Страница:
– Пожалуйста, Марина Николаевна. Вы с кем будете играть?
– Хочешь, сыграем с тобой?
Мы перенесли доску на мой стол, уселись друг против друга, ребята тесно окружили нас – и сражение началось. Толя оказался серьёзным противником – толковым, расчётливым, осторожным. Я играла немногим лучше его и неожиданно почувствовала, что волнуюсь. Во-первых, мне казалось, что все симпатии на стороне Толи, все желают ему удачи, а это много значит – отношение окружающих! Притом я вдруг поняла, что от исхода этой партии многое зависит, и решила, что мне просто необходимо выиграть. Сдвинув брови, плотно сжав губы, мой противник изучал доску. Рядом стоял его приятель Саша Гай, и на его лице отражалось всё, что происходило на поле боя. Он так переживал каждый Толин ход, словно это его, а не Толю ожидали победа или поражение.
Я не очень-то могла наблюдать за окружающими, но не заметить, как ведёт себя Боря Левин, было невозможно. Он «болел» за того, кому изменяло счастье. Он не столько радовался хорошим ходам, сколько огорчался, если кто-нибудь из нас делал неправильный, по его мнению, ход. Стоило мне или Толе взяться за фигуру, как раздавалось полное отчаяния «Эх!..». В иные минуты он даже отворачивался, не в силах смотреть на наши действительные или воображаемые промахи.
– Ты мешаешь, – сдержанно сказал наконец Толя. – Раз не можешь смотреть спокойно, уходи.
Боря присмирел.
Через некоторое время я, сманеврировав своим чёрным конём, сняла Толиного слона. Положение белых усложнялось. Я посмотрела на серьёзное лицо Толи, на морщинку, залёгшую у него меж бровей, и сквозь невольный азарт игры вдруг подумала: «Зачем я так стараюсь выиграть? Ведь он совсем мальчик. Даю же я иной раз Гале обыграть меня в шашки. Он огорчится, а для меня проигрыш – не велика беда».
Был мой ход – он, повидимому, решал судьбу партии: вслед за слоном я могла заставить Толю пожертвовать ладьёй, и тогда… Но я стала сосредоточенно разглядывать противоположный угол доски, словно обдумывая какую-то совсем новую комбинацию, и пошла пешкой, давая Толе возможность воспользоваться неожиданным преимуществом. Но он посмотрел на меня с таким откровенным изумлением, что мне стало неловко, а присмиревшие было ребята зашевелились, и кто-то разочарованно прошептал: «Поддаётся…»
– Вы ошиблись, Марина Николаевна, – сказал Толя. – Возьмите ход обратно.
– Я сама виновата, впредь буду осторожнее, – возразила я, чувствуя, что тоже краснею.
Но Толя не воспользовался моим великодушием, он не хотел победы, добытой по милости уступок и снисхождений. Он сделал какой-то нейтральный ход, и тогда я пошла так, как собиралась прежде. Белые сделали ещё несколько попыток защититься, но тщетно: через несколько ходов стало ясно, что положение их безнадёжное.
– Мат! – хором сказали ребята.
Толя поднял на меня тёмные глаза и вдруг расплылся в широчайшей улыбке. Все шумно вздохнули, и начался обычный в таких случаях разговор: «А вот если бы Горюнов догадался…», «Если бы Марина Николаевна пошла той пешкой…»
Я взглянула на часы: партия длилась сорок минут. Если бы я разговаривала с Толей сорок минут подряд, узнала бы я о нём больше, чем сейчас? Едва ли.
«СПЕРВА Я ДАЛ ЕМУ СДАЧИ…»
ЗАСТУПНИК
СТРАНИЦА ЗА СТРАНИЦЕЙ
ДЕСЯТЬ ПЛЁНОК
КАК ПОСТУПИТЬ?
САМОЕ ГЛАВНОЕ
– Хочешь, сыграем с тобой?
Мы перенесли доску на мой стол, уселись друг против друга, ребята тесно окружили нас – и сражение началось. Толя оказался серьёзным противником – толковым, расчётливым, осторожным. Я играла немногим лучше его и неожиданно почувствовала, что волнуюсь. Во-первых, мне казалось, что все симпатии на стороне Толи, все желают ему удачи, а это много значит – отношение окружающих! Притом я вдруг поняла, что от исхода этой партии многое зависит, и решила, что мне просто необходимо выиграть. Сдвинув брови, плотно сжав губы, мой противник изучал доску. Рядом стоял его приятель Саша Гай, и на его лице отражалось всё, что происходило на поле боя. Он так переживал каждый Толин ход, словно это его, а не Толю ожидали победа или поражение.
Я не очень-то могла наблюдать за окружающими, но не заметить, как ведёт себя Боря Левин, было невозможно. Он «болел» за того, кому изменяло счастье. Он не столько радовался хорошим ходам, сколько огорчался, если кто-нибудь из нас делал неправильный, по его мнению, ход. Стоило мне или Толе взяться за фигуру, как раздавалось полное отчаяния «Эх!..». В иные минуты он даже отворачивался, не в силах смотреть на наши действительные или воображаемые промахи.
– Ты мешаешь, – сдержанно сказал наконец Толя. – Раз не можешь смотреть спокойно, уходи.
Боря присмирел.
Через некоторое время я, сманеврировав своим чёрным конём, сняла Толиного слона. Положение белых усложнялось. Я посмотрела на серьёзное лицо Толи, на морщинку, залёгшую у него меж бровей, и сквозь невольный азарт игры вдруг подумала: «Зачем я так стараюсь выиграть? Ведь он совсем мальчик. Даю же я иной раз Гале обыграть меня в шашки. Он огорчится, а для меня проигрыш – не велика беда».
Был мой ход – он, повидимому, решал судьбу партии: вслед за слоном я могла заставить Толю пожертвовать ладьёй, и тогда… Но я стала сосредоточенно разглядывать противоположный угол доски, словно обдумывая какую-то совсем новую комбинацию, и пошла пешкой, давая Толе возможность воспользоваться неожиданным преимуществом. Но он посмотрел на меня с таким откровенным изумлением, что мне стало неловко, а присмиревшие было ребята зашевелились, и кто-то разочарованно прошептал: «Поддаётся…»
– Вы ошиблись, Марина Николаевна, – сказал Толя. – Возьмите ход обратно.
– Я сама виновата, впредь буду осторожнее, – возразила я, чувствуя, что тоже краснею.
