Страница:
Раньше она начала бы раздражаться или сочувствовать. Наверное, и сейчас она могла бы реагировать так же - но не реагировала никак. Вот она, Эведин, причитающая и рыдающая - да, Эвелин, причитает и рыдает.
Ну и что? Она отвернулась. В небе густели сумерки следующей ночи. Солнца не было, так что закатываться было нечему. Луна была, но какая-то другая - она почти не давала света. Она висела в небе, огромная, яркая и холодная, но лунного света на земле не было. В домах зажглись и погасли огни. Становилось определенно темнее.
Рядом с ней снова послышались причитания, рыдания стали еще отчаяннее. Лестер смутно припомнила, что раньше подобные вещи раздражали ее - людей, не умеющих сочувствовать по-настоящему, часто раздражают чужие страдания. Теперь же этого не было. Она ничего не сказала, она ничего не сделала. Она не могла совсем забыть об Эвелин, и в голове невольно проступили воспоминания об их совместном прошлом. Она знала, что никогда по-настоящему не любила подругу, Эвелин была ее привычкой, чем-то вроде наркотика, которым она заполняла пустые часы. Эвелин почти всегда делала то, чего хотелось Лестер. Она могла посплетничать о вещах, которые Лестер не очень-то хотелось обсуждать, зато хотелось услышать из чужих уст, потому что тогда можно было и слушать, и презирать их одновременно. Она держала Лестер в курсе всех происшествий. Она приходила, потому что ее приглашали, и оставалась, потому что в ней нуждались. Они часто появлялись вдвоем, потому что обеих это устраивало. Вот и в тот день они хотели встретиться возле станции, потому что обеих это устраивало; а теперь они были мертвы и сидели на скамейке в парке потому, что это устраивало кого-то еще - кого-то, кто просмотрел поломку в самолете или не справился с управлением; или просто весь этот Город, за фасадами которого таилась завораживающая пустота, притянул их сюда, в это место.
По-прежнему уставившись в быстро сгущавшуюся темноту парка, Лестер думала о Риуарде. Если Ричарда ужаснул ее вид - не слезы и стоны, конечно, скорее уж немота и твердость - могла ли она поправить дело? Пожалуй, что нет. Но ведь могла же она, точно могла, крикнуть ему. Наверное, он бы ответил. Но думать об этом почему-то не получалось: слишком болезненно отзывались мысли в голове. Его здесь не было и быть не могло. Что ж... Боль не стихала, но она уже начала привыкать к ней. Она знала, что привыкнуть придется.
Голос рядом с ней зазвучал снова. Он сказал, захлебываясь рыданиями, давясь ими:
- Лестер! Лестер, я так боюсь, - и потом снова:
- Лестер, почему ты не разрешила мне говорить?
- Потому, - начала Лестер и замолчала. Собственный голос в наступивших сумерках ужаснул ее. Он походил на эхо, а не на голос. Совсем недавно, днем, он звучал не слишком плохо, но теперь, в этих сумерках, даже не понять, откуда он исходит, В нем не было смысла; весь смысл остался где-то позади, может, в той квартире, где ей никогда больше не жить, а может, с остальными умершими в пещерах подземки, а может, и еще дальше, в том, что притянуло их сюда и, наверное, потянет дальше; здесь - только клочок пути. О, что же еще предстояло узнать?
Она медлила, не желая признать поражение. Она заставила себя говорить; она может, она должна осмелиться на это. И она сказала:
- Почему... Ну почему тебе надо говорить именно сейчас?
- Я ничего не могу сделать, - донесся до нее другой голос. - Тут так темно... Давай будем говорить. Что нам еще остается?
Лестер снова ощутила маленькую слабую ладонь на своей руке, теперь ей ничто не мешало исследовать это ощущение. Прикосновение определенно вызывало почти ненависть. Рука Эвелин могла бы принадлежать какому-нибудь робкому сладострастнику, от нее у Лестер мурашки по коже ползли. Раза два в ее гордой жизни ей довелось пережить подобное. Один раз в такси - но нынешнее прикосновение больше походило на другое, в этом же самом парке летним вечером. Ей тогда едва удалось справиться с негодованием. Но тот неудачник, по крайней мере, был ей хоть немного симпатичен, и пообедали они перед этим весьма приятно. Она удержалась тогда, вытерпела прикосновение пальцев к своему запястью, хотя все тело негодовало, и как только представилась возможность, мягко освободилась. Пожалуй, ей впервые удалось воспользоваться опытом своей земной жизни, только она еще не поняла, что владеет воспоминаниями. На миг ей показалось, что невдалеке едет по парку такси, она тут же подумала, что этого не может быть, и машина исчезла. Она не позволила своей руке содрогнуться от неприязни и заставила ее лежать спокойно, пока немощная, несчастная ладонь цепляется за нее.
Восприятие обострилось. Оказаться в ее нынешнем положении, стать мертвой, было достаточно плохо само по себе, но в то же самое время ощущать рядом с собой мертвое, выносить "мертвую" хватку, быть мертвой и чувствовать мертвое - нет, живой человек в такси был куда лучше, чем Эвелин, ее дребезжащий голос, постукивающие зубы, беспомощные всхлипывания, цепляющиеся пальцы. Но она была связана с Эвелин гораздо сильнее, чем с тем человеком в такси; сердце знало о своем долге. Она по-прежнему не двигалась. Голосом, лишенным сочувствия, но все-таки окрашенным жалостью, она сказала:
- Ничего хорошего нет в разговорах, особенно в таких. Разве ты не понимаешь?
Эвелин с трудом справилась с дрожью и ответила:
- Я только говорила тебе про Бетти, и все это - чистая правда. И никто не мог меня слышать, кроме тебя, а это не считается.
Никто? Вроде бы так, если только сам Город не слышал, если только не слышали очертания далеких домов, и контуры близких деревьев, если только в них не затаилась способность всевидения и всеслышания. Тонкое ничто, вполне возможно, могло и слышать, и знать. Лестер ощущала разлитое вокруг себя странное внимание, и Эвелин, словно испуганная собственными словами, быстро обернулась и снова разразилась тем же истеричным монологом:
- Ну подумать только - мы совсем одни-одинешеньки! Никогда бы не поверила, что такое может приключиться, а ты? Но я ведь правду говорила.., хотя я терпеть не могу Бетти. Я вообще всех ненавижу, кроме тебя, конечно, как я могу тебя ненавидеть, я ведь тебя так люблю. Ты ведь не уйдешь от меня? Вот снова почти совсем темно, а я ненавижу, когда темно. Ты и не знаешь, на что была похожа темнота, пока ты еще не пришла ко мне. Почему с нами такое сталось? Я же ничего такого не делала. Не делала. Да говорю же, совсем, совсем ничего не делала.
