Потом ребята снова разбрелись в разные стороны, и тогда ко мне неожиданно подошёл Трофимов, вынул из сумки солидный кусок пирога, плитку шоколада и сказал вполголоса:
   – Кушайте, пожалуйста, Марина Николаевна!
   Я посмотрела на него в упор и отказалась. Он чуть-чуть смутился и, отойдя в сторону, стал есть сам.
   Возвращались мы поздно; сидели в полутёмном вагоне и заново перебирали дневные впечатления. И вдруг Серёжа горестно протянул:
   – Ну что ты будешь делать – опять есть хочется!
   Я достала из портфеля булку, нарезала тонкими ломтиками и раздала всем. Ребята стали отказываться.
   – Ешьте сами, Марина Николаевна, мы не хотим, – уверял меня из дальнего угла тот самый Селиванов, который только что своим плачевным воплем пробудил наш аппетит.
   – Нет, – возразила я, – у товарищей в походе всё должно быть общее. Что же, вы хотите, чтобы я ушла в другой конец вагона и наелась одна?
   Это убедило их, каждый просто взял свою долю.
   – Верно, – сказал Румянцев: – это уж самое противное – прятаться от товарищей и есть втихомолку.
   Я взглянула на Трофимова; даже в этом скудном, мигающем свете видно было, что он покраснел до слёз. Я быстро отвела глаза, поняв, что урок, который, сами того не ведая, дали ему ребята, достиг цели.
   Вскоре Трофимов ушёл от нас: отец его вместе с семьёй переехал на работу в Горький. Я долго мучилась, раздумывая над отзывом, который нужно было дать ему для поступления в новую школу. «Вася Трофимов способный мальчик, успевал по всем предметам хорошо, особый интерес проявлял к арифметике. Очень дисциплинирован». Написав это, я поняла, что ещё ничего не сказала о мальчике. А если вдуматься, что же я ещё могла сказать? Что он однажды на прогулке не поделился с товарищами пирогом и в одиночку съел плитку шоколада? В отзыве это выглядело бы нелепо. А написать, что он плохой товарищ, я не имела права, потому что, хотя Вася учился у меня больше года, я, в сущности, ничего о нём не знала и, если бы не случайное обстоятельство, так никогда бы и не поняла, насколько ошибочно и поверхностно моё представление о нём.
   Трофимов уехал, увозя мой положительный отзыв который так всю жизнь и будет лежать у меня на совести. Мне только хочется думать, что другой учитель, более проницательный, разглядит в нём то, что осталось скрытым от меня, поддержит и взрастит то хорошее, что в нём есть.

