И тут оно пришло. От радости Саша крепко переплела пальцы, прижалась к стенке дома и слушала, слушала... "Я люблю тебя", - играла Валентина Сергеевна. "Я люблю тебя, я люблю тебя", - так говорили захлебывающиеся, нагоняющие друг друга звуки. Как вокруг хорошо. И черное небо, и звезды, и двор, и мусор, сметенный в углу двора. Покосившийся сарай, и уголек мангала, и чайник, пыхтящий на мангале. Смолкнув, музыка еще продолжала петь. Потом Валентина Сергеевна ушла, Саша вернулась домой, а ей все слышались те слова. Под их звук Саша уснула, но и во сне они ей слышались.
Среди ночи она проснулась. Окно было широко открыто. Уже стало светать. Босая, она подошла к окну. Было душно и не хватало воздуха. Ладонью она вытерла мокрый лоб/потом неслышно, чтобы не разбудить Аню и Анисью Матвеевну, стала бродить по комнате.
- Что, мать моя, одеваться, что ли? - раздался вдруг строгий голос Анисьи Матвеевны.
- Да нет, рано, - удивившись, ответила Саша.
Не говоря больше ни слова, старуха принялась одеваться,
- А ты что, босая, что ли, пойдешь? Одевайся!
- Да что вы, Анисья Матвеевна!
- Знаю, что говорю. Одевайся давай!
Неслышно, молча они вышли из дому. Переулок спал, небо было предрассветное, тусклое. Длинной казалась улица, брел вдалеке одинокий прохожий. Прошла какая-то женщина, - что подняло ее так рано? А вот идет солдат. Шинель серая, за плечами мешок, в руке чемодан. Идет медленно, будто насквозь пропыленный, будто ощупывая мостовую ногами в этот предрассветный час. Перешел улицу и зашагал им навстречу все той же усталой солдатской походкой. И вдруг, сама не зная, что говорит, Саша позвала:
- Митя!
Упал чемодан из рук, скользнул мешок с плеч. Митя бежал ей навстречу, и она ушла в тепло его рук, щека прижалась к шершавому сукну шинели.
- Ты? Ты! - говорил Митя. - Это ты!
Он отодвинул ее от себя, вгляделся в лицо, погладил пыльной рукой ее щеки. Потом, опомнившись, подошел к старухе, угрюмо стоявшей в стороне, обнял крепко, поцеловал.
- Иди. Спасибо. Я сам отведу ее. Пойдем, Сашенька...Новую девочку назвали Катей. Она родилась 20 сентября сорок второго года.
- Она тебе не нравится? - спросила Саша.
Митя стоял над корзиной, в которой спала Катя, и глядел на нее задумчиво и пристально.
- Она тебе не нравится? - повторила Саша.
- Мне жалко ее, - ответил Митя.
И правда, Катю было жалко: худая, тощая, смуглая до синевы и нисколько не красивая. Она бессмысленно ворочала глазами и шевелила слабыми ручками, похожими на куриные лапки. Она была куда спокойнее, чем Аня в ее возрасте, но, может, ей просто не хватало сил для крика.
Катя была истая местная уроженка: смуглая, черноглазая. Это понимали даже москиты. Они нещадно кусали всех, но Катю не трогали.
- Хорош девочка, наш, - говорил Мухамеджанов и добавлял, подмигивая:
- Мать на узбеков глядел, узбек и родился.
Катя вечно хотела спать. Молока не хватало, ее прикармливали молочной смесью, которую приносили из детской консультации. И Аня говорила:
- Мама, дай я тоже попробую.
- Тебе нравится твоя сестренка? - спрашивали Аню.
- Очень, - отвечала Аня. Она с удивлением и любопытством разглядывала Катины руки и ноги. Трогала голову, осторожно целовала в щеку. Запрещала Юре и Сереже дотрагиваться до Кати:
- Это моя сестра. Она маленькая.
У Анисьи Матвеевны появились слова, которых от нее прежде не слыхивали. Ее суровое лицо теплело только тогда, когда она глядела на Катю.
- Аиньки, мой маленький... - говорила она. - Аиньки, мой миленький.
- А я? - сейчас же спрашивала Аня.
- Да будет тебе! - отвечала Анисья Матвеевна. - В деревнях дети в твоих-то годах бывают за нянек, а ты все малый ребенок.
Катя стала главным обитателем этой маленькой комнаты - повсюду висели пеленки, распашонки. Корзина, в которой она спала, стояла на лучшем месте у окна.
- Когда я была маленькая, я тоже спала в корзинке? - спрашивала Аня. Когда я была маленькая, меня тоже так запеленывали, как Катю? - допытывалась она.
"Аня очень любит Катю, - записывала Саша в своем дневнике. - Радуется, когда та улыбается:
- Мама, мама, гляди!
Катя узнает Аню. Стоит Ане наклониться над ней, как она улыбается.
Но вообще-то Анюта в последнее время бунтует. То "не хочу", то "не буду", то "на кой мне", а прежде была такая покладистая. Чего-то я проглядела. Напоишь, накормишь, убежишь на целый день и вернешься, чтоб уложить".
И правда, Аня стала бунтовать.
- Вымой руки! - сказал Митя, когда Аня села за стол. Аня не отозвалась.
- Ты что, не слышишь? - переспросил Митя,
- Не буду! - ответила Аня спокойно.
- То есть как - не буду?
- А на кой?
- Ну что ж, не получишь арбуза! - сказал Митя. Аня не поверила и молча принялась за кашу. Совала ложку
В рот, не глядя, и все косилась на арбуз. Толстый зеленый арбуз стоял посреди стола на тарелке, светясь бледно-розовой сердцевиной и подмигивая светлыми коричневыми семечками.
- Все! - сказала Аня, отодвигая тарелку, и сладко вздохнула:
- Дай арбуза!
Не ответив, Митя спокойно разрезал арбуз, положил кусок на Сашину тарелку, другой - на свою. Аня ждала. Митя принялся за арбуз. Саша нерешительно взяла в руки свой ломоть.
- А мне? - удивленно спросила Аня, не в силах поверить тому, что случилось.
Саша робко подняла глаза на Митю. Он спокойно ел арбуз, и светло-коричневое плоское зернышко с осторожным стуком упало на его тарелку.
И вдруг комнату огласил пронзительный плач:
- Арбууза! Дайте арбууза! Мне - арбууза!
Аня зашлась, она размазывала слезы по лицу, они катились градом, все новые и новые. Саша привстала, но Митя взял ее за руку, и она снова села.
И вдруг плач оборвался.
Аня посмотрела на мать. В глазах, еще переполненных слезами, было не горе, даже не упрек, только безмерное удивление. Она будто пыталась что-то понять. И вдруг поняла, что бессильна перед жестокостью жизни, что одолеть ее нельзя ни слезами, ни горем, ни упреком. И плакать бесполезно.
Сраженная, длинно всхлипнув, Аня встала со стула и побрела во двор.
Саша молча подошла к окну. Она увидела Аню у сарая. Аня больше не плакала и спокойно, даже как-то тупо смотрела перед собой.
Саша стала молча убирать со стола. Митя читал газету. Лицо у него было строгое, но справедливое. Оно говорило: это жестоко, но необходимо. Я тут старший и не могу допустить, чтоб дети росли без воспитания, как сорная трава.