Последнее слово жалобным всхлипом взметнулось в ночи, словно (как в старых преданиях) ослабли узы, и стенающий призрак бежал, с криком, таким же тонким, как разреженный пар его существования, сквозь безучастный воздух мрачного мира, где единственное его оправдание одновременно являлось и худшим из его обвинений. Стон прозвучал так пронзительно и высоко, что Лестер показалось, будто и сама Эвелин вот-вот распадется и исчезнет, но этого не случилось. Пальцы по-прежнему держали ее запястье, а Эвелин по-прежнему сидела рядом, хныча и причитая, боясь даже заплакать погромче.
- Я ничего не делала, ничего. Совсем, совсем ничего не делала.
Что же они могли сделать теперь? Если ни она сама, ни Эвелин никогда ничего не делали, то что бы они могли, что бы они сумели сделать теперь, когда вокруг них не осталось никого? Когда они оказались заключены в оболочку Города и сами - не больше, чем оболочки, и хорошо, если хоть настоящие оболочки? Когда им остались лишь смутные воспоминания и муки совести, горшие, чем память? Это было невыносимо. Словно подхваченная древним порывом ярости, Лестер вскочила на ноги. Тело вскочило или только оболочка - но это движение высвободило ее руку из чужой ладони. Она шагнула в сторону. Лучше бродить одной, чем сидеть в такой компании; но не успела она сделать второго шага, как Эвелин опять завела: "О, не уходи! не уходи!" Лестер показалось, что она снова отталкивает Ричарда. Она приостановилась и обернулась. Гнев пополам с жалостью, страх, презрение, нежность - все смешалось в ее взгляде. Она увидела Эвелин, Эвелин вместо Ричарда. Она смогла только воскликнуть:
- О боже мой!
Этим незначащим восклицанием они с Ричардом имели обыкновение бросаться направо и налево, не придавая ему особого значения. Если гнев или обида были нешуточные, к их услугам существовали и черти, и соответствующие представители животного царства. Она никогда не думала, что в этом может заключаться какой-то смысл. Но здесь, в темных сумерках молчащего парка, каждое слово казалось значимым, каждое соответствовало своему смыслу; эта новая любопытная точность речи висела в воздухе, как звучание незнакомого языка, словно она поклялась на испанском или на пушту, и клятва обрела силу заклятия. Однако ничего не произошло; никто не появился; даже легчайший шелест не потревожил ночи, просто на миг ей показалось, что кто-то должен прийти - нет, даже не так. Такое мимолетное ощущение возникает, когда прислушаешься - не пошел ли дождь. Лестер вдруг стала странной сама себе, слова и интонации звучали незнакомо. В чужой стране говорила она на чужом языке, она говорила и не знала значения сказанного. Гортань, губы следовали привычными путями, но значения привычных слов оказывались совершенно иными. Она не понимала, чем пользуется.
"Я ничего не делала... О боже мой!" - так они говорили, и звуки преобразовывались в слова могучего и точного доисторического языка. Губы шевелились, произнося слова Адама, и Сета, и Ноя, только смутно осознавая их значение. Она снова в отчаянии воскликнула: "Ричард!" - и узнала слово. Только это слово и было общим для нее и для Города. Пока она говорила, она почти видела его лицо, видела, как он произносит что-то, и думала, что понимает смысл сказанного, потому что само его лицо было частью этого смысла, как бывало всегда, и она жила в этом смысле - любила, желала, корила его. Что-то понятное и огромное мелькнуло и исчезло. Она помолчала, потом повернулась и сказала, куда ласковее, чем раньше:
- Эвелин, давай-ка сделаем что-нибудь.
- Но я ничего не делала, - снова зарыдала Эвелин.
Точный смысл сказанного звенел вокруг, и Лестер ответила именно ему.
- Знаю, - сказала она, - я и сама делала не слишком много.
Шесть месяцев она вела их с Ричардом дом и теперь могла опереться на свою простую работу; ссоры и пререкания ничего не значили; да если бы даже не эти полгода, все равно ничего бы не изменилось. Она подняла голову; это было так же несомненно, как звезды, светившие теперь у нее над головой. Во второй раз она почувствовала - в отличие от Эвелин - что ее прошлое с ней. Оно вернулось впервые ощущением призрачного такси в парке, а теперь стало еще сильнее и определеннее. Она с облегчением сказала:
- Не слишком много. Пойдем.
- Но куда? - вскричала Эвелин. - Где мы? Здесь так ужасно.
Лестер огляделась. Она видела звезды, она видела огоньки, она различала смутные очертания домов и деревьев - все выглядело немножко непривычным. До сих пор она не осмеливалась произнести при Эвелин слово "смерть". Их окружал пейзаж смерти, а впереди ждало посмертие. Оставалось сделать лишь самую малость - войти в него. Она подумала о своей квартире и о Ричарде - нет. Она не хочет вести туда эту другую Эвелин. Да и сама она может оказаться для Ричарда только смутной тенью, галлюцинацией, тревожащим призраком. Лучше бы не доводить до этого, она не вынесет, если окажется только страшным сном. Нет, они должны отправиться куда-нибудь еще. Интересно, Эвелин тоже так относится к своему бывшему дому? Она знала, что подруга всячески третировала свою мать, с которой жила. Раз или два Лестер даже намеревалась вмешаться, хотя бы из соображений равнодушного превосходства. Но равнодушие тогда победило превосходство. Теперь выбор был за Эвелин.
- Может, пойдем к тебе? - предложила Лестер.
- Нет, нет! - пронзительно вскрикнула Эвелин. - Я не хочу видеть мать. Я терпеть ее не могу.
Лестер только пожала плечами. Что так, что этак, все равно они бродяжки, несчастные, беспомощные создания, без толку, без цели. Она сказала:
- Ладно... Пошли.
Эвелин робко взглянула на нее. Лестер, стараясь казаться дружелюбной, неловко улыбнулась. Получилось не очень хорошо, но Эвелин наконец-то, медленно и неохотно, поднялась на ноги. Огни в домах погасли, но воздух стал прозрачнее - может, уже занимался неожиданно ранний день. Теперь Лестер точно знала, что должна сделать, и с некоторым усилием сделала это. Она взяла Эвелин за руку. Две молодые мертвые женщины медленно побрели к выходу из парка.
Глава 2
Жуки
После похорон Лестер Фанивэл прошло около месяца. Власти сообщили о причинах авиакатастрофы и выразили сожаление по этому поводу. Муж миссис Фанивэл и мать мисс Эвелин Меркер получили официальные извещения и соболезнования. Пресса вяло обсудила возможность и уместность компенсации, в Парламенте был сделан запрос. В объяснениях говорилось, что предупредить катастрофу было невозможно, но все, связанные с авиацией, начиная от заводского рабочего и кончая маршалом, уже получили новый пакет инструкций.
