Саша писала Мите каждый день, но ответных писем не было. И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу - небывало тяжелой.
Заботы шли рядом, как тень.
Аня... Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет... Хорошо еще, что рядом Дружок.
Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.
Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг...
Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: "Береги себя и Аню, - писал отец. - А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может".
Да, тетя Марго была верна себе. "Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? - писала она. - Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория".
Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум - замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.
Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: "Чего не клал, того не бери!"; "Не сдвигай крышку, все равно замечу".
Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.
Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:
- Посыпьте мне сахаром!
Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.
- А шпиг это тоже нам? И консервы?
- Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:
- Анну по весу приму. Не раздобреет - на глаза не показывайся.
- Здравствуйте! - растерянно говорит Саша.
- Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.
- А... простите, конечно... А кто вы? Откуда?
- То есть как это - откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит...Гм... Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я - Димитриева нянька, неужто не рассказывал?
- Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю! Сядьте, отдохните с дороги!
- Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей чай, простынет.
- А Митя? Где же Митя?
- Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не спрашивали, когда посылали.
- Но письма? Письма?
- Да ты что? Делов у них там других нет - письма писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие письма!
Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очнулась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщинистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин плач.
- Помолчи, видишь, матери не до тебя, - сказала Анисья Матвеевна и добавила неодобрительно, обращаясь к Саше:
- Эх ты, хлипкая, как я погляжу. Да это что - другие в такие годы кули на плечах таскают, а она, смотри, сразу сомлела.
Говоря так, она дала Саше воды, утерла Ане лицо, смахнула со стола крошки, потом принялась развязывать большой мешок.
- Иждивенческая карточка, она что же. Я отоварила, да толку мало. Конфетки девчонке. Вот яичный порошок, яичница что твоя подметка выходит. А от матери - сахар, крупа - рис, бутылка водки и три пачки чая. Отец твой наказывал, чтоб не продешевила: тут, в Ташкенте вашем, чай, говорят, уважают. Отец твой меня и до поезда проводил. Ну, мать, стало быть, простынь еще пару прислала. Платьишко. Гляди, варежки. Это я надумала, хоть и тепло, а, говорю, пригодятся. Ну, вот и все. Да нет, вот еще, на донышке - башмаки. Хорошие, цельные, ненадеванные. Гляди!
И она поставила на табуретку детские ботиночки. Красные, они стояли на табуретке и горели, как огоньки. У них были тупые носы и красные шнурки с желтыми металлическими наконечниками.
- Мама, мама! - закричала Аня. - Да ты погляди - красные башмачки!
И вдруг Саша заплакала. Дальнее пламя обожгло ее и перевернуло ей душу.
- Мама, почему ты плачешь? Тебе не нравятся башмачки?
- Это... это тебе подарок от папы! Это... это когда ты только что родилась... Дядя Володя... и тетя Юля... и папа...
Старуха сидела за столом, строгая, уважительная. Она глядела в окно на темную улицу и молчала. Аня тоже примолкла. Она села на пол, взяла на колени красные башмачки и осторожно перебирала пальцами шнурки.
И только когда Дружок стал тыкаться носом ей в колени, Аня сказала:
- Не смей. Это мне от папы. Подарок.
Да, теперь легче, куда легче! Просто легко. В доме стало тепло и гораздо сытнее. Уходя в больницу, Саша не думала больше о том, накормлена ли Аня, умыта ли, не обидела ли ее хозяйка. Саша знала: сыта, умыта, не обижена.
- Зарплату нынче получила? - строго спрашивала старуха.
- Да, вот. Пожалуйста, возьмите, Анисья Матвеевна.
- И возьму, - говорила Анисья Матвеевна и забирала все деньги до последней копейки.
Она быстро освоилась с городом, знала, в каком магазине что дают. Хлеб и чай на рынке меняла сама - Саше и во сне не снилось, что за буханку хлеба можно получить пятьдесят граммов масла и пяток яиц. Анисья Матвеевна была немногословна, однако у нее завелись знакомые, и когда вечерами она выходила в тупик посидеть на лавочке, к ней подсаживался старик Мухамеджанов.
"Кум!" - говорила ему Анисья Матвеевна. И он говорил ей также: "Кум!"
- А скажи, кум, вот эта крупка ваша зеленая - маш, что ли? Вы ее как готовите? Вот оно что... С бараниной, значит. Ну, ну.
Потом покупала или выменивала на рынке крупу маш и готовила ее так, будто век жила в Узбекистане.
- Хорошо, кум, хорошо, - говорил старик Мухамеджанов. - Так сварил, верно сварил. В другой раз перцу положи, совсем хорошо будет.
Анисья Матвеевна умела шить. Она перекроила какой-то свой фартук - и у Ани появилась новая юбка с бретельками. Она починила всю одежду и из двух рваных простынь сделала одну новую.
Кроме всего прочего, Анисья Матвеевна прибрала к рукам хозяйку.
- Что это вы понавесили бумажек? - сказала она. -Кому это нужна ваша капуста? Я ее, хоть просите, есть не стану, приплатите - и то не стану!
- Да уж будто я не замечаю! Крышка сдвинута. Я тут такой гвоздочек для заметки поставила, смотрю, гвоздочек...
- Да подите вы со своим гвоздочком. Я вашей поганой капусты и в рот не возьму и ребенку не дам. И не орите вы. У меня от вашего ору в ушах звенит.
Вечером, собирая на стол, она сказала задумчиво:
- И вот гомозится, и вот гомозится. И чего людям надо? То капусту ее тронули, то будто ты ей смертью грозилась. А я говорю: да кто вам поверит? И правда, зачем врет? Эх, люди, люди...
Саша смотрела на Анисью Матвеевну и думала: "Да, теперь можно уехать. Ане и без меня будет хорошо. Это мне без нее будет плохо. Но я должна быть там. Я давно должна была быть там. Аня уже привыкла к ней. Им будет хорошо вдвоем".
- Анисья Матвеевна, - сказала она, - я давно уже думаю... Я подала заявление... на фронт.
Анисья Матвеевна с сердцем хлопнула тряпкой по столу.
- Ну как же... Разве без тебя с немцем управятся? Где уж! Брось молоть чепуху. На меня, конечно, девчонку оставить можно. Да вот тебе там делать нечего.
- Я медсестра!
- А ты скажи мне, почему ты тот раз сомлела? Нет, подожди, поглядим сперва, что к чему, а там уж и немцев бить пойдем.
