И Митя почувствовал это - как раньше, когда все слышал в ней и угадывал. И с проникновением, которое одно только переворачивает душу, пришли единственные слова, те единственные, которые помогли бы ей понять и простить:
   - Мне очень плохо. Поверь, если можешь. Перетерпи, если можешь. Худо мне, понимаешь? Милая моя... Что бы я был без тебя?
   И она услышала, и осталась рядом, и простила, как оставалась постоянно, как прощала прежде. Она забыла потому, что нужно было забыть... До следующего удара, до новой обиды и горечи.
   - Мама, Сережа говорит, что Митя мои папа. А я ему объяснила, что он Митя, а не папа.
   - Мама, Сережа меня стукнул!
   - Ты сама его ударила...В глазах слезы:
   - Ты меня совсем не жалеешь. Одну только Катьку жалеешь, а больше никого...
   Анюта планет по каждому поводу и без повода. Уронила хлеб - плачет. Оступилась - упасть не упала, только оступилась - плачет. Не сразу ответили ей на вопрос - в слезы. Раньше этого не было.
   - Моя мама, моя... И Катина, и Катина...
   - Мама, ты меня любишь?
   - Очень.
   - А почему же все время смотришь на Катеньку?
   Увидела, как Митя, лаская Катю, поцеловал ее в лоб. Только он ушел, Анюта мне:
   - Мама, поцелуй меня в лоб! - И чуть погодя:
   - Нет, Митя меня не любит. Он одну Катьку любит.
   Анюта:
   Лети, лети, лепесток, Через Запад на Восток, Через Север, через Юг, Возвращайся, сделав круг, Облети вокруг земли, Быть по-моему вели.
   Вели, чтоб Катя скорее выросла и чтоб кончилась война!"
   На Аню не стало никакой управы. Анисья Матвеевна была занята хозяйством и Катей. Саша и Митя работали. Аню тоже целиком поглотил тупик, их маленькая улица, похожая на большой московский двор.
   Чем они были там заняты, что было их жизнью - Бог весть!
   Их было много - москвичи, ленинградцы, местные. Были у них свои тайны, свои ссоры и примирения. Аня приходила домой только поесть. Она вся была там - за порогом. Однажды Саша взялась приводить в порядок Анино пальто пришивала пуговицы, положила заплату на воротник, и вдруг из кармана посыпались разноцветные стеклышки.
   - Это я выменяла. Я дала три фантика, а Валька мне вот это, розовое. Посмотри в него, мама, все будет розовое. Красиво, да?
   - Ты больше так не делай, - неуверенно сказала Саша, - меняться нехорошо.
   - А почему?
   - Потому что нехорошо! - ответила Саша.
   - А почему? - снова спросила Аня. Да, почему, почему? Саша каждый день говорила Ане:
   "Вычисти зубы... вытри ноги... не шуми... не трогай Катю грязными руками!" Но у них давно уже не было своих, прежних долгих разговоров обо всем на свете, и Саше казалось, что она растеряла все слова. И она подумала: как, наверно, Ане скучно слушать про зубы, руки и ногти - каждый день одно и то же! Ну, а как же быть? Что делать? И времени нет, и души свободной нет!
   Иногда это болело, как укор. Когда Саша шла через весь город на работу, ей вспоминалось: давно она не сидела у меня на коленях. Вчера она подошла, а тут закричала Катя. И опять было не до нее. А утром сегодня, когда я кормила Катю, как она подошла, как беззлобно, как нежно, с каким восторгом гладила Катину головку: "Мама, она красивая, да? Правда, она красивая?"
   Бегут, бегут мимо улицы, вот и больница. Дом отступает .Вот они, новые - мальчик, - кто и откуда? Не важно! Он - ее. Вот девочка Валя - чья она? Не важно. Четвертый день она лежит и не ест. Саша терпеливо поит ее с ложечки. Но она выплевывает, захлебывается. Саша поит ее из пипетки, по капле. А за спиной зовут, стонут, плачут другие дети.
   Говорят про трамвай, что он - не резиновый. Но, видно, сердце у человека резиновое. Сколько их было тут - и каждому сердце отзывалось.