Но Толя не воспользовался моим великодушием, он не хотел победы, добытой по милости уступок и снисхождений. Он сделал какой-то нейтральный ход, и тогда я пошла так, как собиралась прежде. Белые сделали ещё несколько попыток защититься, но тщетно: через несколько ходов стало ясно, что положение их безнадёжное.
– Мат! – хором сказали ребята.
Толя поднял на меня тёмные глаза и вдруг расплылся в широчайшей улыбке. Все шумно вздохнули, и начался обычный в таких случаях разговор: «А вот если бы Горюнов догадался…», «Если бы Марина Николаевна пошла той пешкой…»
Я взглянула на часы: партия длилась сорок минут. Если бы я разговаривала с Толей сорок минут подряд, узнала бы я о нём больше, чем сейчас? Едва ли.
«СПЕРВА Я ДАЛ ЕМУ СДАЧИ…»
Как-то на перемене дежурный педагог Елена Михайловна подвела ко мне двух мальчуганов – моего ученика Борю Левина и ещё одного, незнакомого. Оба были взлохмаченные, красные. Боря – тот походил на драчливого петуха: весь взъерошился, и даже его короткие светлые вихры как-то задорно встали дыбом.
– Ваш Левин ведёт себя возмутительно, – услышала я. – Ни за что ни про что избил Женю Волкова – я сама видела, как он налетел на него.
– Что случилось? – спросила я у Левина и услышала непостижимый ответ:
– Сперва я дал ему сдачи…
– Сдачи дают не сперва, а в ответ, – едва сдерживая улыбку, сказала Елена Михайловна. – С этого не начинают.
Так мы с нею ничего и не добились. Каждый пытался убедить нас, что он прав, но доводы обоих были сбивчивы и туманны.
Левин был задира и вспыхивал по всякому поводу: он сердился на неугодных ему персонажей книги, на дождь, который опять помешает после уроков гонять мяч во дворе, на оборвавшийся шнурок башмака. Входя в класс, я то и дело слышала: «У, чёрт!» или: «Вот как дам!»
Но на уроках Боря не мешал; напротив, учился он с упоением. На его подвижном, щедро позолоченном веснушками лице я всегда могла прочесть отражение своих мыслей: он думал вместе со мной и так сильно переживал всё, что я рассказывала, словно это происходило с ним самим.
По географии мы начали проходить тему «Картины природы и жизни населения СССР». Через десять дней Левин принёс мне тетрадь, в которой описал все зоны, хотя я успела рассказать только о полярной зоне и о тундре. Он прочёл весь учебник, от корки до корки, и не просто переписал приметы каждой зоны, но совершил воображаемое путешествие.
Каждый новый раздел в тетрадке начинался с того, что Боря пересаживался на какой-нибудь новый вид транспорта. «Я мчусь на оленях, – писал он. – Вокруг, насколько видит глаз, расстилается снежная равнина. Это тундра. Резкий ветер свистит в ушах, не даёт вздохнуть. Но что это? Словно разноцветные прожектора ходят по небу». Далее следовало описание северного сияния, которое, вероятно, очень удивило бы полярников: Боря описывал его совсем как салют на Красной площади.
«Я пересаживаюсь на самолёт – и вот я в тайге…» читала я. «За плечами у меня охотничье ружьё», говорилось дальше. В следующей главе сообщалось: «Мне уже не нужна тёплая меховая одежда. Я еду на верблюде». Так он побывал в Донбассе и в Заволжье, в Артеке и на Сахалине – я едва успевала следить за пейзажем, за встречами, за описанием климата, растительности, животного мира. И всюду у него оставалась та же горячая, убедительная интонация очевидца.
– Ты уже проглотил весь учебник, чем же ты будешь заниматься на уроках географии? – спросила я.
– Мне всё равно интересно, – ответил он, энергично мотнув головой.
И это была правда. О чём бы я ни рассказывала, Боря всегда находил, что добавить. Обо всём он говорил так, точно видел это своими глазами.
– Около города Кировска есть опытная сельскохозяйственная станция, так там, в таком холодище, на мёрзлом болоте, выращивают картофель, капусту – и клубнику даже! – объявлял он с воодушевлением. – Вот такие ягоды, – добавлял он несколько менее уверенно, пальцами показывая, каких именно размеров клубнику выращивают на Севере.
Память у него была цепкая, надёжная. Неожиданно он с увлечением цитировал большие отрывки из каких-то неизвестных мне книг:
– Двадцать лет назад хибинские края были пустынны – одна тундра, лес и камень. А теперь на этом месте, на берегу синего озера, вырос город Кировск, прямо как в сказке. Тут и телефон есть, и телеграф, заводы, фабрики, рудники, школы, техникумы. А на горе кольцо зелёного камня – апатита. Это из-за него тут всё ожило. Хибины – это мине… (он запинается, но верная память выручает, и он залпом, всё с тем же воодушевлением выпаливает трудное слово) …минералогический рай! Каких там нет камней! Есть красные, называются эвдиалиты – про них есть сказка, что это капли запёкшейся крови. А ещё есть зелёные эгирины, фиолетовые плавиковые шпаты. И ещё сфены – они как золото!
Правда, о многом рассказывала и я, о многом говорилось в учебнике. Но о «минералогическом рае» ни я, ни учебник не упоминали. Ссылаться на источники Боре и в голову не приходило: всё прочитанное он тотчас усваивал и уже воспринимал как своё.
– Ваш Левин ведёт себя возмутительно, – услышала я. – Ни за что ни про что избил Женю Волкова – я сама видела, как он налетел на него.
– Что случилось? – спросила я у Левина и услышала непостижимый ответ:
– Сперва я дал ему сдачи…
– Сдачи дают не сперва, а в ответ, – едва сдерживая улыбку, сказала Елена Михайловна. – С этого не начинают.
Так мы с нею ничего и не добились. Каждый пытался убедить нас, что он прав, но доводы обоих были сбивчивы и туманны.
Левин был задира и вспыхивал по всякому поводу: он сердился на неугодных ему персонажей книги, на дождь, который опять помешает после уроков гонять мяч во дворе, на оборвавшийся шнурок башмака. Входя в класс, я то и дело слышала: «У, чёрт!» или: «Вот как дам!»
Но на уроках Боря не мешал; напротив, учился он с упоением. На его подвижном, щедро позолоченном веснушками лице я всегда могла прочесть отражение своих мыслей: он думал вместе со мной и так сильно переживал всё, что я рассказывала, словно это происходило с ним самим.
