
   Едва мы ввели в какое-то русло футбольную горячку, как вспыхнула другая «эпидемия». Во время перемены около моего класса стали раздаваться оглушительные выстрелы, происхождение которых никто не мог объяснить. Я несколько раз спрашивала ребят – они отмалчивались. Учителя жаловались, что иногда стрельба вспыхивала даже на уроках. Внезапно раздавался оглушительный треск – и снова мёртвая тишина да невозмутимые лица ребят.
   И однажды я сказала:
   – С завтрашнего дня вы не будете ходить в тир. Раз вы устроили стрельбище в школе, то и хватит с вас этого.
   Надо сказать, что в тир ребята ходили с восторгом (их водил туда военный руководитель). Они упражнялись в стрельбе, готовились к соревнованиям – словом, увлекались этим делом. И вдруг: не пойдёте больше на стрельбище!
   На другой день я вошла в класс. Ребята встали.
   – Здравствуйте. Садитесь!
   Все продолжали стоять.
   – Вы собираетесь заниматься стоя? – удивилась я.
   – Марина Николаевна! – услышала я голос Гая, – Мы не будем больше стрелять в школе, разрешите нам ходить в тир.
   – Хорошо. Но кто же стрелял? Я не хочу, чтоб один из вас говорил про другого, пусть скажет тот, кто виноват.
   Было несколько секунд нерешительного молчания, и к доске вышел Володя Румянцев.
   – Это я стрелял, – сказал он.
   – Как же ты это делал?
   И тут все стали хором объяснять:
   – Марина Николаевна, это очень просто, посмотрите: вот катушка – видите отверстие? – сюда надо насыпать серы, а потом…
   Я внимательно выслушала, из вежливости повертела в руках катушку, доставившую нам столько хлопот, и положила к себе в портфель. Ребята проводили её грустным, сожалеющим взглядом.

ЖИВОЙ УЧЕБНИК

   – Марина Николаевна, а как стреляет катушка, которую вы у Румянцева взяли? Покажите, пожалуйста, – просит Галя.
   – Зачем тебе?
   – Я нашим девочкам покажу.
   – Только этого не хватало! Ты лучше скажи, почему v тебя щёки и нос в чернилах?
   – Это я думала над задачкой…
   Галя для меня – живой учебник педагогики. В этом году у неё другая учительница – Евгения Павловна. Я с нею не знакома, как не была знакома и с прошлогодней учительницей Зинаидой Павловной, но ясно представляю обеих, и даже не столько по Галиным рассказам, сколько по её новому отношению к школе.
   – Воскресенье кончилось! Воскресенье кончилось! – кричит она по утрам каждый понедельник. – Я иду в школу! Я иду в школу!
   Ничего похожего не было прошлой зимой, когда Галя нетерпеливо ждала воскресенья, а в понедельник утром ни за что не хотела просыпаться.
   – Марина Николаевна, вот поглядите, – рассуждает она. – В прошлом году у меня всё были тройки, четвёрок совсем немножко. А сейчас четвёрки и пятёрки.
   – Почему же это?
   – Евгения Павловна очень хорошая. Знаете, она обо всех так заботится, всегда огорчается, если кто болен. И у неё очень много улыбок. Когда девочки с ней прощаются, она каждой улыбается – на всех хватает и ещё остаётся, правда!
   В другой раз Галя рассказывает:
   – Моя соседка Сёмина Таня потеряла свою ручку и говорит: «Это ты взяла!» Я ей отвечаю: «Чем на меня говорить, поищи получше». Она поискала и нашла под партой и всё равно мне говорит: «Это ты взяла, а потом бросила!» А Евгения Павловна услыхала и даже закричала на неё. Она знаете как сказала? «Как ты смеешь оскорблять человека!»
   И я невольно подумала: как это неверно, как неправильно – проучиться четыре года в Москве и не знать таких московских учителей, как та же Наталья Андреевна или нынешняя Галина учительница Евгения Павловна!