ДИМА КИРСАНОВ

   Среди новичков в нашем классе был один приехавший из Ростова; звали его Дима Кирсанов.
   Родителей Дима потерял в раннем детстве и с тех пор жил у дяди. Своих детей у дяди не было, и он и его жена относились к мальчику, как нередко относятся родители к единственному, да притом болезненному ребёнку: с тревожным вниманием и неотступной заботливостью. Стоило Диме на четверть часа задержаться после уроков, в школу прибегала Димина тётя Евгения Викторовна и с беспокойством справлялась, не случилось ли чего с мальчиком. Если у Димы утром болела голова, его не пускали в школу не только в этот день, но и на второй и на третий, хотя бы он успел уже забыть о головной боли. Дима заметно стеснялся этого, тем более что кое-кто из ребят – в частности неугомонный Левин – непрочь были кинуть в пространство ехидное словцо о телячьих нежностях и о том, что бывают, дескать, такие чудаки, про которых не поймёшь, то ли это мальчишки, то ли девчонки, то ли грудные младенцы: в школу их провожают, после уроков за ними приходят, и ещё неизвестно, не кормят ли их дома с ложечки.
   Дима держался так, словно эти остроты к нему не относятся. Меня это удивило, я не совсем поняла, что это. большое самообладание или не совсем обычное в его возрасте равнодушие к «дразнилкам»? Но долго шутить по одному и тому же поводу надоедает, и спустя некоторое время ребята перестали поддразнивать Кирсанова.
   Остальные новички с первых же дней со всеми познакомились, завели в классе друзей, ссорились с ними и снова мирились. Но Дима оставался один. Он превосходно учился по всем предметам, и хотя всё давалось ему легко, я не замечала в нём довольно частой в таких случаях небрежности: он был очень добросовестным учеником, уроки готовил тщательно, тетради у него всегда были опрятные, и я знала, что он из-за единственной кляксы способен переписать всё заново. Но, думая об этом спокойном, аккуратном новичке, я испытывала смутное ощущение неловкости. Ему было двенадцать лет, но когда я с ним разговаривала, я невольно забывала об этом: мне казалось, что собеседник мой по меньшей мере мой сверстник. Он был очень взрослым, этот мальчик. Взрослый человек смотрел на меня со страниц его сочинений. И говорил он как взрослый: очень литературно, свободно пользуясь сложными предложениями, причастными и деепричастными оборотами. Не по-ребячьи сдержанно, взвешивая каждое слово, отзывался он о прочитанных книгах, о товарищах по классу. И Дима был единственный, кто ни разу не принял участия в письмах на Север.
   – Не думаю, что Анатолию Александровичу так уж интересно переписываться с нашим классом, – сказал он однажды.
   – Да зачем же он тогда нам пишет, если ему неинтересно? – с искренним изумлением спросил Гай.
   – Ему неудобно было не ответить, раз ему написали. Это было бы просто невежливо.
   – Ты неправ, – вмешалась я. – Письма, написанные из вежливости, по обязанности, бывают совсем другими. Разве ты не чувствуешь, что Анатолий Александрович пишет нам тепло и сердечно?
   – Я сказал то, что думаю, – спокойно ответил Дима.
   – А почему ты так думаешь? – возмутился Левин. – Какие у тебя основания?
   – Я думаю так, во-первых, потому, что Анатолий Александрович вас не знает. Какой интерес переписываться с незнакомыми? И, во-вторых, потому, что он взрослый, а вы – дети.
   Он так и сказал: «вы – дети».
   – А ты сам кто? – Борис готов был полезть в драку и, я думаю, полез бы, если бы не моё присутствие.
   – Я не собираюсь спорить с тобой, – холодно ответил Кирсанов.
   – И не спорь! Подумаешь, воображала! – с яростью крикнул Борис.
   Эта кличка пристала к Диме накрепко. «Кирсанов много о себе думает», «Кирсанов уж очень о себе воображает» – это я слышала десятки раз. Ни Горюнова, ни Гая, ни Левина – никого из лучших учеников остальные ребята не обвиняли в гордости, в зазнайстве, а вот Кирсанова считали гордецом. И правда, был как будто оттенок высокомерия в его отношении к товарищам. Но что-то мешало мне думать, что он попросту «задаётся». У него были такие вдумчивые, невесёлые глаза, и он как-то неумело произносил холодные, даже резкие слова. В такие минуты мне казалось, что он вот-вот заплачет и что его резкость – только самозащита. Но почему он сторонится товарищей? Чего боится?
   Однажды, уходя из школы, я за воротами нагнала Диму:
   – Ты что сегодня так замешкался?
   – Хотел дочитать книгу, чтобы обменять в библиотеке.
   – Что же ты взял?
   – Сказки Андерсена.
   – Разве ты не читал их раньше? – удивилась я.
   – Читал, конечно. Но мне захотелось перечитать «Снежную королеву». Я очень люблю эту сказку. И вообще сказки люблю. Из сказки иногда можно больше понять, чем из какой-нибудь серьёзной книжки.
   На улице, когда разговор начинается без всяких приготовлений, когда невольно стараешься шагать в ногу и притом надо обходить застоявшиеся ещё со вчерашнего дня лужи и можно не смотреть друг другу в лицо, – вот так, на ходу, разговаривается проще, легче, откровеннее обычного. Мы с Димой шли не спеша, и я чувствовала, что могу теперь спросить его о том, о чём не удавалось спросить в сутолоке коротких перемен, среди шумной и торопливой классной жизни.
   – Скажи, Дима: мне так показалось, или ты в самом деле ни с кем в классе не дружишь?
   – Это правда, – сдержанно ответил он.
   – Почему так?
   – А с кем же мне дружить?
   Я искренне удивилась:
   – Разве мало у нас хороших ребят? Горюнов, например?
   – Как же я могу дружить с Горюновым, если он уже дружит с Гаем?
   – А разве дружить можно только с одним человеком?
   – Конечно!
   Он сказал это тоном глубокого убеждения, и ещё одна нотка прозвучала в его голосе: он считал самый мой вопрос довольно нелепым.
   – Я несогласна с тобой, – сказала я помолчав. – У меня в детстве было много друзей.
   – А сейчас? – спросил он быстро.
   – И сейчас много. И Гай дружит не с одним Толей, а и с Савенковым и с Румянцевым.
   – А вот в книгах всегда один друг. Помните, у Герды – Кай, у Пети – Гаврик.
   – А у Тимура много друзей.
   – Но больше всех он дружил с Женей, – со сдержанным упрямством настаивал Дима.
   – Так что же?
   – Но не стану же я дружить с Горюновым, если Гай ему ближе!
   Мне странно было слышать это. «Чего больше в этом мальчугане – рассудочности или самолюбия?» спрашивала я себя. Вслух я сказала:
   – Неужели и в Ростове, в школе, где ты учился прежде, у тебя тоже не было друзей?
   – У меня был один друг, но я в нём разочаровался, – не сразу ответил мальчик.
   Он сказал это так, что я не стала спрашивать, почему именно он разочаровался.
   – У нас хороший, дружный класс, – сказала я. – Поверь, есть много ребят, достойных твоей дружбы. И никогда не надо долго раздумывать о том, кто кому будет ближе. Если любишь человека, веришь ему – значит, он тебе друг. А если он дружит с кем-нибудь ещё, ну, значит, много хороших людей на свете. Разве не так?
   – Так, наверно… Но я хотел бы иметь настоящего, единственного друга и на всю жизнь.
   Мы уже давно шли совсем не в ту сторону.
   – Евгения Викторовна станет беспокоиться, – сказала я. – Давай я выведу тебя обратно на Спиридоновку… Это очень хорошо: друг на всю жизнь. Но только одного я не понимаю: почему же единственный?
   – Настоящий друг – обязательно единственный, – сказал Дима с упрямой, почти отчаянной решимостью отстоять свою мысль.