По географии мы начали проходить тему «Картины природы и жизни населения СССР». Через десять дней Левин принёс мне тетрадь, в которой описал все зоны, хотя я успела рассказать только о полярной зоне и о тундре. Он прочёл весь учебник, от корки до корки, и не просто переписал приметы каждой зоны, но совершил воображаемое путешествие.
Каждый новый раздел в тетрадке начинался с того, что Боря пересаживался на какой-нибудь новый вид транспорта. «Я мчусь на оленях, – писал он. – Вокруг, насколько видит глаз, расстилается снежная равнина. Это тундра. Резкий ветер свистит в ушах, не даёт вздохнуть. Но что это? Словно разноцветные прожектора ходят по небу». Далее следовало описание северного сияния, которое, вероятно, очень удивило бы полярников: Боря описывал его совсем как салют на Красной площади.
«Я пересаживаюсь на самолёт – и вот я в тайге…» читала я. «За плечами у меня охотничье ружьё», говорилось дальше. В следующей главе сообщалось: «Мне уже не нужна тёплая меховая одежда. Я еду на верблюде». Так он побывал в Донбассе и в Заволжье, в Артеке и на Сахалине – я едва успевала следить за пейзажем, за встречами, за описанием климата, растительности, животного мира. И всюду у него оставалась та же горячая, убедительная интонация очевидца.
– Ты уже проглотил весь учебник, чем же ты будешь заниматься на уроках географии? – спросила я.
– Мне всё равно интересно, – ответил он, энергично мотнув головой.
И это была правда. О чём бы я ни рассказывала, Боря всегда находил, что добавить. Обо всём он говорил так, точно видел это своими глазами.
– Около города Кировска есть опытная сельскохозяйственная станция, так там, в таком холодище, на мёрзлом болоте, выращивают картофель, капусту – и клубнику даже! – объявлял он с воодушевлением. – Вот такие ягоды, – добавлял он несколько менее уверенно, пальцами показывая, каких именно размеров клубнику выращивают на Севере.
Память у него была цепкая, надёжная. Неожиданно он с увлечением цитировал большие отрывки из каких-то неизвестных мне книг:
– Двадцать лет назад хибинские края были пустынны – одна тундра, лес и камень. А теперь на этом месте, на берегу синего озера, вырос город Кировск, прямо как в сказке. Тут и телефон есть, и телеграф, заводы, фабрики, рудники, школы, техникумы. А на горе кольцо зелёного камня – апатита. Это из-за него тут всё ожило. Хибины – это мине… (он запинается, но верная память выручает, и он залпом, всё с тем же воодушевлением выпаливает трудное слово) …минералогический рай! Каких там нет камней! Есть красные, называются эвдиалиты – про них есть сказка, что это капли запёкшейся крови. А ещё есть зелёные эгирины, фиолетовые плавиковые шпаты. И ещё сфены – они как золото!
Правда, о многом рассказывала и я, о многом говорилось в учебнике. Но о «минералогическом рае» ни я, ни учебник не упоминали. Ссылаться на источники Боре и в голову не приходило: всё прочитанное он тотчас усваивал и уже воспринимал как своё.
ЗАСТУПНИК
Очень интересовал меня Лёша Рябинин. Плотный, крепко сбитый, он был неразговорчив и незаметен, но я видела, что остальные слушаются его беспрекословно. Дежурит кто-нибудь, из сил выбивается – никак не выгонит ребят в коридор, а Лёша только бровью поведёт – и всех словно ветром выдует из класса. Он ничем не выделялся среди других, разве только ростом: он был самый высокий и, повидимому, самый сильный в классе.
Как ни странно, я скоро обнаружила в нём нечто общее с Борей Левиным. Раз, выходя из школы, я услышала во дворе шум. Подошла к возбуждённой кучке ребят и увидела, что всегда спокойный Лёша ухватил за шиворот Чеснокова и трясёт его изо всех сил, сквозь зубы повторяя:
– Попробуй ещё, тогда узнаешь! Вот попробуй!
Увидев меня, он не выпустил Чеснокова, но трясти перестал.
– Что у вас тут происходит? – гневно спросила я.
Рябинин молчал.
– Я спрашиваю, что случилось? Почему ты бьёшь Чеснокова? Что он сделал?
– Пускай сам скажет, что он сделал, – неохотно ответил Лёша.
– Говори, – обратилась я к Чеснокову. Тот молчал, глядя в сторону. Молчали и остальные.
– Так в чём же всё-таки дело? – повторила я.
И тогда в круг вступил Юра Лабутин:
– Марина Николаевна, Рябинин не виноват. Он за меня заступился… Меня Чесноков косым дразнит, – добавил он тише.
Рябинин отпустил Чеснокова, взял из рук Гая свою шапку и надвинул её на самые брови. Только после этого он заговорил:
– Я ему добром говорил, Марина Николаевна: отстань от Лабутина, не приставай, не трогай. А он всё своё: то косым, то очкастым. Лабутин и очки перестал носить. А если он очки носить не будет, у него косина не пройдёт. Так доктор сказал.
– Так дело было? – спросила я Чеснокова.
– Да… – тихо ответил он.
– И не стыдно тебе?
Он опять промолчал.
– Мы все ему говорили, – раздался голос Гая. – Лабутин виноват, что ли, что у него глаза больные? Чего ж его дразнить!
– Я больше не буду, – не поднимая головы, ответил Чесноков.
Как ни странно, я скоро обнаружила в нём нечто общее с Борей Левиным. Раз, выходя из школы, я услышала во дворе шум. Подошла к возбуждённой кучке ребят и увидела, что всегда спокойный Лёша ухватил за шиворот Чеснокова и трясёт его изо всех сил, сквозь зубы повторяя:
– Попробуй ещё, тогда узнаешь! Вот попробуй!
Увидев меня, он не выпустил Чеснокова, но трясти перестал.
– Что у вас тут происходит? – гневно спросила я.
Рябинин молчал.
– Я спрашиваю, что случилось? Почему ты бьёшь Чеснокова? Что он сделал?
– Пускай сам скажет, что он сделал, – неохотно ответил Лёша.
– Говори, – обратилась я к Чеснокову. Тот молчал, глядя в сторону. Молчали и остальные.
– Так в чём же всё-таки дело? – повторила я.
И тогда в круг вступил Юра Лабутин:
– Марина Николаевна, Рябинин не виноват. Он за меня заступился… Меня Чесноков косым дразнит, – добавил он тише.