   Можно ли представить себе студента-медика, который не знал бы имён Бурденко или Вишневского! Студента архитектурного вуза, не знакомого с лучшими образцами старого и современного московского зодчества! Ученика художественного училища, который ни разу не побывал в Третьяковской галлерее! Студента театральной студии, который не перевидал бы лучших актёров столицы!
   А мы, студенты педагогического вуза, видели только тех учителей, которые работали в школе, где мы проводили свою педагогическую практику, да и то подчас вскользь, случайно. В вузе мы упустили возможность узнать людей, которые всего убедительнее могли показать нам, что такое педагог и его работа.

«ТЫ БОЛЬШЕ НЕ МОЙ УЧЕНИК»

   Среди новичков у меня был один, по фамилии Лукарев. Он быстро сошёлся с ребятами, стал своим в классе. В перемены он почти всегда оказывался в центре шумного, смеющегося кружка: что-то громко рассказывал, мяукал, кричал петухом (это у него получалось артистически). На уроках он гримасничал, передразнивая кого-нибудь из ребят, а то и учителя. Выходило похоже, ребята фыркали, и Лукарев в такие минуты, видимо, чувствовал себя героем. Сам он при этом никогда не смеялся, лишь изредка улыбался какой-то быстрой, короткой улыбкой. Большой, подвижной рот казался чужим на его худом лице.
   Однажды, когда преподаватель географии, отпустив его от доски, наклонился над журналом, Лукарев пошёл к своей парте на руках. Ребята рассмеялись. Алексей Иванович поднял голову, но Лукарев был уже на ногах и с торжествующим видом садился на место. В другой раз – это был первый урок, после звонка прошло минут десять – в коридоре раздалось что-то вроде громкой пощёчины, дверь с грохотом распахнулась, в класс влетел портфель, а за ним, спотыкаясь, словно его сильно толкнули, вбежал Лукарев и растянулся на полу. Мы опешили, не понимая, что случилось. Лукарев шумно, с нарочитой неуклюжестью поднялся и, глядя не в лицо мне, а куда-то вбок, принялся многословно объяснять:
   – Марина Николаевна, я не виноват. Я опоздал. Стою у двери, думаю: что делать? А тут идёт какой-то большой парень, верно из десятого класса. Я его не трогал, а он вдруг ка-ак даст мне, а потом ка-ак толкнёт меня – вот я и полетел…
   Он ещё долго говорил что-то, а я смотрела на его кривую мимолётную усмешку, на глаза, упорно не желавшие встречаться с моими, и думала: «Всё неправда. Никто тебя не трогал и не толкал. Ты сам хлопнул в ладоши, чтоб вышло похоже на пощёчину, сам распахнул дверь…» Но доказать это я не могла.
   – Садись, – сказала я сухо и по довольной усмешке, на мгновение тронувшей его выразительный рот, поняла, что не ошиблась: он нарочно разыграл всю эту комедию.
   А вскоре произошло вот что.
   Шёл мой урок. У доски стоял Серёжа Селиванов и писал предложение: «Как только наступит зима и землю запушит белым снегом, ждёшь не дождёшься снегирей». Ребята писали улыбаясь, зная пристрастие Серёжи к этим красногрудым птицам.
   Мне показалось, что отрицание «не» написано вместе с глаголом, и я подошла поближе, загородив доску Феде Лукареву, сидевшему на первой парте слева. И вдруг он отчётливо произнёс:
   – Ну вот, стала, как дерево, ничего не видно!
   Я обернулась, чувствуя, что бледнею. У меня задрожали руки, я уронила карандаш; в тишине было слышно, как он со стуком покатился по полу.
   Класс молчал. Эта глубокая тишина больше всего ужаснула меня.
   «Почему они молчат? – пронеслось у меня в голове. – Как они смеют молчать, когда этот мальчишка так обидел, так оскорбил меня?» И еще: «Лукарев учится с нами уже полтора месяца, как же он не понял, что такими словами, таким тоном со мной нельзя, невозможно разговаривать!»
   Всё это я успела передумать в короткие секунды напряжённой тишины. И так же быстро созрело решение.