ДОМАШНЕЕ СОЧИНЕНИЕ

   Вскоре после разговора с Кирсановым я дала ребятам тему для домашнего сочинения: «Мои товарищи».
   Как много интересного узнала я из этих сочинений о ребятах, об их дружбе, о том, что ценят они в товарище, какого они мнения друг о друге!
   «Борис мне друг, – писал Румянцев, – но дружить с ним трудно, потому что он слишком горячий. Другой раз и обругает ни за что. Но всё равно он мне друг и товарищ, потому что он честный и верный и никогда не подведёт. Прежде я дружил с Морозовым, но он слишком заносится. Задачку хочет решить непременно первый и не рад, если кто другой первый решит. Мне это не нравится».
   Гай писал:
   «В нашем классе некоторые считают, что у Горюнова характер не мужественный. Это неправда. Вот я приведу пример. Когда Толя заболел дифтеритом, ему сделали укол. И он даже не охнул, потому что в другой комнате был его дедушка. Дедушке его восемьдесят лет, он очень больной, ему вредно волноваться. Толя умеет держать себя в руках, он очень сдержанный. Толя очень много читает и много знает и всегда хочет ещё больше узнать. Он очень хороший товарищ и всегда рад всем помочь».
   Меня не удивило, что добрая половина класса писала о самом Гае, называя его верным другом и хорошим товарищем. Но меня отчасти удивило и порадовало, что многие писали так о Саше Воробейко. Ребята полюбили его, это я замечала давно, но сочинения сказали мне много нового.
   «Один раз, – писал Селиванов, – ребята с нашего двора решили меня поколотить. Они думали, что я утащил в школу их футбольный мяч, а это неправда. Они вчетвером меня подстерегли на углу и кинулись. Тут, откуда ни возьмись, Александр Воробейко; он, как лев, кинулся в самую гущу и всех раскидал. Если б не он, меня бы здорово избили. Из этого случая видно, что мой друг Александр Воробейко храбрый и всегда готов постоять за товарища».
   Каждый рассказывал о двух-трёх своих товарищах. И только один Дима Кирсанов подал мне листок, на котором было написано: «У меня нет друзей».
   А ниже стояло четверостишие:
 