Рябинин отпустил Чеснокова, взял из рук Гая свою шапку и надвинул её на самые брови. Только после этого он заговорил:
– Я ему добром говорил, Марина Николаевна: отстань от Лабутина, не приставай, не трогай. А он всё своё: то косым, то очкастым. Лабутин и очки перестал носить. А если он очки носить не будет, у него косина не пройдёт. Так доктор сказал.
– Так дело было? – спросила я Чеснокова.
– Да… – тихо ответил он.
– И не стыдно тебе?
Он опять промолчал.
– Мы все ему говорили, – раздался голос Гая. – Лабутин виноват, что ли, что у него глаза больные? Чего ж его дразнить!
– Я больше не буду, – не поднимая головы, ответил Чесноков.
СТРАНИЦА ЗА СТРАНИЦЕЙ
Что может быть проще устного счёта? Всего то десять минут в начале урока арифметики. Но стоит в эти десять минут присмотреться к ребятам. Рябинин считает спокойно, глядя на доску, чуть шевеля губами. Он поднимает руку одним из последних, но я не помню, чтобы он хоть раз ошибся. Лабутин же тянет руку, едва я успеваю договорить. И ошибается в трёх случаях из пяти. Трофимов незаметно старается решить письменно. Раз я подошла и молча положила свою руку на его плечо – он покраснел и быстро спрятал бумагу. Кира Глазков и тут верен себе: когда весь класс делит, он умножает; когда все складывают, он вычитает. Поэтому я смотрю на него особенно пристально и внушительно повторяю: «54 умножить на 15. Слышишь, Кира? Умножить!» И он улыбается и кивает в ответ.
Киру Глазкова я на первых порах запомнила по нелепым ошибкам в тетрадке: при виде его я сразу вспоминала «курзинку» или что-нибудь в этом роде. Рассеян он был необыкновенно. Однажды, когда он решал задачу у доски, у него получилось, что в классе было 401 /2 учеников. Он так и написал: «Ответ – 401 /2 человек». И только громкий хохот всего класса заставил его посмотреть на доску внимательней.
– О чём ты размышляешь всё время? – спросила я, с трудом удерживая улыбку при виде его озадаченной физиономии.
– Он марки собирает! – ответил за Киру Саша Гай,
«Опасное увлечение!» подумалось мне. Это я помнила по своим школьным годам: иной начнёт собирать марки и забудет всё на свете.
Боря от приёмов устного счёта приходит в неподдельный восторг, как будто я учу его творить настоящие чудеса. Например, я объясняю, что для умножения двузначного числа на сто один надо мысленно написать множимое дважды (скажем, 44 ґ 101 = 4444). И вот Боря на всех переменах множит двузначные на сто один. Иногда он проверяет результат на бумаге и всякий раз в новом приливе восторга кричит: «Получилось! Верно!»
Или придумывают ребята предложения на какое-нибудь грамматическое правило. У Чеснокова почти всегда те же предложения, какие приводила в пример я. А у Саши Гая всегда что-нибудь своё, и если надо придумать несколько предложений, они обычно связаны между собою, так что получается как бы маленький рассказ. Вот как он, например, просклонял слово «медведь»:
«Захотелось медведю (дательный) отведать мёду. Нашёл медведь (именительный) ульи и уже хотел полакомиться. Увидали пчёлы медведя (винительный), налетели на него и стали жалить. Не хватило у медведя (родительный) терпения, и бросился он наутёк. Так расправились пчёлы с медведем (творительный). Вот и весь рассказ о медведе (предложный)".
Или я нахожу в его тетрадке такой грамматический разбор:
«Астрономия (подлежащее) очень интересная наука (сказуемое). Я (подлежащее) хочу (сказуемое) стать астрономом. Если я (подлежащее) открою (сказуемое) новую планету, то назову её «Коммунизм».
Володю Румянцева я первое время мысленно называла «Мы с Андрюшей». Румяный, круглолицый, с блестящими карими глазами, он сидел на одной парте с худым, бледным молчаливым Андреем Морозовым. Куда бы мы кого ни выбирали, Володя неизменно кричал: «Морозова!» Что бы он ни делал, о чём бы ни рассказывал, он всегда начинал одинаково: «А вот мы с Андрюшей…» А я про Андрюшу могла пока сказать только одно: безукоризненно грамотен, очень аккуратен, отличный ученик.
Отвечая урок, Андрюша точно, добросовестно излагает учебник, а Толя Горюнов всегда говорит своими словами, добавляя то, что слышал от меня на уроке или узнал из других книг.
Да всего не перечислить! Но всё, что происходит в классе, на перемене, во время уроков и после них, – всё для меня как новая книга, где всякая страница приносит что-то новое и интересное. И с каждым днём я видела, что становлюсь наблюдательнее, начинаю обращать внимание на такие мелочи, которых прежде, конечно, не заметила бы.
Киру Глазкова я на первых порах запомнила по нелепым ошибкам в тетрадке: при виде его я сразу вспоминала «курзинку» или что-нибудь в этом роде. Рассеян он был необыкновенно. Однажды, когда он решал задачу у доски, у него получилось, что в классе было 401 /2 учеников. Он так и написал: «Ответ – 401 /2 человек». И только громкий хохот всего класса заставил его посмотреть на доску внимательней.
– О чём ты размышляешь всё время? – спросила я, с трудом удерживая улыбку при виде его озадаченной физиономии.
– Он марки собирает! – ответил за Киру Саша Гай,
«Опасное увлечение!» подумалось мне. Это я помнила по своим школьным годам: иной начнёт собирать марки и забудет всё на свете.
Боря от приёмов устного счёта приходит в неподдельный восторг, как будто я учу его творить настоящие чудеса. Например, я объясняю, что для умножения двузначного числа на сто один надо мысленно написать множимое дважды (скажем, 44 ґ 101 = 4444). И вот Боря на всех переменах множит двузначные на сто один. Иногда он проверяет результат на бумаге и всякий раз в новом приливе восторга кричит: «Получилось! Верно!»
Или придумывают ребята предложения на какое-нибудь грамматическое правило. У Чеснокова почти всегда те же предложения, какие приводила в пример я. А у Саши Гая всегда что-нибудь своё, и если надо придумать несколько предложений, они обычно связаны между собою, так что получается как бы маленький рассказ. Вот как он, например, просклонял слово «медведь»:
«Захотелось медведю (дательный) отведать мёду. Нашёл медведь (именительный) ульи и уже хотел полакомиться. Увидали пчёлы медведя (винительный), налетели на него и стали жалить. Не хватило у медведя (родительный) терпения, и бросился он наутёк. Так расправились пчёлы с медведем (творительный). Вот и весь рассказ о медведе (предложный)".