   – Вот что, – сказала я. – До сих пор я была твоей учительницей, а ты – моим учеником. Но теперь я вижу, что ты не уважаешь меня. И поэтому ты больше не мой ученик.
   На моё счастье, в это время прозвенел звонок, и я вышла из класса.
   Когда я вошла в кабинет к Анатолию Дмитриевичу, он поднял голову, внимательно взглянул на меня и сказал мягко, но настойчиво:
   – Рассказывайте, что случилось!
   Я рассказала о Лукареве и о том, что сейчас произошло на уроке.
   – А знаете, – помолчав, сказал Анатолий Дмитриевич, – у Натальи Андреевны был когда-то похожий на него ученик. Локтев, кажется… да, Локтев. Малыш-второклассник, любитель кривляться. Раз он учинил на уроке такое: сел под парту и объявил, что там и будет заниматься. Наталья Андреевна только засмеялась и говорит: «Что ж, если тебе удобно, оставайся на полу, а мы будем сидеть за партами». И стала заниматься с ребятами, не обращая внимания на озорника. Он быстро понял,, что поступок его глуп. Понимаете, он был уничтожен насмешкой. Так вот я к чему: не лучше ли как-нибудь по-другому показать Лукареву, что он поступил недостойно? Спокойнее, без гнева?
   – Нет, – сказала я, стараясь, чтоб не дрожал голос. – Локтеву было девять лет, а Лукареву двенадцать – разница большая… И потом, я учительница, но вместе с тем человек же я! И, как всякий живой человек, имею право на гнев и обиду, могу оскорбиться, возмутиться, возвысить голос. Ведь правда же? Не ради Лукарева только, а ради себя я не могла иначе…
   – Это рискованный шаг.
   – Я понимаю.
   Анатолий Дмитриевич покачал головой и произнёс задумчиво:
   – Сейчас поздно рассуждать – дело сделано. Попробуем… посмотрим…
   Я повидалась с матерью Лукарева, попросила её особенно внимательно следить, как теперь Федя будет готовить уроки. Она озабоченно выслушала мои объяснения.
   – Вот ведь озорник неумный, какую привычку взял, – сказала она под конец. – Будьте покойны, я-то за ним послежу. А он пускай почувствует: дескать, как я к людям, так и они меня ценить будут. Так будьте покойны, – повторила она, – я послежу.

СВОИМИ СЛОВАМИ

   Сначала Лукарев пробовал сделать вид, будто ничего не произошло. На переменах веселился, бегал больше всех, шумел, кричал, смеялся. Иногда вместе с другими подходил ко мне, но я не обращалась к нему.
   На ребят я рассердилась напрасно. Они приняли мою обиду близко к сердцу. Подумав, я поняла; в тот первый миг они замерли и замолчали, потому что были ошеломлены не меньше моего. Это я чувствовала во всём. Они разговаривали с Лукаревым, но только по необходимости.
   Федя Лукарев прекрасно рисовал, но никто не обращался к нему, как прежде, с просьбой оформить стенгазету. Он лучше многих играл в шахматы, но старостой шахматного кружка избрали не его, а Игоря Соловьёва.
   Но что больше всего уязвило Лукарева – это отношение ребят к его шуткам. Никого больше не смешили его гримасы, он мог сколько угодно мяукать, лаять, кукарекать – никто не поворачивался в его сторону. А когда он изобразил (и, по правде говоря, очень похоже), как Лёва на занятиях кружка близоруко разглядывает чью-то самоделку, Рябинин проворчал с безмерным презрением:
   – Люди дело делают, а этот только и умеет ломаться… Обезьяна бесполезная!
   Лукарев не огрызнулся, не спросил, как сделал бы прежде: «А какая обезьяна полезная – ты, что ли?» Он притворился, будто не слышал Лёшиных слов, и медленно отошёл в сторону.
   На уроках мы читали Горького. По программе надо было прочесть всего несколько отрывков из «Детства» и «В людях», но я поняла, что этого недостаточно. Ребята были так захвачены, так хотели узнать всё об этой удивительной жизни, что мы стали оставаться после уроков и читали «Детство» вслух.