Не понимает она, - думала Саша. Ей это только смешно. А вот Митя бы понял. Теперь бы понял. Где он сейчас? Почему молчит? Он сказал: не беспокойся, если не будет писем. Легко сказать - "не беспокойся".
И еще она думала, глядя на Анисью Матвеевну: "Митина няня. Она знала его мальчиком - это она повела его в школу. Она провожала его во все путешествия, она стояла на пороге, когда он возвращался. Она ухаживала за ним, когда он болел. Она знала каждую минуту его жизни. А что знаю о нем я? Ничего".
И однажды, собрав все свое мужество, Саша попросила:
- Анисья Матвеевна... расскажите... расскажите про Митю. Ну, какой он был? Ну, когда маленький еще...
Старуха ответила быстрым, пронзительным взглядом и продолжала молча перетирать посуду. Когда Саша потеряла уже всякую надежду на ответ, Анисья Матвеевна вдруг заговорила:
- А чего рассказывать? Мальчишка и мальчишка. Как все, так и он. А я вот про другое думаю. Значит, выбрал он. Приехал отсюда и так прямо и говорит: жена, мол. Ведь сколько вашей сестры было - не сосчитать. Бабы ему сильно на шею вешались. Всякие были, всяких навидались. И лауреаток видели.
У Саши остановилось сердце. Она не знала, как быть, но ей казалось непременно надо что-то сказать. Она лихорадочно перебирала в уме всякие безразличные слова, например: "да?" или "вот как?". Но неожиданно для самой себя сказала:
А... какие же они были?
Были, да сплыли, - сказала Анисья Матвеевна. Сказала, как отрезала.
Ночью Саша лежала без сна. Ну, в самом деле, - думала она, - что я о нем знаю? Ровно ничего. Я не знаю, как он жил до меня, кого любил. А зачем мне знать? Разве это что-нибудь изменит? Разве изменится от этого наша с ним встреча здесь, и то, что он говорил, и как мы прощались на вокзале? Зачем мне знать, что было когда-то?
...Я не буду, я ни за что больше не буду об этом думать...
Я буду думать о чем-нибудь очень хорошем. Как мы с Юлей и Лешей собирали грибы в Ильинском. Вот говорят, старшие сестры редко дружат со своими младшими братьями. А мы с Лешкой всегда дружили. И, наверно, ни одна сестра на свете не любит своего брата так, как я Лешку. Штурман... Лешка штурман. Даже поверить нельзя. Это он привез Митю в Ильинское. Митя долго тогда не ложился, все ходил по саду... и курил трубку. Уже был август. Да, август, потому что расцвели золотые шары. И рябина стояла красная. А потом мы с ним плыли через речку, и он сказал: "Обопритесь на меня, Саша". А потом он болел, и я его навещала. Зачем я не села тогда рядом с ним? Зачем не обняла? Я не хотела его любить. Ни за что не хотела...
...Сейчас я буду думать про Юлю. Вот кто меня действительно любит. Если бы мы с ней поссорились, я не знаю, как бы я жила на свете. Она не любила Митю - или мне только так казалось? Один раз она сказала: "Он киношник. А все киношники..."
Саша шепотом окликнула:
Анисья Матвеевна, вы спите?
- Чего тебе?
- Анисья Матвеевна, - сказала Саша, глубоко презирая себя, - а какие они были... ну, эти... - Саша почему-то не могла сказать "женщины" и сказала:
- ну, эти лауреатки?
- Лауреатки, и все! - ответила Анисья Матвеевна и повернулась на другой бок.
...А может, он не любил меня? И ему это просто показалось? Приехал, повидал - и понял, что это ему только показалось? Почему человек не может думать, о чем хочет? Почему я думаю о том, от чего мне больно? Я не хочу думать о нем. Но как же не думать? А если он ранен? Если погиб? Что я буду делать без него? Как буду жить? Дышать? А если он жив и здоров и просто забыл обо мне? Ну и пусть. Пусть только будет жив...
- Я ему говорю, - услышала она вдруг голос Анисьи Матвеевны, - неужто не нашел без ребенка? Столько тут толкалось всяких, а ты берешь с дитем? Ты не обижайся, я тебя тогда не видела, какая ты, - знать не знала, вот и спросила. А он говорит: будет тебе глупости болтать. Я, говорит, ее люблю. И дите люблю. Дите никогда не лишнее. Ну, а мне что? Любит так любит, значит, и я обязана. А девчонка что ж... Тощая она у тебя. Кормить надо.
Он жив, - думала Саша, засыпая. Он жив. Он вернется. Он помнит. И любит.
"Когда Анюта вернулась из больницы, она ходила за мной по пятам, а ночью протягивала руку, чтоб увериться, тут ли я.
Анисья Матвеевна разговаривает с ней так:
- Анна, не лезь! Эй, Анна, сейчас по затылку получишь! Анна, давай садись!
И Анюта ничего, не обижается. А я если строго погляжу - она сразу в слезы.
Ходила на донорский пункт. Но кровь у меня не взяли: "Что вы, мамаша!"
Я привыкла, что я "сестрица", а тут вдруг опять - "мамаша". Неужели правда? Как же мне быть?
- Мама, у хозяйки голос, как у Бармалея. Я ее боюсь.
Понемногу оправляется от болезни. На улице все порыва стел попрыгать,. перескочить через какую-нибудь яму, арык. Иногда беспричинно смеется - без всякого повода, просто от полноты чувств. Очень любит Юру и Сережу. Анисья Матвеевна говорит, когда они приходят: "Ах, полено им в лоб!" Но всегда усаживает за стол и кормит.
Почему Анисья Матвеевна никогда не рассказывает о Мите? Вот папа так любит рассказывать, как мы с Лешкой были маленькие, а Анисья Матвеевна никогда ничего не расскажет. Но когда она говорит "он" - это всегда про Митю: "Он велел тебе валенки раздобыть" или: "Он наказал - научись в Ташкенте плов стряпать".
Шарафат говорит: "Сумасшедшая!" Наверно, она права. Но я хочу, чтоб он был - Митин сын.
Нынче Анюта сказала:
- Ты знаешь, мама, почему я положила голову к тебе на колени? Чтоб ты не плакала.
Почему она знает, что, дав себе волю, я заплачу? Ведь я не даю себе воли?"
Саша не давала себе воли. "Я не смею думать ни о чем плохом, потому что у меня есть Аня. И потому, что скоро у меня будет сын", - говорила она себе. Она старалась не думать о страшном, но оно стучалось ей в сердце. Война не хочет помнить о том, что Саша ожидает сына. Нет писем от Мити, нет писем ни от Леши, ни от Юли, умолкли и отец с матерью. Саша стоит на почте. Она уже слышала, что писем нет, но уйти не в силах. И вдруг за спиною раздался крик.