Или я нахожу в его тетрадке такой грамматический разбор:
«Астрономия (подлежащее) очень интересная наука (сказуемое). Я (подлежащее) хочу (сказуемое) стать астрономом. Если я (подлежащее) открою (сказуемое) новую планету, то назову её «Коммунизм».
Володю Румянцева я первое время мысленно называла «Мы с Андрюшей». Румяный, круглолицый, с блестящими карими глазами, он сидел на одной парте с худым, бледным молчаливым Андреем Морозовым. Куда бы мы кого ни выбирали, Володя неизменно кричал: «Морозова!» Что бы он ни делал, о чём бы ни рассказывал, он всегда начинал одинаково: «А вот мы с Андрюшей…» А я про Андрюшу могла пока сказать только одно: безукоризненно грамотен, очень аккуратен, отличный ученик.
Отвечая урок, Андрюша точно, добросовестно излагает учебник, а Толя Горюнов всегда говорит своими словами, добавляя то, что слышал от меня на уроке или узнал из других книг.
Да всего не перечислить! Но всё, что происходит в классе, на перемене, во время уроков и после них, – всё для меня как новая книга, где всякая страница приносит что-то новое и интересное. И с каждым днём я видела, что становлюсь наблюдательнее, начинаю обращать внимание на такие мелочи, которых прежде, конечно, не заметила бы.
ДЕСЯТЬ ПЛЁНОК
На переменах я обычно не уходила в учительскую, а останавливалась в коридоре у окна; ребята окружали меня, и мы разговаривали сразу о тысяче вещей. Нередко после такого разговора я шла в библиотеку и спрашивала «Занимательную физику», или «Спутник следопыта», или ещё какую-нибудь книгу, которую ребята, оказывается, знали чуть не наизусть, а я совсем не читала. Прочитав «Занимательную минералогию» Ферсмана, я узнала целые страницы, которые пересказал нам на уроках географии Боря: свои сведения об эгиринах и плавиковых шпатах он черпал именно отсюда.
Однажды Лабутин спросил меня, почему листья осины всегда дрожат, и только звонок, возвестивший начало урока, спас меня от позора. Вечером я села за книгу Дмитрия Кайгородова «Рассказы о русском лесе» и тут-то поняла, что, всей душой любя лес, зная о нём множество стихов и рассказов, самого леса я не знаю совсем. Деревья, их особенности и привычки, живая жизнь леса – обо всём этом я узнала много нового, неожиданного.
Прежде мне казалось, что преподавать в начальной школе может каждый грамотный человек и уж мне, с моим высшим образованием, это, во всяком случае, будет нетрудно. А оказалось другое: хочешь учить по учебнику, слово в слово, – пожалуйста, тогда вполне хватит того, что ты знаешь. Но если отвечать на все «почему» и вызывать новые «почему», тогда надо неутомимо читать, искать, смотреть во все глаза, и с каждым разом станешь убеждаться: мало ты знаешь!
И ещё я замечала: чем больше узнаю сама, тем больше хочется знать ребятам. Вот сегодня я рассказала им о нашем Севере; назавтра несколько человек приносят виды северной природы, книгу о челюскинцах, о папанинцах. Серёжа Селиванов вылепил из коричневого пластелина юрту, Витя Ильинский сочинил стихи.
Однажды, когда мы прочитали «Ваньку» Чехова, произошёл забавный случай. Я принесла в класс аллоскоп, и рассказ ожил. Вот скамья, на ней лист бумаги, рядом мальчуган на коленях. Новая картинка: дед Константин Макарыч, весь закутанный в широчайший тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в колотушку. Дальше – хозяйка бьёт Ваньку по лицу селёдкой. На следующей картинке – лес, молодые ёлки, окутанные инеем; дедушка с Ванькой приехали срубить ёлку для праздника.
И вдруг вспыхнула плёнка аллоскопа. Видимо, лампочка была слишком близко от объектива. Я мигом выдернула штепсель, но плёнка сгорела. Ребята были в отчаянии. На перемене они окружили меня и все в один голос кричали, что непременно надо досмотреть историю Ваньки Жукова.
– Другой такой плёнки у меня нет, – объяснила я.
Ребята не стали больше спрашивать, не сговаривались между собой, но на другой день я неожиданно оказалась обладательницей десяти плёнок с историей Ваньки Жукова. Выяснилось, что чуть не весь класс спозаранку отправился на поиски плёнки, и десяти ребятам посчастливилось найти её. Каждый из них, входя в класс, торжественно объявлял:
– Марина Николаевна, а у меня есть…
– Плёнка! – хором кричали остальные.
Да, это было хорошо! Постепенно между мной и классом возникала близость, понимание, чувство взаимного интереса.
Но, несмотря на то что работа моя как будто ладилась, я чувствовала себя скверно. Главной причиной моего огорчения были братья Воробейко и Коля Савенков,
Однажды Лабутин спросил меня, почему листья осины всегда дрожат, и только звонок, возвестивший начало урока, спас меня от позора. Вечером я села за книгу Дмитрия Кайгородова «Рассказы о русском лесе» и тут-то поняла, что, всей душой любя лес, зная о нём множество стихов и рассказов, самого леса я не знаю совсем. Деревья, их особенности и привычки, живая жизнь леса – обо всём этом я узнала много нового, неожиданного.
Прежде мне казалось, что преподавать в начальной школе может каждый грамотный человек и уж мне, с моим высшим образованием, это, во всяком случае, будет нетрудно. А оказалось другое: хочешь учить по учебнику, слово в слово, – пожалуйста, тогда вполне хватит того, что ты знаешь. Но если отвечать на все «почему» и вызывать новые «почему», тогда надо неутомимо читать, искать, смотреть во все глаза, и с каждым разом станешь убеждаться: мало ты знаешь!
И ещё я замечала: чем больше узнаю сама, тем больше хочется знать ребятам. Вот сегодня я рассказала им о нашем Севере; назавтра несколько человек приносят виды северной природы, книгу о челюскинцах, о папанинцах. Серёжа Селиванов вылепил из коричневого пластелина юрту, Витя Ильинский сочинил стихи.
