Шолохов сухо ответил:
   – По тексту вопросов не должно возникнуть. Завтра прочту в «Комсомольской правде».
   Литературные «генералы» были опытными царедворцами, да и Семенов в таких позициях разбирался. Сразу все поняли, что Шолохов с кем-то согласовал свое вмешательство в полемику. Аккуратно поинтересовались, у кого он днем побывал в ЦК. Но разъяснений не получили.
   Горюнов не ждал. Молча взял рукопись и прочитал, благо невелик был ее объем.
   Так же молча снял трубку с аппарата кремлевской связи. Слышимость по этой линии связи отличная. Мы слышали, кто и что ему отвечал.
   Горюнов соединился с первым секретарем ЦК ВЛКСМ Михайловым. В высшей партийной номенклатуре лицо заметное.
   – Николай Александрович, – сказал Горюнов, – Шолохов написал ответ Симонову.
   Оттуда вопрос:
   – Он подписан Шолоховым?
   – Написан его рукой и подписан. Прочитать?
   – Завтра прочту в газете. Проследи, чтобы все было слово в слово, запятая в запятую.
   Горюнов положил трубку и взглянул на нас:
   – Слышали? Проследите до выхода газеты!
   Нетрудно было догадаться, что публикация памфлета предрешена в самых высоких инстанциях. Конечно, было интересно узнать, в каких именно, но… Узнали позже.
   На другой день разразился скандал в «литературном семействе». Кто-то поздравлял меня за смелость с публикацией памфлета, будто бы заведующий отделом мог решить вопрос о его публикации, кто-то высказывал опасения за мою литературную судьбу (опасения не напрасные), раздалось несколько телефонных звонков с угрозами.
   Позже, много позже, когда я уже стал близок к Шолохову и он доверял мне, открылось, что в тот день, когда был написан памфлет, он побывал у Сталина. Конечно же не по поводу псевдонимов. Разговор о полемике зашел попутно. Сталин сказал, что ему известно о расколе в Союзе писателей и об остаточных рапповских настроениях. Он отрицательно высказался о выступлениях Бубеннова и Симонова. Они, дескать, ходят вокруг да около, а откровенно сказать о еврейском вопросе боятся. Болезнь нельзя загонять внутрь.
   И вот они слова, появившиеся в памфлете:
   – Интересно было бы знать, – сказал Сталин, – кто дал Симонову паспорт на маститость и бессмертие? Кого он защищает, что защищает, от кого защищает? С народом надо говорить внятно!
   В то же время известно, что Сталин, а никто другой, из года в год награждал Симонова Сталинскими премиями. Мало кто мог соперничать с Симоновым по количеству лауреатских медалей. Не препятствовал он выдвижениям Симонова на руководящие посты в Союзе писателей, одобрил его избрание депутатом Верховного Совета СССР, ввел в высшие партийные органы. Неужели Сталину понадобился Шолохов, чтобы придержать Симонова за узду?
   Дело сложное, связанное с какой-то игрой Сталина не с Симоновым, а с теми, кто стоял за ним. Мы увидим, что в несколько похожей ситуации, но значительно сложнее, Сталиным была разработана политическая интрига, в которой он намеревался использовать Шолохова. Об этом позже.
   Шолоховским памфлетом Сталин лишь погрозил пальцем своему присяжному. По-видимому, этого оказалось мало, и он еще раз разрешил выступить с критикой одного из самых «неприкасаемых».
 
   И на этот раз для критики К. Симонова была избрана «Комсомольская правда».
   Вот уж не ожидал: мне на квартиру позвонил Шолохов. Меня не случилось дома, к телефону подошла мама. Она всегда интересовалась, кто меня спрашивает. Велико же было ее удивление, когда она услышала имя Шолохова. Она относилась к горячим почитательницам его таланта.
   Шолохов поинтересовался, кто с ним говорит, и попросил:
   – Мать, поищи Федора, очень он нужен.
   И оставил свой московский телефон. Мама нашла меня по телефону в редакции.
   Я впервые позвонил на квартиру к Шолохову. Кому как, а для меня это было не рядовым событием. Шолохов попросил немедленно приехать к нему.
   На его квартире, в Староконюшенном переулке, я застал Ефима Пермитина и заведующего отделом критики журнала «Октябрь» Михаила Романовича Шкерина.