За стеной раздались гаммы - начался урок музыки. Доремифасоль... Все выше, выше. Потом ноты, спотыкаясь, бежали вниз: фамиредо...
Саша перемыла посуду и вышла в тупик. У колонки сидели трое: Аня, Юра и Сережа.
- Ох, а у нас сегодня арбуз был, - рассказывала Аня. - Хороший. Сладкий очень. Я три куска съела. Я косточек насушу. Хотите, я вам косточек дам? Пришли бы раньше, и вам бы арбуз достался.
Закусив губу, Саша снова вернулась в комнату. Митя читал все ту же статью. Они сидели молча. Это молчание было тяжелым, неловким, и никто не понимал, как его нарушить. И вдруг с шумом распахнулась дверь. Вошла Анисья Матвеевна.
- Дурачье! - сказала она. - Одно слово: дурачье, и все тут. Ты на голове ходил, а я тебе в киселе когда отказывала? Ты озорничал, как домовой, ты учителю иголку в стул подсунул, а я тебя, дурака, пальцем тронула? Верно говорят: до двадцати - не силен, до тридцати - не умен, до сорока - не богат, - стало быть, ждать нечего.
С этими словами она взяла нож, отхватила кусок арбуза, потом вернулась, отрезала еще два куска и вышла во двор.
- Прекрасно, - сказал Митя, не отрывая глаз от газеты, - воспитание по системе Макаренко: полная согласованность в действиях.
Иногда ей чудилось, что она его совсем не знает. Сперва она знала веселого, легкого, удачливого Дмитрия Александровича. "Посредством улыбки!" - говорил он. Потом был насмешливый, но очень добрый и терпеливый Дмитрий Александрович. Потом сюда, в Ташкент, приехал Митя, который просил: "Ну, расскажи, как ты меня любишь?"
Потом был тот Митя, о котором она думала непрестанно. Отец ее будущего ребенка. Тот, который был где-то там, на переднем крае, - солдат, герой. Потом, когда приехала Анисья Матвеевна, в ее редких словах - "а он, когда был мальчонкой..." - вдруг вставал перед Сашей веселый мальчик - сирота при матери и отце. "Цыган, в мать", - говорила Анисья Матвеевна. Потом был Митя из какого-то другого, чужого и незнакомого мира, о котором она старалась не думать, но думала часто ("и лауреатки были"). Но все это осталось там, далеко, за какой-то чертой. Сейчас перед ней был совсем другой человек.
Он не просто невесел. Он глубоко, даже угрюмо сосредоточен. Он подолгу молчит, барабаня пальцами по оконному стеклу, и ночью уходит курить во двор. И снова Саша видит в окошко огонек его трубки. Но до чего же сейчас все по-другому. Не ею светится трубка, не к ней обращен огонек, не о ней он думает, шагая по темному бесшумному двору.
"Где ты? Куда ты ушел?" - твердила она про себя, а вслух спрашивала иначе:
- О чем ты думаешь?
- О разном. О многом. Прежде, видишь ли, мне было недосуг задумываться. Дела, дела: съемка, поездка, друзья. Мало ли что. А сейчас времени свободного хоть отбавляй. Вот и думаю.
Один раз он сказал насмешливо:
- А я-то воображал, что люблю свою работу. Куда там! Только сейчас, когда я ее потерял...
- А разве ты ее потерял?
- Нет, - ответил он зло, - я ее приобрел. Усовершенствовался в ней. Контузия очень помогает в кинооператорском искусстве. Особенно если принять во внимание, что на одно ухо я попросту глух. А уж если учесть, что проклятая рука дрожит, как у пьяницы, - оператор хоть куда!
- Но это пройдет! Я говорила с врачом.
- Чушь. Он просто тебя утешает. С контузией никогда неизвестно, что будет дальше. Она страшнее, чем рана.
Страшнее прямого увечья. Да что говорить... Ты прости, что говорю так прямо. Но ты должна это знать.
- Я - сестра. Я знаю. И все-таки я говорю, что...
- Давай лучше помолчим, - ответил он зло и горько. И они стали молчать. Ну, конечно, она говорила:
- Суп готов, садись. И он говорил:
- Оденься потеплее, нынче холодно.
Иногда, вечерами, они вместе бродили по улицам, он брал ее под руку, клал ее руку к себе в карман. И все же они молчали.
Чем он жил? О чем думал? О чем вспоминал? Часами он сидел за книгой. Подолгу глядел на спящую Катю. Углы губ у него опускались, он сидел застыв, не шевелясь. Один раз он сказал:
- Кто бы думал? Вся жизнь, весь смысл вот в ней. И все.
У Саши оборвалось сердце. Она ничего не ответила. И долго ей слышались эти слова, они отдавались в ее ушах вновь и вновь. И ей все казалось, что она в чем-то виновата перед Митей, что она не сдержала тех обещаний, которые, не обещая, даешь тому, кто тебя любит и кого любишь ты. Счастье, едва переступив порог, будто вновь ушло из дому. А почему? Неужели потому, что тесно, неуютно, голодно, необжито? Но вот какие счастливые письма пишет Юля, а разве ей с Володей легче, чем им? Или человеку легче вынести внезапный удар, большую тревогу, а не под силу неотвязная, ежечасная?
Иногда Митя воспитывал Аню: "Аня, не шуми, Катя спит... Аня, не прыгай... Аня, не трогай книгу, она библиотечная". - "Отцепись от девки! говорила Анисья Матвеевна. - Принеси-ка лучше воды". Накинув шинель, он угрюмо шел с ведром к колонке и до тех пор ходил взад и вперед, пока не наполнял водой бочку, умывальник и все кастрюли.
Иногда по вечерам он мастерил Ане из газетной бумаги лодки, шлемы, самолеты. А однажды принес из библиотеки "Слона" Куприна и стал читать ей вслух. Саша смотрела на зачарованное Анино лицо, на ее полуоткрытый рот. Наверно, Аня не все понимала, но как же она была счастлива! Анина улыбка, благодарное выражение ее лица ударили Сашу в самое сердце. Это было сильнее и пронзительнее, чем любая Анина жалоба, чем ее слезы и обиды. "Что же я наделала?" - вдруг подумала Саша и испугалась. Испугалась больше всего остального.
- Ну вот что, - сказал однажды Митя с усмешкой, - чем на печи сидеть, пойду-ка я в "Окна ТАСС". Это мне Костя Светлов присоветовал. Что ни говори, а кинооператор может пригодиться и как фотограф.
Он пошел в "Окна ТАСС", которые помещались на Пушкинской улице, и вернулся оттуда еще злее прежнего.
- Видно, надо усвоить раз навсегда: со свиным рылом нечего лезть в калашный ряд. Даже не потрудились поговорить вежливо, расспросить. Сразу с места в карьер: своих фотографов не знаем куда девать. А я что - чужой? И еще: нам не столько фотографы, нам художники нужны. Ну и черт с ними.
Саша не знала, что ответить, как утешить, не задев еще больше. Прошло три дня. Он почистил свой рюкзак, закрепил ремни, сам зашил распоровшийся шов, проверил фотоаппарат, отрезал кусок хлеба.