   Девочка стала такой худой, что Саша с опаской поднимала ее над кроватью, чтоб перестелить простынку. Когда Валя засыпала, Саша прислушивалась - дышит ли. Шарафат два раза давала девочке кровь для переливания, но даже эта молодая живая кровь не могла вернуть ей силы.
   Синие десны. Беспомощный оскал зубов. Желтоватые белки. Серая бескровная рука на больничном сером одеяле. "Жива ли?" - думала Саша, подходя к ней каждое утро. Ее встречал бессмысленный, остановившийся взгляд. И вот однажды она пришла, а кроватка была пуста. Это случилось ночью. "И я еще смею, я смею, я смею, - говорила себе Саша, - смею на что-то жаловаться, о чем-то горевать? Вот оно - горе, единственное, непоправимое". Ей все казалось, нет, она была уверена, что ребенка можно было спасти. Но что же, что все они упустили? Она не знала.
   Возвратилась домой, не здороваясь, перешагнула порог, сняла пальто и вымыла руки. Катя гулькала, Аня гремела над ней погремушками. Мити не было.
   И вдруг дверь распахнулась, на пороге стояла хозяйка.
   - А ну, поди сюда, - сказала она Анюте, - а ну, погляди мне в глаза! Нет, ты глаз своих бесстыжих не отводи, ты признавайся!
   - Что она сделала? - спросила Саша.
   - А вы у ней спросите! Ну и мать! Ну и семья! Да я пироги нарочно пересчитала, а она, гляжу, все вертится, все вертится!
   - Не брала, не брала я вашего пирога! - виновато, голосом, привыкшим оправдываться, закричала Аня. - И не заходила я даже на кухню! 1
   - Ага, знаешь, что на кухне стоят?
   - Аня, это правда? - спросила Саша.
   - И совсем даже не правда! - Аня плакала в голос.
   - Мама, это я взяла! - В комнату вошла Зоя. - Это я взяла.
   И, взглянув на нее, Саша поняла, что пирожок взяла Аня.
   - Уйдите! - сказала она хозяйке. - И ты, Зоя, уйди! Саша чуть не вытолкнула Зою за дверь. Обернулась к дочери и стала трясти ее за плечи:
   - Скажи, признавайся, лучше будет!
   Ослепнув от бешенства, Саша плохо различала Анино побелевшее, перекосившееся лицо.
   - Говори, отвечай! Украла?
   - Не скажу! - говорила Аня. - А вот не скажу!
   И тут Саша ударила ее. Ударила, увидела остановившиеся Анины глаза и ударила еще раз. Аня молчала. И вдруг вырвалась, крикнула:
   - Не люблю я тебя! - и выбежала в сени.
   Прошел час, а может, и больше. Саша умыла лицо холодной водой, покормила Катю, молча села к столу. И, склонившись над супом, который налила ей Анисья Матвеевна, сказала:
   - Позовите ее.
   - А ее тут нет, - ответила Анисья Матвеевна, - я уж искала...
   - Как нет? Она же без пальто! - отодвигая тарелку, сказала Саша.
   - А я уж Димитрия послала, уж с полчаса, как Димитрия послала! ответила Анисья Матвеевна. - Встретила его и говорю: ищи, говорю, пропала девка.
   Не помня себя, Саша выскочила во двор, захлебнулась морозным воздухом и побежала по улице, на которой уже однажды искала Аню, а в другой раз Дружка. Но, едва завернув за угол, она увидела Митю. Он шел в одной гимнастерке и нес на руках Аню, завернутую в шинель.
   Не обменявшись ни словом, все трое вернулись домой.
   - Гляди-ка, матушка, - сказала Анисья Матвеевна, - вот кого драть-то надо, вот где вор укрылся.
   Под кроватью ни жив ни мертв лежал Дружок.
   - Поди-кося, - говорила Анисья Матвеевна.
   Но он будто прирос брюхом к полу. Анисья Матвеевна вытолкнула его из-под кровати веником. Он опрокинулся на спину, задрал лапы кверху, притворился мертвым.
   - Эх, злодей ты, злодей! - фальшивым голосом приговаривала Анисья Матвеевна. - Вот правду говорят - знает кошка, чье мясо съела. Как ты Аню стала допрашивать - он шмыг сюда. Это ж надо, чтоб у собаки такое хитрое было соображение!