   Я читала однажды у Макаренко о совместных переживаниях, о том, как важны, как необходимы они для того, чтобы родился настоящий коллектив. Теперь я убедилась на опыте: нельзя вместе читать о бабушке Алёши Пешкова, о её чудесных сказках, о плясках Цыганка, о том, как нашёл Алёша путь к книге, – нельзя всем вместе прочесть об этом и остаться в прежних отношениях друг с другом.
   Затаив дыхание, слушали ребята повесть о трудном, невесёлом детстве. Минутами у них начинали влажно блестеть глаза, время от времени кто-нибудь тяжело вздыхал, кто-нибудь, сам не замечая, крепко стискивал плечо соседа. Каждый невольно искал сочувствия и ощущал, что другие переживают то же. И это роднило нас. Мы лучше понимали друг друга, охотнее поверяли друг другу свои мысли и планы, чаще советовались. Всё более дружным становился наш коллектив, наш класс.
   А Лукарев оставался вне этого. Он тоже сидел среди нас, тоже слушал – и всё же он был один.
   Однажды кто-то из ребят предложил собраться после уроков и рассказать своими словами о детстве Алексея Максимовича: пусть каждый приготовится и расскажет какой-нибудь случай.
   – Я расскажу, как Алёша и бабушка ходили в лес и волк их не тронул, – вызвался Селиванов.
   – А я о том, как Алёша ночевал на кладбище! – заторопился Рябинин.
   – А я про пожар!
   – А я про деда!
   Лукарева никто не спросил, не хочет ли и он принять участие в этой затее.
   Через неделю мы собрались и стали рассказывать. Рассказывали близко к тексту, бережно стараясь передать драгоценное горьковское слово.
   – Кричат щеглята, щёлкают любопытные синицы, они хотят всё знать, всё потрогать и одна за другой попадают в западню, – рассказывает Серёжа Селиванов, назвавший свой отрывок «Ловля птиц». – На куст боярышника опустилась стая чижей, – продолжает он мечтательно. – Чижи рады солнцу и щебечут еще веселей. Ухватки у них, как у мальчишек-школьников. Жадный домовитый сорокопут запоздал улететь в тёплые края. Он сидит на ветке шиповника и своими чёрными глазами высматривает добычу. А снегирь, отбившийся от стаи, сидит на ольхе, красный, важный, и сердито поскрипывает, качая чёрным носом.
   – …Аптекарь учил Алёшу: «Слова, дружище, как листья на дереве, и чтобы понять, почему лист таков, а не иной, нужно знать, как растёт дерево, – нужно учиться! Книга, дружище, как хороший сад, где всё есть: и приятное и полезное», – с воодушевлением продолжает Ваня Выручка.
   Саша Воробейко не в состоянии придерживаться точного текста.
   – И вот Алёша задолжал лавочнику за книгу сорок семь копеек, – горячо, торопливо рассказывает он. – Алёша просит: подождите, уплачу я вам ваши деньги, а лавочник ему даёт свою руку, масленую, пухлую, как оладья, и говорит: «Поцелуй, подожду!» А Алёша был горячий. Он схватил гирю и как замахнётся на лавочника!..
   Один рассказывал лучше, другой хуже, но никто не был равнодушным. Каждый по-своему, они горячились, горевали и радовались вместе с Алёшей. В жестах, в самом выражении лица сказывался характер рассказчика.
   Минут через сорок я спросила:
   – Может, довольно? Может, оставим до следующего раза?
   Никто и слушать не хотел об этом. Прошло ещё полчаса, и я чуть не силой отправила ребят домой.
   Мы вышли из школы все вместе. Поздняя осень неожиданно порадовала несколькими на удивленье ясными, тёплыми днями, и вечер этот был прозрачный и светлый. Ровный сухой асфальт звонко откликался на наши шаги, – словно приглашая пуститься наперегонки по переулку. Но мои ребята ничего не замечали – так полны были тем, что сегодня унесли из школы.
   – Больше всего люблю про то, как Цыганок пляшет! – говорил Гай.
