Страница:
– Вручим на отрядном сборе! – воскликнул Витя Ильинский.
Я просто похолодела. Неужели ребята и вправду решат устроить такое? К величайшему моему облегчению, Саша Воробейко сказал резко:
– Тоже выдумал! Может, ещё под музыку её вручать?
– Отдать надо в одиночку. Лучше пускай Лёва отдаст, чтоб Николай не стеснялся, – поддержал Саша Гай.
– А по-моему, лучше отдать Колиной маме. Сказать, что от школы, и всё. А она сама ему подарит, – сказал Толя Горюнов.
– Точно! – скрепил Воробейко.
Это неотвязное словечко, несмотря на все мои протесты, просто рябило в речи ребят: его употребляли все.
На том и порешили. Лёва отнёс злополучную ушанку (впрочем, надо отдать справедливость Лёшиному вкусу: действительно очень хорошую и тёплую) матери Савенкова.
– Я ей сказал: «Вот Николаю от школы новая шапка». Она сперва удивилась, стала отказываться, но я ей растолковал, что это от школы и, так сказать, в деловом порядке: чтоб голова не мёрзла и не переставала соображать на уроках, – доложил мне потом Лёва и при последних словах улыбнулся застенчиво и немного иронически, так что я тотчас поняла: Савенковой он этого, конечно, не сказал, а сказал какие-то гораздо более простые и добрые слова, которые не хочет повторять. – Ну, она поблагодарила – и всё в порядке.
БЕЗ ГРОМКИХ СЛОВ
РОДИТЕЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ
В ГОСТЯХ У САШИ ГАЯ
Я просто похолодела. Неужели ребята и вправду решат устроить такое? К величайшему моему облегчению, Саша Воробейко сказал резко:
– Тоже выдумал! Может, ещё под музыку её вручать?
– Отдать надо в одиночку. Лучше пускай Лёва отдаст, чтоб Николай не стеснялся, – поддержал Саша Гай.
– А по-моему, лучше отдать Колиной маме. Сказать, что от школы, и всё. А она сама ему подарит, – сказал Толя Горюнов.
– Точно! – скрепил Воробейко.
Это неотвязное словечко, несмотря на все мои протесты, просто рябило в речи ребят: его употребляли все.
На том и порешили. Лёва отнёс злополучную ушанку (впрочем, надо отдать справедливость Лёшиному вкусу: действительно очень хорошую и тёплую) матери Савенкова.
– Я ей сказал: «Вот Николаю от школы новая шапка». Она сперва удивилась, стала отказываться, но я ей растолковал, что это от школы и, так сказать, в деловом порядке: чтоб голова не мёрзла и не переставала соображать на уроках, – доложил мне потом Лёва и при последних словах улыбнулся застенчиво и немного иронически, так что я тотчас поняла: Савенковой он этого, конечно, не сказал, а сказал какие-то гораздо более простые и добрые слова, которые не хочет повторять. – Ну, она поблагодарила – и всё в порядке.
БЕЗ ГРОМКИХ СЛОВ
Больше я о шапке не говорила, никто и не вспоминал о ней. И вдруг дней через десять Лёва буквально ворвался в учительскую. Я поразилась: этого с ним никогда не бывало; обычно, если ему нужно было поговорить со мной, он входил чинно, краснея и извиняясь. Теперь он порывисто протянул мне мелко исписанный листок и воскликнул:
– Нет, вы только посмотрите, Марина Николаевна? И они хотят это поместить в школьной стенгазете!
Следом за Лёвой в учительскую вошёл редактор стенгазеты Юрий Лаптев, ученик девятого класса. Недовольно и укоризненно поглядывая на Лёву, он подошёл к нам и остановился с видом человека, который ждёт, чтобы капризный малыш перестал наконец буянить.
Я взяла листок и прочла:
«О товарищеской чуткости»
Чуткость – неотъемлемое качество советского человека, и её надо воспитывать в нашем подрастающем поколении. Недавно в классе 9-Б заболел ученик Сазонов; товарищи навещали его на дому, носили ему уроки и объясняли пройденное. Когда Сазонов выздоровел и вернулся в класс, оказалось, что он не отстал от остальных учеников. Особенно помогали Сазонову ученики Вальдман, Павловский и Глебов.
Другой пример: класс 4-В проявил товарищескую чуткость и заботу о Коле Савенкове. Мальчики узнали, что у Савенкова плохое материальное положение и что отсутствие тёплой шапки мешает ему регулярно посещать школу. Они вскладчину купили Савенкову шапку, тем самым показав себя хорошими товарищами и настоящими пионерами».
– Нет, – сказала я, – этого нельзя печатать.
– Но почему же, Марина Николаевна! – с недоумением и обидой воскликнул Лаптев.
Я не успела ответить: к нам подошёл Анатолий Дмитриевич, который с момента появления Лёвы в учительской, сидя за своим столом, искоса наблюдал за происходящим.
– Позвольте взглянуть, – сказал он, вооружаясь очками.
Внимательно, не торопясь, он прочитал заметку и повернулся к Лаптеву:
– Кто же это писал? Очень уж язык-то… суконно-казённый.
– Написано плохо, – согласился юноша. – Но ведь я знаю: и Лёва и Марина Николаевна вовсе не потому не хотят, чтобы мы эту заметку печатали. А я считаю: обязательно надо печатать – мы должны воспитывать ребят на хороших примерах.
– Должны, – в свою очередь, согласился Анатолий Дмитриевич. – Но знаешь, по-моему, такая заметка может научить ребят только одному… (Он замолчал, медленно – я думаю, не без умысла – протирая и пряча очки. Мальчики насторожились, на лицах обоих так ясно читалось: «Да ну же, говорите скорее!») …По-моему, она научит только нечуткости и бестактности, – досказал Анатолий Дмитриевич. – Ну, посуди сам, что особенного сделали ребята, которые навещали Сазонова? Неужели было бы естественнее оставить товарища одного? Или вот с шапкой – зачем обставлять это событие такой пышностью? Чтобы подчеркнуть: вот, смотри, Савенков, какие мы хорошие и чуткие? Вы бы ещё перед строем ему эту шапку преподнесли, под барабанный бой! (Так Саша Воробейко сказал: «под музыку», мелькнуло у меня). А ты не думаешь, Юра, что Савенкову тяжело будет носить эту самую шапку? Ведь у него есть и самолюбие и чувство собственного достоинства. Для чего же усложнять такое простое дело?
Лаптев выслушал, кусая губы, – он как будто не соглашался с завучем и колебался ещё.
– Я понял, Анатолий Дмитриевич… – сказал он после паузы.
Тут прозвенел звонок, и мы разошлись по своим классам. Но после уроков в учительской снова зашёл разговор о случившемся.