- Убили! Убили! - кричал кто-то.
Саша оглянулась. На полу билась женщина, теплый платок сполз ей на плечи, седые волосы растрепались. Закинув голову, старуха кричала: "Убили!" Вокруг теснились люди, все наперебой что-то советовали, женщины плакали.
- Пропустите! Я медсестра! - сказала Саша, пробиваясь через толпу.
Толпа расступилась, как всегда расступается, услышав спокойный, уверенный голос. Сняв с себя платок, Саша положила его старухе под голову, расстегнула ей пальто.
- Убили! - кричала старуха.
И вдруг она умолкла. Ее тело обмякло, голова скатилась набок и стукнулась бы об пол, если бы Саша не приняла эту седую голову в свои ладони.
Саша взяла руки старухи, поискала пульс, приподняла веки... Потом взяла с полу конверт с номером полевой почты и письмо: "Ваш сын... смертью храбрых..."
...И снова Саша шла по улице. "Убили!" - звучал у нее в ушах крик женщины. Перед глазами неотступно стояло смуглое лицо, искаженное болью, растрепанные седые волосы. Пуля, просвистевшая там, далеко, за тридевять земель, убила сразу двоих.
Голова кружилась. Саша оперлась о чей-то забор. "Я тут, - сказал ей сын и, видно, повернулся на другой бок. - Это я". Саша постояла, передохнула и побрела домой... "Тебе нужно счастье, - мысленно говорила она сыну. - Ты мне потом не простишь ни бессонных ночей, ни слез, ни того, что я держу тебя впроголодь. Я должна спать, не должна плакать. А как же мне не плакать?"
Голова кружилась от слабости, от пережитого волнения. Она боялась Анисьи Матвеевны, боялась, что та опять скажет: "Эх ты, хлипкая". Она заставила себя улыбнуться и переступила порог.
За столом сидела девушка-лейтенант. Анисья Матвеевна поила ее чаем. Увидев Сашу, девушка потянулась к ней, встала из-за стола, потом, чуть подумав, обняла Сашу за плечи.
Ты кто? - спросила Саша.
Как это кто? Я от Юли! - ответила девушка. - От Юли, от Юли, - говорила она, усаживая Сашу и снимая с нее пальто. - Да что это на тебе лица нет? Все хорошо! Да я же посылку! Погляди! Шоколад, сахар! Только масло недовезла, три недели ехала. Оно стало просачиваться. Эх, плохо вам на гражданке, мы сытней живем!
На столе лежали консервы, банка какао, плитка шоколада. Анисья Матвеевна собирала все это и, пользуясь общим замешательством, прятала в нижний ящик комода.
- Подогреть чай, что ли? - спросила она. - Полно, Анна, полно, наелась и будет, это сало тебе сейчас ни к чему
- А письмо? - сказала Саша.
- Вот, успокойся! - и девушка подала конверт-треугольник.
"Сашенька, милый мой друг! - было сказано в том письме. - Посылаю тебе немного продуктов и деньги. Я знаю, как тебе трудно.
Мы с Володей поженились. Теперь мы вместе и никогда не расстанемся. Правда, он все время в полетах, а я переводчица. Но все равно мы вместе! Каково тебе там? Я знаю: не легко".
Да... Теперь об этом думать нечего. А ведь и они с Митей могли быть там вместе.
И снова жара. Ташкентский май - не весна, лето: жаркое, знойное, палящее. Солнцу ни до чего нет дела - ни до того, что у Шарафат месяц назад погиб жених, ни до того, что молодой доктор Юсупов подал четыре заявления, прося послать его на фронт или хотя бы перевести из детской больницы в госпиталь. Дни идут, идут, а известий от Мити по-прежнему нету...
От Юли пришли две посылки. Саша писала Юле, но что-то мешало сказать ей о Мите, о ребенке. Она не знала, что писать, - замужем она? Или опять вдова?
Однажды Саша решилась пойти к Светловым: может, они что-нибудь знают о Мите? Может, долетели до них вести от общих друзей? С минуту Валя глядела на нее в недоумении, будто припоминая.
- Наконец-то! Наконец-то! - воскликнула она, всплеснув руками. - Мы ведь не знали, где вас искать. "Вот моя Саша". А фамилия? Адрес? Или уж сказали бы, где работаете, я бы пошла спрашивать, нет ли у вас Саши? Перебрала бы всех Саш, сколько бы их там ни было. А то поди разыщи Сашу в целом Ташкенте! Вот это поручил! Вот это позаботился! А выто... Вон оно... Ну, что он пишет?
Нет, и они ничего не знали. Теперь Саша разглядела Валю: милая, кареглазая, с россыпью веселых золотых веснушек на носу и щеках.
- Костя пока еще дома, - сказала она тихо, - но со дня на день...
Она глядела мимо Саши в окно, а Саша держала на коленях Борю, как в тот день, в тот далекий счастливый день, которого, может, и не было? Это он тогда первый поздравил их, улыбнулся им. Он сидел у нее на коленях, доверчиво прислонясь головой к ее плечу, и внимательно слушал. Она перебирала его маленькие пальцы, приговаривая:
- Этот пальчик - молодец, этот пальчик - удалец...
И вдруг, как если бы ее позвали или толкнули, она подняла глаза и встретилась с Валиными глазами. И Валя не успела ни прикрыть их, ни отвернуться. Захваченные врасплох, ее глаза сказали - и Саша прочитала в них все с такой отчетливостью, как если бы это было написано черным по белому: "Ты пришла сюда полгода назад, молодая, счастливая, любимая. А теперь... Что с тобой сталось? Тебя нельзя узнать. Ты одна. Хуже, чем одна, ты не свободна. И зачем себя обманывать, мы обе понимаем, что означает это долгое молчание..." Они смотрели друг на друга какую-нибудь секунду, и обе разом отвели глаза. Саша осторожно спустила малыша с колен. Он поднял к ней маленькую руку с растопыренными пальцами: "Этот пальчик - удалец? спрашивал он. - А этот?"
А Саша шла к двери, и Валя что-то говорила ей вслед бодрое и утешительное, но никакие самые добрые слова не могли бы зачеркнуть того, что Саша прочитала в то короткое мгновенье, когда они молча смотрели друг другу в глаза.