- Итак, продолжим свои творческие искания, - сказал он. - Еду в Фергану. Поеду в колхоз, поснимаю, привезу рису или еще чего. Как-никак мужчина - семье опора.
Рано тебе еще путешествовать. И пропустишь массаж руки.
Пропущу! - легко согласился Митя. - Черт с ним, с массажем. Пока толку от него не видно.
Чего ж не попытать. Езжай, разомнись. И опять же - яиц, глядишь, крупки. Машем не брезгуй, хорошая крупа, - сказала Анисья Матвеевна.
Он уехал, его не было день, два, три. И четыре. Боясь себе в этом сознаться, Саша испытывала облегчение. Будто кто снял камень с ее плеч. Возвратясь из больницы, она разворачивала Катю, клала ее, распеленутую, на кровать, и они с Аней, примостившись по обе стороны, глядели. Катя лежала на животе, морщила лоб и тыкалась лицом в одеяло: то поднимет голову, то уронит. Аня хохотала:
- Гляди, гляди, какая смешная!
И никто не осаживал ее: "Аня, тише!"
- Девчонка захолодела, укройте! - говорила Анисья |Матвеевна, но говорила не сердито, ей самой было весело смотреть на Катю.
А я была такая же маленькая? Расскажи! Когда я была, как Катенька, ты меня тоже клала на живот? И я также тыкалась носом? А ты меня сильно любила?
- Я тебя и сейчас люблю! Еще как!
- Нет, маленьких больше любят. Я знаю. Это все говорят.
- Будет тебе! Любит, не любит, плюнет, поцелует! Для матери все равны, - пробурчала Анисья Матвеевна. - Эх, дети! Морока!
Анюта очень любила Катю. А Катя - Анюту. Стоило Ане подойти к Кате, как та вскидывалась, будто хотела встать навстречу. Она не улыбалась, она хохотала, открыв беззубый рот, а если сидела на руках у матери, то тянулась к Ане и тыкалась лицом в Анино плечо.
- Дай мне ее подержать, - умоляла Аня. - Вот честное слово - не уроню!
И Саша осторожно сажала Катю Ане на колени. Анисья Матвеевна смотрела настороженно, но не перечила.
Когда Катя засыпала, Аня взбиралась на стул, склонялась над корзиной и тонко тянула:
- Придет серенький волчок, схватит Катю за бочок. Она пела по-старушечьи, словно кому-то подражая,
Тягуче, печально.
Они спали на полу. Ане стелили отдельно, но сейчас она приползала к матери:
- Можно я к тебе? - и ложилась, тесно прижавшись к Саше. - Мама, расскажи сказку! - просила Аня. - Ну давай. А то ты все с Катькой да с Катькой.
- Ну что тебе рассказать? Ты все мои сказки знаешь.
- Ну, хоть про красные башмачки. Но Саша разлюбила эту сказку.
Прошло десять дней. Чувство освобождения уступило место тревоге.
- От Мити ничего нет? - спрашивала Саша, возвращаясь с работы и быстро оглядывая комнату. :
- Да что ты, матушка, на неделю уехал - и обратно письма!
Вот зашел бы он сейчас в дом, я знала бы, что делать, - думала Саша. Кинулась бы к нему, поцеловала бы и даже на Анисью Матвеевну не поглядела. Пускай скорей приходит! Пускай опять будет, как прежде, только пускай скорей возвращается.
Он вернулся, как и в прошлый раз, на рассвете. Вошел, обросший щетиной, с туго набитым заплечным мешком. Она вскочила и кинулась к нему.
- Не надо, Саша! Боюсь, насекомые. Я сниму с себя все во дворе. А ты согрей воды.
Он мылся горячей водой, она дала ему кусок нераспечатанного (Юля прислала!) мыла. Он плескался, тер мочалкой шею и счастливо поглядывал на Сашу.
- Яиц привез, кусок баранины и знаешь еще что? Ну; угадай! Нет, нет! Меду, меду! Это мне дала одна старуха за фотографию внучки. Фотография плохонькая, но девчонка забавная, вроде Ани.
Еще он привез с собой пленку и все кручинился, что дома негде ее промыть и отпечатать. Подумав, он вдруг сказал:
- Вот что, пойду-ка я в "Правду Востока". Авось не выгонят, - и подмигнул Анюте, которая уже проснулась и смотрела на него во все глаза.
Он вернулся из редакции поздним вечером и вынул из папки фотографии.
- Вот эту взяли, - сказал он, - и вот эту. Глядите! Саша, нянька!
С большой фотографии в упор глядели два пожилых человека - отец и мать. Они сидели на ковре, положив прямые ладони на согнутые колени. Вокруг них семья: человек десять ребятишек. Старшие, вытянувшись во весь рост, стояли позади, младшие сидели тут же на полу. Из-за обычности фотографии - такие были и будут, так любят
Сниматься крестьяне - еще отчетливее выступала очаровательная странность этого снимка: трое детей были русские, беловолосые, один из старших мальчиков не то грузин, не то еврей. И все же это была семья.
- Усыновленные? - спросила Саша.
- Как ты догадалась? - спросил Митя.
Анисья Матвеевна усмехнулась:
- Скажешь тоже, слепой увидит. А вот этот из каких будет?
- Кажется, украинец, сейчас сверюсь, - сказал Митя и перелистал блокнот. - Ну, конечно, киевлянин. Гриша Лапотенко.
- А этого как звать? - Аня ткнула пальцем в самую маленькую.
- Это из Латвии - Илга. Ее родители погибли в бомбежку.
И Митя принялся рассказывать сразу обо всем - о колхозе, об удивительных стариках, о том, как он спросил старуху, зачем взяла столько ребят. И она ответила: "Люблю, чтоб шумели вокруг".
Они брали детей без разбора, не задаваясь целью устроить интернационал, они просто брали всех самых слабых и тощих. И каждого, кого соглашался отдать детский дом. Старуха на них покрикивала, старик был суров, но дети нашли семью, были в тепле и счастливы.
Через неделю вечером открылась дверь, и вошел щеголеватый подтянутый молодой человек с тонкими усиками. В первую минуту Саше показалось, что это вошел какой-нибудь киноактер, один из старых Митиных приятелей. Она стала быстро убирать со стола, виновато оглядела комнату и будто только сейчас заметила развешенные пеленки, матрасы, перевязанные бечевкой (ночью их раскладывали на полу, на день свертывали и убирали в угол), свое грязное платье - она только что вымыла полы.
- Разрешите раздеться? - спросил гость и улыбнулся такой светлой на темном лице улыбкой, что Саша забыла о себе, улыбнулась в ответ и простила ему щеголеватые усики. Бывает так: постучится далекое воспоминание, прозвучит строчка стихов, увидишь высокое небо или дерево в молодой листве и забудешь об усталости, и радуешься, и веришь вдруг: жить стоит, несмотря ни на что. Так было и с этим человеком, с ним словно вошли в дом покой и беспечность.
- ...Звонили из "Комсомолки", - услышала Саша голос узбека (он очень хорошо говорил по-русски). - Обещают напечатать сразу, просят еще прислать. А мы печатаем все три. И ждем вас к себе. Что вы пропали? Ну, работа не по вас, но дело такое...
Саша перевела взгляд на Митю. Он, похоже, не радовался добрым вестям, слушал учтиво, отвечал сухо:
- Благодарю вас. Хорошо, загляну.