Однажды, когда мы прочитали «Ваньку» Чехова, произошёл забавный случай. Я принесла в класс аллоскоп, и рассказ ожил. Вот скамья, на ней лист бумаги, рядом мальчуган на коленях. Новая картинка: дед Константин Макарыч, весь закутанный в широчайший тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в колотушку. Дальше – хозяйка бьёт Ваньку по лицу селёдкой. На следующей картинке – лес, молодые ёлки, окутанные инеем; дедушка с Ванькой приехали срубить ёлку для праздника.
И вдруг вспыхнула плёнка аллоскопа. Видимо, лампочка была слишком близко от объектива. Я мигом выдернула штепсель, но плёнка сгорела. Ребята были в отчаянии. На перемене они окружили меня и все в один голос кричали, что непременно надо досмотреть историю Ваньки Жукова.
– Другой такой плёнки у меня нет, – объяснила я.
Ребята не стали больше спрашивать, не сговаривались между собой, но на другой день я неожиданно оказалась обладательницей десяти плёнок с историей Ваньки Жукова. Выяснилось, что чуть не весь класс спозаранку отправился на поиски плёнки, и десяти ребятам посчастливилось найти её. Каждый из них, входя в класс, торжественно объявлял:
– Марина Николаевна, а у меня есть…
– Плёнка! – хором кричали остальные.
Да, это было хорошо! Постепенно между мной и классом возникала близость, понимание, чувство взаимного интереса.
Но, несмотря на то что работа моя как будто ладилась, я чувствовала себя скверно. Главной причиной моего огорчения были братья Воробейко и Коля Савенков,
КАК ПОСТУПИТЬ?
Сначала расскажу о Коле.
Он мне почему-то сразу не понравился.
У него были маленькие, глубоко посаженные глаза и большие оттопыренные уши.
Должно быть, от привычки высоко поднимать брови на лбу у него прорезались глубокие морщины; лицо его было угрюмо и неприветливо.
В первые дни Коля Савенков безучастно сидел на задней парте и, казалось, не обращал на меня внимания. А я время от времени поглядывала в его сторону и невольно настораживалась.
– Нельзя приходить в школу с такими грязными ногтями, – сказала я ему однажды.
– Подумаешь! – буркнул он.
Я вспыхнула:
– Разве можно так разговаривать с учительницей?
– А чего? Я ничего не сказал, – ответил он равнодушно и отвернулся.
– Я не стану проверять твои тетради, – сказала я в другой раз. – Посмотри, какие они мятые, грязные. В руки взять – и то неприятно!
– Ну и не надо. Не берите.
Я даже не могу сказать, что Савенков отвечал грубо, – нет. В его тоне звучало холодное равнодушие. Всем своим видом он словно говорил: «Мне всё равно, существуешь ты на свете или нет. Не приставай ко мне».
В первое время Савенков даже не мешал. Чаще всего он просто смотрел в окно или строгал что-нибудь перочинным ножом. Но однажды во время урока он пустил бумажного голубя. Я рассердилась и резко отчитала его.
Савенков спокойно выслушал выговор и всё время смотрел мне в лицо холодными, испытующими глазами. Ему как будто доставляло удовольствие, что я из-за него сержусь, волнуюсь, прерываю урок.
На другой день во время урока он вдруг встал и неторопливо прошёлся по классу. Я велела ему сесть. Он лениво, через плечо, поглядел в мою сторону и так же неторопливо вернулся на место.
С тех пор не проходило дня без того, чтобы Савенков не досадил мне какой-нибудь выходкой. Мне казалось, что он преследовал одну цель: огорчить, обидеть, рассердить меня. Во время перемен он носился по коридору или начинал прыгать через парты, и дежурные никак не могли выпроводить его из класса. На уроках, смотря по настроению, он либо дремал, либо пускал бумажных голубей. За весь сентябрь он не выполнил ни одного домашнего задания, ни разу не ответил как следует у доски. Чаще всего он и не выходил к доске, а когда я называла его фамилию, с места угрюмо и вызывающе заявлял, что уроков не готовил. И не раз, похвалив кого-нибудь из ребят за удачный ответ, за хорошо прочитанное стихотворение, я ловила на себе злой, враждебный взгляд Савенкова.
Надо отдать ребятам справедливость: они старались помочь мне, останавливали Савенкова.
– Ну, что ты носишься бестолку? – спрашивал Рябинин.
– А твоё какое дело!..
– Не мешай слушать, – негромко просил Горюнов.
– Подлиза! – отрезал Савенков.
– Замолчи сейчас же, а то получишь! – горячился Левин.
– Посмотрим ещё, кто получит…
Такой ответ, как правило, сопровождался тумаком.
Что тут было делать?
Помню, в лекциях по педагогике нам не раз говорили, что в подобных случаях надо как можно скорее поручить ученику какую-нибудь ответственную работу.
И я предложила ребятам избрать Колю Савенкова классным организатором.
Скажу по совести: их очень удивило это предложение. Но они не стали спорить.
Коля был избран, и скоро мы убедились, что это не произвело на него ни малейшего впечатления.
– Ты составил список дежурств? – обращалась я к нему.
– Пускай Гай составляет, он самый аккуратный, – угрюмо отвечал Николай.
– Сведи, пожалуйста, ребят в раздевалку, – говорила я.
– Сами сойдут, не маленькие.
В перемены, стоя с ребятами у окна, я не раз замечала, что Савенков прислушивается, точно хочет подойти и принять участие в нашем разговоре.
Но, встретив мой взгляд, он тотчас делал независимое лицо и выкидывал какой-нибудь из своих обычных «номеров»: свистел, с гиканьем врезался в толпу ребят или начинал ломиться в класс, куда во время перемены входить не разрешалось.
Он попрежнему не слушал ни меня, ни кого-либо другого. Он не выполнил ни одного моего поручения и не утруждал себя приготовлением уроков.
– Тебя, видимо, придётся исключить из школы, – говорила я.
– Ну и исключайте! – отвечал он.
– Савенков, выйди сейчас же из класса! – иной раз говорила я, доведённая до отчаяния его возмутительным поведением.
– Ну и пойду! – угрюмо заявлял он, забирал сумку и отправлялся домой.
Я не видела выхода, не знала, как быть.
Я вспоминала свои школьные годы, свою учительницу – она вела нас с первого класса по седьмой. Мы попали к ней восьмилетними малышами, а простились в пятнадцать лет. Она была для нас самым лучшим человеком на свете, самым умным, справедливым и добрым. Мы слушались её беспрекословно – да, пожалуй, это нельзя назвать послушанием, тут было нечто другое. В каждом слове Анны Ивановны, в каждой мелочи мы чувствовали её правоту, мы понимали: нужно поступить только так, как ждёт она от нас.