Эти публичные прения потрясли Ричарда Фанивэла чуть ли не сильнее, чем смерть жены: уж очень одно не вязалось с другим. Благодаря развитому чувству благоразумия Ричард понимал: если закон в этой ситуации ничего не может предложить, в особенности бедным людям, то самое время Короне продемонстрировать милосердие. Понимал он и то, что Лестер, доведись им поменяться местами, и не подумала бы отказываться от денежной компенсации, которую сам он с гордостью отверг. Нельзя сказать, что ее натура была попроще, или что она, например, любила мужа меньше, чем он ее, нет, просто Лестер сочла бы справедливым получить хоть шерсти клок с тех, кого он высокомерно игнорировал.
Министерство иностранных дел, в котором Ричард служил во время войны, настойчиво предлагало ему длительный отпуск. Сначала он хотел отказаться. Первое потрясение уже прошло, а последующая депрессия, как он предполагал, наступит не сразу. Любая утрата дольше всего терзает неожиданностью происшедшего. Ричард ни минуты не сомневался, что воспоминания о гибели жены наверняка будут охватывать его на улицах и остановках, в театрах и ресторанах, и конечно, в их собственном доме. Но ему пришлось с удивлением отметить, что боль утраты обрушивается на него в местах, которые он считал только своими - в собственном кабинете, когда он читал протоколы норвежских переговоров, в подземке, где он обычно просматривал утреннюю газету, в баре, куда он обычно заходил с приятелями пропустить стаканчик виски. Эти привычки существовали задолго до того, как он встретил Лестер, но и они не спаслись от нее. Из какой-то немыслимой дали ее тень ухитрялась вмешиваться практически во все. Ее присутствие ощущалось постоянно, и конечно, причиняло боль, но еще больнее было ее отсутствие.
Поэтому Ричард сначала уехал, а потом вернулся.
Уехал, чтобы не ставить коллег в неловкое положение при встречах, вернулся, потому что не вынес одиночества; однако на работу не вышел, с этим можно было и повременить несколько дней. А пока он вдруг решил зайти к Джонатану Дрейтону.
Они познакомились давно, во всяком случае, задолго до того, как Дрейтон стал известным художником.
Несмотря на свою известность, он был еще и просто хорошим художником, хотя многие критики недовольно ворчали по поводу слишком пронзительных красок.
Впрочем, это не помешало им признать Дрейтона баталистом, и две его картины - "Погружение подлодки" и "Ночные истребители над Парижем" считались заметными произведениями искусства военных лет. Он тоже уезжал на какое-то время, готовился, как говорили, к художественному осмыслению недавних исторических событий. Незадолго до катастрофы он заходил к Фанивэлам, но потом уехал в Шотландию и писал Ричарду оттуда. Последняя открытка как раз уведомляла о его возвращении.
Ричард наткнулся на открытку, перебирая почту, и внезапно решил заглянуть к художнику. Джонатан жил - то есть оставлял вещи на время своих отлучек - в Сити, занимая мансарду одного из домов недалеко от собора Святого Павла. Здесь в одной из светлых комнат располагалась его мастерская. Художник шумно встретил старого приятеля, притащил в мастерскую и, как обычно, усадил в самое удобное кресло, а сам примостился на краешке стола.
- У меня для тебя много всего, - начал он, не дав Ричарду и рта раскрыть. - Кое-что я тебе расскажу, а кое-что покажу. Сначала лучше рассказать.., дело в том, что я практически помолвлен.
- Замечательно! - сказал Ричард. Джонатан опасался, как Ричард воспримет подобное известие, но его слова, кажется, не потревожили недавней раны. Ричард был просто искренне рад. - А я ее знаю? - тут же спросил он. И что значит "практически"?
- Не знаю, знаком ли ты с ней, - сказал Джонатан. - Это Бетти Уоллингфорд, дочь маршала авиации.
Они с матерью скоро должны зайти ко мне.
- Мне приходилось слышать ее имя, - кивнул -Ричард. - Она дружила с Лестер. Ну, может, не особенно дружила, просто когда-то они знали друг друга. Но я почему-то считал, что она тяжело больна, и мать не позволяет ей разгуливать по городу.
- Так и есть, - ответил Джонатан. - Маршал пригласил меня на обед, после того как я закончил его портрет. Славный человек, хотя совершенно неинтересен в качестве модели. Леди Уоллингфорд держит Бетти в строгости, а "практически" я сказал потому, что когда мы наконец заговорили с ней всерьез, она показалась мне какой-то неуверенной. Не отказала, но и не обнадежила. А сегодня они обе собираются прийти ко мне. Не бросай меня одного, ладно? Но это - не единственная причина, чтобы ты остался. Есть и еще одна.
- Да? - сказал Ричард. - И какая же?
Джонатан кивнул на мольберт и прикрепленный к нему холст, завешенный тканью.
- Вот, - ответил он и поглядел на часы. - У нас еще час до их прихода, и я хочу, чтобы ты первым ее увидел. Нет, это не портрет Бетти и даже не ее матушка; вещь совершенно другая, и она может - я не уверен, но может оказаться немного неприятной для леди Уоллингфорд. Есть у меня и еще кое-что посмотреть, если не возражаешь. Хорошо, что ты зашел, а то я уже собирался тебя вызванивать. Я же ни одной работы не выставляю, пока ты ее не посмотришь.
Последнее, как Ричард отлично знал, было явным преувеличением, но Джонатан если уж привирал, то от души. Здесь надо отдать ему должное: он ни разу не сказал одного и того же двум разным людям, а если даже и говорил, то слова звучали у него как-то по-разному. Разницу мог уловить только он сам, но и знакомые не возражали. По крайней мере, Ричард только и пробормотал:
- Никогда не думал, что ты придаешь такое значение моему мнению. Все равно показывай, что бы оно ни было.
- Сюда! - воскликнул Джонатан и повел друга к дальней стене комнаты. Здесь, опираясь на спины своих собратьев, стоял холст, записанный, судя по всему, совсем недавно. Ричард приготовился смотреть.
