Война в свое время вырвала каждого из нас из привычного жизненного круга. Но связи с привычками и пристрастиями мирного времени оказались прочнее и активнее, нежели мы могли предполагать и предвидеть. Во всяком случае, со всей очевидностью наступало время для большинства из нас возвращения на круги своя. Этот процесс, как многие другие, таил в себе порой немало не только внезапного, но и причудливого в своей неожиданности. О том, что я оказался в газете «Сталинский сокол», находившейся в Москве, узнало руководство «Комсомольской правды», желавшее создать у себя отдел литературы, искусства и решившее, что я могу справиться с ролью заведующего этим отделом. Тут начались забавные осложнения. В «Сталинском соколе» соглашались откомандировать меня в «Комсомольскую правду», но, естественно, думали, что для этого потребуется демобилизация, поскольку имелся в виду переход на службу гражданскую. Однако сразу выяснилось, что эта сложность отпадает: в сумятице первых недель войны то, что именуется личным приказом о мобилизации того или иного военнослужащего, отдано так и не было. Вроде как я и не служил в армии и на фронте не был. Тогда заартачился я; ив комиссариате вняли моим доводам насчет того, какие трудности я испытаю, объясняя сыновьям и будущим внукам, где же и как провел я первые месяцы войны.
   Военные нашли решение, которое показалось мне справедливым при всей своей причудливости: оформили задним числом мою личную мобилизацию с первого дня реального моего пребывания на армейской службе, и с той же даты, когда этот приказ оформлялся, отдали приказ о моей демобилизации. Так вопрос был разрешен, и я начал работу в «Комсомольской правде», в должности заведующего отделом литературы и искусства. Поначалу я заведовал самим собой: отдел только из меня и состоял. Позже появились секретарь, а затем и заместитель заведующего. Через год службы был я переведен на должность заместителя заведующего таким же отделом в «Правду» (впоследствии должность была переименована: заместители стали консультантами). В этом качестве я пребывал тридцать два с половиной года, до выхода на пенсию. Совмещалось это беспрепятственно с постоянной работой по линии творческих организаций – писательской, журналистской, кинематографистов.
   Так мирная профессия вернула себе то, что полагала своим достоянием.
   Встреча с Шолоховым, с этим писателем и – я подчеркиваю – человеком – была моим счастьем.
   Началом был 32-й год. Был я тогда еще молодым редактором и работал в том издательстве, которое позже стало называться «Художественная литература», а тогда это был Гослитиздат. Вот там мне и поручили редактировать третью книгу «Тихого Дона». Дело в том, что писатель сдал в издательство сразу и третью книгу «Тихого Дона» и первую книгу «Поднятой целины». «Поднятая целина» пошла другому редактору, а мне достался «Тихий Дон». Так появилась книга, на титульном листе которой значится 1933 год. И есть там автограф:
   «Дорогому т. Лукину с благодарностью за работу над книжкой и с этакими наитеплейшими дружескими чувствами.
М. Шолохов
   31-Х-33».
 
   Так началось. Потом было редактирование вместе с ним первой и второй книг «Тихого Дона». Он все редактировал заново, потому что роман подвергался очень большим искажениям в свое время, когда печатался в журналах. Следующей нашей работой, после первых двух книг, было иллюстрированное издание «Тихого Дона». Подряд, год за годом, вышли три книги. Четвертая еще не была автором закончена. А незадолго перед войной, в начале того года, когда война началась, читатели получили и ее. Тогда часто выпускали однотомники, издания, в которых при использовании двухколонного набора умещалось все произведение в целом. Художник успел проиллюстрировать четвертую книгу после тех, которые уже вышли. Я расскажу позже, что тогда произошло, почему эти превосходные рисунки не смогли быть опубликованы в однотомнике под его фамилией. Пришлось приглашать гравера, чтобы из рисунков сделать гравюры. Так появилась книга, в которой не указана фамилия автора рисунков.
   В этом издании я принимал самое горячее участие – написал к нему предисловие. Вместе с Михаилом Александровичем мы сделали для однотомника словарик донских слов и оборотов речи. Если ко всему этому прибавить фанатическую мою любовь к книге и ее автору, может быть, читатель поймет дикий мой поступок: когда война началась и я ушел с ополчением на фронт, – в своем рюкзаке я взял с собой вот эту толстую книгу… Сначала мы были саперами, копали противотанковые рвы, и во время пеших переходов таскать книгу было тяжеловато. Потом, когда началась работа в политотделе и мы с напарником развозили по передовым частям размноженные нами сводки Информбюро, а еще позже работали в армейской газете, книга находилась уже в более благоприятных условиях, ездила с нами в автобусе-типографии. А то ведь сперва приходилось ее на себе таскать… Однако расстаться с этой книгой – мой читатель это поймет – я был просто не в состоянии.