На прощанье молодой узбек вежливо поклонился Анисье Матвеевне, подождал, чтобы она протянула руку.
- Мамаша? - спросил он и поклонился.
- Подруга жизни? - сказал он, останавливаясь перед Сашей.
- Подруга!
Саша улыбнулась так добро и благодарно, как только умела. Под ее взглядом юноша расцвел, и снова засияла его ослепительная улыбка.
- Митя! - радостно сказала Саша, когда дверь за гостем захлопнулась. Подумай, как славно! Сами пришли!
- Оставь! - ответил он. - Неужели ты не понимаешь, что это... это просто художественный свист?
- - не поняла Саша.
- Художественный свист! - сухо пояснил Митя. - Так называемая трепотня. И я не думаю... не считаю, что надо так уж приветливо улыбаться совершенно незнакомому человеку. По-моему, в этом не было никакой необходимости.
- Митя, да что ты?! Он ничего не ответил.
- Нянька... - сказал он, обращаясь к Анисье Матвеевне, и не успел договорить.
- А ты зачем тетю Анисю называешь "нянька". Это грубое слово! - сказала Аня.
И вдруг Митя встал. Его рука дрожала страшнее и больше, чем всегда. Он надел шинель.
- Я совсем забыл, - сказал он. - Я обещал заглянуть к Светловым. Я буду поздно, не ждите меня.
- Эх, мужики, мужики, - вздохнула Анисья Матвеевна, когда дверь за Митей захлопнулась, - в другой раз слабее всякой бабы.
Саша сидела, сжав зубы, глядя прямо перед собой.
- Вот что, матушка, послушай меня, - продолжала Анисья Матвеевна. Грех говорить, ты труда не боишься, расторопная, а все равно вижу - выпало тебе в жизни счастье, любовь тебе даром достается, искать, видно, еще не приходилось. Я не про мужиков говорю. Вот хоть старуха Мухамеджанова - кто ты ей? Никто. Тьфу. А она за тебя горой стоит, ровно ты ей дочка. И кум то же самое. И бабка эта, музыкантша: "Сашенька, Сашенька!" И вроде бы тебе люди опора. А сама ты опорой кому была? А? Что молчишь? Тебя спрашиваю! Вот то-то, что не была еще! А мужик, хоть и солдат, хоть и герой из героев, а опора ему нужна. Понятно говорю?
- Понятно, - ответила Саша.
Она бы и хотела стать ему опорой, да как? Митя не делил с ней своих забот. Но она видела, что "так называемая трепотня" захватила его с головой. Он вставал рано и приходил в редакцию одним из первых. Он съездил уже в Маргелан, Фергану и Чимган и привез кучу отличных снимков, по вечерам сам делал подписи под фотографиями, и четыре из этих фотоочерков уже были напечатаны в "Правде Востока" и один в "Комсомолке". Митя был полон виденным, у него то и дело возникали новые идеи и планы. Иногда ночью во дворе снова вспыхивала его трубка, и Саше казалось, что она горит огоньком надежды и нетерпенья. Он ждал утра - и это было хорошо.
Но все, что он делал, он делал сурово, сердито, неприветливо.
- Когда ты вернешься? - спрашивала Саша.
- Право, не знаю, - отвечал Митя.
"Право, не знаю" - это можно сказать ласково, а можно сердито. Он говорил сердито. А бывало так:
- - Хорошо съездил?
- Обыкновенно.
А иногда вместо ответа он говорил:
- Я работаю, пожалуйста, не мешай.
Я все могу, когда меня любят, - думала Саша, - но когда меня не любят, я не могу ничего. Он не должен, не смеет так отвечать. Я никому, даже чужому так не отвечу. А мне ведь тоже бывает не сладко.
Однажды вечером купали Катю. Она лежала в корыте, вытаращив глаза и несмело дрыгая худыми ногами. И вдруг открылась дверь, из сеней пахнуло холодом. Аня с Дружком вбежали в комнату. Шапка у Ани съехала на затылок, в комнате то ли от Аниного свалявшегося воротника, то ли от Дружка запахло псиной.
- Закрой же дверь! - сказал Митя, загораживая собою корыто. - Аня, ты что, оглохла?
- Сам ты оглох! - ответила Аня.
- Это она верно заметила! - сказал Митя. - Так мне, глухому дураку, и надо.
- Она не хотела тебя обидеть, она просто повторила твои слова, произнесла Саша.
- Я понимаю, - ответил он и сам закрыл дверь. Вечером, когда сидели за столом, Аня потянулась за хлебом и опрокинула пиалу с похлебкой.
Эх, Анюта, руки твои крюки! - сказал Митя.
Всем известно, как за мачехой-то жить: перевернешься - бита и недовернешься - бита! - промолвила Аня, глядя на Митю исподлобья,
И вдруг лицо его дрогнуло и стало лицом прежнего, нет, еще лучшего Мити. Губы его были крепко сжаты, но глаза, смотревшие, как Анины глаза, исподлобья, вдруг улыбнулись.
- Эх ты, дурак, дурак! - сказал он Ане и взъерошил здоровой рукой ее волосы.
Что же в тебе? - подумала Саша, радуясь этому прежнему лицу, этому взгляду. - Какой же ты? Кто ты?
"Вот бывает, - писала Саша, - смотришь в озеро - и видишь дно. Так бывает и с книгами - хорошая книга, прозрачная, чистая, дно видишь. И с человеком - хороший, ясный, и все про него знаешь, видишь дно. А бывают такие озера, книги и люди, где дна не видишь, его будто нет. И сколько ни гляди, сколько ни пробуй, - нет и нет.
И как я в него ни вглядываюсь - моим глазам он не дается. Все глубже, глубже, уж захлебываюсь. А дна нет. Что же он - бездонный? И я никогда не научусь его понимать?"
Проснувшись ночью, Саша увидела, что он сидит за столом, перелистывая детский дневник.
- Митя, - позвала она шепотом.
Он взглянул на нее, ничего не ответил и отодвинул тетрадку в сторону. Потом набил трубку табаком и молча вышел из комнаты.
Она приподнялась, не вставая, потянула тетрадку к себе и прочитала свою вчерашнюю запись:
"Плохо мне. Но почему же я так бегу с работы домой? Почему так радуюсь, когда он возвращается? Чего же я хочу, чего мне надо? Может, и у других, как у нас. Но я-то знаю, знаю, что бывает иначе. Нет, об этом думать нельзя. Людей не сравнивают..."
Она схватила платье, кое-как натянула его на себя, сунула босые ноги в туфли и, открыв двери на улицу, столкнулась с Митей.
- Куда ты на ночь глядя? - спросил он спокойно.
- Митя, я хочу сказать тебе...
- Не надо ничего объяснять. Я сам виноват, незачем было совать нос куда не следовало. :
- Нет, это и твой дневник. Я рада, что ты прочитал, послушай...
- Я не хочу слушать. Заворочалась во сне Аня.
- Грехи наши тяжкие, - пробормотала Анисья Матвеевна и сквозь длинный зевок сказала ворчливо:
- Тушили бы, что ли, свет, полуночники...
- Мы мешаем, - сказал Митя, - ложись. Стиснув зубы, Саша снова легла. Митя погасил лампу и
Долго еще сидел в темноте неподвижно, будто каменный.