   – Как комсомольцы? – встретил меня вопросом Шолохов. – Остался еще порох в пороховницах? Не оробели перед Костей Симоновым? Готовы поговорить о том, что он есть в литературе? Михаил Шкерин написал статью «Живое и мертвое в творчестве К. Симонова». Да вот никто не хочет связываться с Симоновым. Возьмешь в «Комсомолку»?
   Если бы всерьез, а не с юморком был задан вопрос, подивился бы я его наивности. Публикация такой статьи не входила, пожалуй, и в прерогативу главного редактора.
   Дали мне тут же прочитать статью. Статья была написана для журнала, для газеты ее надобно было сокращать. У меня недоумение, почему предлагают в «Комсомолку» статью, написанную завотделом критики журнала «Октябрь»? Если уж Шолохов взялся поддержать это выступление, почему ему не переговорить с Федором Панферовым? Спишем это мое недоумение не на наивность, а на мою неосведомленность об отношениях, сложившихся между Панферовым и Шолоховым еще в тридцатые годы.
   Статья не вызвала у меня возражений. Я никогда не состоял в поклонниках творчества Симонова, а непомерное захваливание каждой строчки, выходившей из-под его пера, создавало надуманную фигуру в литературе.
   Лично я с ним не был знаком, хотя в лицо его знал, сомневаюсь, чтобы он знал меня в лицо. Однажды мне довелось быть свидетелем его нечестной игры. Шло обсуждение выставляемых на Сталинскую премию произведений в Союзе писателей. Заседание вел Александр Фадеев. Чуть не первым в списке стояли китайские дневники Симонова. Он побывал в Китае корреспондентом, очерки публиковались в газетах. Обычные, ничем не примечательные, скучные очерки. Публикация их вызвала недовольство Мао. Тоже, наверное, не по делу, а по капризу китайского «вождя». Об этом было широко известно среди журналистов. С мнением Мао тогда считались, опять же по политическим соображениям. Всякому было ясно, что при наличии недовольства Мао Сталинская премия этим дневникам не была бы присуждена. Вместо того чтобы отказаться от представления этих дневников на премию, Симонов дал согласие на представление их, а на заседании сделал красивый жест. Он, дескать, отказывается, так как считает это рядовой журналистской работой. Вроде как и общественное признание дневники получили, а он сам отказался. Словом, защищать его у меня не было ни причин, ни оснований.
   Статья не претендовала на всеобъемлющий анализ его творчества. Она подмечала конъюнктурные мотивы его игры на ту же публику, ради популярности у которой он ввязался в полемику с Бубенновым. Шкерин привел строчки из поэмы Симонова: «И родина не там, где ты родился, а там, где помнят о тебе». На этом и строился сюжет статьи.
   Для кого предназначались эти слова? И выражали ли они чувства К. Симонова, поэта фронтовых лет, вкусившего славу на русской земле фронтового поэта, какой он нигде и никогда не имел бы по мере своего таланта. Нет, конечно! В этих строчках он расшаркивался перед теми, кому было действительно безразлично, где родиться, лишь было бы сытно и уютно.
   Я взял статью, пообещав показать ее главному редактору. Шкерин сократил ее до газетного объема.
   Горюнов еще не остыл после полемики по поводу псевдонимов. Полагаю, что он имел немало неприятностей от «симоновцев».
   – Будем печатать! – сказал он и дал указание поставить статью в номер.
   Статья уже была заверстана, я ждал появления контрольной полосы, и вдруг указание – «снять». Опять возникла фигура Владимира Семеновича Лебедева. По установленному тогда порядку тематические планы центральных газет посылались накануне их выхода в ЦК КПСС. Тема, автор, аннотация. Реакция была мгновенной.
   И здесь браку суждено было свершиться «на небесах». Я передал наутро Шкерину огорчительное для него известие, а в обед меня пригласил к себе Шолохов.
   На этот раз я застал у него Шкерина и работника отдела литературы и искусства «Правды» Кирилла Потапова.
   Шолохов спросил:
   – Горюнов не против публикации? Я не хотел бы навязывать ему статью. Соедини меня с ним.
   Горюнов подтвердил, что он готов опубликовать статью Шкерина, но указания Лебедева нарушить не может.
   Шолохов задумался. Протянул руку к телефонному аппарату, набрал номер, ему ответили, он назвался и попросил соединить с Михаилом Андреевичем Сусловым.
   Я впервые присутствовал при разговоре Шолохова с одним из руководителей партии. Тогда я еще ничего не знал об их взаимоотношениях.