   Мне часто задавали вопрос: «Вот вы редактировали Шолохова. Что такое – редактировать Шолохова? Что это было?» Приходится говорить так: бывает работа с молодым писателем такая, что ее можно уподобить лепке из глины, податливой, мягкой, которой можно придать форму нужную, необходимую. А тут совершенно другое. Шолохов сдавал в редакцию – в журнал, в издательство – рукопись тогда, когда считал ее абсолютно законченной. У меня в голове всегда только одно сопоставление: работу с ним над его рукописью можно сравнить уж никак не с приданием формы глине, а со шлифовкой драгоценного камня. Нужна другая редакторская специальность, потому что можно только кое-где положить очень небольшой, тонкий штрих, чтобы грань засверкала другими цветами.
   Да ведь и началось у нас в значительной мере со странной, может быть, с точки зрения редактора, работы: мне многое приходилось просто восстанавливать по сравнению с тем, что было уничтожено в журнальных текстах, выступать как бы в роли реставратора. И в то же время Михаил Александрович наметил и другой путь для редактирования: он старался избавиться от перенасыщения языка в своем произведении местными речениями. Тут тоже я старался помочь ему, как мог. Чтобы прояснить сущность этой работы и предостеречь о сложности в подходе к ней, в ходе дальнейших моих воспоминаний я расскажу о беседе писателя со шведскими студентами во время его пребывания в Швеции после вручения ему Нобелевской премии. Благодаря усилиям одного работника нашего посольства (его фамилия – Рымко) удалось сохранить и в «Литературной газете» напечатать запись этой беседы. Там драгоценнейшие свидетельства. А перед этим я хотел бы остановиться на вопросе, который иногда возникает в устных и печатных выступлениях некоторых литераторов: прибавила ли Нобелевская премия что-нибудь к популярности автора «Тихого Дона» во всем мире? И была ли эта премия желанием, как некоторые склонны утверждать, потрафить Советскому Союзу и чуть ли не коммунистической партии? Относительно популярности надо отметить так: конечно, прибавила. Немногие достигают такой степени признания. Мне довелось видеть воочию нобелевские празднества там, в Швеции. Видел я всю торжественную церемонию, смог почувствовать всю атмосферу праздника. Кстати, и о том, не было ли присуждение престижнейшей премии стремлением угодить Советскому Союзу. Думаю, что скорее – наоборот… Как он отнесся сам? Когда он ритуально благодарил за присуждение премии, он без чрезмерной мягкости заметил, что, по совести сказать, думает, что это могло произойти на тридцать лет раньше. Эффект от встречи с ним был в Швеции колоссальный. Пресс-конференция с ним по числу присутствующих превзошла все предыдущие. Любопытно отметить, что перед ним там была Софи Лорен…2
   Почему я думаю, что вряд ли присуждение премии Шолохову было вызвано желанием угодить Советскому Союзу? Мне кажется, эту премию рассматривали скорее как укол Советскому Союзу. Эта книга рассматривалась ведь в советских кругах как «малоприемлемая», не сказать – диссидентская, но, во всяком случае, очень уж острая, такая, что вызвала явное неудовольствие: ее ведь разносили и после публикации в журнале и когда роман был окончен. Даже тот человек, о котором теперь говорят «Сам», и тот не выразил восторга по поводу финала: ему, очевидно, хотелось, чтобы Григорий пришел к определенному решению, но в то же время он понимал – это, конечно, догадки! – что шутить со всем этим не следует, понимал ту пользу, которую может принести признание Шолохова, и поэтому присуждение советской премии последовало за публикацией романа немедленно. А теперь посмотрим, в каком окружении предстал лауреат премии Нобелевской. Лауреаты русские: Бунин (эмигрант), Пастернак и вот Шолохов… Вряд ли все это делалось, чтобы советскому государству потрафить.