– А знаете, наш редактор не так уж виноват, – сказала мне Наталья Андреевна. – Вот посмотрите, что люди пишут, – и она протянула мне раскрытую книжку.
«…когда кто-нибудь из детей сообщает, например, что он сегодня в своей квартире помог одной старушке дрова носить, о таких поступках знает наш детский коллектив и приветствует их», прочитала я.
– Это пишет московская учительница, – пояснила Наталья Андреевна, – человек опытный, знающий, не чета нашему семнадцатилетнему редактору. И заметьте, она, так же как и этот мальчик, руководствуется справедливой мыслью: надо воспитывать на хороших примерах. А вы представьте, как раздувается от гордости мальчуган, которого приветствуют – подумать только: приветствуют! – за то, что он помог старушке дров натаскать! Вместо того чтобы удержать от лишних, громких слов и показных жестов – приветствуют!
Наталья Андреевна тяжело поднялась с дивана. Щёки её залил тёмный румянец, густые брови сдвинулись. Впервые я видела её такой возмущённой.
– Вот он и будет «совершать хорошие поступки» только в расчёте на похвалу и одобрение окружающих, с оглядкой на зрителей, – продолжала она. – А если зрителей не окажется, он ещё, пожалуй, подумает, стоит ли быть хорошим…
В комнате было много народу, в том числе и учителя, такие же молодые, как я, – и все мы с интересом слушали Наталью Андреевну.
– Сколько раз, – сказала она, – я читала: мальчик случайно нашёл кошелёк с деньгами и возвратил его владельцу – какой благородный, какой прекрасный поступок! Да позвольте, как же ещё он мог поступить – оставить кошелёк себе? Тогда почему же не объявлять особую благодарность всем, кто не дерётся, не ругается, не ворует? Почему о поступке обыкновенном, нормальном, единственно правильном говорится, как о чём-то необычайном? Как будто это подвиг, требующий всех душевных и умственных сил: не присвоить чужую вещь!
– А знаете, я всё-таки не могу вполне согласиться с вами, – в раздумье сказала преподавательница биологии Елена Михайловна. – Вот мы читаем иной раз о ребятах, которые предотвратили крушение поезда или бросились на помощь утопающему, – что же, по-вашему, и об этом писать не надо?
– Голубчик! – воскликнула Наталья Андреевна и даже остановилась от неожиданности. – Да разве это одно и то же? Верно, бывало так, что ребята предотвращали крушения, входили в горящие дома, – так ведь тут нужна смелость, решительность, нужно уменье не бояться опасности, рисковать собою ради других. А чтобы не присвоить чужую вещь, чужие деньги, нужно только одно – быть честным!
– Совершенно согласен с вами, Наталья Андреевна, – сказал Виктор Михайлович, преподаватель физики в старших классах, работавший, как и я, первый год. – Понятно, ребятам надо рассказывать о хороших, благородных поступках, да делать-то это надо с толком, без всяких громких слов. Ведь когда подчёркиваешь не существо поступка, а его форму, тем самым рискуешь вызвать желание не столько возвратить найденную вещь, сколько получить благодарность. Верно я говорю?
Он спросил это совсем по-мальчишески, словно школьник, ожидающий одобрения, – и все мы рассмеялись.
Я очень люблю эти разговоры в учительской – они возникают иногда по самому малому поводу. Приходит с урока кто-нибудь из преподавателей, опечаленный или обрадованный, задумчивый или удивлённый, и рассказывает о случае, который произошёл только что в его классе, или о разговоре с кем-нибудь из учащихся. Его выслушивают, потом обычно начинается спор об услышанном или просто разговор – раздумье вслух.
Вот и сегодня. Ну, конечно, каждый знает, как важно учить и воспитывать на примерах, достойных подражания. Хороший поступок, яркий характер, высокая мысль быстро находят доступ к сердцу ребят, рождают в них желание стать такими же и поступать так же.
Но как это делать?
Я совершенно согласна: надо так, как сказал Виктор Михайлович, – просто, без шума, без громких слов.
– Нет, вы только посмотрите, Марина Николаевна? И они хотят это поместить в школьной стенгазете!
Следом за Лёвой в учительскую вошёл редактор стенгазеты Юрий Лаптев, ученик девятого класса. Недовольно и укоризненно поглядывая на Лёву, он подошёл к нам и остановился с видом человека, который ждёт, чтобы капризный малыш перестал наконец буянить.
Я взяла листок и прочла:
«О товарищеской чуткости»
Чуткость – неотъемлемое качество советского человека, и её надо воспитывать в нашем подрастающем поколении. Недавно в классе 9-Б заболел ученик Сазонов; товарищи навещали его на дому, носили ему уроки и объясняли пройденное. Когда Сазонов выздоровел и вернулся в класс, оказалось, что он не отстал от остальных учеников. Особенно помогали Сазонову ученики Вальдман, Павловский и Глебов.
Другой пример: класс 4-В проявил товарищескую чуткость и заботу о Коле Савенкове. Мальчики узнали, что у Савенкова плохое материальное положение и что отсутствие тёплой шапки мешает ему регулярно посещать школу. Они вскладчину купили Савенкову шапку, тем самым показав себя хорошими товарищами и настоящими пионерами».
– Нет, – сказала я, – этого нельзя печатать.
– Но почему же, Марина Николаевна! – с недоумением и обидой воскликнул Лаптев.
Я не успела ответить: к нам подошёл Анатолий Дмитриевич, который с момента появления Лёвы в учительской, сидя за своим столом, искоса наблюдал за происходящим.
– Позвольте взглянуть, – сказал он, вооружаясь очками.
Внимательно, не торопясь, он прочитал заметку и повернулся к Лаптеву:
– Кто же это писал? Очень уж язык-то… суконно-казённый.
– Написано плохо, – согласился юноша. – Но ведь я знаю: и Лёва и Марина Николаевна вовсе не потому не хотят, чтобы мы эту заметку печатали. А я считаю: обязательно надо печатать – мы должны воспитывать ребят на хороших примерах.
– Должны, – в свою очередь, согласился Анатолий Дмитриевич. – Но знаешь, по-моему, такая заметка может научить ребят только одному… (Он замолчал, медленно – я думаю, не без умысла – протирая и пряча очки. Мальчики насторожились, на лицах обоих так ясно читалось: «Да ну же, говорите скорее!») …По-моему, она научит только нечуткости и бестактности, – досказал Анатолий Дмитриевич. – Ну, посуди сам, что особенного сделали ребята, которые навещали Сазонова? Неужели было бы естественнее оставить товарища одного? Или вот с шапкой – зачем обставлять это событие такой пышностью? Чтобы подчеркнуть: вот, смотри, Савенков, какие мы хорошие и чуткие? Вы бы ещё перед строем ему эту шапку преподнесли, под барабанный бой! (Так Саша Воробейко сказал: «под музыку», мелькнуло у меня). А ты не думаешь, Юра, что Савенкову тяжело будет носить эту самую шапку? Ведь у него есть и самолюбие и чувство собственного достоинства. Для чего же усложнять такое простое дело?