   И вдруг комнату переполнил отчаянный Анин плач:
   - Не бей Дружка! Мама, не надо его бить! Не в силах сказать ни слова, Саша села на табуретку, уронила голову на стол и заплакала.
   Пришла весна. У Ани выпали передние зубы. Она еще похудела, и еще больше стали на ее лице светлые карие глаза.
   Как и прежде, она убегала утром из дому и возвращалась к обеду, занятая чем-то своим, что было там, в тупике, торопливо ела и снова убегала. Саша была с ней бережна и нежна. Когда Аня ложилась спать (теперь они разжились еще одним топчаном), Саша садилась рядом и перебирала ее светлые и мягкие прямые волосы. Аня лежала тихо, будто грелась под ее ладонью, но больше не жалась к ней и сама не просила: посиди со мной.
   Она растет, не смея себе признаться в настоящей правде, думала Саша. Но она не умела лукавить с собой и в глубине души знала, что случилось непоправимое. Есть вещи, которых не поправить никаким раскаянием, никакой нежностью.
   А ведь Аня была незлобива, отходчива, щедра и ласкова.
   Может, и не надо воспитывать, а просто надо очень любить? - думала Саша. Ну, конечно, надо приучать чистить зубы и мыть руки. Но разве в этом дело? Нет, есть что-то более драгоценное, к чему не приучишь, что рождается только с любовью и с помощью любви. Что же это? Может быть, ничем не тронутая вера, доверие к тому, что ты нужен и дорог. Вера эта делает человека тверже, сильнее, смелее. И доверчивее. Как важно не нарушать это, не ранить. Как важно сохранить открытое сердце. Потому что, если оно закроется, замкнется в недоверии, - там надолго станет темно. И не достучаться тогда до этого сердца.
   Нет, достучусь! Но какие же бережные должны мыть руки, какие памятливые глаза, какое твердое плечо, чтоб быть рядом, увидеть, услышать, подхватить и дать вовремя опереться.
   И часто, часто вспоминала Саша слова, которые прочитала когда-то в толстой тетради с красным сафьянным переплетом. Это было в Калуге. В дневнике, который вела мать Андрея:
   "Запас покоя и радости, который уносит человек из своего детства, главное его богатство. Оно помогает ему на всех перепутьях, во всем трудном, что встречается в жизни, а ведь такой судьбы, которую миновало бы отчаянье, горе, потери, пожалуй, на свете нет. Но если я научу его верить в людей, если я оберегу его веру в себя, в свое человеческое достоинство если научу его любить жизнь и помогу найти свое место в этой жизни, - он уйдет из детства богачом".
   Да, он вырос богачом. Он поделился своим богатством со мной. А я не сумела одарить Аню покоем и радостью. Может, потому, что во мне самой иссякли запасы покоя?
   Аня не любила бывать дома. Но дело было не в том, она и раньше предпочитала бегать с приятелями по тупику, а не сидеть в тесной комнате с низким потолком. Но сейчас она просто томилась дома. Стала неразговорчива, угрюма, робка и груба в одно и то же время.
   Ах, как я знаю это, - думала Саша, вспоминая себя и Митю, - ведь Ане не хватало во мне того же, чего я ждала от Мити. Но ему легко меня вернуть, а я... А мы, вернем ли мы ее?
   Саша стояла в длинной очереди. Это была очередь в кассу, Саша пришла сюда с Митиной доверенностью прямо из больницы, боясь, как бы не опоздать.
   Она стояла, задумавшись, очень усталая, и не приглядывалась к людям вокруг, только машинально ответила кому-то, кто спросил ее:
   - Вы последняя?
   И вдруг до ее слуха дошло Митино имя. Саша подняла глаза. Неподалеку женский голос спрашивал:
   - Что Поливанова не видно?
   - Он в Чимгане, - ответил кто-то, кого Саша не могла разглядеть за чужими спинами.
   - Между прочим, я как-то видела его с женой. Не знаю, что он в ней нашел. Серенькая какая-то. Как говорится, тринадцатая на дюжину.
   - Ну, не скажите... - откликнулся все тот же мужской голос. - Не скажите... Ну, и опять же - ему виднее. Может, изюминка есть.