   Меня порою спрашивали: а что из шведского празднества запомнилось больше всего? Отвечал: все! Но кое-что – особенно. Во-первых, вечер в Обществе шведско-советской дружбы. Там был ужин в большом зале, в торжественной обстановке, и по времени это совпало с трогательным шведским праздником, который отмечается в рождественские дни. Это праздник «Люсии». Он отмечается во всем мире, оказывается. В каждом шведском доме, в каждом учреждении есть своя, местная, Люсия. Если вы приезжий, живете в гостинице, для вас праздник начинается так: утром к вам в номер стучатся, и появляется девушка в белом платье, гостиничная Люсия, она предлагает вам чашечку кофе, которую вы обязаны выпить. Избирают Люсию общенациональную. Эта разъезжает по городу на автомобиле, ей фирма, торгующая мехами, дарит шубу, на ней делают бизнес. А идея праздника – гимн Свету. Основа имени Люсия и есть «свет». Праздник и зародился в северной стране, как радостное приветствие весне, свету.
   На том вечере, о котором я начал рассказывать, вдруг зазвучала изумительная итальянская песня «Санта Лючия» и вошла процессия: дети, во главе которых прошествовала в белом наряде девчушка, маленькая «Люсия». Она приветствовала Михаила Александровича. Нам всем, гостям, были розданы листки с напечатанными латинскими буквами текстом величальной песни «Приветствие почетному гостю». Слова примерно такие: к нам приехал наш дорогой гость!.. Мы смогли без труда участвовать в общем хоре, так как в листках было указано для всех: мелодия – «Стенька Разин»…
   Еще вопрос, который часто возникает. Откуда возникли сомнения в авторстве «Тихого Дона»? Откуда взялись эти нападки? И самому автору в давние еще времена такие вопросы задавали. Откуда все это взялось? Правда ли, что это зависть? У него был ответ, который мне запомнился: да, но зависть бывает хорошо организованная. Вот что он сам сказал. И думаю, что дело не только в зависти, а и в том, что у нас часто называют «конфронтацией».
   Иной раз Шолохову стараются приписать несправедливое деление людей на «наших» и «не наших» по национальному признаку. Назову несколько имен его друзей. Когда писатель ездил в Швецию и Японию, с ним, как правило, был Лева Мазрухо, Леон Мазрухо, ростовский кинематографист и фотограф, у которого накапливалась едва ли не самая обильная и самая драгоценная фотоархивная коллекция по Шолохову. Она копилась годами. Повторяюсь: друзьями Шолохова были упоминаемые мною поэт Григорий Кац и прозаик Михаил Штительман…
   Но «вернемся к нашим баранам»! Начну с того, что за время моей работы с Шолоховым мне пришлось слышать семь или восемь имен людей, которым приписывался «Тихий Дон», будто бы присвоенный Шолоховым. Первое в перечне – имя донского журналиста Голоушева. Подчеркиваю: журналиста, не писателя в полном смысле слова, автора не художественных произведений. Это автор очерков, названных им «По тихому Дону»… А-а-а!! «По тихому Дону», значит, это и опубликовал Шолохов, чуть переиначив, и назвал: «Тихий Дон»… Между тем Тихий Дон – такое же народное название реки, как Волга-матушка, Волга – русская река и так далее. Потом Михаил Александрович сам рассказывал об этом, сначала с усмешкой, со смехом… он вообще любил всякие забавные истории, в том числе и те, что происходили с ним. Так вот, следующая версия такова. (Будем называть это версиями.) Шолохова приютила переночевать какая-то старушка, и он под кроватью у себя обнаружил сундук, а в сундуке рукопись «Тихого Дона». Про старушку он и рассказывал со смехом, а потом, постепенно, со все большей досадой и болью. Дело ведь доходило до того, что, когда в нашем издательстве была получена рукопись третьей книги, последовали телефонные звонки в редакцию, в ленинградский журнал, в «Роман-газету»: может прийти та старушка, у которой Шолохов украл «Тихий Дон», рукопись ее сына. Всюду отвечали: пусть приходит. Нигде не появился никто. Но звонки раздавались, повторяю, всюду. Вот что это было? Не буду позволять себе какие-то домыслы, однако у Михаила Александровича были в свое время достаточно крутые расхождения с РАППом, и это вполне могло быть следствием. Хотя потом один из руководителей РАППа участвовал в подтверждении того, что Шолохов сам написал свой роман. Это было письмо писателей, опубликованное в «Правде». Там стоят подписи и Серафимовича, и Авербаха… Мы позже с самим текстом письма познакомимся. А пока – о том, что не использовалось