И теперь я пыталась понять: чем же завоевала нас Анна Ивановна? Что это было такое – неуловимое и покоряющее? Уловлю ли я этот секрет, овладею ли им?
Мучительно доискиваясь, как быть с Колей Савенковым, я вспомнила поразивший меня когда-то случай. Это было ещё во время войны. В школе, где я проходила педагогическую практику, в четвёртом классе один мальчуган, паясничая и кривляясь, выкрикивал «Хайль!» в подражение какому-то персонажу из фильма «Похождения бравого солдата Швейка». Остальных это ненавистное словечко раздражало, они просили мальчика перестать, но он никак не мог угомониться. Войдя в класс, преподавательница услышала это. И тогда она сказала детям:
«Встаньте все, у кого отец, мать, сестра или брат находятся сейчас на фронте».
Встало десятка полтора ребят.
«Встаньте, у кого кто-нибудь из родных вернулся с фронта инвалидом».
Снова поднялось несколько человек.
«Встаньте те, у кого отец погиб на войне».
В глубокой, напряжённой тишине встали три мальчика.
«Видишь, – сурово сказала учительница, в упор глядя на озорника, – вот кого ты обижал своим нелепым выкриком, вот кого ты осмелился оскорбить! Ты должен извиниться!»
Мальчик опустил голову.
Вспоминая это, я подумала: «Вот я с Савенковым пряма и резка, а к чему это приводит? С каждым днём он ведёт себя всё хуже и хуже. Нет, не умею я найти выход».
И такие это были для меня тяжёлые дни, что иной раз и в школу итти не хотелось.
Я понимала: нужно поговорить с Анатолием Дмитриевичем, но самолюбие не позволяло. Что же, не успела начать, а уже прошу помощи? И я старалась не слишком часто попадаться ему на глаза, а встречаясь где-нибудь в школьных коридорах, поскорее проходила мимо. Он бывал у меня на уроках, хвалил за то, что ребята спокойно сидят и с интересом слушают.
Советы его всегда бывали просты: «Разве вам не говорили, что задавать вопрос надо всему классу, чтобы все думали над ним, а потом уже вызывать ученика? Ведь вы как делаете: «Саша, какие существительные относятся к первому склонению?» Вот у вас и думает один только Саша Гай, а остальные полагают, что первое склонение их вовсе не касается».
Когда Анатолий Дмитриевич заходил в класс, Савенков сидел смирно. Это глубоко возмущало меня. «Какая трусость, – думала я: – завуча он боится и при нём помалкивает, а со мной чувствует себя безнаказанным».
Он мне почему-то сразу не понравился.
У него были маленькие, глубоко посаженные глаза и большие оттопыренные уши.
Должно быть, от привычки высоко поднимать брови на лбу у него прорезались глубокие морщины; лицо его было угрюмо и неприветливо.
В первые дни Коля Савенков безучастно сидел на задней парте и, казалось, не обращал на меня внимания. А я время от времени поглядывала в его сторону и невольно настораживалась.
– Нельзя приходить в школу с такими грязными ногтями, – сказала я ему однажды.
– Подумаешь! – буркнул он.
Я вспыхнула:
– Разве можно так разговаривать с учительницей?
– А чего? Я ничего не сказал, – ответил он равнодушно и отвернулся.
– Я не стану проверять твои тетради, – сказала я в другой раз. – Посмотри, какие они мятые, грязные. В руки взять – и то неприятно!
– Ну и не надо. Не берите.
Я даже не могу сказать, что Савенков отвечал грубо, – нет. В его тоне звучало холодное равнодушие. Всем своим видом он словно говорил: «Мне всё равно, существуешь ты на свете или нет. Не приставай ко мне».
В первое время Савенков даже не мешал. Чаще всего он просто смотрел в окно или строгал что-нибудь перочинным ножом. Но однажды во время урока он пустил бумажного голубя. Я рассердилась и резко отчитала его.
Савенков спокойно выслушал выговор и всё время смотрел мне в лицо холодными, испытующими глазами. Ему как будто доставляло удовольствие, что я из-за него сержусь, волнуюсь, прерываю урок.
На другой день во время урока он вдруг встал и неторопливо прошёлся по классу. Я велела ему сесть. Он лениво, через плечо, поглядел в мою сторону и так же неторопливо вернулся на место.
С тех пор не проходило дня без того, чтобы Савенков не досадил мне какой-нибудь выходкой. Мне казалось, что он преследовал одну цель: огорчить, обидеть, рассердить меня. Во время перемен он носился по коридору или начинал прыгать через парты, и дежурные никак не могли выпроводить его из класса. На уроках, смотря по настроению, он либо дремал, либо пускал бумажных голубей. За весь сентябрь он не выполнил ни одного домашнего задания, ни разу не ответил как следует у доски. Чаще всего он и не выходил к доске, а когда я называла его фамилию, с места угрюмо и вызывающе заявлял, что уроков не готовил. И не раз, похвалив кого-нибудь из ребят за удачный ответ, за хорошо прочитанное стихотворение, я ловила на себе злой, враждебный взгляд Савенкова.
Надо отдать ребятам справедливость: они старались помочь мне, останавливали Савенкова.
– Ну, что ты носишься бестолку? – спрашивал Рябинин.
– А твоё какое дело!..
– Не мешай слушать, – негромко просил Горюнов.
– Подлиза! – отрезал Савенков.
– Замолчи сейчас же, а то получишь! – горячился Левин.
– Посмотрим ещё, кто получит…
Такой ответ, как правило, сопровождался тумаком.
Что тут было делать?
Помню, в лекциях по педагогике нам не раз говорили, что в подобных случаях надо как можно скорее поручить ученику какую-нибудь ответственную работу.
И я предложила ребятам избрать Колю Савенкова классным организатором.
Скажу по совести: их очень удивило это предложение. Но они не стали спорить.
Коля был избран, и скоро мы убедились, что это не произвело на него ни малейшего впечатления.
– Ты составил список дежурств? – обращалась я к нему.
– Пускай Гай составляет, он самый аккуратный, – угрюмо отвечал Николай.
– Сведи, пожалуйста, ребят в раздевалку, – говорила я.
– Сами сойдут, не маленькие.
В перемены, стоя с ребятами у окна, я не раз замечала, что Савенков прислушивается, точно хочет подойти и принять участие в нашем разговоре.