Лаптев выслушал, кусая губы, – он как будто не соглашался с завучем и колебался ещё.
– Я понял, Анатолий Дмитриевич… – сказал он после паузы.
Тут прозвенел звонок, и мы разошлись по своим классам. Но после уроков в учительской снова зашёл разговор о случившемся.
– А знаете, наш редактор не так уж виноват, – сказала мне Наталья Андреевна. – Вот посмотрите, что люди пишут, – и она протянула мне раскрытую книжку.
«…когда кто-нибудь из детей сообщает, например, что он сегодня в своей квартире помог одной старушке дрова носить, о таких поступках знает наш детский коллектив и приветствует их», прочитала я.
– Это пишет московская учительница, – пояснила Наталья Андреевна, – человек опытный, знающий, не чета нашему семнадцатилетнему редактору. И заметьте, она, так же как и этот мальчик, руководствуется справедливой мыслью: надо воспитывать на хороших примерах. А вы представьте, как раздувается от гордости мальчуган, которого приветствуют – подумать только: приветствуют! – за то, что он помог старушке дров натаскать! Вместо того чтобы удержать от лишних, громких слов и показных жестов – приветствуют!
Наталья Андреевна тяжело поднялась с дивана. Щёки её залил тёмный румянец, густые брови сдвинулись. Впервые я видела её такой возмущённой.
– Вот он и будет «совершать хорошие поступки» только в расчёте на похвалу и одобрение окружающих, с оглядкой на зрителей, – продолжала она. – А если зрителей не окажется, он ещё, пожалуй, подумает, стоит ли быть хорошим…
В комнате было много народу, в том числе и учителя, такие же молодые, как я, – и все мы с интересом слушали Наталью Андреевну.
– Сколько раз, – сказала она, – я читала: мальчик случайно нашёл кошелёк с деньгами и возвратил его владельцу – какой благородный, какой прекрасный поступок! Да позвольте, как же ещё он мог поступить – оставить кошелёк себе? Тогда почему же не объявлять особую благодарность всем, кто не дерётся, не ругается, не ворует? Почему о поступке обыкновенном, нормальном, единственно правильном говорится, как о чём-то необычайном? Как будто это подвиг, требующий всех душевных и умственных сил: не присвоить чужую вещь!
– А знаете, я всё-таки не могу вполне согласиться с вами, – в раздумье сказала преподавательница биологии Елена Михайловна. – Вот мы читаем иной раз о ребятах, которые предотвратили крушение поезда или бросились на помощь утопающему, – что же, по-вашему, и об этом писать не надо?
– Голубчик! – воскликнула Наталья Андреевна и даже остановилась от неожиданности. – Да разве это одно и то же? Верно, бывало так, что ребята предотвращали крушения, входили в горящие дома, – так ведь тут нужна смелость, решительность, нужно уменье не бояться опасности, рисковать собою ради других. А чтобы не присвоить чужую вещь, чужие деньги, нужно только одно – быть честным!
– Совершенно согласен с вами, Наталья Андреевна, – сказал Виктор Михайлович, преподаватель физики в старших классах, работавший, как и я, первый год. – Понятно, ребятам надо рассказывать о хороших, благородных поступках, да делать-то это надо с толком, без всяких громких слов. Ведь когда подчёркиваешь не существо поступка, а его форму, тем самым рискуешь вызвать желание не столько возвратить найденную вещь, сколько получить благодарность. Верно я говорю?
Он спросил это совсем по-мальчишески, словно школьник, ожидающий одобрения, – и все мы рассмеялись.
Я очень люблю эти разговоры в учительской – они возникают иногда по самому малому поводу. Приходит с урока кто-нибудь из преподавателей, опечаленный или обрадованный, задумчивый или удивлённый, и рассказывает о случае, который произошёл только что в его классе, или о разговоре с кем-нибудь из учащихся. Его выслушивают, потом обычно начинается спор об услышанном или просто разговор – раздумье вслух.
Вот и сегодня. Ну, конечно, каждый знает, как важно учить и воспитывать на примерах, достойных подражания. Хороший поступок, яркий характер, высокая мысль быстро находят доступ к сердцу ребят, рождают в них желание стать такими же и поступать так же.
Но как это делать?
Я совершенно согласна: надо так, как сказал Виктор Михайлович, – просто, без шума, без громких слов.
РОДИТЕЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ
Первое родительское собрание я созвала только в октябре, в конце первой четверти.
Уже после я поняла, что лучше бы дожидаться прихода родителей в классе. Я познакомилась бы с каждым приходящим, и потом было бы легче разговаривать со всеми вместе. Но я не догадалась так сделать. Я сидела с книгой в учительской и, только когда часы показали семь, пошла в класс, волнуясь, кажется, не меньше, чем перед первой встречей с ребятами.
В классе было человек двенадцать. Казалось, эти взрослые люди смотрят на меня неодобрительно и жалеют, что их дети попали к такой молодой и неопытной учительнице. Я рассказала им о программе четвёртого класса, объяснила, какой это трудный и ответственный год для учеников, и попросила устроить так, чтобы у ребят дома был отдельный угол для занятий. Говорила я плохо, официально и, хотя готовилась и заранее обдумала, что сказать, теперь с трудом подбирала слова. «Было бы чрезвычайно важно, если б детям дома были созданы нормальные условия для занятий…» слышала я себя со стороны. А ведь я всю жизнь ненавидела такой вот сухой, канцелярский язык. И я с ужасом думала, что родителям тоже противно меня слушать. Наверно, говорят себе: «Вот бумажная душа! Каково-то с нею ребятам…»
Когда я кончила, немолодая женщина в пуховом платке, сидевшая на первой парте, вдруг сказала:
– А мальчики довольны вами, Марина Николаевна. Мой как придёт из школы, сразу докладывает: что учительница сказала, да как посмотрела, да что велела выучить.
Я почувствовала, что краснею до ушей, и не знала, что ответить.
– Довольны, правда, – отозвалась круглолицая женщина с ясными синими глазами (по этим глазам я сразу решила, что это мать Саши Гая). – Мой говорит: у нас учительница добрая, зовёт всех по именам, на уроках шутит, смеётся и объясняет понятно.
– Это всё хорошо, а всё-таки с ними надо построже.