- Это ты? Это ты? - повторяла Саша, глядя на брата, не смея опомниться, не смея понять, что это и в самом деле он.
Она протянула руку к Лешиному лицу. Высокий, широкоплечий, совсем не похож на того, что уезжал в Мелитополь, махая пилоткой из окна уходящего поезда.
Среди ночи она проснулась. Окно было широко открыто. Уже стало светать. Босая, она подошла к окну. Было душно и не хватало воздуха. Ладонью она вытерла мокрый лоб/потом неслышно, чтобы не разбудить Аню и Анисью Матвеевну, стала бродить по комнате.
- Что, мать моя, одеваться, что ли? - раздался вдруг строгий голос Анисьи Матвеевны.
- Да нет, рано, - удивившись, ответила Саша.
Не говоря больше ни слова, старуха принялась одеваться,
- А ты что, босая, что ли, пойдешь? Одевайся!
- Да что вы, Анисья Матвеевна!
- Знаю, что говорю. Одевайся давай!
Неслышно, молча они вышли из дому. Переулок спал, небо было предрассветное, тусклое. Длинной казалась улица, брел вдалеке одинокий прохожий. Прошла какая-то женщина, - что подняло ее так рано? А вот идет солдат. Шинель серая, за плечами мешок, в руке чемодан. Идет медленно, будто насквозь пропыленный, будто ощупывая мостовую ногами в этот предрассветный час. Перешел улицу и зашагал им навстречу все той же усталой солдатской походкой. И вдруг, сама не зная, что говорит, Саша позвала:
- Митя!
Упал чемодан из рук, скользнул мешок с плеч. Митя бежал ей навстречу, и она ушла в тепло его рук, щека прижалась к шершавому сукну шинели.
- Ты? Ты! - говорил Митя. - Это ты!
Он отодвинул ее от себя, вгляделся в лицо, погладил пыльной рукой ее щеки. Потом, опомнившись, подошел к старухе, угрюмо стоявшей в стороне, обнял крепко, поцеловал.
- Иди. Спасибо. Я сам отведу ее. Пойдем, Сашенька...Новую девочку назвали Катей. Она родилась 20 сентября сорок второго года.
- Она тебе не нравится? - спросила Саша.
Митя стоял над корзиной, в которой спала Катя, и глядел на нее задумчиво и пристально.
- Она тебе не нравится? - повторила Саша.
- Мне жалко ее, - ответил Митя.
И правда, Катю было жалко: худая, тощая, смуглая до синевы и нисколько не красивая. Она бессмысленно ворочала глазами и шевелила слабыми ручками, похожими на куриные лапки. Она была куда спокойнее, чем Аня в ее возрасте, но, может, ей просто не хватало сил для крика.
Катя была истая местная уроженка: смуглая, черноглазая. Это понимали даже москиты. Они нещадно кусали всех, но Катю не трогали.
- Хорош девочка, наш, - говорил Мухамеджанов и добавлял, подмигивая:
- Мать на узбеков глядел, узбек и родился.
Катя вечно хотела спать. Молока не хватало, ее прикармливали молочной смесью, которую приносили из детской консультации. И Аня говорила:
- Мама, дай я тоже попробую.
- Тебе нравится твоя сестренка? - спрашивали Аню.
- Очень, - отвечала Аня. Она с удивлением и любопытством разглядывала Катины руки и ноги. Трогала голову, осторожно целовала в щеку. Запрещала Юре и Сереже дотрагиваться до Кати:
- Это моя сестра. Она маленькая.
У Анисьи Матвеевны появились слова, которых от нее прежде не слыхивали. Ее суровое лицо теплело только тогда, когда она глядела на Катю.
- Аиньки, мой маленький... - говорила она. - Аиньки, мой миленький.
- А я? - сейчас же спрашивала Аня.
- Да будет тебе! - отвечала Анисья Матвеевна. - В деревнях дети в твоих-то годах бывают за нянек, а ты все малый ребенок.
Катя стала главным обитателем этой маленькой комнаты - повсюду висели пеленки, распашонки. Корзина, в которой она спала, стояла на лучшем месте у окна.
- Когда я была маленькая, я тоже спала в корзинке? - спрашивала Аня. Когда я была маленькая, меня тоже так запеленывали, как Катю? - допытывалась она.
"Аня очень любит Катю, - записывала Саша в своем дневнике. - Радуется, когда та улыбается:
- Мама, мама, гляди!
Катя узнает Аню. Стоит Ане наклониться над ней, как она улыбается.
Но вообще-то Анюта в последнее время бунтует. То "не хочу", то "не буду", то "на кой мне", а прежде была такая покладистая. Чего-то я проглядела. Напоишь, накормишь, убежишь на целый день и вернешься, чтоб уложить".
И правда, Аня стала бунтовать.
- Вымой руки! - сказал Митя, когда Аня села за стол. Аня не отозвалась.
- Ты что, не слышишь? - переспросил Митя,
- Не буду! - ответила Аня спокойно.
- То есть как - не буду?
- А на кой?
- Ну что ж, не получишь арбуза! - сказал Митя. Аня не поверила и молча принялась за кашу. Совала ложку
В рот, не глядя, и все косилась на арбуз. Толстый зеленый арбуз стоял посреди стола на тарелке, светясь бледно-розовой сердцевиной и подмигивая светлыми коричневыми семечками.
- Все! - сказала Аня, отодвигая тарелку, и сладко вздохнула:
- Дай арбуза!
Не ответив, Митя спокойно разрезал арбуз, положил кусок на Сашину тарелку, другой - на свою. Аня ждала. Митя принялся за арбуз. Саша нерешительно взяла в руки свой ломоть.
- А мне? - удивленно спросила Аня, не в силах поверить тому, что случилось.
Саша робко подняла глаза на Митю. Он спокойно ел арбуз, и светло-коричневое плоское зернышко с осторожным стуком упало на его тарелку.
И вдруг комнату огласил пронзительный плач:
- Арбууза! Дайте арбууза! Мне - арбууза!
Аня зашлась, она размазывала слезы по лицу, они катились градом, все новые и новые. Саша привстала, но Митя взял ее за руку, и она снова села.
И вдруг плач оборвался.
Аня посмотрела на мать. В глазах, еще переполненных слезами, было не горе, даже не упрек, только безмерное удивление. Она будто пыталась что-то понять. И вдруг поняла, что бессильна перед жестокостью жизни, что одолеть ее нельзя ни слезами, ни горем, ни упреком. И плакать бесполезно.
Сраженная, длинно всхлипнув, Аня встала со стула и побрела во двор.
Саша молча подошла к окну. Она увидела Аню у сарая. Аня больше не плакала и спокойно, даже как-то тупо смотрела перед собой.
Саша стала молча убирать со стола. Митя читал газету. Лицо у него было строгое, но справедливое. Оно говорило: это жестоко, но необходимо. Я тут старший и не могу допустить, чтоб дети росли без воспитания, как сорная трава.
За стеной раздались гаммы - начался урок музыки. Доремифасоль... Все выше, выше. Потом ноты, спотыкаясь, бежали вниз: фамиредо...
Саша перемыла посуду и вышла в тупик. У колонки сидели трое: Аня, Юра и Сережа.