для того, что мне хочется назвать «недоброжелательными недоумениями». Какие зацепки для этого изыскивались? Ассортимент их был широк, на всякий вкус, как говорится. Первое: как мог юноша, которому к концу Первой мировой войны было совсем немного лет, по слову поэта – мальчишеских лет, как мог он дать такое зрелое изображение самой войны да еще с такой степенью проникновения во внутренний мир своих героев, показать взаимоотношения мужчины и женщины? Как он, почти не передвигаясь в пределах театра военных действий во время гражданской войны, сумел дать столь широкую картину этой войны? Почему две первые книги романа появились так быстро одна за другой? Почему обе эти книги, как представляется «недоумевающим», намного сильнее обеих последующих? И почему после «Тихого Дона» он ничего равнозначного не написал? Почему – даже до такого доходит! – почему в этом романе молодым прозаиком не допущено ни одной заметной исторической ошибки? Короче говоря, почему, почему?., бывает ли так? как могло произойти? можно ли допустить?! Не следует ли устремиться в поиски «подлинного автора», или, на худой конец, как писал один из уважаемых наших писателей, – мощного соавтора, который вел всю белую линию, а Шолохов потом портил произведение, вписывая красную линию? Вот я упомянул о Голоушеве, о некой старушке, но этим далеко не исчерпывались и не исчерпываются подозрения. Возникала фигура безвестного учителя из соседней станицы, который будто бы показал рукопись юноше, а тот рукопись забрал и пригрозил: ну, вот, теперь молчи!.. Чуть позже предполагаемому автору нашли новое место: в самой Вешенской. Слухи шли и шли. Существовал в Москве литературный кружок «Никитинские субботники». Его посещал одни ротмистр царской службы, который написал литературное произведение, нуждавшееся в доработке. Молодой Шолохов своими рассказами уже зарекомендовал себя как прозаик, ему дали рукопись ротмистра для помощи автору. А автор возьми да умри… И наконец, самая поздняя версия: еще один офицер, белый офицер и писатель Федор Крюков. Эта версия, к моему глубокому сожалению, была поддержана – не знаю, из каких побуждений, не хочу фантазировать, – но мне очень жаль, что она была поддержана Солженицыным. О Крюкове только два слова: он умер от сыпного тифа в двадцатом году, действие «Тихого Дона» заканчивается примерно в двадцать втором!
   Теперь насчет череды «сомнений». Вопрос об исторической точности в изображении гражданской войны, думаю, достаточно проясняет хотя бы та самая беседа со шведскими студентами, которую ухитрился, сделав тем самым великое дело для истории нашей литературы, записать тогдашний сотрудник нашего посольства Рымко. Шолохов на этой беседе сказал:
   «Если говорить о том, как я начал писать, то поначалу это были короткие рассказы или новеллы, как хотите, а до этого некоторое время я работал журналистом. За «Тихий Дон» я взялся, когда мне было двадцать лет, в 1925 году, во всяком случае, тогда, когда никого из вас еще на белом свете не было.
   Поначалу, заинтересованный трагической историей русской революции, я обратил внимание на генерала Корнилова. Он возглавил известный мятеж 1917 года. И по его поручению генерал Крымов шел на Петроград, чтобы свергнуть Временное правительство Керенского. За два или полтора года я написал шесть-восемь печатных листов… Потом я почувствовал: что-то у меня не получается. Читатель, даже русский читатель, по сути дела, не знал, кто такие донские казаки. Была повесть Толстого «Казаки», но она имела сюжетным основанием жизнь терских казаков. О донских казаках, по сути, не было создано ни одного произведения.
   Быт донских казаков резко отличался даже от быта кубанских казаков, не говоря уже про терских, и мне показалось, что надо было начинать с описания вот этого семейного уклада жизни донских казаков».
   Вот один из пунктов. Вторая книга не сильнее, она слабее всех остальных книг «Тихого Дона», потому что с нее автор начинал и вернулся к ней, уже написав первую книгу.
   Теперь – о некоторых биографических данных, которые тоже имеют большое значение.
   «Я родился в хуторе Кружилином станицы Вешенской. Почти всю жизнь провел я там и живу до сих пор в той же местности. Естественно, что впечатления детских лет, постоянные невольные наблюдения за жизнью и бытом моих однохуторян давали мне живой материал для воссоздания мирной эпохи на Дону».
   Там просто сам воздух дышит этим.