Это сказал человек, которого я тоже «узнала»: его смуглое, цыганское лицо и угольно-чёрные волосы в первую же секунду напомнили мне Серёжу Селиванова. И говорил Серёжа таким же неторопливым, солидным не по возрасту баском, должно быть в подражание отцу.
Слова Селиванова заставили всех присутствующих обернуться к нему.
– Ну, не скажите, – возразила женщина в пуховом платке, – это как с кем.
– С такими, как мой, определённо строгость нужна, – настаивал Селиванов. – Да я полагаю, что и всем не помешает. Мальчикам нужна крепкая рука, твёрдая дисциплина, это уж верно… Я вас попрошу, – обратился он ко мне, – если мой малый станет вольничать, вы мне дайте знать. Мы ему трёпку – и порядок!
– Хорошо, что вы меня предупредили, – ответила я, уже не смущаясь. – Теперь я к вам за помощью не обращусь, как бы мне с вашим Серёжей ни было трудно. Разве можно бить ребёнка?
– А что же? Меня в детстве ещё как секли – и ничего, вырос человеком.
Я не успела возразить. Вместо меня ответила худенькая женщина, до сих пор молча сидевшая в углу:
– Это вы оставьте. Теперь не прежнее время, теперь в школе не допускают таких наказаний, чтобы унижать детей.
– Дома – не в школе, – спокойно возразил Селиванов. – Ничего тут унизительного нет. Отец – не чужой человек, почему же не поучить парня? Для его же пользы делается.
– Хороша польза! – насмешливо воскликнула мать Саши. – Нет, товарищ, это вы напрасно. Или, может, вы шутите?
– Зачем шутить! Я только думаю, вы меня не так понимаете. Я же не говорю, что надо истязать: поучить – значит, в меру, для острастки.
– Так вот, – заговорила я наконец: – только в том случае я смогу обращаться к вам, товарищи, за советом и помощью, если все вы мне обещаете, что никакого такого «ученья» не будет и в помине.
– Вы очень молодая ещё, – без раздражения, как будто даже сочувственно сказал мне Селиванов, – потому судить не можете…
– Молодость – не порок, – сдержанно произнёс высокий человек в очках. – И мы видим сейчас, что молодость рассуждает разумно и справедливо.
Я с благодарностью посмотрела на него. Селиванов пожал плечами, но чувствовал себя, повидимому, неловко: слишком ясно было, что все остальные с ним несогласны.
Когда деловая часть кончилась, я объявила наше собрание закрытым, и тут все подошли к моему столу.
– Давайте познакомимся! – сказал человек в очках. – Моя фамилия Горюнов, я отец Толи.
– А я мать Саши Гая, – подхватила синеглазая женщина, подтверждая мою догадку.
– А я Румянцева, – представилась худенькая, которая тоже спорила с Селивановым. – Как у вас мой Володя, не очень озорничает?
Она была совсем молодая, небольшого роста, – её можно было принять за девочку, и у меня мелькнула мысль, что Володя скоро перерастёт её.
Совсем иначе выглядела мать Киры Глазкова: пожилая, немного сутулая, она зябко куталась в пуховый платок; волосы у неё были почти совсем седые. Я уже знала, что у неё пятеро детей, Кира – младший. Но взгляд у этой пожилой, утомлённой женщины был совсем как у её одиннадцатилетнего сына. Сидя на собрании, она вопросительно и словно удивлённо смотрела прямо в лицо каждому выступавшему. И мне подумалось: «Слушает совсем как Кира!»
– Я все ваши дела знаю, – весело сказала мать Гая. – К нам каждый день мальчики ходят, я их разговоры слышу. Иногда, знаете, даже кажется, что своими глазами всё видела: и как десять одинаковых плёнок вам принесли, и как в Третьяковскую галлерею ходили…
– И газету какую хорошую выпустили, – вставила Румянцева. – Мне Володя все уши прожужжал.
– Покажите нам газеты, интересно посмотреть, – попросила Выручка.
Я открыла шкаф, извлекла оттуда две газеты, потом показала последний номер, три дня назад вывешенный рядом с доской.
Родители с любопытством проглядывали заметки, смеялись остроумным карикатурам нашего художника, Толи Горюнова. То и дело слышался чей-нибудь удивлённый и довольный возглас: мать узнавала сына или находила его имя под какой-нибудь заметкой.
– Вот как! А мой, оказывается, стихи сочинил! – изумлённо воскликнула Ильинская, увидев подпись Вити под стихами:
Потом я показала лучшие тетради, пояснила, за что ставится пятёрка, за что – тройка.
– А вот у Вани ошибок нет, а четвёрка стоит – это почему же? – ревниво спросила Выручка.
– А клякса? И вот ещё «не» пропустил. За это отметка снижается, – ответила я.
– Это хорошо, что вы с ними строго насчёт аккуратности, – сказала мать Киры Глазкова. – Мои старшие, когда учились, такими неряхами были – беда! И нос всегда в чернилах и тетрадка в пятнах. И Кирюша раньше тоже был такой, а теперь, смотрю, почище стал писать – и матери поглядеть не совестно.
– А как ведёт себя Боря? – с некоторой опаской в голосе опросила Левина. – Я вижу, он у вас тут над скамьями летает?
– На уроках хорошо, а в перемену с ним иной раз сладу нет, – – призналась я. – Страшный драчун!
– Это «он и ловкий, он и гордый»? И говорит: «Сперва я дал ему сдачи»? – спросил Горюнов, и все засмеялись.
– Он самый. Он всегда начинает с того, что даёт сдачи.
– А знаете, ребята его любят, – сказала мать Гая. – Саша рассказывает, что Боря делится с ребятами марками, книги даёт читать. Саша про него говорит: «Горячий, а товарищ хороший».
– Да, про марки и мне Кирюша говорил, – поддержала Глазкова. – Мой ведь тоже марочник. Только, видно, ни ему, ни Боре такой коллекции не собрать, как У Морозова. Тот чуть не с шести лет собирает.
– А я и не знала, что Морозов собирает марки! – удивилась я.
– Как же! – сказал Горюнов. – У него превосходная коллекция, очень обширная и собрана с большим знанием дела.
«Какой скрытный! – подумала я. – Ведь ни разу ни единым словом не обмолвился».
– А мой Сергей – охотник, – сказал Селиванов. – Он заметку написал в газету, да постеснялся отдать. Вот, я захватил для вас. – И он, неловко улыбнувшись, протянул мне листок, исписанный крупным косым Серёжиным почерком.
…Дома я первым делом достала из портфеля листок, который дал мне Селиванов. Вот что я прочла:
«Прошлым летом мы жили в деревне у дедушка. Ружья у меня своего нету. Стану просить у отца, а он даст и скажет: «Бери, только всё равно ничего не убьёшь». А я скажу: «Убью». А он смеётся и говорит: «Конечно, свои ноги убьёшь».