Это была часть Лондона после налета - пожалуй, самый центр, потому что здание справа смутно напоминало собор Святого Павла. На заднем плане виднелось несколько домов, а все остальное пространство холста занимали руины. Светало, небо было ясным, с первого взгляда казалось, что свет исходит от солнца, еще скрытого за группой зданий. Самое сильное впечатление на этой картине производил именно свет. Пока Ричард смотрел, ему начало казаться, что и само полотно светится, что свет изливается наружу и уже заполнил всю комнату. По крайней мере, он царил на картине, так что каждая деталь словно плавала в этом странном сиянии, как земля плывет в свете солнца. Цвета были усилены настолько, что казались почти невероятными. Ричард снова видел то, что критики называли "пронзительными" или "кричащими" красками в работах Джонатана, но он видел и несомненное мастерство, перечеркивающее мнение критиков. Границы между формами и оттенками почти исчезли. На этой картине цвет осмелился сам стать образом.
Желтая деревянная балка больше всего напоминала луч света, застывший в янтаре. Едва различимые штрихи, сами похожие на блики света, устремляли все это буйство красок в сторону поднимавшегося солнца. Глаз тщетно пытался сосчитать цветовые волны, расходящиеся от центра, и неизменно возвращался к их источнику.
И тогда становилось ясно, насколько самодостаточна такая манера письма. Зритель начинал понимать, что источником света может быть не только солнце, хотя оно и воплощает саму его идею. "Там восток, разве не там начинается день?" День - несомненно, там, а свет - нет. Стоило присмотреться повнимательнее, и целостность светового потока исчезала. Свет разливался по всей картине - он таился в домах и в тенях домов, лежал у подножия собора, вдруг отблескивал в булыжниках мостовой, оживал в неуловимой игре оттенков небосвода.
Каждый миг он был готов брызнуть отовсюду, но сам ограничил себя контурами, предпочел узилище форм, смирился и поставил предел собственному величию красочной палитрой, но и таким не утратил всеохватности. Он жил.
- Как бы мне хотелось увидеть здесь солнце, - проговорил наконец Ричард.
- Да? - переспросил Джонатан. - Почему?
- Потому что тогда я бы понял, живет ли свет в солнце или солнце - в свете. Я не могу это выразить. Если покажется солнце, то оно станет хранилищем.., нет, оно может оказаться сделанным из света так же, как и все остальное.
- Весьма приятная критика, - отозвался Джонатан. - Похоже, ты выразил самую суть восприятия, на которое я едва смел надеяться. Стало быть, одобряешь?
- Это лучшее из всего, что ты сделал, - с чувством ответил Ричард. Это словно современное Сотворение Мира - по крайней мере, Сотворение Лондона. Как это тебе удалось?
- Сэр Джошуа Рейнольдс, - сказал Джонатан, - однажды сослался на "простое видение и ясное понимание" как источник всякого искусства. Мне бы хотелось считать, что здесь я согласен с сэром Джошуа.
Ричард все еще рассматривал картину. Через минуту он медленно проговорил:
- Тебе всегда удавался свет. Я помню луну в "Голубях на крыше", впрочем, в "Истребителях" и в "Подлодке" тоже есть что-то от этого. Конечно, световых эффектов скорее ждешь на воде или в воздухе, поэтому и вздрагиваешь от неожиданности, когда земля вдруг становится похожей на них. Но не это главное. Удивительно, как ты ухитряешься, не теряя воздушности, сохранять ощущение веса. Никто не может сказать, что вещи у тебя на картине бестелесны.
- Надеюсь, никто и не скажет, - усмехнулся Джонатан. - Я вовсе не собирался терять одно, сосредоточившись на другом. А вот изобразить весомость света...
- Что ты имеешь в виду? - спросил Ричард.
- К сожалению, я имею в виду компромисс, - ответил Джонатан. - Ричард, ну и зануда ты! Почему ты всегда норовишь подсказать, что еще я должен сделать?
Ты же не даешь мне порадоваться тому, что я уже совершил! Да, я теперь и сам вижу, это - всего лишь компромисс. Превращение света в предметы. Придется отказаться от вещей и перейти к чистому свету.
Ричард улыбнулся.
- Как насчет ближайшего будущего? Не собираешься превратить какой-нибудь танк в поток чистых световых вибраций?
Джонатан задумался.
- Тут можно бы... - начал он, но оборвал сам себя. - Что-то я разболтался. Пойдем, посмотрим вторую работу, она совсем другая, - и он обошел мольберт с другой стороны. - Ты слышал об Отце Саймоне?
- Кто же не слышал? - отозвался Ричард. - Разве о нем не трубят все газеты, как будто он важнее мирного договора? Вообще, Министерство иностранных дел интересуется всеми новоявленными пророками, включая и этого. Есть еще один в России и один - в Китае. В такие времена они и возникают. Но с нашей точки зрения все они представляются совершенно невинными. Я лично как-то не вдавался в подробности.
- Как и я, - кивнул Джонатан, - пока не встретил леди Уоллингфорд. С тех пор я много читал о нем, слушал его, встречался с ним, а теперь вот рисовал его.
Леди Уоллингфорд встретилась с ним в Америке после Первой мировой войны, и, как я понял, тогда же подпала под его чары. Во время этой войны он стал одним из великих религиозных вождей, и когда он приехал сюда, она организовала из самой себя комитет по его встрече. Она предана ему; Бетти тоже, хотя и не столь сильно, но она во всем слушается мать, - он нахмурился и помедлил, словно собирался сказать еще что-то о Бетти и ее матери, но передумал. - Леди Уоллингфорд решила, что для меня - высокая честь рисовать Пророка.
- Они его так называют? - спросил Ричард.
Держа руку на покрывале, Джонатан заколебался.
- Нет, - сказал он, - не хочу быть несправедливым.
Нет. На самом деле она зовет его Отцом. Я спросил ее, священник ли он, но она, похоже, меня не услышала. В Америке у него было огромное количество приверженцев, а здесь, вопреки газетной шумихе, он держится очень тихо. Про него говорят, что он единственный, кто мог бы наставить Германию на путь истинный. Говорят еще, что он и его коллеги из России и Китая могли бы составить Мировой Триумвират. Но он сам до сих пор по этому вопросу не высказывался. Может быть, просто выжидает. Ну, я сделал все, что мог. Вот что получилось.
Он отдернул ткань, и Ричард остался наедине с картиной. С первого взгляда казалось, что на ней изображен проповедник. Собрание, весьма многочисленное, внимательно слушает. Люди немного подались вперед, и Ричард видел только множество слегка изогнутых спин. Не церковь.., но и не комната.., трудно понять, где происходит сборище, впрочем, Ричарда это мало заботило. Какое-то открытое пространство; земля напоминает развалины на предыдущей картине, только местность более. каменистая, скорее похожая на пустыню, чем на Город, На чем-то напоминающем каменную кафедру, высеченную из темной скалы, стоял проповедник - рослый темноволосый человек далеко за сорок, в своеобразном облачении. Чисто выбритое, тяжелое, изнуренное лицо словно нависло над аудиторией. Одна рука вытянута вперед и чуть опущена книзу, но открытая ладонь обращена вверх. За ним на скале - черная тень, над ним мчатся по небу тяжелые облака.