   – Михаил Андреевич, – сказал Шолохов, – не очень-то складно писателю ходатайствовать о критике, ну а как развиваться литературе без свободной критики? Речь идет о статье Михаила Шкерина о творчестве Константина Симонова. «Комсомольская правда» готова ее опубликовать, а из сектора центральной печати запрет. Это по твоей епархии, Михаил Андреевич! Надо бы снять запрет, хватит Симонову ходить в «неприкасаемых»!
   Шолохов держал трубку на отдальке, чтобы и мы слышали ответ.
   – Это я посоветовал воздержаться от этой публикации, – сказал Суслов. – Что значит имя Шкерина в литературе, чтобы критиковать Симонова? Это несерьезно, товарищ Шолохов!
   Шолохов ответил:
   – А серьезно ли, когда меня и Леонида Леонова разносили вдребезги вчерашние портняжки и скорняки? Пудами, на вес – опубликовано погромных рецензий. Шкерин профессиональный критик, член Союза писателей, за ним книги.
   В голосе Суслова послышалось раздражение:
   – Товарищ Шолохов, я не против критики Симонова, но против, чтобы в этом упражнялись люди, непричастные к большой литературе. Так и передайте автору. До свидания, товарищ Шолохов!
   – Вот! – воскликнул Потапов. – Говорил тебе, что не время замахиваться на Симонова. Не ставь себя в ложное положение! Зачем тебе это нужно?
   – Мне это не нужно! – ответил Шолохов. – Русской литературе нужно! А вот можно ли критиковать Симонова, мы сейчас узнаем.
   Шолохов достал из стола записную книжечку, разыскал в ней номер телефона и набрал его. Потапов забеспокоился:
   – Ты кому звонишь?
   Шолохов не ответил, соединение уже произошло.
   – Саша, – начал он, – привет тебе с Дона.
   Потапов успокоился и шепнул нам:
   – Это он с Фадеевым.
   Но разговор был не с Фадеевым.
   – Саша, мне надобно переговорить со Сталиным. Возможно это?
   Мы не слышали ответа, Шолохов положил трубку.
   – Миша! – воскликнул Потапов. – Что ты делаешь? Подумай!
   – Думать уже некогда! – ответил Шолохов.
   Раздался продолжительный телефонный звонок. Потапов вытянулся, как в строю, только руку не приложил к виску. Шкерин откинулся на спинку дивана и замер.
   Шолохов поднял трубку, ответил на заданный вопрос с того конца провода:
   – Отличная слышимость…
   Признаюсь, неведомая сила подняла меня со стула. Поднялся и Шкерин.
   Слышимость действительно была отличной.
   – Здравствуйте, товарищ Сталин! Прошу простить за беспокойство.
   Мы услышали голос Сталина:
   – Здравствуйте, товарищ Шолохов! Если бы я не хотел вас услышать, вы меня не обеспокоили бы. Я слушаю вас, товарищ Шолохов!
   – Я опять к вам с нашими литературными болячками.
   – Я сказал бы, с неблагополучием…
   – Боюсь, напротив, со слишком самодовольным благополучием. Полное благодушие, ни слова критики.
   – О ком речь?
   – Литературный критик Михаил Шкерин говорит о живом и мертвом в творчестве Константина Симонова, а ЦК запрещает публиковать эту статью.
   – Я не знаю о таком запрете, товарищ Шолохов. Вы читали статью?
   – Читал!
   – Вы считаете нужным ее публиковать?
   – Считаю полезной. И Симонову есть чему учиться. Я могу послать вам статью.
   – Зачем этот бюрократизм? Завтра я ее прочту. В какой газете?
   – В «Комсомольской правде».
   – Почему не в «Правде»?
   – Комсомольцы проявили настойчивость. Не будем их обижать.
   – У вас всё, товарищ Шолохов?
   – Спасибо за поддержку!
   В трубке послышались сигналы отбоя.
   Потапов живо опомнился:
   – Надо печатать в «Правде!»
   – Что же ты раньше не сказал, теперь уже не переиначишь!
   Тут я встал на защиту интересов своей газеты, но спор с Потаповым прервал телефонный звонок.
   Шолохов ответил и, прикрыв трубку ладонью, прошептал:
   – Суслов!
   Отстранил трубку, и мы услышали:
   – Михаил Александрович, я ознакомился со статьей Шкерина. В «Комсомольскую правду» дано указание – печатать.
   – Спасибо! – поблагодарил Шолохов.