Как хорошо, когда есть друг!
Как тяжело и одиноко
Среди чужих тебе людей,
Когда любимый друг далёко!
 
   – Это ты сам сочинил? – спросила я.
   – Да.
   – О каком же далёком друге ты говоришь? О том, с которым ты дружил в Ростове?
   – Нет, не о нём. Это так, вообще. Просто стихи – и всё…
   При первой же встрече с Евгенией Викторовной я спросила её, с каким мальчиком дружил Дима в Ростове и почему поссорился с ним.
   – Знаете, это такая грустная история! – воскликнула Димина тётя. – Видите ли, Димочка подружился в четвёртом классе с Юрой Лебедевым. Прекрасный мальчик. До этого Димочка ни с кем не сближался и рос одиноко. Юра – полная ему противоположность: весёлый, подвижной. Мы с мужем были рады, что он стал бывать у нас. Всё было хорошо. Но представьте, как-то учительница поручила Диме прочитать в классе вслух какой-то рассказ. Вот он читал, а Юра заговорился с кем-то из мальчиков и чему-то засмеялся. А в рассказе, понимаете ли, речь шла об очень грустных вещах, и Дима возмутился и сказал, что больше не намерен с ним дружить. Мы очень огорчились, но он такой упрямый…
   Я была поражена. Конечно, далеко не всегда следует мириться с недостатками своих друзей и далеко не всё следует им прощать. Компромисс – непрочная основа для дружбы, но разойтись с другом из-за того, что он способен засмеяться не там, где этого требует текст книги, – этого я понять не могла. Откуда такая обострённая, такая чрезмерная суровость в двенадцатилетнем мальчугане?
   И вот однажды – это было в ноябре, сразу после праздников, – выходя из класса, я столкнулась в дверях с Евгенией Викторовной. Глаза её были заплаканы, руки дрожали, когда она протянула мне какой-то свёрток:
   – Вот, Дима просил передать… Это библиотечные книги. Может быть, кто-нибудь из детей будет так добр и сдаст их в библиотеку.
   – А что с Димой, почему он сегодня не пришёл? – с тревогой спросила я (нас уже плотным кольцом окружили ребята).
   – Ах, Марина Николаевна… – она всхлипнула.
   – Да вы войдите, сядьте, – негромко сказал из-за моего плеча Саша Воробейко.
   Я провела Кирсанову в класс, усадила на первую попавшуюся парту, и она стала рассказывать.
   Оказывается, Диму ежегодно проверяют в диспансере – в порядке ли лёгкие. Последний рентген показал в левом лёгком какое-то круглое пятно, и профессор полагает, что это эхинококк. Диму уже положили в больницу. Недели три, вероятно, продлится исследование, а потом, если эхинококк будет найден, понадобится операция.
   – Вы понимаете, мы ужасно боимся за него, – сквозь слёзы говорила женщина. – Он такой слабенький. А сам Дима просто в отчаянии. Говорит: «Как же я буду?.. Я отстану от класса!» Ему очень не хочется оставаться на второй год.
   – Зачем же оставаться? Мы будем носить ему уроки, – сказал Горюнов, прежде чем я успела вымолвить хоть слово.
   – А позволят ему в больнице заниматься? – спросила я.
   – Врач сказал, что до операции можно. Но я думаю, это нереально. Я ведь занята на работе, я не смогу часто ходить в школу за уроками.
   – Мы сами будем!.. Мы станем носить!.. Не беспокойтесь! – послышалось со всех сторон.
   Евгения Викторовна с некоторым недоверием оглядела ребят. До этой минуты, поглощённая своим горем, она, вероятно, даже не замечала их. Поблагодарила, ещё раз попросила не забыть про библиотечные книги – Дима так волнуется из-за них – и ушла.