Ну и что? Она отвернулась. В небе густели сумерки следующей ночи. Солнца не было, так что закатываться было нечему. Луна была, но какая-то другая - она почти не давала света. Она висела в небе, огромная, яркая и холодная, но лунного света на земле не было. В домах зажглись и погасли огни. Становилось определенно темнее.
Рядом с ней снова послышались причитания, рыдания стали еще отчаяннее. Лестер смутно припомнила, что раньше подобные вещи раздражали ее - людей, не умеющих сочувствовать по-настоящему, часто раздражают чужие страдания. Теперь же этого не было. Она ничего не сказала, она ничего не сделала. Она не могла совсем забыть об Эвелин, и в голове невольно проступили воспоминания об их совместном прошлом. Она знала, что никогда по-настоящему не любила подругу, Эвелин была ее привычкой, чем-то вроде наркотика, которым она заполняла пустые часы. Эвелин почти всегда делала то, чего хотелось Лестер. Она могла посплетничать о вещах, которые Лестер не очень-то хотелось обсуждать, зато хотелось услышать из чужих уст, потому что тогда можно было и слушать, и презирать их одновременно. Она держала Лестер в курсе всех происшествий. Она приходила, потому что ее приглашали, и оставалась, потому что в ней нуждались. Они часто появлялись вдвоем, потому что обеих это устраивало. Вот и в тот день они хотели встретиться возле станции, потому что обеих это устраивало; а теперь они были мертвы и сидели на скамейке в парке потому, что это устраивало кого-то еще - кого-то, кто просмотрел поломку в самолете или не справился с управлением; или просто весь этот Город, за фасадами которого таилась завораживающая пустота, притянул их сюда, в это место.
По-прежнему уставившись в быстро сгущавшуюся темноту парка, Лестер думала о Риуарде. Если Ричарда ужаснул ее вид - не слезы и стоны, конечно, скорее уж немота и твердость - могла ли она поправить дело? Пожалуй, что нет. Но ведь могла же она, точно могла, крикнуть ему. Наверное, он бы ответил. Но думать об этом почему-то не получалось: слишком болезненно отзывались мысли в голове. Его здесь не было и быть не могло. Что ж... Боль не стихала, но она уже начала привыкать к ней. Она знала, что привыкнуть придется.
Голос рядом с ней зазвучал снова. Он сказал, захлебываясь рыданиями, давясь ими:
- Лестер! Лестер, я так боюсь, - и потом снова:
- Лестер, почему ты не разрешила мне говорить?
- Потому, - начала Лестер и замолчала. Собственный голос в наступивших сумерках ужаснул ее. Он походил на эхо, а не на голос. Совсем недавно, днем, он звучал не слишком плохо, но теперь, в этих сумерках, даже не понять, откуда он исходит, В нем не было смысла; весь смысл остался где-то позади, может, в той квартире, где ей никогда больше не жить, а может, с остальными умершими в пещерах подземки, а может, и еще дальше, в том, что притянуло их сюда и, наверное, потянет дальше; здесь - только клочок пути. О, что же еще предстояло узнать?
Она медлила, не желая признать поражение. Она заставила себя говорить; она может, она должна осмелиться на это. И она сказала:
- Почему... Ну почему тебе надо говорить именно сейчас?
- Я ничего не могу сделать, - донесся до нее другой голос. - Тут так темно... Давай будем говорить. Что нам еще остается?
Лестер снова ощутила маленькую слабую ладонь на своей руке, теперь ей ничто не мешало исследовать это ощущение. Прикосновение определенно вызывало почти ненависть. Рука Эвелин могла бы принадлежать какому-нибудь робкому сладострастнику, от нее у Лестер мурашки по коже ползли. Раза два в ее гордой жизни ей довелось пережить подобное. Один раз в такси - но нынешнее прикосновение больше походило на другое, в этом же самом парке летним вечером. Ей тогда едва удалось справиться с негодованием. Но тот неудачник, по крайней мере, был ей хоть немного симпатичен, и пообедали они перед этим весьма приятно. Она удержалась тогда, вытерпела прикосновение пальцев к своему запястью, хотя все тело негодовало, и как только представилась возможность, мягко освободилась. Пожалуй, ей впервые удалось воспользоваться опытом своей земной жизни, только она еще не поняла, что владеет воспоминаниями. На миг ей показалось, что невдалеке едет по парку такси, она тут же подумала, что этого не может быть, и машина исчезла. Она не позволила своей руке содрогнуться от неприязни и заставила ее лежать спокойно, пока немощная, несчастная ладонь цепляется за нее.
Восприятие обострилось. Оказаться в ее нынешнем положении, стать мертвой, было достаточно плохо само по себе, но в то же самое время ощущать рядом с собой мертвое, выносить "мертвую" хватку, быть мертвой и чувствовать мертвое - нет, живой человек в такси был куда лучше, чем Эвелин, ее дребезжащий голос, постукивающие зубы, беспомощные всхлипывания, цепляющиеся пальцы. Но она была связана с Эвелин гораздо сильнее, чем с тем человеком в такси; сердце знало о своем долге. Она по-прежнему не двигалась. Голосом, лишенным сочувствия, но все-таки окрашенным жалостью, она сказала:
- Ничего хорошего нет в разговорах, особенно в таких. Разве ты не понимаешь?
Эвелин с трудом справилась с дрожью и ответила:
- Я только говорила тебе про Бетти, и все это - чистая правда. И никто не мог меня слышать, кроме тебя, а это не считается.
Никто? Вроде бы так, если только сам Город не слышал, если только не слышали очертания далеких домов, и контуры близких деревьев, если только в них не затаилась способность всевидения и всеслышания. Тонкое ничто, вполне возможно, могло и слышать, и знать. Лестер ощущала разлитое вокруг себя странное внимание, и Эвелин, словно испуганная собственными словами, быстро обернулась и снова разразилась тем же истеричным монологом:
- Ну подумать только - мы совсем одни-одинешеньки! Никогда бы не поверила, что такое может приключиться, а ты? Но я ведь правду говорила.., хотя я терпеть не могу Бетти. Я вообще всех ненавижу, кроме тебя, конечно, как я могу тебя ненавидеть, я ведь тебя так люблю. Ты ведь не уйдешь от меня? Вот снова почти совсем темно, а я ненавижу, когда темно. Ты и не знаешь, на что была похожа темнота, пока ты еще не пришла ко мне. Почему с нами такое сталось? Я же ничего такого не делала. Не делала. Да говорю же, совсем, совсем ничего не делала.