   Я не случайно, с протокольной точностью, по старым своим записям воспроизвел эту сцену. Тем, кто не пережил «сталинской эпохи», трудно понять, как воспринимался этот эпизод его участниками. Жизненный и, как тогда говорили, партийный опыт у всех был различным.
   Для Шкерина, старого партийца, начавшего свой трудовой путь кузнецом, вошедшим в литературу с трудовыми мозолями на руках, ответ Сталина прозвучал, конечно, как высшая справедливость. Ушло с ним с того дня навсегда, что Сталин «его поддержал».
   Шолохов спросил у меня:
   – Статью в ЦК посылали?
   Я ответил, что не посылали.
   – Вот он каков, наш идеолог!
   Это он о Суслове. А потом добавил:
   – Только вот что, братцы, о моем разговоре со Сталиным – молчок! Иначе я вас не смогу защитить!
   В нашем настроении эти слова прозвучали диссонансом. Сталин поддержал, от кого же защищать?
   Оказывается, было кого защищать, было и от кого защищать.
   Шкерину очень скоро пришлось уйти из «Октября». Писательская судьба его слагалась трудно, хотя немало писателей вошло в литературу с его доброжелательной руки.
   Шолохову пришлось позаботиться о его устройстве на работу редактором в редакцию художественной литературы в издательстве «Молодая гвардия».
   Не умолчу и еще об одной его встрече с Симоновым.
   Шкерину нужно было решать квартирный вопрос. Он обратился к секретарю Правления Союза писателей Анатолию Софронову за содействием, рассчитывая, что Софронов, противник Симонова, поможет критику, осмелившемуся критиковать всесильного «неприкасаемого». В квартире Шкерину было отказано. По каким-то причинам оргвопросы, связанные с выдачей квартир писателям, перешли к… Константину Симонову.
   Он вызвал Шкерина, расспросил о его жилищной проблеме и написал резолюцию, в силу которой Шкерин получил квартиру во вновь построенном для писателей доме. И между прочим, показал ему резолюцию Софронова с мнением воздержаться от улучшения жилищных условий писателю Шкерину.
   Это тоже штрих к портретам Симонова и Софронова.
   Только не подумайте, что Симонов искал расположения у Шкерина!..
* * *
   В схватке о псевдонимах друзей я не приобрел, а врагов нажил немало, на каждом шагу моего пути в литературу возникали препятствия и справа, и слева, а главное, за близость к Шолохову. У кого-то руки были коротки, рука Суслова не всегда, но, случалось, доставала. Пока он не ушел из жизни, ошельмованный своими соратниками, как полусумасшедший, он помнил, что я был свидетелем, как ему приходилось изменять в течение нескольких минут свои решения. Унизительно для вождя-идеолога.
   Я так и не узнал, известно ли было Горюнову, что Сталин решил судьбу статьи Шкерина. Разрешительный звонок в редакцию был сделан все тем же Лебедевым; сомневаюсь, чтобы он ссылался на Суслова, а тем более на Сталина. По субординации это было не положено. Несомненно одно: Горюнов догадался, что разрешение дано с «самого верха».
   Не сразу узнал, кто благословил «Комсомолку» на столь резкое выступление, и К. Симонов.
   Чуть позже, месяца через два-три, он затеял странную интригу. По-видимому, кто-то его жестоко дезинформировал. Он обратился в ЦК с утверждением, что статью за Шкерина и памфлет за Шолохова писал… Шахмагонов и стоящие за ним силы. У меня потребовали оригинал памфлета. На счастье, я его сохранил. Ну а Шкерин был под рукой. Видимо, кому-то удобной показалась моя фигура, чтобы все списать на меня.
   Пришлось и мне уйти из «Комсомольской правды». Предлогом была избрана, однако, не полемика о псевдонимах.
   После публикации памфлета и статьи Шкерина мое положение в редакции осложнилось. Отношения с моими коллегами раздвоились. С одними установились дружеские отношения, другие проявляли откровенную враждебность, превосходящую своей мерой значение любого литературного спора. Вслед за Бубенновым и Шолоховым меня причислили без каких-либо оснований к антисемитам.
   Об этом массовом идиотизме много писалось и говорилось; с легкостью необыкновенной, близкой к помешательству, еврейские литераторы зачисляли в антисемиты всякого, кто хотя бы раз посмел выступить с критикой какого-нибудь произведения, автором которого был еврей. В таких случаях человек, не будучи антисемитом, после зачисления его в эти ряды волей-неволей становился таковым.