Когда идёшь на охоту, встанешь утром рано – и сразу к озеру. Смотришь, утки плавают. Сидишь, поджидаешь. Только они на тебя поплывут, сердце так и замрёт. Ну, думаешь, сейчас! Но вдруг снялись утки и полетели на другое озеро. Встанешь с горем, идёшь на другое озеро, там их нет. На третьем тоже нет. Плюнешь и пойдёшь домой. По дороге заглянешь на первое озеро, где утром был. Утки там. Сядешь, притаишься. Смотришь, утки поплыли к другому берегу. Досада берёт. Только захотел встать, вдруг кто-то бах по уткам! Они на меня. Я вскинул ружьё – бах! – и промазал. Улетели. Иду домой, прихожу уже вечером. Садимся ужинать всей семьёй. Отец говорит: «Вкусный ужин с утятиной». Все смеются, а у меня только уши горят.
Помню, когда мне было восемь лет, я купил снегиря за три рубля. Посадил его в клетку – и на печку, чтоб отец не увидел. Сидим мы вечером, а снегирь и запел. Отец говорит: «Что это у тебя за птица?» А я говорю: «Нет, это, верно, на улице». Потом опять снегирь запел. Я тогда сознался и снял его с печки. А отец не заругал, только засмеялся и говорит: «Ладно, держи птиц, только больше не ври».
Долго я сидела над Серёжиным листком и всё думала, какое у меня поверхностное представление о людях. По словам Селиванова на собрании, я решила, что он человек грубый, жёсткий. А со страничек Серёжиной заметки смотрел совсем другой человек, не такой, каким я его представляла.
Однажды после занятий ко мне подошёл в коридоре невысокий смуглый человек с пристальным взглядом зорких, глубоко посаженных глаз.
– Вы будете Марина Николаевна?
– Да, я.
– А я отец Виктора Ильинского.
– Очень рада.
Мы обменялись рукопожатием. Я пригласила его в учительскую; мы сели на диван, и я выжидательно посмотрела на Ильинского, не понимая, что могло привести его ко мне.
– Видите ли, Марина Николаевна… – помолчав, заговорил он. – Я вас хотел спросить, как Виктор ведёт себя в школе.
– Прекрасно. Ни на что не могу пожаловаться, – ответила я.
– А с товарищами как?
– По-моему, хорошо. Они его уважают. Он ведь у нас вожатый звена. Учится тоже хорошо – впрочем, это вы по табелю знаете.
– Это-то я действительно знаю, – задумчиво повторил Ильинский. – А пришёл я к вам вот почему. Виктор, по-моему, очень загордился. Приходит из школы и каждый раз объявляет: «Вожатый сказал, что у меня хорошие организаторские способности. А ещё он говорит, что я очень инициативный. А Марина Николаевна сказала, что у меня прямо математическая шишка!» Я, понятно, рад, что он способный… Только, знаете, боюсь – не зазнался бы. И товарищи любить не станут, и характер испортится. Мне жена давно уже толкует: «Зайди к учительнице, что-то уж больно Виктор воображать о себе стал. Вчера бабушке нагрубил, сегодня за хлебом не пошёл: «У меня, говорит, сбор отряда, это поважнее вашей булочной!»
Я слушала и удивлялась. В школе Виктор был неизменно вежлив с учителями и спокойно-дружелюбен с товарищами. Я не замечала в нём ни зазнайства, ни желания верховодить.
«Эх, – сердито подумала я, – целый день проводишь с ними в школе, думаешь о них дома, а ничего, в сущности, ещё не знаешь! Непременно надо побывать у всех дома, поглядеть, каковы они в семье, а то получается, что видишь только половину правды».
Уже после я поняла, что лучше бы дожидаться прихода родителей в классе. Я познакомилась бы с каждым приходящим, и потом было бы легче разговаривать со всеми вместе. Но я не догадалась так сделать. Я сидела с книгой в учительской и, только когда часы показали семь, пошла в класс, волнуясь, кажется, не меньше, чем перед первой встречей с ребятами.
В классе было человек двенадцать. Казалось, эти взрослые люди смотрят на меня неодобрительно и жалеют, что их дети попали к такой молодой и неопытной учительнице. Я рассказала им о программе четвёртого класса, объяснила, какой это трудный и ответственный год для учеников, и попросила устроить так, чтобы у ребят дома был отдельный угол для занятий. Говорила я плохо, официально и, хотя готовилась и заранее обдумала, что сказать, теперь с трудом подбирала слова. «Было бы чрезвычайно важно, если б детям дома были созданы нормальные условия для занятий…» слышала я себя со стороны. А ведь я всю жизнь ненавидела такой вот сухой, канцелярский язык. И я с ужасом думала, что родителям тоже противно меня слушать. Наверно, говорят себе: «Вот бумажная душа! Каково-то с нею ребятам…»
Когда я кончила, немолодая женщина в пуховом платке, сидевшая на первой парте, вдруг сказала:
– А мальчики довольны вами, Марина Николаевна. Мой как придёт из школы, сразу докладывает: что учительница сказала, да как посмотрела, да что велела выучить.
Я почувствовала, что краснею до ушей, и не знала, что ответить.
– Довольны, правда, – отозвалась круглолицая женщина с ясными синими глазами (по этим глазам я сразу решила, что это мать Саши Гая). – Мой говорит: у нас учительница добрая, зовёт всех по именам, на уроках шутит, смеётся и объясняет понятно.
– Это всё хорошо, а всё-таки с ними надо построже.
Это сказал человек, которого я тоже «узнала»: его смуглое, цыганское лицо и угольно-чёрные волосы в первую же секунду напомнили мне Серёжу Селиванова. И говорил Серёжа таким же неторопливым, солидным не по возрасту баском, должно быть в подражание отцу.
Слова Селиванова заставили всех присутствующих обернуться к нему.
– Ну, не скажите, – возразила женщина в пуховом платке, – это как с кем.
– С такими, как мой, определённо строгость нужна, – настаивал Селиванов. – Да я полагаю, что и всем не помешает. Мальчикам нужна крепкая рука, твёрдая дисциплина, это уж верно… Я вас попрошу, – обратился он ко мне, – если мой малый станет вольничать, вы мне дайте знать. Мы ему трёпку – и порядок!
– Хорошо, что вы меня предупредили, – ответила я, уже не смущаясь. – Теперь я к вам за помощью не обращусь, как бы мне с вашим Серёжей ни было трудно. Разве можно бить ребёнка?
– А что же? Меня в детстве ещё как секли – и ничего, вырос человеком.