Последнее слово жалобным всхлипом взметнулось в ночи, словно (как в старых преданиях) ослабли узы, и стенающий призрак бежал, с криком, таким же тонким, как разреженный пар его существования, сквозь безучастный воздух мрачного мира, где единственное его оправдание одновременно являлось и худшим из его обвинений. Стон прозвучал так пронзительно и высоко, что Лестер показалось, будто и сама Эвелин вот-вот распадется и исчезнет, но этого не случилось. Пальцы по-прежнему держали ее запястье, а Эвелин по-прежнему сидела рядом, хныча и причитая, боясь даже заплакать погромче.
- Я ничего не делала, ничего. Совсем, совсем ничего не делала.
Что же они могли сделать теперь? Если ни она сама, ни Эвелин никогда ничего не делали, то что бы они могли, что бы они сумели сделать теперь, когда вокруг них не осталось никого? Когда они оказались заключены в оболочку Города и сами - не больше, чем оболочки, и хорошо, если хоть настоящие оболочки? Когда им остались лишь смутные воспоминания и муки совести, горшие, чем память? Это было невыносимо. Словно подхваченная древним порывом ярости, Лестер вскочила на ноги. Тело вскочило или только оболочка - но это движение высвободило ее руку из чужой ладони. Она шагнула в сторону. Лучше бродить одной, чем сидеть в такой компании; но не успела она сделать второго шага, как Эвелин опять завела: "О, не уходи! не уходи!" Лестер показалось, что она снова отталкивает Ричарда. Она приостановилась и обернулась. Гнев пополам с жалостью, страх, презрение, нежность - все смешалось в ее взгляде. Она увидела Эвелин, Эвелин вместо Ричарда. Она смогла только воскликнуть:
- О боже мой!
Этим незначащим восклицанием они с Ричардом имели обыкновение бросаться направо и налево, не придавая ему особого значения. Если гнев или обида были нешуточные, к их услугам существовали и черти, и соответствующие представители животного царства. Она никогда не думала, что в этом может заключаться какой-то смысл. Но здесь, в темных сумерках молчащего парка, каждое слово казалось значимым, каждое соответствовало своему смыслу; эта новая любопытная точность речи висела в воздухе, как звучание незнакомого языка, словно она поклялась на испанском или на пушту, и клятва обрела силу заклятия. Однако ничего не произошло; никто не появился; даже легчайший шелест не потревожил ночи, просто на миг ей показалось, что кто-то должен прийти - нет, даже не так. Такое мимолетное ощущение возникает, когда прислушаешься - не пошел ли дождь. Лестер вдруг стала странной сама себе, слова и интонации звучали незнакомо. В чужой стране говорила она на чужом языке, она говорила и не знала значения сказанного. Гортань, губы следовали привычными путями, но значения привычных слов оказывались совершенно иными. Она не понимала, чем пользуется.
"Я ничего не делала... О боже мой!" - так они говорили, и звуки преобразовывались в слова могучего и точного доисторического языка. Губы шевелились, произнося слова Адама, и Сета, и Ноя, только смутно осознавая их значение. Она снова в отчаянии воскликнула: "Ричард!" - и узнала слово. Только это слово и было общим для нее и для Города. Пока она говорила, она почти видела его лицо, видела, как он произносит что-то, и думала, что понимает смысл сказанного, потому что само его лицо было частью этого смысла, как бывало всегда, и она жила в этом смысле - любила, желала, корила его. Что-то понятное и огромное мелькнуло и исчезло. Она помолчала, потом повернулась и сказала, куда ласковее, чем раньше:
- Эвелин, давай-ка сделаем что-нибудь.
- Но я ничего не делала, - снова зарыдала Эвелин.
Точный смысл сказанного звенел вокруг, и Лестер ответила именно ему.
- Знаю, - сказала она, - я и сама делала не слишком много.
Шесть месяцев она вела их с Ричардом дом и теперь могла опереться на свою простую работу; ссоры и пререкания ничего не значили; да если бы даже не эти полгода, все равно ничего бы не изменилось. Она подняла голову; это было так же несомненно, как звезды, светившие теперь у нее над головой. Во второй раз она почувствовала - в отличие от Эвелин - что ее прошлое с ней. Оно вернулось впервые ощущением призрачного такси в парке, а теперь стало еще сильнее и определеннее. Она с облегчением сказала:
- Не слишком много. Пойдем.
- Но куда? - вскричала Эвелин. - Где мы? Здесь так ужасно.
Лестер огляделась. Она видела звезды, она видела огоньки, она различала смутные очертания домов и деревьев - все выглядело немножко непривычным. До сих пор она не осмеливалась произнести при Эвелин слово "смерть". Их окружал пейзаж смерти, а впереди ждало посмертие. Оставалось сделать лишь самую малость - войти в него. Она подумала о своей квартире и о Ричарде - нет. Она не хочет вести туда эту другую Эвелин. Да и сама она может оказаться для Ричарда только смутной тенью, галлюцинацией, тревожащим призраком. Лучше бы не доводить до этого, она не вынесет, если окажется только страшным сном. Нет, они должны отправиться куда-нибудь еще. Интересно, Эвелин тоже так относится к своему бывшему дому? Она знала, что подруга всячески третировала свою мать, с которой жила. Раз или два Лестер даже намеревалась вмешаться, хотя бы из соображений равнодушного превосходства. Но равнодушие тогда победило превосходство. Теперь выбор был за Эвелин.
- Может, пойдем к тебе? - предложила Лестер.
- Нет, нет! - пронзительно вскрикнула Эвелин. - Я не хочу видеть мать. Я терпеть ее не могу.
Лестер только пожала плечами. Что так, что этак, все равно они бродяжки, несчастные, беспомощные создания, без толку, без цели. Она сказала:
- Ладно... Пошли.
Эвелин робко взглянула на нее. Лестер, стараясь казаться дружелюбной, неловко улыбнулась. Получилось не очень хорошо, но Эвелин наконец-то, медленно и неохотно, поднялась на ноги. Огни в домах погасли, но воздух стал прозрачнее - может, уже занимался неожиданно ранний день. Теперь Лестер точно знала, что должна сделать, и с некоторым усилием сделала это. Она взяла Эвелин за руку. Две молодые мертвые женщины медленно побрели к выходу из парка.
Глава 2
Жуки
После похорон Лестер Фанивэл прошло около месяца. Власти сообщили о причинах авиакатастрофы и выразили сожаление по этому поводу. Муж миссис Фанивэл и мать мисс Эвелин Меркер получили официальные извещения и соболезнования. Пресса вяло обсудила возможность и уместность компенсации, в Парламенте был сделан запрос. В объяснениях говорилось, что предупредить катастрофу было невозможно, но все, связанные с авиацией, начиная от заводского рабочего и кончая маршалом, уже получили новый пакет инструкций.