Но, встретив мой взгляд, он тотчас делал независимое лицо и выкидывал какой-нибудь из своих обычных «номеров»: свистел, с гиканьем врезался в толпу ребят или начинал ломиться в класс, куда во время перемены входить не разрешалось.
Он попрежнему не слушал ни меня, ни кого-либо другого. Он не выполнил ни одного моего поручения и не утруждал себя приготовлением уроков.
– Тебя, видимо, придётся исключить из школы, – говорила я.
– Ну и исключайте! – отвечал он.
– Савенков, выйди сейчас же из класса! – иной раз говорила я, доведённая до отчаяния его возмутительным поведением.
– Ну и пойду! – угрюмо заявлял он, забирал сумку и отправлялся домой.
Я не видела выхода, не знала, как быть.
Я вспоминала свои школьные годы, свою учительницу – она вела нас с первого класса по седьмой. Мы попали к ней восьмилетними малышами, а простились в пятнадцать лет. Она была для нас самым лучшим человеком на свете, самым умным, справедливым и добрым. Мы слушались её беспрекословно – да, пожалуй, это нельзя назвать послушанием, тут было нечто другое. В каждом слове Анны Ивановны, в каждой мелочи мы чувствовали её правоту, мы понимали: нужно поступить только так, как ждёт она от нас.
И теперь я пыталась понять: чем же завоевала нас Анна Ивановна? Что это было такое – неуловимое и покоряющее? Уловлю ли я этот секрет, овладею ли им?
Мучительно доискиваясь, как быть с Колей Савенковым, я вспомнила поразивший меня когда-то случай. Это было ещё во время войны. В школе, где я проходила педагогическую практику, в четвёртом классе один мальчуган, паясничая и кривляясь, выкрикивал «Хайль!» в подражение какому-то персонажу из фильма «Похождения бравого солдата Швейка». Остальных это ненавистное словечко раздражало, они просили мальчика перестать, но он никак не мог угомониться. Войдя в класс, преподавательница услышала это. И тогда она сказала детям:
«Встаньте все, у кого отец, мать, сестра или брат находятся сейчас на фронте».
Встало десятка полтора ребят.
«Встаньте, у кого кто-нибудь из родных вернулся с фронта инвалидом».
Снова поднялось несколько человек.
«Встаньте те, у кого отец погиб на войне».
В глубокой, напряжённой тишине встали три мальчика.
«Видишь, – сурово сказала учительница, в упор глядя на озорника, – вот кого ты обижал своим нелепым выкриком, вот кого ты осмелился оскорбить! Ты должен извиниться!»
Мальчик опустил голову.
Вспоминая это, я подумала: «Вот я с Савенковым пряма и резка, а к чему это приводит? С каждым днём он ведёт себя всё хуже и хуже. Нет, не умею я найти выход».
И такие это были для меня тяжёлые дни, что иной раз и в школу итти не хотелось.
Я понимала: нужно поговорить с Анатолием Дмитриевичем, но самолюбие не позволяло. Что же, не успела начать, а уже прошу помощи? И я старалась не слишком часто попадаться ему на глаза, а встречаясь где-нибудь в школьных коридорах, поскорее проходила мимо. Он бывал у меня на уроках, хвалил за то, что ребята спокойно сидят и с интересом слушают.
Советы его всегда бывали просты: «Разве вам не говорили, что задавать вопрос надо всему классу, чтобы все думали над ним, а потом уже вызывать ученика? Ведь вы как делаете: «Саша, какие существительные относятся к первому склонению?» Вот у вас и думает один только Саша Гай, а остальные полагают, что первое склонение их вовсе не касается».
Когда Анатолий Дмитриевич заходил в класс, Савенков сидел смирно. Это глубоко возмущало меня. «Какая трусость, – думала я: – завуча он боится и при нём помалкивает, а со мной чувствует себя безнаказанным».
САМОЕ ГЛАВНОЕ
– Знаете, – сказал как-то Анатолий Дмитриевич, – походите-ка вы на уроки к Наталье Андреевне. Она чудесный человек и талантливый педагог. И ведь опыт огромный – шутка ли, сорок лет человек отдал школе! Поглядите, послушайте, вам будет интересно.
Но я не пошла. Сейчас даже понять этого не могу, но во мне говорило странное упрямство и желание найти выход, найти самой, чего бы это мне ни стоило.
Как-то Наталья Андреевна подошла ко мне в учительской и сказала ласково:
– Можно побыть у вас на уроке?
– Конечно, – ответила я.
Она пришла – и не раз, не два. Садилась на задней парте и слушала, смотрела. Правду сказать, я не очень люблю, когда на уроке у меня сидят посторонние. Это неуловимо, но ребята ведут себя как-то иначе: мы с ними уже не остаёмся с глазу на глаз, и невольно, должно быть, они, как и я, чувствуют себя связанными присутствием чужого, стороннего человека. Но когда в класс приходила Наталья Андреевна, этого почти не было. От неё веяло такой доброжелательностью, таким спокойствием! Она от души смеялась, если я или ребята шутили, внимательно слушала их ответы и одобрительно кивала, если ответы были хорошие. Мне она говорила: «Это славно, что вы ребят называете по именам», или: «А вы замечаете, вон тот мальчуган всё молчит и молчит. Почему это он у вас такой неразговорчивый?»
Но я не пошла. Сейчас даже понять этого не могу, но во мне говорило странное упрямство и желание найти выход, найти самой, чего бы это мне ни стоило.
Как-то Наталья Андреевна подошла ко мне в учительской и сказала ласково:
– Можно побыть у вас на уроке?
– Конечно, – ответила я.
Она пришла – и не раз, не два. Садилась на задней парте и слушала, смотрела. Правду сказать, я не очень люблю, когда на уроке у меня сидят посторонние. Это неуловимо, но ребята ведут себя как-то иначе: мы с ними уже не остаёмся с глазу на глаз, и невольно, должно быть, они, как и я, чувствуют себя связанными присутствием чужого, стороннего человека. Но когда в класс приходила Наталья Андреевна, этого почти не было. От неё веяло такой доброжелательностью, таким спокойствием! Она от души смеялась, если я или ребята шутили, внимательно слушала их ответы и одобрительно кивала, если ответы были хорошие. Мне она говорила: «Это славно, что вы ребят называете по именам», или: «А вы замечаете, вон тот мальчуган всё молчит и молчит. Почему это он у вас такой неразговорчивый?»