Вот и Саша сидит на лавочке в тупике. Утро тут начинается криком: "Кисло-пресно молоко!" Выходят к колонке женщины, потом высыпают на улицу ребятишки. У Саши никогда не было времени здесь посидеть. Она всегда бегала - за водой к колонке или в поисках Ани: "Аня, Аня! Да куда же ты девалась?", или по дороге в больницу, или возвращаясь домой. Оказывается, если не мчишься, вытаращив глаза, а тихо сидишь на лавочке, тупик выглядит совсем иначе. Прежде мелькали колонка, ставни того дома, что напротив, деревцо, свесившее ветви через забор, какие-то ребятишки. Теперь все стоит на месте и будто говорит: погляди на нас. На одном доме висит одиннадцать, да, да, одиннадцать замков. Там, верно, живут запасливые, недоверчивые люди. Дерево ранней весной было свежее, веселое. Теперь оно пожухло, и ветки его утомленно свесились: ждут дождя. На дерево какой-то мальчишка из Подмосковья приладил скворечник и каждый день проверяет, не поселился ли там скворец. Но дом пустует, скворцам жарко в Ташкенте, а может, им просто не нравится Чеховский тупик. А вон идет по тупику Мухамеджанов со своей старухой, увидал Сашу, заулыбался, закивал:
- Так, так! Сидишь? Отдыхай, отдыхай. Хорошо!
Часто из-за поворота показывается Валя Светлова. Теперь она следит за своими глазами, они у нее всегда настороже - веселые, бодрые. И никогда Валя не приходит с пустыми руками - то принесет лепешек из сахарной свеклы, то бутылочку кунжутного масла (Костя - журналист, он ездил от газеты в командировку и привез).
Однажды Сашу проведал сам Костя. Он показался ей чем-то похожим на Митю: может, потому, что высокий, светловолосый, и взгляд пристальный, и губы насмешливые.
А вместе они никогда не приходили... И Саша знала почему. "Глупые они, глупые, - думала Саша, - думают, мне горько смотреть на их счастье, на то, что они еще вместе. Нет, мне не завидно. Мне просто очень страшно. Уж лучше бы не шла в отпуск, оставалась бы на работе. Там можно не думать, а здесь слишком много времени для мыслей. Не могу я думать, что его нет. Не могу я так думать. У Шарафат погиб жених, а она жива. И я тоже буду жива, если... Нет, нет, не хочу об этом..."
Саша подолгу сидит в тупике и ждет: она давно уже не ходит на почту, боится уйти далеко от дома. Письма приходят сюда, на этот адрес. Они и вправду приходят, как будто сжалились. Откликнулись Юля, Володя, Леша. "Здравствуй, сестра!" - сурово писал Леша и подписывался: "С фронтовым приветом". Анюте Леша писал: "Война скоро кончится, раз я вступил в дело. Надейся на меня, Анюта!"
Почтальон обычно выходит из-за угла в один и тот же час. Почтальон женщина, эвакуированная из Минска. Она добрая. Не задает лишних вопросов. Если писем нет, она только качает головой и опускает глаза, будто виновата в том, что Саше не пишут. Но вот уже неделя, как почтальон к Саше не подходит. Только издали приветливо машет длинной сухой рукой. И вдруг из-за того угла, откуда она скоро выйдет, появляются двое - высокая костистая старуха и девочка. Это Анисья Матвеевна и Аня. За ними трусит рысцой Дружок. Анисья Матвеевна не умеряет походку ради Анюты. Она идет крупным ровным шагом.
Саша медленно поднимается, идет им навстречу.
- Тетя Анися, а письмо? Чего ты не отдаешь маме письмо?
- Эх, язык твой длинный, да ум короткий, - отвечает Анисья Матвеевна.
- Письмо? Какое? Где?
- Все своим чередом - говорит Анисья Матвеевна, как почтальонша, не глядя Саше в глаза.
- Отдайте письмо - шепотом говорит Саша, голос у нее внезапно пропал, и ноги не держат. - Отдайте, я должна знать.
- Горе ты мое! отвечает Анисья Матвеевна и вынимает из-за пазухи большой конверт с адресом, напечатанным на машинке.
- Не могу, говорит Саша, крепко сжав на груди руки.
Анисья Матвеевна разрывает конверт, далеко отставляет от глаз листок и потом говорит буднично, спокойно:
- От Митрия... Ну, слава Богу, едет он. Слышишь? Сюда, к нам едет.
Митино письмо было скупое. В начале: "Дорогая Саша", в конце: "Целую тебя". И все... Больше ласковых слов не было. Но главным ласковым словом было "еду". Едет!
Утро. Как хорошо вставать ранним утром. Как хорошо сидеть на скамейке, как славно смотреть на людей, которые ходят вокруг. И до чего не важно, что там орет хозяйка Только думаешь иногда: и почему она никогда не говорит по-человечески, а всегда орет? Интересно, когда ей сказали "я тебя люблю" (а ведь это ей, наверно, сказали когда-то, раз у нее родилась дочь) что она ответила? Этого Саша даже представить себе не могла. Должно быть: "Знаем мы вас, таких". Потому что, даже когда она говорит своей дочке: "Зоечка! Моя сладенькая!", это звучит, как "черт тебя подери!".
А может она просто несчастная? Потому что счастливый человек не кричит, не сердится. Он умный и добрый. Да, все счастливые люди, которых знала Саша, были умные и добрые. "А может, и я поумнела?" - думает Саша.
- Глупа ты, мать, - говорила Анисья Матвеевна, глядя на Сашино невпопад веселое лицо.
По-прежнему приходила к Зое Сережина и Юрина бабушка. Зоя по-прежнему уныло играла Ганона и гаммы. Один раз, встретив Валентину Сергеевну у калитки - исхудалую и обтрепанную, с потускневшим лицом, Саша подошла и робко сказала:
- Валентина Сергеевна, сыграйте мне что-нибудь. Пожалуйста.
Валентина Сергеевна не удивилась. И ответила:
- Что же сыграть вам, голубчик? - Подумала и прибавила:
- Хорошо, я сыграю.
Саша осталась во дворе. Окна в доме были открыты, и оттуда было слышно все: и шаркающие шаги Анисьи Матвеевны, и скрип половицы, и стук тарелок, и то, как хозяйка с громом передвинула стул, - ее даже вещи боялись.
Потом были гаммы, потом Зоя играла "Сурка", потом "Осеннюю песню". А Саша все ждала, ждала терпеливо, но казалось - конца не будет фальшивым звукам, и она устала, а устав, перестала надеяться.