Эти публичные прения потрясли Ричарда Фанивэла чуть ли не сильнее, чем смерть жены: уж очень одно не вязалось с другим. Благодаря развитому чувству благоразумия Ричард понимал: если закон в этой ситуации ничего не может предложить, в особенности бедным людям, то самое время Короне продемонстрировать милосердие. Понимал он и то, что Лестер, доведись им поменяться местами, и не подумала бы отказываться от денежной компенсации, которую сам он с гордостью отверг. Нельзя сказать, что ее натура была попроще, или что она, например, любила мужа меньше, чем он ее, нет, просто Лестер сочла бы справедливым получить хоть шерсти клок с тех, кого он высокомерно игнорировал.
Министерство иностранных дел, в котором Ричард служил во время войны, настойчиво предлагало ему длительный отпуск. Сначала он хотел отказаться. Первое потрясение уже прошло, а последующая депрессия, как он предполагал, наступит не сразу. Любая утрата дольше всего терзает неожиданностью происшедшего. Ричард ни минуты не сомневался, что воспоминания о гибели жены наверняка будут охватывать его на улицах и остановках, в театрах и ресторанах, и конечно, в их собственном доме. Но ему пришлось с удивлением отметить, что боль утраты обрушивается на него в местах, которые он считал только своими - в собственном кабинете, когда он читал протоколы норвежских переговоров, в подземке, где он обычно просматривал утреннюю газету, в баре, куда он обычно заходил с приятелями пропустить стаканчик виски. Эти привычки существовали задолго до того, как он встретил Лестер, но и они не спаслись от нее. Из какой-то немыслимой дали ее тень ухитрялась вмешиваться практически во все. Ее присутствие ощущалось постоянно, и конечно, причиняло боль, но еще больнее было ее отсутствие.
Поэтому Ричард сначала уехал, а потом вернулся.
Уехал, чтобы не ставить коллег в неловкое положение при встречах, вернулся, потому что не вынес одиночества; однако на работу не вышел, с этим можно было и повременить несколько дней. А пока он вдруг решил зайти к Джонатану Дрейтону.
Они познакомились давно, во всяком случае, задолго до того, как Дрейтон стал известным художником.
Несмотря на свою известность, он был еще и просто хорошим художником, хотя многие критики недовольно ворчали по поводу слишком пронзительных красок.
Впрочем, это не помешало им признать Дрейтона баталистом, и две его картины - "Погружение подлодки" и "Ночные истребители над Парижем" считались заметными произведениями искусства военных лет. Он тоже уезжал на какое-то время, готовился, как говорили, к художественному осмыслению недавних исторических событий. Незадолго до катастрофы он заходил к Фанивэлам, но потом уехал в Шотландию и писал Ричарду оттуда. Последняя открытка как раз уведомляла о его возвращении.
Ричард наткнулся на открытку, перебирая почту, и внезапно решил заглянуть к художнику. Джонатан жил - то есть оставлял вещи на время своих отлучек - в Сити, занимая мансарду одного из домов недалеко от собора Святого Павла. Здесь в одной из светлых комнат располагалась его мастерская. Художник шумно встретил старого приятеля, притащил в мастерскую и, как обычно, усадил в самое удобное кресло, а сам примостился на краешке стола.
- У меня для тебя много всего, - начал он, не дав Ричарду и рта раскрыть. - Кое-что я тебе расскажу, а кое-что покажу. Сначала лучше рассказать.., дело в том, что я практически помолвлен.
- Замечательно! - сказал Ричард. Джонатан опасался, как Ричард воспримет подобное известие, но его слова, кажется, не потревожили недавней раны. Ричард был просто искренне рад. - А я ее знаю? - тут же спросил он. И что значит "практически"?
- Не знаю, знаком ли ты с ней, - сказал Джонатан. - Это Бетти Уоллингфорд, дочь маршала авиации.
Они с матерью скоро должны зайти ко мне.
- Мне приходилось слышать ее имя, - кивнул -Ричард. - Она дружила с Лестер. Ну, может, не особенно дружила, просто когда-то они знали друг друга. Но я почему-то считал, что она тяжело больна, и мать не позволяет ей разгуливать по городу.
- Так и есть, - ответил Джонатан. - Маршал пригласил меня на обед, после того как я закончил его портрет. Славный человек, хотя совершенно неинтересен в качестве модели. Леди Уоллингфорд держит Бетти в строгости, а "практически" я сказал потому, что когда мы наконец заговорили с ней всерьез, она показалась мне какой-то неуверенной. Не отказала, но и не обнадежила. А сегодня они обе собираются прийти ко мне. Не бросай меня одного, ладно? Но это - не единственная причина, чтобы ты остался. Есть и еще одна.
- Да? - сказал Ричард. - И какая же?
Джонатан кивнул на мольберт и прикрепленный к нему холст, завешенный тканью.
- Вот, - ответил он и поглядел на часы. - У нас еще час до их прихода, и я хочу, чтобы ты первым ее увидел. Нет, это не портрет Бетти и даже не ее матушка; вещь совершенно другая, и она может - я не уверен, но может оказаться немного неприятной для леди Уоллингфорд. Есть у меня и еще кое-что посмотреть, если не возражаешь. Хорошо, что ты зашел, а то я уже собирался тебя вызванивать. Я же ни одной работы не выставляю, пока ты ее не посмотришь.
Последнее, как Ричард отлично знал, было явным преувеличением, но Джонатан если уж привирал, то от души. Здесь надо отдать ему должное: он ни разу не сказал одного и того же двум разным людям, а если даже и говорил, то слова звучали у него как-то по-разному. Разницу мог уловить только он сам, но и знакомые не возражали. По крайней мере, Ричард только и пробормотал:
- Никогда не думал, что ты придаешь такое значение моему мнению. Все равно показывай, что бы оно ни было.
- Сюда! - воскликнул Джонатан и повел друга к дальней стене комнаты. Здесь, опираясь на спины своих собратьев, стоял холст, записанный, судя по всему, совсем недавно. Ричард приготовился смотреть.
Это была часть Лондона после налета - пожалуй, самый центр, потому что здание справа смутно напоминало собор Святого Павла. На заднем плане виднелось несколько домов, а все остальное пространство холста занимали руины. Светало, небо было ясным, с первого взгляда казалось, что свет исходит от солнца, еще скрытого за группой зданий. Самое сильное впечатление на этой картине производил именно свет. Пока Ричард смотрел, ему начало казаться, что и само полотно светится, что свет изливается наружу и уже заполнил всю комнату. По крайней мере, он царил на картине, так что каждая деталь словно плавала в этом странном сиянии, как земля плывет в свете солнца. Цвета были усилены настолько, что казались почти невероятными. Ричард снова видел то, что критики называли "пронзительными" или "кричащими" красками в работах Джонатана, но он видел и несомненное мастерство, перечеркивающее мнение критиков. Границы между формами и оттенками почти исчезли. На этой картине цвет осмелился сам стать образом.