   - Да нет же! Просто синичка! - вступил в разговор высокий молодой человек в шинели - он стоял чуть впереди Саши.
   - Не согласен! - снова сказал первый. Саша не могла его разглядеть, теперь она боялась поднять глаза. - Я тоже видел ее, хоть и мельком. Мне она очень понравилась. Синеглазая! И потом, знаете, иногда в женщине бывает нечто таинственное... Да, да, и так бывает.
   - Много бы отдала, чтобы узнать, что это такое - таинственное, сказала девушка.
   - Ну, об этом не расскажешь, - ответил мужской голос, - а вообще вы, Тася, оказывается, злы на язык: "тринадцатая на дюжину". Взяла да и уничтожила человека одним словом! Не ожидал я от вас!
   Они заговорили о другом. Молодой человек в шинели снова вмешался в разговор:
   - Вот был такой любопытный случай, - начал он, - одна женщина...
   Но Саша уже ничего не слышала. Больше всего она боялась, что ее заметят. Уйти? Да, уйти можно, не обратив на себя внимания. Но как же вернуться домой без денег? Остаться? Но те, получив деньги, пройдут мимо нее и тогда уже заметят наверняка.
   Сжав зубы и низко опустив голову, она выстояла очередь и молча сунула в окошко Митину доверенность.
   - Поливанова? - грозно переспросила кассирша, и молодой человек в шинели, только что отошедший от кассы, круто обернулся.
   Саша получила деньги и прошла мимо него. Ей очень хотелось сказать ему что-нибудь едкое, остроумное, но ничего не шло на ум. Да и что скажешь человеку, назвавшему тебя синичкой? Я - орлица? Или, к примеру, чайка? Она даже не насладилась его смущенным видом, просто прошла мимо, не оглянувшись, так и не подняв глаз.
   Митя вернулся в тот же день к вечеру, и первые его слова были:
   - Завтра свадьба у Алексеевых. Он мобилизован и вот хочет уехать женатым. Мы приглашены.
   - Я не пойду, - сказала Саша.
   В самом деле, как объяснить, почему она не пойдет? О разговоре в очереди она не может, нипочем не может рассказать: "Серенькая какая-то... Тринадцатая на дюжину". Нет, этого она не повторит. Тогда - как же объяснить? Ладно, она пойдет. Мало того, она им покажет, какая она синичка. Она будет веселая, она будет удалая, она и не вспомнит об этих словах и станет веселиться, потому что - свадьба. У нее не было свадьбы - ни тогда, с Андреем, ни сейчас. Вот она и пойдет на чужую свадьбу и станет веселиться. И она покажет им, какая она синичка.
   Но что же она наденет? Вот белая кофточка. Но юбки нет. Как же быть?.. Саша вытащила из чемодана летнее пестрое платье и оглядела его. Воротник и рукава были драные. Не беда. Саша взяла ножницы и, не задумываясь, отхватила весь верх. Вот и юбка. Она совсем целая. Так. А из того, что было когда-то рукавами, можно сделать бант к белой кофточке. Или маленький пестрый платочек и положить в кармашек. Нет, вот что она сделает: она выкроит ленту и повяжет ею волосы. Никогда она не смотрела в зеркало так пристально, как в этот раз. Потом тщательно выгладила кофточку, заправила ее в юбку и крепко затянула черный кушак с большой пряжкой. Надела туфли и долго мыла Катиным мылом руки в горячей воде. И они пошли на свадьбу - Поливанов и его неприметная жена.
   В комнате было много народу - подруги невесты и товарищи жениха, сослуживцы, родственники и просто знакомые. Они толпились по углам, собирались группами, о чем-то говорили, смеялись.
   Посреди комнаты стол, а на столе яства: блюда с холодцом - отец невесты работал на мясном заводе, и ему по случаю свадьбы выдали много костей. Потом - винегрет, лепешки из сахарной свеклы, горячая тушенка.
   - К столу, прошу к столу! - говорила мать невесты, приветливо улыбаясь.
   - Познакомься, Сашенька! - сказал Митя и подвел Сашу к молодым.
   Невеста улыбалась, но глядела как будто сквозь нее.