- Ох, а у нас сегодня арбуз был, - рассказывала Аня. - Хороший. Сладкий очень. Я три куска съела. Я косточек насушу. Хотите, я вам косточек дам? Пришли бы раньше, и вам бы арбуз достался.
Закусив губу, Саша снова вернулась в комнату. Митя читал все ту же статью. Они сидели молча. Это молчание было тяжелым, неловким, и никто не понимал, как его нарушить. И вдруг с шумом распахнулась дверь. Вошла Анисья Матвеевна.
- Дурачье! - сказала она. - Одно слово: дурачье, и все тут. Ты на голове ходил, а я тебе в киселе когда отказывала? Ты озорничал, как домовой, ты учителю иголку в стул подсунул, а я тебя, дурака, пальцем тронула? Верно говорят: до двадцати - не силен, до тридцати - не умен, до сорока - не богат, - стало быть, ждать нечего.
С этими словами она взяла нож, отхватила кусок арбуза, потом вернулась, отрезала еще два куска и вышла во двор.
- Прекрасно, - сказал Митя, не отрывая глаз от газеты, - воспитание по системе Макаренко: полная согласованность в действиях.
Иногда ей чудилось, что она его совсем не знает. Сперва она знала веселого, легкого, удачливого Дмитрия Александровича. "Посредством улыбки!" - говорил он. Потом был насмешливый, но очень добрый и терпеливый Дмитрий Александрович. Потом сюда, в Ташкент, приехал Митя, который просил: "Ну, расскажи, как ты меня любишь?"
Потом был тот Митя, о котором она думала непрестанно. Отец ее будущего ребенка. Тот, который был где-то там, на переднем крае, - солдат, герой. Потом, когда приехала Анисья Матвеевна, в ее редких словах - "а он, когда был мальчонкой..." - вдруг вставал перед Сашей веселый мальчик - сирота при матери и отце. "Цыган, в мать", - говорила Анисья Матвеевна. Потом был Митя из какого-то другого, чужого и незнакомого мира, о котором она старалась не думать, но думала часто ("и лауреатки были"). Но все это осталось там, далеко, за какой-то чертой. Сейчас перед ней был совсем другой человек.
Он не просто невесел. Он глубоко, даже угрюмо сосредоточен. Он подолгу молчит, барабаня пальцами по оконному стеклу, и ночью уходит курить во двор. И снова Саша видит в окошко огонек его трубки. Но до чего же сейчас все по-другому. Не ею светится трубка, не к ней обращен огонек, не о ней он думает, шагая по темному бесшумному двору.
"Где ты? Куда ты ушел?" - твердила она про себя, а вслух спрашивала иначе:
- О чем ты думаешь?
- О разном. О многом. Прежде, видишь ли, мне было недосуг задумываться. Дела, дела: съемка, поездка, друзья. Мало ли что. А сейчас времени свободного хоть отбавляй. Вот и думаю.
Один раз он сказал насмешливо:
- А я-то воображал, что люблю свою работу. Куда там! Только сейчас, когда я ее потерял...
- А разве ты ее потерял?
- Нет, - ответил он зло, - я ее приобрел. Усовершенствовался в ней. Контузия очень помогает в кинооператорском искусстве. Особенно если принять во внимание, что на одно ухо я попросту глух. А уж если учесть, что проклятая рука дрожит, как у пьяницы, - оператор хоть куда!
- Но это пройдет! Я говорила с врачом.
- Чушь. Он просто тебя утешает. С контузией никогда неизвестно, что будет дальше. Она страшнее, чем рана.
Страшнее прямого увечья. Да что говорить... Ты прости, что говорю так прямо. Но ты должна это знать.
- Я - сестра. Я знаю. И все-таки я говорю, что...
- Давай лучше помолчим, - ответил он зло и горько. И они стали молчать. Ну, конечно, она говорила:
- Суп готов, садись. И он говорил:
- Оденься потеплее, нынче холодно.
Иногда, вечерами, они вместе бродили по улицам, он брал ее под руку, клал ее руку к себе в карман. И все же они молчали.
Чем он жил? О чем думал? О чем вспоминал? Часами он сидел за книгой. Подолгу глядел на спящую Катю. Углы губ у него опускались, он сидел застыв, не шевелясь. Один раз он сказал:
- Кто бы думал? Вся жизнь, весь смысл вот в ней. И все.
У Саши оборвалось сердце. Она ничего не ответила. И долго ей слышались эти слова, они отдавались в ее ушах вновь и вновь. И ей все казалось, что она в чем-то виновата перед Митей, что она не сдержала тех обещаний, которые, не обещая, даешь тому, кто тебя любит и кого любишь ты. Счастье, едва переступив порог, будто вновь ушло из дому. А почему? Неужели потому, что тесно, неуютно, голодно, необжито? Но вот какие счастливые письма пишет Юля, а разве ей с Володей легче, чем им? Или человеку легче вынести внезапный удар, большую тревогу, а не под силу неотвязная, ежечасная?
Иногда Митя воспитывал Аню: "Аня, не шуми, Катя спит... Аня, не прыгай... Аня, не трогай книгу, она библиотечная". - "Отцепись от девки! говорила Анисья Матвеевна. - Принеси-ка лучше воды". Накинув шинель, он угрюмо шел с ведром к колонке и до тех пор ходил взад и вперед, пока не наполнял водой бочку, умывальник и все кастрюли.
Иногда по вечерам он мастерил Ане из газетной бумаги лодки, шлемы, самолеты. А однажды принес из библиотеки "Слона" Куприна и стал читать ей вслух. Саша смотрела на зачарованное Анино лицо, на ее полуоткрытый рот. Наверно, Аня не все понимала, но как же она была счастлива! Анина улыбка, благодарное выражение ее лица ударили Сашу в самое сердце. Это было сильнее и пронзительнее, чем любая Анина жалоба, чем ее слезы и обиды. "Что же я наделала?" - вдруг подумала Саша и испугалась. Испугалась больше всего остального.
- Ну вот что, - сказал однажды Митя с усмешкой, - чем на печи сидеть, пойду-ка я в "Окна ТАСС". Это мне Костя Светлов присоветовал. Что ни говори, а кинооператор может пригодиться и как фотограф.
Он пошел в "Окна ТАСС", которые помещались на Пушкинской улице, и вернулся оттуда еще злее прежнего.
- Видно, надо усвоить раз навсегда: со свиным рылом нечего лезть в калашный ряд. Даже не потрудились поговорить вежливо, расспросить. Сразу с места в карьер: своих фотографов не знаем куда девать. А я что - чужой? И еще: нам не столько фотографы, нам художники нужны. Ну и черт с ними.
Саша не знала, что ответить, как утешить, не задев еще больше. Прошло три дня. Он почистил свой рюкзак, закрепил ремни, сам зашил распоровшийся шов, проверил фотоаппарат, отрезал кусок хлеба.
- Итак, продолжим свои творческие искания, - сказал он. - Еду в Фергану. Поеду в колхоз, поснимаю, привезу рису или еще чего. Как-никак мужчина - семье опора.
Рано тебе еще путешествовать. И пропустишь массаж руки.
Пропущу! - легко согласился Митя. - Черт с ним, с массажем. Пока толку от него не видно.