Заботы шли рядом, как тень.
Аня... Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет... Хорошо еще, что рядом Дружок.
Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.
Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг...
Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: "Береги себя и Аню, - писал отец. - А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может".
Да, тетя Марго была верна себе. "Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? - писала она. - Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория".
Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум - замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.
Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: "Чего не клал, того не бери!"; "Не сдвигай крышку, все равно замечу".
Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.
Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:
- Посыпьте мне сахаром!
Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.
- А шпиг это тоже нам? И консервы?
- Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:
- Анну по весу приму. Не раздобреет - на глаза не показывайся.
- Здравствуйте! - растерянно говорит Саша.
- Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.
- А... простите, конечно... А кто вы? Откуда?
- То есть как это - откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит...Гм... Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я - Димитриева нянька, неужто не рассказывал?
- Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю! Сядьте, отдохните с дороги!
- Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей чай, простынет.
- А Митя? Где же Митя?
- Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не спрашивали, когда посылали.
- Но письма? Письма?
- Да ты что? Делов у них там других нет - письма писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие письма!
Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очнулась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщинистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин плач.
- Помолчи, видишь, матери не до тебя, - сказала Анисья Матвеевна и добавила неодобрительно, обращаясь к Саше:
- Эх ты, хлипкая, как я погляжу. Да это что - другие в такие годы кули на плечах таскают, а она, смотри, сразу сомлела.
Говоря так, она дала Саше воды, утерла Ане лицо, смахнула со стола крошки, потом принялась развязывать большой мешок.
- Иждивенческая карточка, она что же. Я отоварила, да толку мало. Конфетки девчонке. Вот яичный порошок, яичница что твоя подметка выходит. А от матери - сахар, крупа - рис, бутылка водки и три пачки чая. Отец твой наказывал, чтоб не продешевила: тут, в Ташкенте вашем, чай, говорят, уважают. Отец твой меня и до поезда проводил. Ну, мать, стало быть, простынь еще пару прислала. Платьишко. Гляди, варежки. Это я надумала, хоть и тепло, а, говорю, пригодятся. Ну, вот и все. Да нет, вот еще, на донышке - башмаки. Хорошие, цельные, ненадеванные. Гляди!
И она поставила на табуретку детские ботиночки. Красные, они стояли на табуретке и горели, как огоньки. У них были тупые носы и красные шнурки с желтыми металлическими наконечниками.
- Мама, мама! - закричала Аня. - Да ты погляди - красные башмачки!
И вдруг Саша заплакала. Дальнее пламя обожгло ее и перевернуло ей душу.
- Мама, почему ты плачешь? Тебе не нравятся башмачки?
- Это... это тебе подарок от папы! Это... это когда ты только что родилась... Дядя Володя... и тетя Юля... и папа...
Старуха сидела за столом, строгая, уважительная. Она глядела в окно на темную улицу и молчала. Аня тоже примолкла. Она села на пол, взяла на колени красные башмачки и осторожно перебирала пальцами шнурки.
И только когда Дружок стал тыкаться носом ей в колени, Аня сказала:
- Не смей. Это мне от папы. Подарок.
Да, теперь легче, куда легче! Просто легко. В доме стало тепло и гораздо сытнее. Уходя в больницу, Саша не думала больше о том, накормлена ли Аня, умыта ли, не обидела ли ее хозяйка. Саша знала: сыта, умыта, не обижена.
- Зарплату нынче получила? - строго спрашивала старуха.
- Да, вот. Пожалуйста, возьмите, Анисья Матвеевна.
- И возьму, - говорила Анисья Матвеевна и забирала все деньги до последней копейки.
Она быстро освоилась с городом, знала, в каком магазине что дают. Хлеб и чай на рынке меняла сама - Саше и во сне не снилось, что за буханку хлеба можно получить пятьдесят граммов масла и пяток яиц. Анисья Матвеевна была немногословна, однако у нее завелись знакомые, и когда вечерами она выходила в тупик посидеть на лавочке, к ней подсаживался старик Мухамеджанов.
"Кум!" - говорила ему Анисья Матвеевна. И он говорил ей также: "Кум!"
- А скажи, кум, вот эта крупка ваша зеленая - маш, что ли? Вы ее как готовите? Вот оно что... С бараниной, значит. Ну, ну.
Потом покупала или выменивала на рынке крупу маш и готовила ее так, будто век жила в Узбекистане.
- Хорошо, кум, хорошо, - говорил старик Мухамеджанов. - Так сварил, верно сварил. В другой раз перцу положи, совсем хорошо будет.
Анисья Матвеевна умела шить. Она перекроила какой-то свой фартук - и у Ани появилась новая юбка с бретельками. Она починила всю одежду и из двух рваных простынь сделала одну новую.
Кроме всего прочего, Анисья Матвеевна прибрала к рукам хозяйку.
- Что это вы понавесили бумажек? - сказала она. -Кому это нужна ваша капуста? Я ее, хоть просите, есть не стану, приплатите - и то не стану!
- Да уж будто я не замечаю! Крышка сдвинута. Я тут такой гвоздочек для заметки поставила, смотрю, гвоздочек...
- Да подите вы со своим гвоздочком. Я вашей поганой капусты и в рот не возьму и ребенку не дам. И не орите вы. У меня от вашего ору в ушах звенит.
Вечером, собирая на стол, она сказала задумчиво:
- И вот гомозится, и вот гомозится. И чего людям надо? То капусту ее тронули, то будто ты ей смертью грозилась. А я говорю: да кто вам поверит? И правда, зачем врет? Эх, люди, люди...
Саша смотрела на Анисью Матвеевну и думала: "Да, теперь можно уехать. Ане и без меня будет хорошо. Это мне без нее будет плохо. Но я должна быть там. Я давно должна была быть там. Аня уже привыкла к ней. Им будет хорошо вдвоем".
- Анисья Матвеевна, - сказала она, - я давно уже думаю... Я подала заявление... на фронт.
Анисья Матвеевна с сердцем хлопнула тряпкой по столу.
- Ну как же... Разве без тебя с немцем управятся? Где уж! Брось молоть чепуху. На меня, конечно, девчонку оставить можно. Да вот тебе там делать нечего.
- Я медсестра!
- А ты скажи мне, почему ты тот раз сомлела? Нет, подожди, поглядим сперва, что к чему, а там уж и немцев бить пойдем.