ТЕТРАДИ № 1 И № 2

   – Первый пойду я, – тоном, не допускающим возражений, объявил на другое утро Саша Воробейко. – А по том будут ходить все по очереди, по партам, как сидим. Каждые два дня. Потому что если ходить раз в неделю, так это по скольку уроков будет? По пятнадцать задач сразу? А наизусть сколько учить? – И он укоризненно посмотрел на меня.
   Потом Саша потребовал у Рябинина две тетрадки: «Специально для уроков Кирсанову: одна у него в больнице, другая у нас, и каждый раз будем менять. Понял?» Экономный Лёша посмотрел на него с некоторым сомнением, но тетради выдал.
   После уроков братья Воробейко отправились в больницу и на следующий день принесли ворох новостей. Во первых, Саша побывал у Димы в палате; иными словами, ему удалось то, о чём только мечтала и чего не могла пока добиться Димина тётя. Сначала он попытался раздеться в гардеробе, но это, понятно, ему не удалось. Тогда, недолго думая, он сунул брату пальто и шапку, а сам, прячась за спины ходячих больных и спешащих, озабоченных санитарок, скользнул по лестнице на третий этаж. Там, выждав минуту, когда коридор опустел, он шмыгнул в 12-ю палату и быстро нашёл Диму.
   – Он, конечно, очень удивился, даже глаза вытаращил, – рассказывал Саша. – А я ему говорю: «Удивляться некогда, вот тебе уроки, а вот записка от Марины Николаевны. Рассказывай, как ты тут устроился». Он говорит: «Устроился ничего, только очень скучно. Книги сюда можно носить только новые, а ребята кругом маленькие, даже поговорить не с кем. Большое, говорит, спасибо, что ты пришёл, я тебе очень благодарен, и за уроки спасибо». Я говорю: «Уроки мы тебе будем носить каждые два дня, ты не беспокойся. Можешь писать карандашом, только аккуратно». Он говорит: «Нет, моя кровать у окошка, есть куда чернильницу поставить, и пока я ещё ходячий, могу за стол садиться». Ну, мы так поговорили, а один парнишка дверь закрыл, чтобы меня из коридора не увидели. Вдруг слышим: «Что это в двенадцатой палате какая тишина подозрительная?» – и входит сестра. Тут она меня увидела и как раскричится! «Я, говорит, тебя считала взрослым, умным мальчиком!» Это Кирсанову. А я ей тогда говорю: «Чем же он виноват, раз я к нему сам пришёл?» А она говорит: «Я даже разговаривать с тобой не хочу, и, пожалуйста, сию минуту уходи отсюда!» И даже покраснела вся. Ну, я взял и ушёл. Мне там больше всё равно делать было нечего. Что надо, я и до неё успел!
   Саша рассказывал всё это с таким победоносным видом, что можно было подумать, будто его проводили из больницы не бранью, а с музыкой и цветами.
   – Как он – наверно, боится операции? – спросил Горюнов.
   – Я не успел спросить, в другой раз спрошу, – спокойно ответил Воробейко, и я поняла: он не сомневается, что сумеет навестить Диму ещё не раз и не два.
   – Завтра пойдёт Румянцев, а четырнадцатого – Левин. Одним словом, по партам, как дежурство, – распоряжался он. – Румянцев, держи! Это тетрадь № 2. Пойдёшь, передашь санитарке и подождёшь, пока Кирсанов вернёт первую тетрадку. Понял? Внизу подождёшь, там скамейка.
   – А потом, – сказала я осторожно, – можно написать Диме письмо и расспросить его обо всём.
   Но моё предложение не вызвало ни малейшего энтузиазма.
   – Какой ему интерес с нами переписываться? – негромко сказал Борис. – Мы же «дети»…
   – И не совестно тебе? – одёрнул его Рябинин.
   Однако в тот раз Диме так никто и не написал.
   С Румянцевым Дима прислал крошечную записку без обращения. «Большое, большое спасибо за уроки» – стояло в ней. Кроме того, он ответил на мою записку письмом, которое я после занятий прочитала ребятам.
 