   «…Таким образом, я, оставив начатую в 1925 году работу, начал сюжетно с предвоенных лет, с описания семьи Мелеховых, а затем так оно и потянулось.
   Роман я окончил (я писал его пятнадцать – шестнадцать лет) уже накануне войны. Считаю, что «Тихий Дон» – наиболее крупное мое произведение, для меня оно имеет особое значение потому, что я много времени положил и сделал все, что мог, чтобы ознакомить и своих, русских читателей, и зарубежных с трагической историей донского казачества в годы революции».
   Продолжает он разговор в свойственной ему манере: «Вот как будто бы и все. Это предварительно. Если у вас будут ко мне какие-либо вопросы, я с радостью отвечу. Если я что-нибудь совру, здесь присутствует первый редактор «Тихого Дона» товарищ Лукин, который меня поправит». (Это вызвало, естественно, смех.) «Я думаю, что форма вопросов-ответов – это наиболее живая форма, а читать вам лекцию я не имею возможности, да и считаю, что вы и без меня достаточно ученые». (Опять смех. Он умел очень просто и естественно разговаривать с такой капризной аудиторией, как молодежь.) Один из студентов задает вопрос: «Михаил Александрович, разрешите мне вас вот о чем спросить. В «Истории советской литературы», вышедшей на Западе, профессор Струве3 пишет, что вы полуказак. Там написано, что ваша мать казачка, а отец – нет».
   Михаил Александрович ответил:
   «В какой-то мере это верно. Дело в том, что моя мать (она сама украинка) вышла замуж за казака и рано овдовела. Потом она жила с моим отцом, как говорится, гражданским браком, невенчанные были. Сколь я родился, а она была, так сказать вдовой, я по формуляру числился казаком, имел пай земли, все привилегии казачьи. Затем отец меня усыновил, уже после моего рождения они перевенчались с матерью, и (по документам) стал я уже русским. Вот такова история».
   Под дружный смех студент продолжает допытываться: «Так, значит, вы русский или казак?.. Я бывал на Дону, я родился на Тереке… И я знаю, кто такие казаки. По крайней мере, терские казаки спрашивали, ты русский или казак?»
   «У нас таких людей, – ответил на это Михаил Александрович, – называли иногородними. Вот я – иногородний. По отцу я крестьянин Рязанской губернии, Зарайского уезда. Вот таково мое генеалогическое древо…»
   Теперь об исторической точности и о ходе гражданской войны. В той же беседе писатель и об этом говорил:
   «Мне приходилось изучать материалы по истории гражданской войны двусторонним образом: кроме личных наблюдений и личных впечатлений, естественно, я пользовался архивами – нашими, советскими архивами, но, чтобы не попасть впросак, использовал и материалы зарубежные, в частности «Очерки русской смуты» генерала Деникина, воспоминания генерала Краснова, бывшего донского атамана, и массу других, повременных изданий, которые выходили во Франции и в Англии, вообще всюду за рубежом…»
   Огромную помощь ему, молодому тогда писателю, оказала Е.Г. Левицкая, которую он трогательно называл «бабушка Левицкая». Когда он приезжал в Москву, то едва ли не первым делом навещал ее. Она заведовала в свое время библиотекой Московского горкома партии и вот снабжала Михаила Александровича чрезвычайно важными для него источниками.
   О художественной силе отдельных книг романа. Об утверждении, будто первые две книги сильные, а остальные получились слабее. Убежден, что это несправедливо. Как мы знаем, начал автор со второй книги, не имея еще опыта романиста; она в художественном отношении не только не возвышается ни над первой, ни над всеми остальными, напротив – значительно уступает им. Четвертая же, с ее трагической силой, это именно вершина произведения, точка, где писателем достигнута наивысшая степень мастерства. И в третьей уже ощутим некий подъем.
   Вот на чем еще мне хочется акцентировать внимание. Был использован еще один козырь в своего рода шулерской колоде карт. Небывало ранний возраст дебютанта в литературе. Кто, мол, может поверить: первый рассказ, автору 18 лет, два первых тома романа, а автору 23 года… Прошу обратить внимание, запомнить: 23 года. А если по совести вспомнить, надо ли искать объяснение поразительному явлению помимо двух решающих обстоятельств? Требований времени, которое не давало длительных сроков для созревания, для формирования личности, и – что не менее важно – очевидного наличия раннего расцвета личности высокоодаренной. Такое ли это исключение, каким удивительным ни кажется сам факт на первый взгляд. Когда Пушкин написал «Руслана и Людмилу», ему было 20 лет. Еще поразительнее другие сроки. Стихотворение «Вольность» – автору 18 лет, «Послание к Чаадаеву» и стихотворение «Деревня» – 19, «Евгения Онегина» начал писать в 24 года, «Борис Годунов» создан в 26 лет. Николай Михайлович Карамзин осуществляет первый перевод на русский язык шекспировского «Юлия Цезаря», имея от роду 21 год. Жуковский начал печатать свои стихи, когда ему было 15 лет. Бунин перевел «Песнь о Гайавате» Лонгфелло в возрасте 26 лет.