Не понимает она, - думала Саша. Ей это только смешно. А вот Митя бы понял. Теперь бы понял. Где он сейчас? Почему молчит? Он сказал: не беспокойся, если не будет писем. Легко сказать - "не беспокойся".
И еще она думала, глядя на Анисью Матвеевну: "Митина няня. Она знала его мальчиком - это она повела его в школу. Она провожала его во все путешествия, она стояла на пороге, когда он возвращался. Она ухаживала за ним, когда он болел. Она знала каждую минуту его жизни. А что знаю о нем я? Ничего".
И однажды, собрав все свое мужество, Саша попросила:
- Анисья Матвеевна... расскажите... расскажите про Митю. Ну, какой он был? Ну, когда маленький еще...
Старуха ответила быстрым, пронзительным взглядом и продолжала молча перетирать посуду. Когда Саша потеряла уже всякую надежду на ответ, Анисья Матвеевна вдруг заговорила:
- А чего рассказывать? Мальчишка и мальчишка. Как все, так и он. А я вот про другое думаю. Значит, выбрал он. Приехал отсюда и так прямо и говорит: жена, мол. Ведь сколько вашей сестры было - не сосчитать. Бабы ему сильно на шею вешались. Всякие были, всяких навидались. И лауреаток видели.
У Саши остановилось сердце. Она не знала, как быть, но ей казалось непременно надо что-то сказать. Она лихорадочно перебирала в уме всякие безразличные слова, например: "да?" или "вот как?". Но неожиданно для самой себя сказала:
А... какие же они были?
Были, да сплыли, - сказала Анисья Матвеевна. Сказала, как отрезала.
Ночью Саша лежала без сна. Ну, в самом деле, - думала она, - что я о нем знаю? Ровно ничего. Я не знаю, как он жил до меня, кого любил. А зачем мне знать? Разве это что-нибудь изменит? Разве изменится от этого наша с ним встреча здесь, и то, что он говорил, и как мы прощались на вокзале? Зачем мне знать, что было когда-то?
...Я не буду, я ни за что больше не буду об этом думать...
Я буду думать о чем-нибудь очень хорошем. Как мы с Юлей и Лешей собирали грибы в Ильинском. Вот говорят, старшие сестры редко дружат со своими младшими братьями. А мы с Лешкой всегда дружили. И, наверно, ни одна сестра на свете не любит своего брата так, как я Лешку. Штурман... Лешка штурман. Даже поверить нельзя. Это он привез Митю в Ильинское. Митя долго тогда не ложился, все ходил по саду... и курил трубку. Уже был август. Да, август, потому что расцвели золотые шары. И рябина стояла красная. А потом мы с ним плыли через речку, и он сказал: "Обопритесь на меня, Саша". А потом он болел, и я его навещала. Зачем я не села тогда рядом с ним? Зачем не обняла? Я не хотела его любить. Ни за что не хотела...
...Сейчас я буду думать про Юлю. Вот кто меня действительно любит. Если бы мы с ней поссорились, я не знаю, как бы я жила на свете. Она не любила Митю - или мне только так казалось? Один раз она сказала: "Он киношник. А все киношники..."
Саша шепотом окликнула:
Анисья Матвеевна, вы спите?
- Чего тебе?
- Анисья Матвеевна, - сказала Саша, глубоко презирая себя, - а какие они были... ну, эти... - Саша почему-то не могла сказать "женщины" и сказала:
- ну, эти лауреатки?
- Лауреатки, и все! - ответила Анисья Матвеевна и повернулась на другой бок.
...А может, он не любил меня? И ему это просто показалось? Приехал, повидал - и понял, что это ему только показалось? Почему человек не может думать, о чем хочет? Почему я думаю о том, от чего мне больно? Я не хочу думать о нем. Но как же не думать? А если он ранен? Если погиб? Что я буду делать без него? Как буду жить? Дышать? А если он жив и здоров и просто забыл обо мне? Ну и пусть. Пусть только будет жив...
- Я ему говорю, - услышала она вдруг голос Анисьи Матвеевны, - неужто не нашел без ребенка? Столько тут толкалось всяких, а ты берешь с дитем? Ты не обижайся, я тебя тогда не видела, какая ты, - знать не знала, вот и спросила. А он говорит: будет тебе глупости болтать. Я, говорит, ее люблю. И дите люблю. Дите никогда не лишнее. Ну, а мне что? Любит так любит, значит, и я обязана. А девчонка что ж... Тощая она у тебя. Кормить надо.
Он жив, - думала Саша, засыпая. Он жив. Он вернется. Он помнит. И любит.
"Когда Анюта вернулась из больницы, она ходила за мной по пятам, а ночью протягивала руку, чтоб увериться, тут ли я.
Анисья Матвеевна разговаривает с ней так:
- Анна, не лезь! Эй, Анна, сейчас по затылку получишь! Анна, давай садись!
И Анюта ничего, не обижается. А я если строго погляжу - она сразу в слезы.
Ходила на донорский пункт. Но кровь у меня не взяли: "Что вы, мамаша!"
Я привыкла, что я "сестрица", а тут вдруг опять - "мамаша". Неужели правда? Как же мне быть?
- Мама, у хозяйки голос, как у Бармалея. Я ее боюсь.
Понемногу оправляется от болезни. На улице все порыва стел попрыгать,. перескочить через какую-нибудь яму, арык. Иногда беспричинно смеется - без всякого повода, просто от полноты чувств. Очень любит Юру и Сережу. Анисья Матвеевна говорит, когда они приходят: "Ах, полено им в лоб!" Но всегда усаживает за стол и кормит.
Почему Анисья Матвеевна никогда не рассказывает о Мите? Вот папа так любит рассказывать, как мы с Лешкой были маленькие, а Анисья Матвеевна никогда ничего не расскажет. Но когда она говорит "он" - это всегда про Митю: "Он велел тебе валенки раздобыть" или: "Он наказал - научись в Ташкенте плов стряпать".
Шарафат говорит: "Сумасшедшая!" Наверно, она права. Но я хочу, чтоб он был - Митин сын.
Нынче Анюта сказала:
- Ты знаешь, мама, почему я положила голову к тебе на колени? Чтоб ты не плакала.
Почему она знает, что, дав себе волю, я заплачу? Ведь я не даю себе воли?"
Саша не давала себе воли. "Я не смею думать ни о чем плохом, потому что у меня есть Аня. И потому, что скоро у меня будет сын", - говорила она себе. Она старалась не думать о страшном, но оно стучалось ей в сердце. Война не хочет помнить о том, что Саша ожидает сына. Нет писем от Мити, нет писем ни от Леши, ни от Юли, умолкли и отец с матерью. Саша стоит на почте. Она уже слышала, что писем нет, но уйти не в силах. И вдруг за спиною раздался крик.