   «Дорогая Марина Николаевна! – писал он. – Как это всё неудачно получилось: заболел в середине года и, кажется, надолго. Меня здесь мучают разными исследованиями, каждый день выстукивают, выслушивают, пичкают какими-то горькими лекарствами, по два раза в день меряют температуру, и мне всё это очень надоело. Но другого выхода нет, и надо терпеть. Большое спасибо Вам за письмо и Саше Воробейко за то, что он ко мне пришёл. Я был очень благодарен ему. Он сказал, что ребята решили носить мне сюда уроки, но я сомневаюсь. Ведь на это нужно слишком много времени. Это письмо, вероятно, передаст Вам тётя Женя. Всего хорошего. Привет всем.
Д. Кирсанов».
 
   Хотя письмо было безукоризненно грамотное и все запятые стояли на местах, оно не порадовало меня. И снова – уже в который раз! – я подумала о Диме: трудно ему. Трудно сейчас, и станет ещё несравнимо труднее, если ничто не изменится. Почему случилось так, что Гай, Горюнов, Рябинин и другие ребята легко верят доброму слову и ждут от окружающих дружбы, привета, готовности помочь, а этот мальчуган пишет: «…я сомневаюсь. Ведь на это нужно слишком много времени»?
   Я уверена, что тот же Левин, будь он на месте Димы, написал бы совсем по-другому: «Ребята, очень вас прошу, носите мне уроки. И, если можно, почаще», и никто бы не удивился этой просьбе.
 
* * *
   «Здравствуй, Дима!
   Твоё письмо Марине Николаевне передала не твоя тётя, а Румянцев, потому что мы будем носить тебе уроки каждые два дня. На это не нужно очень много времени, потому что в классе нас 40 и на каждого придётся по разу. Мы надеемся, что к тому времени, как в больницу надо будет пойти Игорю Соловьёву, ты уже давно будешь дома. Кроме уроков, шлём тебе «Два капитана» – это книга хоть и не новая, но выглядит хорошо, переплёт совсем как новый. Читай. Напиши, что тебе ещё прислать. Привет тебе от всех ребят».
 