   Пока, могут сказать, речь идет о поэзии. Известно, что со стихов и начинают чаще и начинают раньше. Поэтому обратимся и к другим фактам. Салтыков-Щедрин свои первые повести написал в 21 год. Русская литература обогатилась «Вечерами на хуторе близ Диканьки», когда Гоголю было всего 22 года. Появляется рассказ Максима Горького «Макар Чудра» – автору 24. Не достаточно ли было бы вспомнить в этой связи о феноменальном примере Лермонтова? За годы своей такой короткой жизни он создал все, что оставил драгоценным наследием русской литературе и культуре. Отпущено ему было судьбой всего-навсего 27 лет… Не так давно в одном из журналов можно было прочитать замечательные слова о Лермонтове, принадлежащие Анне Ахматовой: «Я уже не говорю о его прозе, здесь он обогнал самого себя на сто лет и в каждой вещи разрушает миф, что проза – достояние лишь зрелого возраста».
   Вдобавок еще один, один факт. Даже не факт, а фактик. Почти полузабытый, свидетельствующий об очень ранней и разносторонней одаренности. В Вешенской в давние годы существовал молодежный самодеятельный театрик. Совсем юный Шолохов и лицедействовал в этом театре, и пополнял его репертуар, сочинял пользовавшиеся успехом у станичных зрителей пьески. Бродивший со своей бандой в окрестностях Фомин даже удостаивал эти представления своим присутствием, когда являлась возможность прибыть специально «на Мишку Шолохова». Все это было.
   Теперь же попрошу у читателя прощения и уведу его совсем в иную сторону. Не все мне будет ловко рассказывать, кое-где придется прибегнуть к фигуре умолчания. Но попытаюсь сущность передать. А перед тем, как начать, похвастаюсь… На первом томе имеющегося у меня иллюстрированного (роскошно!) «Тихого Дона» есть драгоценная для меня надпись: «Дорогому Юр. Бор. Лукину. Вместе со мною любовно работавшему над этой книгой – с глубоким дружеским чувством. М. Шолохов. 2 VI 36 г.».
   Надеюсь, читатель поймет, что это такое для меня.
   Немного об истории этого издания… Получаю телеграмму от Михаила Александровича (я тогда работал в издательстве) о том, что один художник без договора с кем-либо, на свой страх и риск, исключительно из любви к произведению, проиллюстрировал все три вышедших к тому времени тома «Тихого Дона»… «Договорились с издательством, чтобы его приняли и посмотрели эти рисунки. Я с ним приеду». Приехали, иллюстрации привезли. Рисунки в буквальном смысле слова поразили издательство. Немедленно был заключен договор. Так появились три тома с этими иллюстрациями. Чуть-чуть было в них натурализма. И это послужило результатом последующего, о чем приходится рассказать. Вот почему четвертая книга, хотя художник к ней рисунки уже представил, не могла быть издана в свое время. По крайней мере, под его фамилией как иллюстратора…
   Этот художник жил на Дону. Он сын или племянник одного из братьев Корольковых. В «Тихом Доне» есть упоминание знаменитого на Дону Королевского конного завода… Исключительно удался художнику образ Григория. Аксинья гораздо хуже. Женщины ему далеко не все удавались, я считаю. Но примечательная особенность этих иллюстраций: если вы взглянете на рисунки, где изображен Григорий – в начале и в конце первой книги, вы увидите, как менялся облик человека, однако несомненно согласитесь с тем, что перед вами один и тот же человек. В третьей книге новая встреча Григория с Аксиньей на прежнем месте, у спуска к Дону, вы опять-таки с несомненностью узнаете их обоих, но видите людей, уже переживших очень многое… Надо добавить, что это художник-самоучка. В Новочеркасске он проявил себя и как незаурядный скульптор, целиком отделав в городе парадный зал…