   – А я даже не могу сказать, что я больше люблю. Мне всё нравится, – негромко возразил Горюнов.
   – Как Воробейко хорошо рассказал про Алёшу и лавочника! Ведь хорошо, да, Марина Николаевна? – перебивает его Румянцев.
   На углу мы остановились, не в силах расстаться, и ещё долго говорили, обсуждали, перебирали в памяти страницу за страницей, жалели, что никто не рассказал о Королеве Марго, о том, как Алеша впервые прочитал «Руслана и Людмилу»…
   Лукарев шёл вместе с нами, но за всю дорогу не сказал ни слова. Когда мы остановились, он тоже постоял секунду, потом снял шапку, подкинул, опять надел и, не попрощавшись, зашагал дальше один.
   Я поглядела ему вслед и вдруг ощутила острую тревогу. Она уже давно жила во мне, но тут я почувствовала: она меня больше не оставит. «Неужели ему всё равно? – подумала я. – Неужели ему легко вот так, молча, оставаться в стороне от нашей жизни?»
   Я знала: Федя способный, неглупый мальчик. Требуемое по программе он знает. Об этом можно было не беспокоиться. Но ведь всего остального, что не значится ни в какой программе, он лишён. Мы смотрели фильм «Детство», были в Музее Горького, без конца делились впечатлениями. А Лукарев был всё время где-то рядом, около, и всё же не с нами. Но понимал ли он это?
   Спокойствие, уверенность в своей правоте оставили меня. Что бы я ни делала, я не могла не думать о Лукареве. После того горьковского вечера он поскучнел, перестал быть таким весёлым и шумным. Я только не знала, отчего это: жалеет ли он о том, что произошло, или озлобился?
   И самый воздух в классе стал другим, хотя внешне как будто ничто не изменилось. Так бывает, когда в семье кто-нибудь болен и все условились об этом не говорить, но не думать не могут. Так было и у нас: мы не упоминали о случившемся, но и забыть не могли.

ПАМЯТНЫЙ УРОК

   Дня три спустя меня позвал к себе Анатолий Дмитриевич.
   – Как у вас с Лукаревым? – спросил он.
   – Попрежнему, – ответила я.
   – Вы всё ещё уверены, что поступили правильно?
   Я ответила не сразу:
   – Нет, теперь я этого не знаю.
   Анатолий Дмитриевич шагал по кабинету; потом остановился у окна и стал смотреть на улицу.
   – Боюсь, придётся перевести его в пятый «Б», к Елене Михайловне, – сказал он наконец. – Это ложное положение. Вы сказали: «Ты не мой ученик». Он не извинился. Так не может долго продолжаться.
   Перевести в другой класс! Это ошеломило меня. Переложить свою беду на чужие плечи, предоставить кому-то другому исправлять и доделывать то, чего не сумела, с чем не справилась я?
   – Нет, нет! – вырвалось у меня.
   – Ну, а как же? – мягко возразил Анатолий Дмитриевич. И, чуть помолчав, прибавил: – Подумайте еще, голубчик. И поймите: тянуть с этим нельзя.
   …Вечером я постучалась у хорошо знакомой двери.
   – Подождите, она сейчас вернётся, – сказала мне соседка, открывая комнату Натальи Андреевны. – Она не надолго, за хлебом вышла. Велела, если кто зайдёт, чтоб посидели.
   Всё мне было уже привычно в этой комнате: уютный диван, фотографии детей на стенах, полка с книгами, большая шкатулка с письмами учеников. Здесь лежат фронтовые треугольники; потёртая на сгибе записочка, которую написал один десятиклассник, забежав к своей старой учительнице за несколько минут до отъезда на фронт и не застав её: поблекшие листки, полученные двадцать и тридцать лет назад…
   Я подсела к столу и начала перелистывать детские тетради. «Сколько их проверено за сорок лет!» мелькнуло у меня. Раскрыв очередную тетрадку, я увидела почерк самой Натальи Андреевны. Замелькали имена детей: Митя, Саша, Володя… «Дневник?» не успела я сообразить и вдруг увидела слова: «…я люблю их больше жизни». Поспешно закрыв тетрадь, я отошла от стола. Было так, словно нечаянно, нескромно я заглянула в самое сокровенное, что никому не поверяют, о чём думают только наедине с собой.