   Меня это не коснулось. Как я мог стать антисемитом, учившись в школе с еврейскими мальчиками и еврейскими девочками, имея друзей и неприятелей как среди русских, так и среди евреев. Еврейские мальчики влюблялись в русских девочек, русские девочки влюблялись в еврейских мальчиков. Русский народ всегда был терпим к людям любой национальности, именно поэтому большевистский интернационализм Ленина – Троцкого был легко воспринят в России.
   Русский человек откровенен, поэтому независимо от национальной принадлежности выскажет осуждение за безнравственный поступок. А в литературе и искусстве? Если русский художник допустил слабину в своем творчестве и ему об этом сказали, никто не назовет критика русофобом; возможна острая полемика, но без примеси национальных мотивов.
   Да, редакция раскололась, русские со мной, мои коллеги евреи – враждебны.
   Я знал, что кто-то уже работает над тем, как меня убрать из «Комсомолки». На Шолохова броситься не смели. Но видимо, и использовать выступление Шкерина предлогом для моего удаления из газеты не могли. Надо полагать, что лицам, от которых зависела перестановка кадров в центральных газетах, было известно, кто стоял за этой публикацией.
   Собственно говоря, я сам облегчил задачу.
   ЦК ВЛКСМ и Союз писателей СССР созвали первое Всесоюзное совещание молодых писателей. Участники совещания были распределены по творческим семинарам. Руководителями семинаров, по мнению руководства Союза писателей, были утверждены наиболее мастеровитые из «ведущих» и «неприкасаемых».
   К тому времени я уже достаточно разбирался, кто есть кто. Учеба в Литинституте и работа в творческих семинарах Константина Федина и Леонида Леонова дали понятие и о том, что такое литературное мастерство и каким должен быть руководитель семинара.
   Я уже не говорю о подверженности многих руководителей семинаров групповым интересам и национальному эгоизму. Большинство из них были малообразованными людьми и вовсе не мастерами ни в прозе, ни в поэзии; все их мастерство выражалось в умении быть на виду у начальства и состоять в активе. Иные из них и статейки-то в газету грамотно написать не умели. У одного такого маэстро я насчитал сто с лишним грамматических ошибок в принесенной в газету статье на шести страницах. А орфографии вообще сей мэтр не признавал.
   Я уже слышу требование, чтоб были названы имена. Не очень хотелось бы называть имена, но когда-то страна должна узнать «своих героев».
   Однажды в «Комсомольскую правду» принес статью Вадим Кожевников, главный редактор журнала «Знамя», лауреат Сталинской премии, Герой Социалистического Труда. Чуть ли не в каждом слове орфографическая ошибка, ни одной запятой на шесть страниц и подлежащие, не согласованные со сказуемыми. Я показал статью главному редактору, ответ обычный: ты редактор, подготовь сам. Так же готовили статьи «неприкасаемых» журналисты «Известий», журналисты «Комсомолки» за безграмотных лауреатов. Нужна была «солидная» подпись.
   У меня в руках, как у заведующего отделом литературы и искусства, оказался список руководителей всех семинаров. Так называемые молодые писатели уже во многом превзошли «мэтров».
   Ныне, во всеоружии жизненного опыта, каюсь в мальчишески глупом поступке. Но тогда был молод, полон веры в то, что тогда исповедовала «самая передовая партия в мире», верил, что «там наверху» хотят тоже хорошего, как мы хотели внизу. Но видимо, я переоценил свои возможности и силы тех, кто меня поддерживал. Написал я письмо в ЦК КПСС о том, что руководство семинаров надобно пересмотреть, усилить действительно мастеровитыми и образованными писателями. И подписал, указав свою должность. Лучше бы бросился я на колючую проволоку под высоким напряжением. Сразу и сгорел, а тут уготовил себе я медленное тление. К голосу моему, конечно, никто не прислушался, а те, кто готовил состав «мэтров», зло затаили.
   Дальше – еще гуще. По окончании работы семинаров собралось общее собрание участников совещания подвести итоги. Как всегда, были заготовлены дежурные выступления. Руководству ЦК ВЛКСМ и Союза писателей очень хотелось «подать» это совещание как крупное событие в культурной жизни страны, показать свою заботу о молодых кадрах в литературе. Пробиться правдивой, объективной оценке о том, что дало и что могло дать, но не дало это совещание начинающим писателям в хитросплетениях групповой борьбы и невежества «мэтров», было трудно.