Я не успела возразить. Вместо меня ответила худенькая женщина, до сих пор молча сидевшая в углу:
– Это вы оставьте. Теперь не прежнее время, теперь в школе не допускают таких наказаний, чтобы унижать детей.
– Дома – не в школе, – спокойно возразил Селиванов. – Ничего тут унизительного нет. Отец – не чужой человек, почему же не поучить парня? Для его же пользы делается.
– Хороша польза! – насмешливо воскликнула мать Саши. – Нет, товарищ, это вы напрасно. Или, может, вы шутите?
– Зачем шутить! Я только думаю, вы меня не так понимаете. Я же не говорю, что надо истязать: поучить – значит, в меру, для острастки.
– Так вот, – заговорила я наконец: – только в том случае я смогу обращаться к вам, товарищи, за советом и помощью, если все вы мне обещаете, что никакого такого «ученья» не будет и в помине.
– Вы очень молодая ещё, – без раздражения, как будто даже сочувственно сказал мне Селиванов, – потому судить не можете…
– Молодость – не порок, – сдержанно произнёс высокий человек в очках. – И мы видим сейчас, что молодость рассуждает разумно и справедливо.
Я с благодарностью посмотрела на него. Селиванов пожал плечами, но чувствовал себя, повидимому, неловко: слишком ясно было, что все остальные с ним несогласны.
Когда деловая часть кончилась, я объявила наше собрание закрытым, и тут все подошли к моему столу.
– Давайте познакомимся! – сказал человек в очках. – Моя фамилия Горюнов, я отец Толи.
– А я мать Саши Гая, – подхватила синеглазая женщина, подтверждая мою догадку.
– А я Румянцева, – представилась худенькая, которая тоже спорила с Селивановым. – Как у вас мой Володя, не очень озорничает?
Она была совсем молодая, небольшого роста, – её можно было принять за девочку, и у меня мелькнула мысль, что Володя скоро перерастёт её.
Совсем иначе выглядела мать Киры Глазкова: пожилая, немного сутулая, она зябко куталась в пуховый платок; волосы у неё были почти совсем седые. Я уже знала, что у неё пятеро детей, Кира – младший. Но взгляд у этой пожилой, утомлённой женщины был совсем как у её одиннадцатилетнего сына. Сидя на собрании, она вопросительно и словно удивлённо смотрела прямо в лицо каждому выступавшему. И мне подумалось: «Слушает совсем как Кира!»
– Я все ваши дела знаю, – весело сказала мать Гая. – К нам каждый день мальчики ходят, я их разговоры слышу. Иногда, знаете, даже кажется, что своими глазами всё видела: и как десять одинаковых плёнок вам принесли, и как в Третьяковскую галлерею ходили…
– И газету какую хорошую выпустили, – вставила Румянцева. – Мне Володя все уши прожужжал.
– Покажите нам газеты, интересно посмотреть, – попросила Выручка.
Я открыла шкаф, извлекла оттуда две газеты, потом показала последний номер, три дня назад вывешенный рядом с доской.
Родители с любопытством проглядывали заметки, смеялись остроумным карикатурам нашего художника, Толи Горюнова. То и дело слышался чей-нибудь удивлённый и довольный возглас: мать узнавала сына или находила его имя под какой-нибудь заметкой.
– Вот как! А мой, оказывается, стихи сочинил! – изумлённо воскликнула Ильинская, увидев подпись Вити под стихами:
Тут же красовалось очень похожее изображение Бори Левина – действительно ловкого гимнаста, который в последнее время увлекался прыжками через все подходящие и неподходящие препятствия. Такие заметки – рисунок с текстом – пользовались у нас большой популярностью, стихи распевались, как частушки, а неожиданности вроде «скамьями» и «атлёт» никого не смущали.
Вот известный наш атлет –
Это Боря-самолёт:
Он и ловкий, он и гордый,
У него во всём рекорды.
Он вратарь, и он бегун,
Он и лыжник, и прыгун,
И, как чайка над морями,
Он летает над скамьями.
Потом я показала лучшие тетради, пояснила, за что ставится пятёрка, за что – тройка.
– А вот у Вани ошибок нет, а четвёрка стоит – это почему же? – ревниво спросила Выручка.
– А клякса? И вот ещё «не» пропустил. За это отметка снижается, – ответила я.
– Это хорошо, что вы с ними строго насчёт аккуратности, – сказала мать Киры Глазкова. – Мои старшие, когда учились, такими неряхами были – беда! И нос всегда в чернилах и тетрадка в пятнах. И Кирюша раньше тоже был такой, а теперь, смотрю, почище стал писать – и матери поглядеть не совестно.
– А как ведёт себя Боря? – с некоторой опаской в голосе опросила Левина. – Я вижу, он у вас тут над скамьями летает?
– На уроках хорошо, а в перемену с ним иной раз сладу нет, – – призналась я. – Страшный драчун!
– Это «он и ловкий, он и гордый»? И говорит: «Сперва я дал ему сдачи»? – спросил Горюнов, и все засмеялись.
– Он самый. Он всегда начинает с того, что даёт сдачи.
– А знаете, ребята его любят, – сказала мать Гая. – Саша рассказывает, что Боря делится с ребятами марками, книги даёт читать. Саша про него говорит: «Горячий, а товарищ хороший».
– Да, про марки и мне Кирюша говорил, – поддержала Глазкова. – Мой ведь тоже марочник. Только, видно, ни ему, ни Боре такой коллекции не собрать, как У Морозова. Тот чуть не с шести лет собирает.
– А я и не знала, что Морозов собирает марки! – удивилась я.
– Как же! – сказал Горюнов. – У него превосходная коллекция, очень обширная и собрана с большим знанием дела.
«Какой скрытный! – подумала я. – Ведь ни разу ни единым словом не обмолвился».
– А мой Сергей – охотник, – сказал Селиванов. – Он заметку написал в газету, да постеснялся отдать. Вот, я захватил для вас. – И он, неловко улыбнувшись, протянул мне листок, исписанный крупным косым Серёжиным почерком.
…Дома я первым делом достала из портфеля листок, который дал мне Селиванов. Вот что я прочла:
«Прошлым летом мы жили в деревне у дедушка. Ружья у меня своего нету. Стану просить у отца, а он даст и скажет: «Бери, только всё равно ничего не убьёшь». А я скажу: «Убью». А он смеётся и говорит: «Конечно, свои ноги убьёшь».