   Ничего нельзя было угадать по ее лицу - усталому, чуть растерянному. Жених старался быть подтянутым, но это ему плохо удавалось. Он был очень штатский, невысокий ростом, с расплывчатыми чертами лица и не молодой. Со лба уже убегали залысины. Он старался быть веселым, и все казалось, будто он играет роль рубахи-парня, которому все нипочем - и нынешнее празднество, и завтрашний отъезд. Но где-то в глубине глаз - теплых, добрых - жили недоумение и тревога. Да, глаза ему не подчинялись, и Саша отвела свои. Она только очень крепко пожала руку невесте и сказала про себя: "Пусть тебе будет хорошо. Пусть он вернется. Вы снова встретитесь - и вам будет очень хорошо".
   На Сашино плечо легла чья-то теплая рука.
   Саша обернулась и увидела Валю Светлову. Валя была нарядная, красиво причесана, и Саша обрадовалась знакомому милому лицу. Но и в этом живом карем взгляде она угадала тревогу.
   Что? - только и спросила она.
   Костя завтра уезжает. Вместе с Алексеевым, - ответила Валя и тотчас отошла на чей-то зов.
   К столу, к столу! - снова позвала мать невесты, и гости задвигали стульями, рассаживаясь.
   Все было странно, как во сне. И нарядная печальная невеста, и веселый жених с тревожными, недоуменными глазами, и звон стаканов, и чей-то возглас "горько!", и то, как Алексеев наклонился к невесте и поцеловал ее осторожно и бережно.
   И зачем им люди нынче? - подумала Саша. Завтра они расстанутся и встретятся ли вновь? А может, и хорошо, что пришло столько народу, на людях иногда легче. Каково двоим, когда у них впереди только сутки. И может, единственные, последние? А разве у тебя так не было? Вспомни: темная комната, и вы с Митей. Ты ни о чем не хотела думать тогда. Тебе одно было важно: он тут. Вы одни. Вдвоем.
   Саша взглянула на молодых. Что они чувствуют сейчас, о чем думают? Есть ли простор словам, которые они, может, никогда уже не успеют сказать друг другу? А может, все слова уже сказаны? И, может, оно и лучше - молчать?
   - Положить вам холодца? - услышала Саша.
   Она вздрогнула и посмотрела на своего соседа слева. Она увидела длинное, сухое лицо и умные, острые глаза, смотревшие на нее из-за очков.
   - Почему вы молчите? - спросил он.
   - Так вот вы какой! - сказала она вместо ответа.
   - То есть? - удивился сосед.
   - Так вот вы какой! - повторила Саша и залпом выпила свою рюмку.
   - Саша, - сказал Митя, - ведь это как-никак водка. Закуси скорее. И, пожалуйста, больше не пей.
   - Нет, - ответила Саша тихо. - Я буду пить. Нынче свадьба, все должны быть очень веселые... И я так давно не была в гостях! - прибавила она и снова повернулась к соседу слева:
   - Налейте мне, пожалуйста, еще!
   - Но что вы хотели сказать, когда...
   - Я узнала вас по голосу, - отвечала она, не слушая, - вы защищали меня, о, вы встали за меня горой! Ну, помните, там, в очереди, когда какая-то девушка сказала, что я тринадцатая на дюжину, а какой-то молодой человек добил меня, сказал, что я синичка. Вы так надеялись, что, может, во мне все-таки есть какая-нибудь изюминка. Что-нибудь таинственное...
   - Так вы... это... слышали?
   - Да. Я... это... слышала. Я стояла в конце очереди и очень боялась, что меня заметят.
   Он улыбнулся быстрой улыбкой и долил Сашину рюмку.
   - Давайте выпьем, - сказал он. - И давайте познакомимся. Меня зовут Борис. Борис Февралев.
   - Горько! - сказала женщина, сидевшая напротив Саши.
   - Горько! Горько! - подхватили все, и снова Алексеев поцеловал свою молодую жену.
   Да, горько, - подумала Саша. - Горько им, горько Вале и Косте, горько расставаться, горько ждать писем, горько плакать по ночам.