Чего ж не попытать. Езжай, разомнись. И опять же - яиц, глядишь, крупки. Машем не брезгуй, хорошая крупа, - сказала Анисья Матвеевна.
Он уехал, его не было день, два, три. И четыре. Боясь себе в этом сознаться, Саша испытывала облегчение. Будто кто снял камень с ее плеч. Возвратясь из больницы, она разворачивала Катю, клала ее, распеленутую, на кровать, и они с Аней, примостившись по обе стороны, глядели. Катя лежала на животе, морщила лоб и тыкалась лицом в одеяло: то поднимет голову, то уронит. Аня хохотала:
- Гляди, гляди, какая смешная!
И никто не осаживал ее: "Аня, тише!"
- Девчонка захолодела, укройте! - говорила Анисья |Матвеевна, но говорила не сердито, ей самой было весело смотреть на Катю.
А я была такая же маленькая? Расскажи! Когда я была, как Катенька, ты меня тоже клала на живот? И я также тыкалась носом? А ты меня сильно любила?
- Я тебя и сейчас люблю! Еще как!
- Нет, маленьких больше любят. Я знаю. Это все говорят.
- Будет тебе! Любит, не любит, плюнет, поцелует! Для матери все равны, - пробурчала Анисья Матвеевна. - Эх, дети! Морока!
Анюта очень любила Катю. А Катя - Анюту. Стоило Ане подойти к Кате, как та вскидывалась, будто хотела встать навстречу. Она не улыбалась, она хохотала, открыв беззубый рот, а если сидела на руках у матери, то тянулась к Ане и тыкалась лицом в Анино плечо.
- Дай мне ее подержать, - умоляла Аня. - Вот честное слово - не уроню!
И Саша осторожно сажала Катю Ане на колени. Анисья Матвеевна смотрела настороженно, но не перечила.
Когда Катя засыпала, Аня взбиралась на стул, склонялась над корзиной и тонко тянула:
- Придет серенький волчок, схватит Катю за бочок. Она пела по-старушечьи, словно кому-то подражая,
Тягуче, печально.
Они спали на полу. Ане стелили отдельно, но сейчас она приползала к матери:
- Можно я к тебе? - и ложилась, тесно прижавшись к Саше. - Мама, расскажи сказку! - просила Аня. - Ну давай. А то ты все с Катькой да с Катькой.
- Ну что тебе рассказать? Ты все мои сказки знаешь.
- Ну, хоть про красные башмачки. Но Саша разлюбила эту сказку.
Прошло десять дней. Чувство освобождения уступило место тревоге.
- От Мити ничего нет? - спрашивала Саша, возвращаясь с работы и быстро оглядывая комнату. :
- Да что ты, матушка, на неделю уехал - и обратно письма!
Вот зашел бы он сейчас в дом, я знала бы, что делать, - думала Саша. Кинулась бы к нему, поцеловала бы и даже на Анисью Матвеевну не поглядела. Пускай скорей приходит! Пускай опять будет, как прежде, только пускай скорей возвращается.
Он вернулся, как и в прошлый раз, на рассвете. Вошел, обросший щетиной, с туго набитым заплечным мешком. Она вскочила и кинулась к нему.
- Не надо, Саша! Боюсь, насекомые. Я сниму с себя все во дворе. А ты согрей воды.
Он мылся горячей водой, она дала ему кусок нераспечатанного (Юля прислала!) мыла. Он плескался, тер мочалкой шею и счастливо поглядывал на Сашу.
- Яиц привез, кусок баранины и знаешь еще что? Ну; угадай! Нет, нет! Меду, меду! Это мне дала одна старуха за фотографию внучки. Фотография плохонькая, но девчонка забавная, вроде Ани.
Еще он привез с собой пленку и все кручинился, что дома негде ее промыть и отпечатать. Подумав, он вдруг сказал:
- Вот что, пойду-ка я в "Правду Востока". Авось не выгонят, - и подмигнул Анюте, которая уже проснулась и смотрела на него во все глаза.
Он вернулся из редакции поздним вечером и вынул из папки фотографии.
- Вот эту взяли, - сказал он, - и вот эту. Глядите! Саша, нянька!
С большой фотографии в упор глядели два пожилых человека - отец и мать. Они сидели на ковре, положив прямые ладони на согнутые колени. Вокруг них семья: человек десять ребятишек. Старшие, вытянувшись во весь рост, стояли позади, младшие сидели тут же на полу. Из-за обычности фотографии - такие были и будут, так любят
Сниматься крестьяне - еще отчетливее выступала очаровательная странность этого снимка: трое детей были русские, беловолосые, один из старших мальчиков не то грузин, не то еврей. И все же это была семья.
- Усыновленные? - спросила Саша.
- Как ты догадалась? - спросил Митя.
Анисья Матвеевна усмехнулась:
- Скажешь тоже, слепой увидит. А вот этот из каких будет?
- Кажется, украинец, сейчас сверюсь, - сказал Митя и перелистал блокнот. - Ну, конечно, киевлянин. Гриша Лапотенко.
- А этого как звать? - Аня ткнула пальцем в самую маленькую.
- Это из Латвии - Илга. Ее родители погибли в бомбежку.
И Митя принялся рассказывать сразу обо всем - о колхозе, об удивительных стариках, о том, как он спросил старуху, зачем взяла столько ребят. И она ответила: "Люблю, чтоб шумели вокруг".
Они брали детей без разбора, не задаваясь целью устроить интернационал, они просто брали всех самых слабых и тощих. И каждого, кого соглашался отдать детский дом. Старуха на них покрикивала, старик был суров, но дети нашли семью, были в тепле и счастливы.
Через неделю вечером открылась дверь, и вошел щеголеватый подтянутый молодой человек с тонкими усиками. В первую минуту Саше показалось, что это вошел какой-нибудь киноактер, один из старых Митиных приятелей. Она стала быстро убирать со стола, виновато оглядела комнату и будто только сейчас заметила развешенные пеленки, матрасы, перевязанные бечевкой (ночью их раскладывали на полу, на день свертывали и убирали в угол), свое грязное платье - она только что вымыла полы.
- Разрешите раздеться? - спросил гость и улыбнулся такой светлой на темном лице улыбкой, что Саша забыла о себе, улыбнулась в ответ и простила ему щеголеватые усики. Бывает так: постучится далекое воспоминание, прозвучит строчка стихов, увидишь высокое небо или дерево в молодой листве и забудешь об усталости, и радуешься, и веришь вдруг: жить стоит, несмотря ни на что. Так было и с этим человеком, с ним словно вошли в дом покой и беспечность.
- ...Звонили из "Комсомолки", - услышала Саша голос узбека (он очень хорошо говорил по-русски). - Обещают напечатать сразу, просят еще прислать. А мы печатаем все три. И ждем вас к себе. Что вы пропали? Ну, работа не по вас, но дело такое...
Саша перевела взгляд на Митю. Он, похоже, не радовался добрым вестям, слушал учтиво, отвечал сухо:
- Благодарю вас. Хорошо, загляну.
На прощанье молодой узбек вежливо поклонился Анисье Матвеевне, подождал, чтобы она протянула руку.
- Мамаша? - спросил он и поклонился.
- Подруга жизни? - сказал он, останавливаясь перед Сашей.
- Подруга!