- Убили! Убили! - кричал кто-то.
Саша оглянулась. На полу билась женщина, теплый платок сполз ей на плечи, седые волосы растрепались. Закинув голову, старуха кричала: "Убили!" Вокруг теснились люди, все наперебой что-то советовали, женщины плакали.
- Пропустите! Я медсестра! - сказала Саша, пробиваясь через толпу.
Толпа расступилась, как всегда расступается, услышав спокойный, уверенный голос. Сняв с себя платок, Саша положила его старухе под голову, расстегнула ей пальто.
- Убили! - кричала старуха.
И вдруг она умолкла. Ее тело обмякло, голова скатилась набок и стукнулась бы об пол, если бы Саша не приняла эту седую голову в свои ладони.
Саша взяла руки старухи, поискала пульс, приподняла веки... Потом взяла с полу конверт с номером полевой почты и письмо: "Ваш сын... смертью храбрых..."
...И снова Саша шла по улице. "Убили!" - звучал у нее в ушах крик женщины. Перед глазами неотступно стояло смуглое лицо, искаженное болью, растрепанные седые волосы. Пуля, просвистевшая там, далеко, за тридевять земель, убила сразу двоих.
Голова кружилась. Саша оперлась о чей-то забор. "Я тут, - сказал ей сын и, видно, повернулся на другой бок. - Это я". Саша постояла, передохнула и побрела домой... "Тебе нужно счастье, - мысленно говорила она сыну. - Ты мне потом не простишь ни бессонных ночей, ни слез, ни того, что я держу тебя впроголодь. Я должна спать, не должна плакать. А как же мне не плакать?"
Голова кружилась от слабости, от пережитого волнения. Она боялась Анисьи Матвеевны, боялась, что та опять скажет: "Эх ты, хлипкая". Она заставила себя улыбнуться и переступила порог.
За столом сидела девушка-лейтенант. Анисья Матвеевна поила ее чаем. Увидев Сашу, девушка потянулась к ней, встала из-за стола, потом, чуть подумав, обняла Сашу за плечи.
Ты кто? - спросила Саша.
Как это кто? Я от Юли! - ответила девушка. - От Юли, от Юли, - говорила она, усаживая Сашу и снимая с нее пальто. - Да что это на тебе лица нет? Все хорошо! Да я же посылку! Погляди! Шоколад, сахар! Только масло недовезла, три недели ехала. Оно стало просачиваться. Эх, плохо вам на гражданке, мы сытней живем!
На столе лежали консервы, банка какао, плитка шоколада. Анисья Матвеевна собирала все это и, пользуясь общим замешательством, прятала в нижний ящик комода.
- Подогреть чай, что ли? - спросила она. - Полно, Анна, полно, наелась и будет, это сало тебе сейчас ни к чему
- А письмо? - сказала Саша.
- Вот, успокойся! - и девушка подала конверт-треугольник.
"Сашенька, милый мой друг! - было сказано в том письме. - Посылаю тебе немного продуктов и деньги. Я знаю, как тебе трудно.
Мы с Володей поженились. Теперь мы вместе и никогда не расстанемся. Правда, он все время в полетах, а я переводчица. Но все равно мы вместе! Каково тебе там? Я знаю: не легко".
Да... Теперь об этом думать нечего. А ведь и они с Митей могли быть там вместе.
И снова жара. Ташкентский май - не весна, лето: жаркое, знойное, палящее. Солнцу ни до чего нет дела - ни до того, что у Шарафат месяц назад погиб жених, ни до того, что молодой доктор Юсупов подал четыре заявления, прося послать его на фронт или хотя бы перевести из детской больницы в госпиталь. Дни идут, идут, а известий от Мити по-прежнему нету...
От Юли пришли две посылки. Саша писала Юле, но что-то мешало сказать ей о Мите, о ребенке. Она не знала, что писать, - замужем она? Или опять вдова?
Однажды Саша решилась пойти к Светловым: может, они что-нибудь знают о Мите? Может, долетели до них вести от общих друзей? С минуту Валя глядела на нее в недоумении, будто припоминая.
- Наконец-то! Наконец-то! - воскликнула она, всплеснув руками. - Мы ведь не знали, где вас искать. "Вот моя Саша". А фамилия? Адрес? Или уж сказали бы, где работаете, я бы пошла спрашивать, нет ли у вас Саши? Перебрала бы всех Саш, сколько бы их там ни было. А то поди разыщи Сашу в целом Ташкенте! Вот это поручил! Вот это позаботился! А выто... Вон оно... Ну, что он пишет?
Нет, и они ничего не знали. Теперь Саша разглядела Валю: милая, кареглазая, с россыпью веселых золотых веснушек на носу и щеках.
- Костя пока еще дома, - сказала она тихо, - но со дня на день...
Она глядела мимо Саши в окно, а Саша держала на коленях Борю, как в тот день, в тот далекий счастливый день, которого, может, и не было? Это он тогда первый поздравил их, улыбнулся им. Он сидел у нее на коленях, доверчиво прислонясь головой к ее плечу, и внимательно слушал. Она перебирала его маленькие пальцы, приговаривая:
- Этот пальчик - молодец, этот пальчик - удалец...
И вдруг, как если бы ее позвали или толкнули, она подняла глаза и встретилась с Валиными глазами. И Валя не успела ни прикрыть их, ни отвернуться. Захваченные врасплох, ее глаза сказали - и Саша прочитала в них все с такой отчетливостью, как если бы это было написано черным по белому: "Ты пришла сюда полгода назад, молодая, счастливая, любимая. А теперь... Что с тобой сталось? Тебя нельзя узнать. Ты одна. Хуже, чем одна, ты не свободна. И зачем себя обманывать, мы обе понимаем, что означает это долгое молчание..." Они смотрели друг на друга какую-нибудь секунду, и обе разом отвели глаза. Саша осторожно спустила малыша с колен. Он поднял к ней маленькую руку с растопыренными пальцами: "Этот пальчик - удалец? спрашивал он. - А этот?"
А Саша шла к двери, и Валя что-то говорила ей вслед бодрое и утешительное, но никакие самые добрые слова не могли бы зачеркнуть того, что Саша прочитала в то короткое мгновенье, когда они молча смотрели друг другу в глаза.