   - Эх, - сказала женщина, только что крикнувшая "горько!". У нее в ушах были большие голубые серьги, а на жилистой шее такие же голубые крупные бусы. - Эх, что говорить! Я лысых не люблю. Я старых не люблю. Я люблю высоких, молодых и зубастых. Вот как Поливанов.
   - Весьма благодарен! - сказал Митя, чуть поклонился и прижал руку к сердцу.
   - Не стоит благодарности, - ответили голубые серьги. - А это ваша жена? Что ж вы ее прятали? Я думаю, - продолжали серьги, обращаясь к Саше, - за таким Поливановым быть замужем - ой-ой-ой! Надо держать ухо востро!
   - Будет вам! - сказал Митя со злостью.
   Голубые бусы даже не поглядели в его сторону. Женщина с пьяной упрямой пристальностью смотрела на Сашу.
   - Им, мужикам, кланяться? Полюби, мол, приласкай? Э, нет! Ты себя люби! Ты на них плюй! Ты им горькой будь, вот тогда станут табуном за тобой ходить.
   - Не слушайте ее, - сказал Февралев. - Она пьяна.
   - Нет, она говорит интересно. Только вся эта мудрость не для меня, ответила Саша и спросила - У нее что-нибудь случилось? Какое-нибудь горе?
   - А вы думаете, люди говорят злобно, только когда у них горе? Но в одном вы правы, ее премудрость вам ни к чему.
   - Вы говорите так, будто век меня знаете.
   - Да, мне кажется, знаю.
   От выпитого ли вина, оттого ли, что глаза собеседника смотрели упорно и ласково, оттого ли, что оказалось - он москвич и живет неподалеку от Серебряного переулка, но только говорить было легко. Нет, Саше больше не казалась горькой эта свадьба. Ей почудилось, что здесь весело, бездумно и счастливо, как и должно быть на свадьбе. Когда стол и стулья отодвинули к стене, расчистив место для танцев, Февралев предложил: "Пойдемте!", и она вместе с ним вошла в круг танцующих. Пластинки были старые, мелодии давнишние, надоевшие, а Саше они казались прекрасными. Никто здесь, на этой горькой венной свадьбе, не знал, что она танцует в первый раз после многих лет.
   А потом потушили верхную лампу и пели. И женщина в голубых бусах сказала:
   - Эх, под гитару бы!
   И Саша взяла в руки гитару. В первую секунду рукам, давно не касавшимся струн, показалось, будто они все забыли. Но они тотчас вспомнили - пробежали по струнам и вспомнили. И, не страшась людей, забыв о них, Саша тихонько наиграла мелодию песни, которую пела Бабанова в пьесе "Таня": "Вот мое сердце раскрыто, если хочешь, разбей", - и все притихли, и Саша спела Танину песню. И когда кто-то сказал: "Еще", она стала петь все, что помнила, все, что пела когда-то с Юлей.
   Она сидела на диване с ногами, прижав к себе гитару, и пела. Она отыскала глазами Митю, улыбнулась ему и удивилась, не дождавшись ответной улыбки. Она нынче забыла все плохое, забыла, что он теперь улыбается редко, забыла, что она - синичка. Сегодня вечером все было прекрасно - и свадьба, и гости, и эта незнакомая комната, и жених, попросивший спеть "Быть тебе только другом - нет, не в силах я", и невеста, которой хотелось услышать романс "Мой костер в тумане светит", - все были такие добрые, такие свои.
   - Ах, Митя, - сказала она по дороге домой, - как хорошо, как славно было! Правда?
   - Было... было безобразно! Отвратительно! - ответил Митя.
   Саше показалось, что ее ударили.
   - Митя... Что ты говоришь? Почему безобразно?
   И тут он, молчавший весь вечер, заговорил. Он сказал, что давно понял: она его никогда не любила. А нынче вечером она вела себя возмутительно. Ему стыдно, да, да, стыдно было за нее!
   - Но что, что же я такое сделала? - спросила она в ужасе.
   Он шел быстро, она едва поспевала за ним, не понимая, что случилось, из счастья, из света вдруг попав в темноту и неразбериху. Они шли через темный город пешком - трамваи уже не ходили. Хмель истаял, и Саша уже не помнила, что это она час назад танцевала, пела, пила вино. Опять стало холодно, трезво и горько. "Да, наверно, я страшно напилась и сделала что-нибудь ужасное! И сама не помню, но что же, что?" Она и мысли не допускала, что не виновата. Если Митя так сердится, значит...