Когда идёшь на охоту, встанешь утром рано – и сразу к озеру. Смотришь, утки плавают. Сидишь, поджидаешь. Только они на тебя поплывут, сердце так и замрёт. Ну, думаешь, сейчас! Но вдруг снялись утки и полетели на другое озеро. Встанешь с горем, идёшь на другое озеро, там их нет. На третьем тоже нет. Плюнешь и пойдёшь домой. По дороге заглянешь на первое озеро, где утром был. Утки там. Сядешь, притаишься. Смотришь, утки поплыли к другому берегу. Досада берёт. Только захотел встать, вдруг кто-то бах по уткам! Они на меня. Я вскинул ружьё – бах! – и промазал. Улетели. Иду домой, прихожу уже вечером. Садимся ужинать всей семьёй. Отец говорит: «Вкусный ужин с утятиной». Все смеются, а у меня только уши горят.
Помню, когда мне было восемь лет, я купил снегиря за три рубля. Посадил его в клетку – и на печку, чтоб отец не увидел. Сидим мы вечером, а снегирь и запел. Отец говорит: «Что это у тебя за птица?» А я говорю: «Нет, это, верно, на улице». Потом опять снегирь запел. Я тогда сознался и снял его с печки. А отец не заругал, только засмеялся и говорит: «Ладно, держи птиц, только больше не ври».
Долго я сидела над Серёжиным листком и всё думала, какое у меня поверхностное представление о людях. По словам Селиванова на собрании, я решила, что он человек грубый, жёсткий. А со страничек Серёжиной заметки смотрел совсем другой человек, не такой, каким я его представляла.
Однажды после занятий ко мне подошёл в коридоре невысокий смуглый человек с пристальным взглядом зорких, глубоко посаженных глаз.
– Вы будете Марина Николаевна?
– Да, я.
– А я отец Виктора Ильинского.
– Очень рада.
Мы обменялись рукопожатием. Я пригласила его в учительскую; мы сели на диван, и я выжидательно посмотрела на Ильинского, не понимая, что могло привести его ко мне.
– Видите ли, Марина Николаевна… – помолчав, заговорил он. – Я вас хотел спросить, как Виктор ведёт себя в школе.
– Прекрасно. Ни на что не могу пожаловаться, – ответила я.
– А с товарищами как?
– По-моему, хорошо. Они его уважают. Он ведь у нас вожатый звена. Учится тоже хорошо – впрочем, это вы по табелю знаете.
– Это-то я действительно знаю, – задумчиво повторил Ильинский. – А пришёл я к вам вот почему. Виктор, по-моему, очень загордился. Приходит из школы и каждый раз объявляет: «Вожатый сказал, что у меня хорошие организаторские способности. А ещё он говорит, что я очень инициативный. А Марина Николаевна сказала, что у меня прямо математическая шишка!» Я, понятно, рад, что он способный… Только, знаете, боюсь – не зазнался бы. И товарищи любить не станут, и характер испортится. Мне жена давно уже толкует: «Зайди к учительнице, что-то уж больно Виктор воображать о себе стал. Вчера бабушке нагрубил, сегодня за хлебом не пошёл: «У меня, говорит, сбор отряда, это поважнее вашей булочной!»
Я слушала и удивлялась. В школе Виктор был неизменно вежлив с учителями и спокойно-дружелюбен с товарищами. Я не замечала в нём ни зазнайства, ни желания верховодить.
«Эх, – сердито подумала я, – целый день проводишь с ними в школе, думаешь о них дома, а ничего, в сущности, ещё не знаешь! Непременно надо побывать у всех дома, поглядеть, каковы они в семье, а то получается, что видишь только половину правды».
В ГОСТЯХ У САШИ ГАЯ
И случилось так, что дня через два после этого разговора ко мне в перемену подошёл Саша Гай и сказал смущённо:
– Марина Николаевна, к нам дедушка из Тулы приехал… мамин отец… Он говорит: «Передай своей учительнице, что я хочу с ней познакомиться и приглашаю к нам в гости».
Саша проговорил всё это негромко, запинаясь и при этом смотрел на меня чуть испуганно: не обижусь ли я, не рассержусь ли.
– Передай дедушке большое спасибо и скажи, что я завтра непременно к вам приду, – ответила я.
На другой день (это было воскресенье) я выгладила свою самую нарядную блузку, и Татьяна Ивановна повязала мне мой любимый галстук – синий с горошками.
Татьяна Ивановна и Галя всегда принимают близко к сердцу всё, что со мною происходит. С тех пор как погиб брат и я осталась одна, Галина бабушка сделала меня членом своей семьи.
Ещё во время войны, возвращаясь домой из института или из читальни, я находила в кресле чайник, надёжно укутанный тёплым платком, и под подушкой – кашу. В воскресенье меня звали обедать или, не спрашиваясь, устраивали обед у меня в комнате. Просто Татьяна Ивановна входила с кастрюлей и говорила: «Ну вот, нынче обедаем у тебя».
Так же просто, не сговариваясь, она оставляла у меня Галю, если ей надо было куда-нибудь уйти, и так же, не заводя со мною предварительных обсуждений, однажды собственноручно побелила мою комнату. В один прекрасный день,. когда я вернулась из института, оказалось, что дома у меня всё перевёрнуто вверх дном, а Татьяна Ивановна водрузила на стол табуретку и стоит на этом сооружении с огромной кистью в руках, критически разглядывая последний недомазанный угол. Видя, что я остолбенела на пороге, она сказала только:
«Что смотришь? У меня там в комнате суп, раздевайся и ешь».
И вот сейчас она тем же критическим взглядом окинула меня с головы до ног и сказала:
– Сходи, сходи в гости. Нечего всё время сидеть, уткнувшись носом в книжку… Галя, принеси-ка мамин флакончик, сейчас мы её надушим.
Что и говорить, сборы получились торжественные и немножко забавные, но ведь я и правда так давно не бывала в гостях! Мне было приятно, что иду я в семью Гай не по делу, а именно в гости. Приятно, что вот приехал из Тулы Сашин дедушка и хочет познакомиться со мной, Сашиной учительницей.
Саша ждал у парадной двери и, увидев меня, весь просиял. Пока мы поднимались на четвёртый этаж, он не умолкал ни на минуту:
– А я думал, вы не придёте! А дедушка говорит: «Раз сказала, что придёт, значит придёт». А я говорю: «А может, Марина Николаевна сегодня занята?» А он говорит: «Раз Марина Николаевна обещала, значит…» – Тут Саша энергично нажал кнопку, и звонок отчаянно задребезжал.
Дверь открыла Сашина мама.
– Ему уж не терпелось – раз двадцать выбегал вас встречать, – говорила она, здороваясь, и провела меня в просторную комнату с высоким потолком.