Вот и Саша сидит на лавочке в тупике. Утро тут начинается криком: "Кисло-пресно молоко!" Выходят к колонке женщины, потом высыпают на улицу ребятишки. У Саши никогда не было времени здесь посидеть. Она всегда бегала - за водой к колонке или в поисках Ани: "Аня, Аня! Да куда же ты девалась?", или по дороге в больницу, или возвращаясь домой. Оказывается, если не мчишься, вытаращив глаза, а тихо сидишь на лавочке, тупик выглядит совсем иначе. Прежде мелькали колонка, ставни того дома, что напротив, деревцо, свесившее ветви через забор, какие-то ребятишки. Теперь все стоит на месте и будто говорит: погляди на нас. На одном доме висит одиннадцать, да, да, одиннадцать замков. Там, верно, живут запасливые, недоверчивые люди. Дерево ранней весной было свежее, веселое. Теперь оно пожухло, и ветки его утомленно свесились: ждут дождя. На дерево какой-то мальчишка из Подмосковья приладил скворечник и каждый день проверяет, не поселился ли там скворец. Но дом пустует, скворцам жарко в Ташкенте, а может, им просто не нравится Чеховский тупик. А вон идет по тупику Мухамеджанов со своей старухой, увидал Сашу, заулыбался, закивал:
- Так, так! Сидишь? Отдыхай, отдыхай. Хорошо!
Часто из-за поворота показывается Валя Светлова. Теперь она следит за своими глазами, они у нее всегда настороже - веселые, бодрые. И никогда Валя не приходит с пустыми руками - то принесет лепешек из сахарной свеклы, то бутылочку кунжутного масла (Костя - журналист, он ездил от газеты в командировку и привез).
Однажды Сашу проведал сам Костя. Он показался ей чем-то похожим на Митю: может, потому, что высокий, светловолосый, и взгляд пристальный, и губы насмешливые.
А вместе они никогда не приходили... И Саша знала почему. "Глупые они, глупые, - думала Саша, - думают, мне горько смотреть на их счастье, на то, что они еще вместе. Нет, мне не завидно. Мне просто очень страшно. Уж лучше бы не шла в отпуск, оставалась бы на работе. Там можно не думать, а здесь слишком много времени для мыслей. Не могу я думать, что его нет. Не могу я так думать. У Шарафат погиб жених, а она жива. И я тоже буду жива, если... Нет, нет, не хочу об этом..."
Саша подолгу сидит в тупике и ждет: она давно уже не ходит на почту, боится уйти далеко от дома. Письма приходят сюда, на этот адрес. Они и вправду приходят, как будто сжалились. Откликнулись Юля, Володя, Леша. "Здравствуй, сестра!" - сурово писал Леша и подписывался: "С фронтовым приветом". Анюте Леша писал: "Война скоро кончится, раз я вступил в дело. Надейся на меня, Анюта!"
Почтальон обычно выходит из-за угла в один и тот же час. Почтальон женщина, эвакуированная из Минска. Она добрая. Не задает лишних вопросов. Если писем нет, она только качает головой и опускает глаза, будто виновата в том, что Саше не пишут. Но вот уже неделя, как почтальон к Саше не подходит. Только издали приветливо машет длинной сухой рукой. И вдруг из-за того угла, откуда она скоро выйдет, появляются двое - высокая костистая старуха и девочка. Это Анисья Матвеевна и Аня. За ними трусит рысцой Дружок. Анисья Матвеевна не умеряет походку ради Анюты. Она идет крупным ровным шагом.
Саша медленно поднимается, идет им навстречу.
- Тетя Анися, а письмо? Чего ты не отдаешь маме письмо?
- Эх, язык твой длинный, да ум короткий, - отвечает Анисья Матвеевна.
- Письмо? Какое? Где?
- Все своим чередом - говорит Анисья Матвеевна, как почтальонша, не глядя Саше в глаза.
- Отдайте письмо - шепотом говорит Саша, голос у нее внезапно пропал, и ноги не держат. - Отдайте, я должна знать.
- Горе ты мое! отвечает Анисья Матвеевна и вынимает из-за пазухи большой конверт с адресом, напечатанным на машинке.
- Не могу, говорит Саша, крепко сжав на груди руки.
Анисья Матвеевна разрывает конверт, далеко отставляет от глаз листок и потом говорит буднично, спокойно:
- От Митрия... Ну, слава Богу, едет он. Слышишь? Сюда, к нам едет.
Митино письмо было скупое. В начале: "Дорогая Саша", в конце: "Целую тебя". И все... Больше ласковых слов не было. Но главным ласковым словом было "еду". Едет!
Утро. Как хорошо вставать ранним утром. Как хорошо сидеть на скамейке, как славно смотреть на людей, которые ходят вокруг. И до чего не важно, что там орет хозяйка Только думаешь иногда: и почему она никогда не говорит по-человечески, а всегда орет? Интересно, когда ей сказали "я тебя люблю" (а ведь это ей, наверно, сказали когда-то, раз у нее родилась дочь) что она ответила? Этого Саша даже представить себе не могла. Должно быть: "Знаем мы вас, таких". Потому что, даже когда она говорит своей дочке: "Зоечка! Моя сладенькая!", это звучит, как "черт тебя подери!".
А может она просто несчастная? Потому что счастливый человек не кричит, не сердится. Он умный и добрый. Да, все счастливые люди, которых знала Саша, были умные и добрые. "А может, и я поумнела?" - думает Саша.
- Глупа ты, мать, - говорила Анисья Матвеевна, глядя на Сашино невпопад веселое лицо.
По-прежнему приходила к Зое Сережина и Юрина бабушка. Зоя по-прежнему уныло играла Ганона и гаммы. Один раз, встретив Валентину Сергеевну у калитки - исхудалую и обтрепанную, с потускневшим лицом, Саша подошла и робко сказала:
- Валентина Сергеевна, сыграйте мне что-нибудь. Пожалуйста.
Валентина Сергеевна не удивилась. И ответила:
- Что же сыграть вам, голубчик? - Подумала и прибавила:
- Хорошо, я сыграю.
Саша осталась во дворе. Окна в доме были открыты, и оттуда было слышно все: и шаркающие шаги Анисьи Матвеевны, и скрип половицы, и стук тарелок, и то, как хозяйка с громом передвинула стул, - ее даже вещи боялись.
Потом были гаммы, потом Зоя играла "Сурка", потом "Осеннюю песню". А Саша все ждала, ждала терпеливо, но казалось - конца не будет фальшивым звукам, и она устала, а устав, перестала надеяться.