Саша улыбнулась так добро и благодарно, как только умела. Под ее взглядом юноша расцвел, и снова засияла его ослепительная улыбка.
- Митя! - радостно сказала Саша, когда дверь за гостем захлопнулась. Подумай, как славно! Сами пришли!
- Оставь! - ответил он. - Неужели ты не понимаешь, что это... это просто художественный свист?
- - не поняла Саша.
- Художественный свист! - сухо пояснил Митя. - Так называемая трепотня. И я не думаю... не считаю, что надо так уж приветливо улыбаться совершенно незнакомому человеку. По-моему, в этом не было никакой необходимости.
- Митя, да что ты?! Он ничего не ответил.
- Нянька... - сказал он, обращаясь к Анисье Матвеевне, и не успел договорить.
- А ты зачем тетю Анисю называешь "нянька". Это грубое слово! - сказала Аня.
И вдруг Митя встал. Его рука дрожала страшнее и больше, чем всегда. Он надел шинель.
- Я совсем забыл, - сказал он. - Я обещал заглянуть к Светловым. Я буду поздно, не ждите меня.
- Эх, мужики, мужики, - вздохнула Анисья Матвеевна, когда дверь за Митей захлопнулась, - в другой раз слабее всякой бабы.
Саша сидела, сжав зубы, глядя прямо перед собой.
- Вот что, матушка, послушай меня, - продолжала Анисья Матвеевна. Грех говорить, ты труда не боишься, расторопная, а все равно вижу - выпало тебе в жизни счастье, любовь тебе даром достается, искать, видно, еще не приходилось. Я не про мужиков говорю. Вот хоть старуха Мухамеджанова - кто ты ей? Никто. Тьфу. А она за тебя горой стоит, ровно ты ей дочка. И кум то же самое. И бабка эта, музыкантша: "Сашенька, Сашенька!" И вроде бы тебе люди опора. А сама ты опорой кому была? А? Что молчишь? Тебя спрашиваю! Вот то-то, что не была еще! А мужик, хоть и солдат, хоть и герой из героев, а опора ему нужна. Понятно говорю?
- Понятно, - ответила Саша.
Она бы и хотела стать ему опорой, да как? Митя не делил с ней своих забот. Но она видела, что "так называемая трепотня" захватила его с головой. Он вставал рано и приходил в редакцию одним из первых. Он съездил уже в Маргелан, Фергану и Чимган и привез кучу отличных снимков, по вечерам сам делал подписи под фотографиями, и четыре из этих фотоочерков уже были напечатаны в "Правде Востока" и один в "Комсомолке". Митя был полон виденным, у него то и дело возникали новые идеи и планы. Иногда ночью во дворе снова вспыхивала его трубка, и Саше казалось, что она горит огоньком надежды и нетерпенья. Он ждал утра - и это было хорошо.
Но все, что он делал, он делал сурово, сердито, неприветливо.
- Когда ты вернешься? - спрашивала Саша.
- Право, не знаю, - отвечал Митя.
"Право, не знаю" - это можно сказать ласково, а можно сердито. Он говорил сердито. А бывало так:
- - Хорошо съездил?
- Обыкновенно.
А иногда вместо ответа он говорил:
- Я работаю, пожалуйста, не мешай.
Я все могу, когда меня любят, - думала Саша, - но когда меня не любят, я не могу ничего. Он не должен, не смеет так отвечать. Я никому, даже чужому так не отвечу. А мне ведь тоже бывает не сладко.
Однажды вечером купали Катю. Она лежала в корыте, вытаращив глаза и несмело дрыгая худыми ногами. И вдруг открылась дверь, из сеней пахнуло холодом. Аня с Дружком вбежали в комнату. Шапка у Ани съехала на затылок, в комнате то ли от Аниного свалявшегося воротника, то ли от Дружка запахло псиной.
- Закрой же дверь! - сказал Митя, загораживая собою корыто. - Аня, ты что, оглохла?
- Сам ты оглох! - ответила Аня.
- Это она верно заметила! - сказал Митя. - Так мне, глухому дураку, и надо.
- Она не хотела тебя обидеть, она просто повторила твои слова, произнесла Саша.
- Я понимаю, - ответил он и сам закрыл дверь. Вечером, когда сидели за столом, Аня потянулась за хлебом и опрокинула пиалу с похлебкой.
Эх, Анюта, руки твои крюки! - сказал Митя.
Всем известно, как за мачехой-то жить: перевернешься - бита и недовернешься - бита! - промолвила Аня, глядя на Митю исподлобья,
И вдруг лицо его дрогнуло и стало лицом прежнего, нет, еще лучшего Мити. Губы его были крепко сжаты, но глаза, смотревшие, как Анины глаза, исподлобья, вдруг улыбнулись.
- Эх ты, дурак, дурак! - сказал он Ане и взъерошил здоровой рукой ее волосы.
Что же в тебе? - подумала Саша, радуясь этому прежнему лицу, этому взгляду. - Какой же ты? Кто ты?
"Вот бывает, - писала Саша, - смотришь в озеро - и видишь дно. Так бывает и с книгами - хорошая книга, прозрачная, чистая, дно видишь. И с человеком - хороший, ясный, и все про него знаешь, видишь дно. А бывают такие озера, книги и люди, где дна не видишь, его будто нет. И сколько ни гляди, сколько ни пробуй, - нет и нет.
И как я в него ни вглядываюсь - моим глазам он не дается. Все глубже, глубже, уж захлебываюсь. А дна нет. Что же он - бездонный? И я никогда не научусь его понимать?"
Проснувшись ночью, Саша увидела, что он сидит за столом, перелистывая детский дневник.
- Митя, - позвала она шепотом.
Он взглянул на нее, ничего не ответил и отодвинул тетрадку в сторону. Потом набил трубку табаком и молча вышел из комнаты.
Она приподнялась, не вставая, потянула тетрадку к себе и прочитала свою вчерашнюю запись:
"Плохо мне. Но почему же я так бегу с работы домой? Почему так радуюсь, когда он возвращается? Чего же я хочу, чего мне надо? Может, и у других, как у нас. Но я-то знаю, знаю, что бывает иначе. Нет, об этом думать нельзя. Людей не сравнивают..."
Она схватила платье, кое-как натянула его на себя, сунула босые ноги в туфли и, открыв двери на улицу, столкнулась с Митей.
- Куда ты на ночь глядя? - спросил он спокойно.
- Митя, я хочу сказать тебе...
- Не надо ничего объяснять. Я сам виноват, незачем было совать нос куда не следовало. :
- Нет, это и твой дневник. Я рада, что ты прочитал, послушай...
- Я не хочу слушать. Заворочалась во сне Аня.
- Грехи наши тяжкие, - пробормотала Анисья Матвеевна и сквозь длинный зевок сказала ворчливо:
- Тушили бы, что ли, свет, полуночники...
- Мы мешаем, - сказал Митя, - ложись. Стиснув зубы, Саша снова легла. Митя погасил лампу и
Долго еще сидел в темноте неподвижно, будто каменный.
- Это ты? Это ты? - повторяла Саша, глядя на брата, не смея опомниться, не смея понять, что это и в самом деле он.
Она протянула руку к Лешиному лицу. Высокий, широкоплечий, совсем не похож на того, что уезжал в Мелитополь, махая пилоткой из окна уходящего поезда.