Желтая деревянная балка больше всего напоминала луч света, застывший в янтаре. Едва различимые штрихи, сами похожие на блики света, устремляли все это буйство красок в сторону поднимавшегося солнца. Глаз тщетно пытался сосчитать цветовые волны, расходящиеся от центра, и неизменно возвращался к их источнику.
И тогда становилось ясно, насколько самодостаточна такая манера письма. Зритель начинал понимать, что источником света может быть не только солнце, хотя оно и воплощает саму его идею. "Там восток, разве не там начинается день?" День - несомненно, там, а свет - нет. Стоило присмотреться повнимательнее, и целостность светового потока исчезала. Свет разливался по всей картине - он таился в домах и в тенях домов, лежал у подножия собора, вдруг отблескивал в булыжниках мостовой, оживал в неуловимой игре оттенков небосвода.
Каждый миг он был готов брызнуть отовсюду, но сам ограничил себя контурами, предпочел узилище форм, смирился и поставил предел собственному величию красочной палитрой, но и таким не утратил всеохватности. Он жил.
- Как бы мне хотелось увидеть здесь солнце, - проговорил наконец Ричард.
- Да? - переспросил Джонатан. - Почему?
- Потому что тогда я бы понял, живет ли свет в солнце или солнце - в свете. Я не могу это выразить. Если покажется солнце, то оно станет хранилищем.., нет, оно может оказаться сделанным из света так же, как и все остальное.
- Весьма приятная критика, - отозвался Джонатан. - Похоже, ты выразил самую суть восприятия, на которое я едва смел надеяться. Стало быть, одобряешь?
- Это лучшее из всего, что ты сделал, - с чувством ответил Ричард. Это словно современное Сотворение Мира - по крайней мере, Сотворение Лондона. Как это тебе удалось?
- Сэр Джошуа Рейнольдс, - сказал Джонатан, - однажды сослался на "простое видение и ясное понимание" как источник всякого искусства. Мне бы хотелось считать, что здесь я согласен с сэром Джошуа.
Ричард все еще рассматривал картину. Через минуту он медленно проговорил:
- Тебе всегда удавался свет. Я помню луну в "Голубях на крыше", впрочем, в "Истребителях" и в "Подлодке" тоже есть что-то от этого. Конечно, световых эффектов скорее ждешь на воде или в воздухе, поэтому и вздрагиваешь от неожиданности, когда земля вдруг становится похожей на них. Но не это главное. Удивительно, как ты ухитряешься, не теряя воздушности, сохранять ощущение веса. Никто не может сказать, что вещи у тебя на картине бестелесны.
- Надеюсь, никто и не скажет, - усмехнулся Джонатан. - Я вовсе не собирался терять одно, сосредоточившись на другом. А вот изобразить весомость света...
- Что ты имеешь в виду? - спросил Ричард.
- К сожалению, я имею в виду компромисс, - ответил Джонатан. - Ричард, ну и зануда ты! Почему ты всегда норовишь подсказать, что еще я должен сделать?
Ты же не даешь мне порадоваться тому, что я уже совершил! Да, я теперь и сам вижу, это - всего лишь компромисс. Превращение света в предметы. Придется отказаться от вещей и перейти к чистому свету.
Ричард улыбнулся.
- Как насчет ближайшего будущего? Не собираешься превратить какой-нибудь танк в поток чистых световых вибраций?
Джонатан задумался.
- Тут можно бы... - начал он, но оборвал сам себя. - Что-то я разболтался. Пойдем, посмотрим вторую работу, она совсем другая, - и он обошел мольберт с другой стороны. - Ты слышал об Отце Саймоне?
- Кто же не слышал? - отозвался Ричард. - Разве о нем не трубят все газеты, как будто он важнее мирного договора? Вообще, Министерство иностранных дел интересуется всеми новоявленными пророками, включая и этого. Есть еще один в России и один - в Китае. В такие времена они и возникают. Но с нашей точки зрения все они представляются совершенно невинными. Я лично как-то не вдавался в подробности.
- Как и я, - кивнул Джонатан, - пока не встретил леди Уоллингфорд. С тех пор я много читал о нем, слушал его, встречался с ним, а теперь вот рисовал его.
Леди Уоллингфорд встретилась с ним в Америке после Первой мировой войны, и, как я понял, тогда же подпала под его чары. Во время этой войны он стал одним из великих религиозных вождей, и когда он приехал сюда, она организовала из самой себя комитет по его встрече. Она предана ему; Бетти тоже, хотя и не столь сильно, но она во всем слушается мать, - он нахмурился и помедлил, словно собирался сказать еще что-то о Бетти и ее матери, но передумал. - Леди Уоллингфорд решила, что для меня - высокая честь рисовать Пророка.
- Они его так называют? - спросил Ричард.
Держа руку на покрывале, Джонатан заколебался.
- Нет, - сказал он, - не хочу быть несправедливым.
Нет. На самом деле она зовет его Отцом. Я спросил ее, священник ли он, но она, похоже, меня не услышала. В Америке у него было огромное количество приверженцев, а здесь, вопреки газетной шумихе, он держится очень тихо. Про него говорят, что он единственный, кто мог бы наставить Германию на путь истинный. Говорят еще, что он и его коллеги из России и Китая могли бы составить Мировой Триумвират. Но он сам до сих пор по этому вопросу не высказывался. Может быть, просто выжидает. Ну, я сделал все, что мог. Вот что получилось.
Он отдернул ткань, и Ричард остался наедине с картиной. С первого взгляда казалось, что на ней изображен проповедник. Собрание, весьма многочисленное, внимательно слушает. Люди немного подались вперед, и Ричард видел только множество слегка изогнутых спин. Не церковь.., но и не комната.., трудно понять, где происходит сборище, впрочем, Ричарда это мало заботило. Какое-то открытое пространство; земля напоминает развалины на предыдущей картине, только местность более. каменистая, скорее похожая на пустыню, чем на Город, На чем-то напоминающем каменную кафедру, высеченную из темной скалы, стоял проповедник - рослый темноволосый человек далеко за сорок, в своеобразном облачении. Чисто выбритое, тяжелое, изнуренное лицо словно нависло над аудиторией. Одна рука вытянута вперед и чуть опущена книзу, но открытая ладонь обращена вверх. За ним на скале - черная тень, над ним мчатся по небу тяжелые облака.