   Я ушла, наскоро объяснив соседке, что не могу дожидаться Натальи Андреевны, но это и не важно: завтра в школе мы увидимся и поговорим.
   Я шла и думала: дело не в том, что я поступила не так, как Наталья Андреевна в том случае с Локтевым, о котором рассказал мне Анатолий Дмитриевич. Это ещё ничего не значит. Все мы разные, и каждый должен поступать по-своему. Ведь когда речь идёт о живописце, о музыканте, каждый понимает, что тут у всех характеры разные и Шишкин, скажем, не похож на Куинджи. Но разве учителя все должны быть на одно лицо? Конечно, нет.
   Но сказать: «Ты не мой ученик…» Как же так? Я должна говорить и делать то, во что верю, и, начав, доводить до конца. Я сказала Лукареву, что он не мой ученик. Но ведь он мой! Я отвечаю за него и не могу лишиться этой ответственности – она тяжела, но она дорога мне. Как же поступить?
   Перевести в другой класс? Это тоже воспитательная мера, это испытание и наказание: Лукарев привык к классу, любит его, и ему будет трудно лишиться товарищей. Но я не хочу этого!
   На другой день я шла после уроков по коридору и увидела: Лукарев стоит и плачет.
   – Марина Николаевна! – окликнул меня шедший навстречу Анатолий Дмитриевич. – Это ваш ученик?
   Я не успела ответить.
   – Ваш,, ваш, я ваш ученик! – закричал Федя.
   Он подбежал ко мне, схватил за руку и, захлебываясь от слёз, проговорил:
   – Марина Николаевна, простите меня! Накажите, как хотите, но только пускай я опять буду ваш ученик!
   Конечно, он мучился и много передумал за эти дни. Мне кажется, он понял простую истину человеческого общежития: если хочешь, чтобы тебя уважали, сам уважай других, – только тогда ты будешь равноправным членом коллектива и все будут относиться к тебе как к товарищу.
   Но и для меня этот случай тоже стал уроком на всю жизнь. Я поняла: Лукарев, как каждый из моих мальчиков – пусть он строптив, упрям, пусть с ним трудно, – мой ученик. Что бы ни было, – мой, со всем плохим и хорошим, что в нем есть.

СЛУЧАЙ В ЛЕСУ

   В одно из сентябрьских воскресений мы с ребятами – собралось человек пятнадцать – поехали на станцию Здравница, неподалёку от Звенигорода. День был чудесный, лес светился насквозь, и где-то в глубине его вспыхивали, дрожали и переливались все оттенки золота и багрянца. Тёплый грибной запах стоял вокруг: впереди то тут, то там разгоралась густым бархатным румянцем круглая шапка подосиновика, а белые грибы обнаруживались вдруг целыми семействами в сторонке, в тени: один большой, а вокруг него – толстобокие малыши с ещё светлыми шляпками.
   Захлебываясь от восторга, ребята приносили грибы в запачканных землёю ладонях. Они совсем опьянели от душистого воздуха, носились друг за другом, карабкались на деревья, с воинственными криками охотились то на ужа, то на лягушку…
   Наконец мы собрались отдохнуть и позавтракать. Уселись под высокой дуплистой берёзой. Мальчишки долго и безуспешно пытались вскарабкаться наверх и выяснить, «кто там живёт», но каждый раз соскальзывали, и на их загорелых ногах появились белые полосы царапин.
   Ребята разложили на бумаге свои припасы и шумно принялись за еду, предлагая друг другу хлеб, огурцы, помидоры. «Чего не ешь, Трофимов?» спросил кто-то. «Не хочется». – «Вот чудак, не проголодался! А я прямо как зверь голодный. Бери баранки!» В это время я объясняла Румянцеву, какие бывают трюфели, и, услышав, что Трофимов отказался от баранок, лишь мельком подумала, не заболел ли он, не слишком ли устал от беготни.