Я сразу почувствовала здесь спокойный и добрый уют. Посреди комнаты стоит большой стол, покрытый пёстрой скатертью, рассчитанный на многолюдную семью. На стене, на потемневшем холсте в старинной раме, мчатся к зубчатому лесу воины на таких лихих, длинногривых, крутошеих конях, какие бывают только в сказках… Из-за стола мне навстречу поднимается худощавый седой человек.
– Здравствуйте, будем знакомы! – дружелюбно говорит он, протягивая тёмную крепкую руку. – Иван Ильич. А вас Марина Николаевна зовут, правильно?
Меня усадили за стол. Иван Ильич сел напротив. Саша стал подле него и пристально смотрел на меня, стараясь угадать, нравится ли мне дедушка.
– Вот приехал навестить своих… с лета не виделись, – сказал Иван Ильич, внимательно глядя на меня. – А какая вы молоденькая, я смотрю! Сколько ж вам лет?
– Двадцать два, – отвечаю я и вдруг чувствую, что это в самом деле что-то немного.
– Двадцать два! И образование какое же?
– Высшее. Я педагогический институт окончила.
– В двадцать два года – институт… А я к двадцати двум годам уже одиннадцать лет на заводе проработал. И образование имел три класса приходской школы, – задумчиво говорит Иван Ильич. – Мне сейчас шестьдесят один, а я на своём заводе уже пятьдесят лет работаю. Тульский оружейный – знаете? Бывали у нас в Туле?
– Нет, не приходилось.
– Приезжайте. Будущим летом приезжайте. У нас хорошо. Сад есть. Он хоть и в ладонь величиной, а всё в нём найдётся – и крыжовник, и клубника, и смородина, и цветы. Помнишь, какие цветы, а, Сашок?
– Вы бы поглядели, Марина Николаевна! – с жаром подхватывает Саша. – Там и анютины глазки, и розы, и гвоздика! А на самой большой клумбе посерёдке – каны, – знаете, такие красные-красные…
– Марина Николаевна, к нам дедушка из Тулы приехал… мамин отец… Он говорит: «Передай своей учительнице, что я хочу с ней познакомиться и приглашаю к нам в гости».
Саша проговорил всё это негромко, запинаясь и при этом смотрел на меня чуть испуганно: не обижусь ли я, не рассержусь ли.
– Передай дедушке большое спасибо и скажи, что я завтра непременно к вам приду, – ответила я.
На другой день (это было воскресенье) я выгладила свою самую нарядную блузку, и Татьяна Ивановна повязала мне мой любимый галстук – синий с горошками.
Татьяна Ивановна и Галя всегда принимают близко к сердцу всё, что со мною происходит. С тех пор как погиб брат и я осталась одна, Галина бабушка сделала меня членом своей семьи.
Ещё во время войны, возвращаясь домой из института или из читальни, я находила в кресле чайник, надёжно укутанный тёплым платком, и под подушкой – кашу. В воскресенье меня звали обедать или, не спрашиваясь, устраивали обед у меня в комнате. Просто Татьяна Ивановна входила с кастрюлей и говорила: «Ну вот, нынче обедаем у тебя».
Так же просто, не сговариваясь, она оставляла у меня Галю, если ей надо было куда-нибудь уйти, и так же, не заводя со мною предварительных обсуждений, однажды собственноручно побелила мою комнату. В один прекрасный день,. когда я вернулась из института, оказалось, что дома у меня всё перевёрнуто вверх дном, а Татьяна Ивановна водрузила на стол табуретку и стоит на этом сооружении с огромной кистью в руках, критически разглядывая последний недомазанный угол. Видя, что я остолбенела на пороге, она сказала только:
«Что смотришь? У меня там в комнате суп, раздевайся и ешь».
И вот сейчас она тем же критическим взглядом окинула меня с головы до ног и сказала:
– Сходи, сходи в гости. Нечего всё время сидеть, уткнувшись носом в книжку… Галя, принеси-ка мамин флакончик, сейчас мы её надушим.
Что и говорить, сборы получились торжественные и немножко забавные, но ведь я и правда так давно не бывала в гостях! Мне было приятно, что иду я в семью Гай не по делу, а именно в гости. Приятно, что вот приехал из Тулы Сашин дедушка и хочет познакомиться со мной, Сашиной учительницей.
Саша ждал у парадной двери и, увидев меня, весь просиял. Пока мы поднимались на четвёртый этаж, он не умолкал ни на минуту:
– А я думал, вы не придёте! А дедушка говорит: «Раз сказала, что придёт, значит придёт». А я говорю: «А может, Марина Николаевна сегодня занята?» А он говорит: «Раз Марина Николаевна обещала, значит…» – Тут Саша энергично нажал кнопку, и звонок отчаянно задребезжал.
Дверь открыла Сашина мама.
– Ему уж не терпелось – раз двадцать выбегал вас встречать, – говорила она, здороваясь, и провела меня в просторную комнату с высоким потолком.
Я сразу почувствовала здесь спокойный и добрый уют. Посреди комнаты стоит большой стол, покрытый пёстрой скатертью, рассчитанный на многолюдную семью. На стене, на потемневшем холсте в старинной раме, мчатся к зубчатому лесу воины на таких лихих, длинногривых, крутошеих конях, какие бывают только в сказках… Из-за стола мне навстречу поднимается худощавый седой человек.
– Здравствуйте, будем знакомы! – дружелюбно говорит он, протягивая тёмную крепкую руку. – Иван Ильич. А вас Марина Николаевна зовут, правильно?
Меня усадили за стол. Иван Ильич сел напротив. Саша стал подле него и пристально смотрел на меня, стараясь угадать, нравится ли мне дедушка.
– Вот приехал навестить своих… с лета не виделись, – сказал Иван Ильич, внимательно глядя на меня. – А какая вы молоденькая, я смотрю! Сколько ж вам лет?
– Двадцать два, – отвечаю я и вдруг чувствую, что это в самом деле что-то немного.
– Двадцать два! И образование какое же?
– Высшее. Я педагогический институт окончила.
– В двадцать два года – институт… А я к двадцати двум годам уже одиннадцать лет на заводе проработал. И образование имел три класса приходской школы, – задумчиво говорит Иван Ильич. – Мне сейчас шестьдесят один, а я на своём заводе уже пятьдесят лет работаю. Тульский оружейный – знаете? Бывали у нас в Туле?
– Нет, не приходилось.
– Приезжайте. Будущим летом приезжайте. У нас хорошо. Сад есть. Он хоть и в ладонь величиной, а всё в нём найдётся – и крыжовник, и клубника, и смородина, и цветы. Помнишь, какие цветы, а, Сашок?
– Вы бы поглядели, Марина Николаевна! – с жаром подхватывает Саша. – Там и анютины глазки, и розы, и гвоздика! А на самой большой клумбе посерёдке – каны, – знаете, такие красные-красные…