   В отделе литературы и искусства «Комсомольской правды» работал Владимир Дудинцев, он же и участник совещания. Он записался в выступающие, однако в число подготовленных ораторов не входил. Слова ему не давали. Он был строг и оригинален в своих суждениях о литературе, и тогда уже по первой его книге «У семи богатырей» можно было судить, что станет его имя не последним в русской литературе. Я послал записку в президиум к одному из секретарей ЦК ВЛКСМ, чтобы дали слово Дудинцеву, и подписался. Просьбу заведующего отделом «Комсомолки» удовлетворили.
   На такого рода совещаниях принято было славословить и только в конце выступления допускалось несколько мелких критических замечаний. Дудинцев нарушил эту традицию, с той поры выпала ему роль возмутителя спокойствия на литературном Олимпе.
   Жестко, с иронией и даже сарказмом развенчал он «неприкасаемых мэтров», показал несостоятельность их притязаний стать учителями и наставниками молодой литературы. Особо крепко досталось Семену Бабаевскому и Борису Горбатову. Не только не учителя, а вовсе и не писатели, как понималось это назначение на Руси. А ведь прав был, исчезли их книги, не оставив и следа. Растаяли восковые фигуры. Но тогда эти фигуры имели власть насмешек не прощать.
   Вечером, в тот же день, по горячим следам, собралась редколлегия «Комсомольской правды». Вопрос был сформулирован в духе казуистики того времени: «Каким образом ответственный работник газеты спровоцировал выступление Дудинцева… против ЦК ВЛКСМ». К сему приложили и мое письмо в ЦК КПСС о руководителях семинаров. Обвинили в нигилистском отношении к руководству Союза писателей и ЦК ВЛКСМ.
   Ждали моего покаяния, признания ошибок, но я отлично понимал, что вопрос предрешен, и, опережая предложение о снятии с работы, попросил освободить меня в связи с уходом на творческую работу. Думаю, что этим облегчил положение Горюнова, ибо он все же держал в уме возможность заступничества за меня даже Шолохова.
   Я пояснил, что целиком согласен с выступлением Дудинцева, и добавил, что выбор руководителей семинаров – это издевательство над русской литературой.
   – Русская литература – это прошлый век, у нас советская литература! – поправил меня Александр Плющ.
   Решение было принято единогласно: «освободить от работы».
   Для человека, живущего на зарплату, возникали значительные трудности, но у меня на руках был роман, и, хотя он требовал еще работы, я пребывал в уверенности, что близки его завершение и публикация, поэтому без сожаления хлопнул дверью, выходя из кабинета главного редактора.
   Я собирал свои вещи в своем кабинете, ко мне зашел Горюнов.
   – Ты о работе подумал? Меня просили порекомендовать толкового журналиста в ВЦСПС.
   Я поблагодарил и сказал, что у меня другие планы.
   – Шолохова будешь вмешивать в дело?
   – Расстаемся, Дмитрий Петрович! Шолохов здесь ни при чем.
   Однако я ошибся.
   Уже на следующее утро ко мне раздался звонок Шолохова. Он пригласил меня к себе на квартиру в Староконюшенный переулок.
   Это была первая моя встреча с ним с глазу на глаз.
   – Стало быть, тебе собирать битую посуду. Рассказывай!
   Я ему рассказал о ходе редколлегии.
   – Хвалю, что не каялся. Будем поправлять!
   Я высказал ему соображения, что работать будет уже трудно, значит, и бесполезно; и твердо сказал, что возвращаться в газету не собираюсь. Рассказал также, что работаю над романом и уезжаю к своим героям в деревню.
   – Роман дело долгое, – заметил с сомнением Шолохов.
   – Долгое, Михаил Александрович! – подтвердил я, но лукавил, казалось тогда оно мне недолгим.
   Шолохов задумался… Через несколько дней я услышал:
   – Поле боя за ними оставлять не следовало бы! А мы переформируем силы.
   И я услышал нечто для себя неожиданное и удивительное:
   – Может быть, и твоя правда. Не стоит с ними связываться. Предадут в малом, предадут и в большом! И на службу не ходи, дерзай с романом. Добро, что в деревню едешь. В деревне всегда к людям ближе. Мне нужен доверенный человек. Помоги мне, заполонили меня письма. Будешь в них разбираться. Не обидит тебя состоять при мне секретарем?