   Почти у самого дома он остановился, взял ее руки в свои.
   - Забудь все, что я наговорил. Ты ничего не сделала нынче плохого. Но я... я не могу отвязаться от мысли, что ты меня не любишь...
   - Митя! Но зачем бы тогда...
   - Молчи. Ты любишь меня не так, как... не так, как его. Ты постоянно сравниваешь. Ты вспоминаешь. Я знаю, я знаю это. Я всегда это знал. И я не могу с этим жить.
   - Митя!
   - Молчи. Я знаю. Я должен был оставить тебя в покое .Любовь - это подарок. Подарки не завоевывают. А я... Я так помню твое лицо, когда ты говорила: "Я буду скучать без вас". Так не говорят, когда любят. А сейчас, когда я приехал... вот такой, как сейчас... Ну, конечно, ты не могла сказать "нет". Но ты не любишь. Ты жалеешь. И если бы ты меня любила, ты не могла бы вот так, как сегодня...
   - Митя, - говорила она, смеясь и плача, - но ведь ты просто глупый. Я не знаю, что я сегодня сделала не так...
   - Ты не сказала со мной ни слова, ты просто забыла, что я существую. Ты так разговаривала с этим, как его...Ну, этот развязный, Февралев. Ты, наверно, думаешь, что я ревную. Я нисколько не ревную, я вообще не знаю этого чувства. И было бы к кому! Неужели ты не заметила, что он глуп? Глуп и развязен? И ты так на него смотрела! И танцевала. Ты же знаешь, что я не могу теперь танцевать.
   Но это было бы неважно, если бы я не знал главного - ты меня не любишь. Я живу с этим постоянно. Только, пожалуйста, не думай, что я ревную, - это было бы нелепо.
   - Конечно, нелепо, - сказала она.
   - Нет, продолжал он, взрываясь снова, это глупый развязный газетчик... И ты...
   Она шла рядом, и в каждом слове слышала: "Я мучаюсь, мне больно, я не знаю, как избавиться от этой боли, и мне завтра будет стыдно, но я ничего не могу поделать..."И ей было жаль его, и она была счастлива этими бессвязными и жестокими словами. Она крепко сжала Митину руку и сказала:
   - А я думала, это ты меня больше не любишь...
   Саша вышла на улицу. Под деревом стояла Катина коляска, рядом на табуретке сидела Аня - ей поручено было сторожить Катю. Она сторожила серьезно и сосредоточенно и не спускала со спящей Кати своих ярко-коричневых глаз. Иногда Аня отгоняла от личика спящей Кати комаров и мух. Сережа и Юра, которые сидели тут же на скамейке, понимали, что до Ани им далеко. У них не было такой маленькой сестры. И они бывали очень благодарны, если Аня позволяли им качнуть коляску или погреметь над Катей погремушкой. Но сейчас девочка спала, и все разговаривали вполголоса.
   - Ты не хвастайся! - говорил Сережа какому-то мальчику, которого Саша не знала. - Подумаешь, фантики у него!
   - Подумаешь, воображает, - сказал Юра.
   - Вот у нее, может, папа контуженый, прямо с фронта, а она и то не хвастается, правда, Аня?
   Аня кивнула.
   - И все вы врете! - сказал незнакомый мальчик. - И никакой он не контуженый.
   - А вот и контуженый! Вот и контуженый! - вступился Юра. - Тетя Саша, ну скажите ему!
   На Сашино счастье по тупику шел сам Митя. Он размахивал каким-то конвертом и смотрел весело.
   - Дядя Митя, ведь вы контуженый? - закричал Сережа. - Он не верит, скажите ему!
   Митя внимательно посмотрел на чужого мальчика и строго подтвердил:
   - Факт - контуженый!
   Чужой мальчик был посрамлен. И попятился прочь.
   - Ну вот, - сказал Митя. - Сейчас я оправдаю ваше доверие. Глядите, три билета на детский праздник. У нас нынче какое? Тридцатое апреля. Ну вот то-то. Канун Первого мая. Давайте собирайтесь!