   Это письмо написал Диме Горюнов, а понёс его в больницу Левин.
   Так и пошло изо дня в день – легко, просто, без шума. Тетрадки № 1 и № 2 стали аккуратно путешествовать из школы в больницу и обратно. Если кто-нибудь из ребят не мог пойти в тот день, когда наступала его очередь, обращались к Саше Воробейко. Он распоряжался всем, что касалось Димы и больницы, и его охотно слушались.
   – Не забудь температуру посмотреть, – говорил он тому, кто назавтра должен был отправиться в больницу. – Как войдёшь, с правой стороны висит большой лист. Отыщи первое хирургическое отделение и смотри: Кирсанов – второй с конца.
   Сам Саша ходил в больницу раз, а то и два раза в неделю вместе с братом – своим верным помощником и оруженосцем. Это непостижимо, но единственный, кому удавалось иной раз проникнуть в святая святых – 1-е хирургическое отделение больницы, был именно Саша.
   Я только молча удивилась, когда одна санитарка, немолодая, с энергичным лицом и серьёзным, внимательным взглядом чуть выцветших голубых глаз, сказала мне про Сашу:
   – Люблю таких. Дисциплину понимает. Скажешь ему: «Пускаю тебя на десять минут, а больше нельзя», так он минуты лишней не просидит в палате. Велишь говорить тихо – ни разу голоса не повысит. И вежливый. Нет того, чтобы грубить. Я таких детей очень уважаю.
   А врач как-то мимоходом заметил:
   – Он хорошо действует на больного: успокоительно и ободряюще. Положительная натура.
   Да, год назад я никак не поверила бы, что у ученика Александра Воробейко окажется такой лёгкий характер! Всё он делал просто и непринуждённо, всё удавалось ему. Может быть, самой замечательной чертой этого лобастого веснушчатого мальчугана с грубоватыми ухватками была его чуткость, безошибочный такт. Ещё в давней, памятной истории с ушанкой именно он воспротивился предложению Ильинского торжественно вручить Савенкову подарок на сборе. И сколько раз с тех пор при самых разных обстоятельствах он без долгих раздумий поступал как раз так, как было лучше и правильнее! Узкие зеленоватые глаза его попрежнему смотрели насмешливо, в разговоре он был резковат, но вот, оказалось, он умеет быть и заботливым и ласковым.
   – Да вы не расстраивайтесь, – уговаривал он Евгению Викторовну. – Видел я Диму – выглядит хорошо, температура нормальная. Только о вас очень скучает, – прибавил он подумав, – а так всё хорошо.
   Почему он принимал такое горячее участие во всём, что относилось к Диме? Если был в классе мальчик, который с самого прихода к нам Кирсанова не обменялся с ним и двумя словами, так это именно Саша. Но его действительно всегда касалось всё, что делалось в классе: всё – большое и малое. Он вкладывал всю душу в переписку с Неходой, был самым жарким поклонником Левиных талантов. О драмкружке и говорить нечего: стоило приняться за подготовку новой пьесы, и Саша готов был просиживать на репетициях до глубокой ночи. Я думаю, что с таким же жарким увлечением он в своё время опустошал грузовики с яблоками; всё, что он делал, он делал ревностно, горячо, с душой. Популярность, которой он стал пользоваться среди ребят, несомненно радовала его, согревала и веселила, и он чувствовал себя в школе и в классе, как рыба в воде.

ОПЕРАЦИЯ

   От Димы записки стали приходить чаще, и уже не на моё имя, а на имя класса. Ребята время от времени добывали для него новые книги, журналы, пересылали ему в больницу «Пионерскую правду» и журнал «Пионер». В конце ноября исследования окончательно подтвердили: да, в области левого лёгкого у мальчика эхинококк. На первый вторник декабря была назначена операция.
   Мы волновались в этот день. Ребята плохо слушали на уроках, и у учителей не хватало духу сердиться на них. Евгения Викторовна с самого раннего утра сидела в больнице, и туда же сразу после уроков пошла, наверное, половина класса.
   Мы застали Евгению Викторовну на скамье в вестибюле.
   – Сейчас идёт операция, – едва шевеля губами, сказала она, когда мы подошли, и сразу умолкла, видимо не в силах говорить; потом молча протянула мне записку:
 
   «Дорогая тётя Женя, через полчаса операция. Чувствую себя хорошо, не волнуйся, всё будет в порядке. Твой Дима».
 
   – Это, наверно, все из школы Кирсанова? – с улыбкой сказала, проходя мимо, молоденькая сестра в ослепительно белом халате и столь же ослепительной косынке на кудрявых волосах. – Вот счастливец, к нему чуть не каждый день из школы приходят!
   – У Кирсанова сейчас операция, – строго заметил Саша.
   – Ах, вот что, операция!..
   И, сочувственно оглядев нас, сестра исчезает, а мы остаёмся и ждём… ждём долго… На измученном лице Евгении Викторовны всё глубже обозначаются какие-то старческие морщинки; ребята переводят с неё на меня беспокойные, недоумевающие глаза, а я чувствую, что во мне растёт неотвязная, пугающая тревога. В самом деле, мальчик такой хрупкий, а операция, должно быть, серьёзна. И почему так долго?..