Ground Zero
   Развалин уже нет. Пространство размером с футбольный стадион огорожено забором из сетки высотой два с половиной метра. По тропинкам вдоль забора можно обойти все это пространство. На северной стороне за забором довольно большой кусок выложен бетонными плитами. На углу, у самого съезда в котлован глубиной в четыре-пять этажей, из которого вывезены обломки, стоит крест. Сделан он из фрагментов стальных конструкций фундамента южной башни ВТЦ. Поржавевший буро-коричневый крест на постаменте из большого куска бетона. У подножия креста цветы. Американский флаг. Несколько погребальных свечей на деревянной платформе. Слева на сетке ограждения транспарант. На белом фоне черные буквы: WE WILL NEVER FORGET.
   Тишина.
   Люди проходят в молчании. Атмосфера как в церкви или на кладбище. Тех, кто без всякой нужды что-то слишком громко произносит, хочется попросить замолчать. Вот только имею ли я право… Поднимаюсь с фотоаппаратом над ограждением и снимаю. Два соседних небоскреба покрыты густой черной сеткой. Несколько десятков этажей – черный цвет. Какой-то японец спрашивает полицейского, можно ли где-нибудь «купить немножко обломков от ВТЦ». Полицейский изо всех сил старается сохранять спокойствие и отвечает, что нельзя.
   Я прохожу по тропинкам вокруг ограждения. На участке тропинки у затянутого черной сеткой небоскреба на деревянной двери прибиты фотографии пожарных, погибших во время спасательной акции. Засохшие цветы. Пожарная каска. Кто-то приколол отчет молодого пожарного. Написано от руки. «Копая там, мы находили обувь. Сотни пар обуви».
   Останавливаюсь на восточной стороне Ground Zero. Огромная яма глубиной в несколько этажей, замкнутая с каждой стороны ровно обрезанными фрагментами фундаментов, выступающих стальных конструкций. Словно огромная могила, приготовленная, чтобы опустить в нее гроб чудовищных размеров.
   Никто точно не знает, сколько людей погибло здесь 11 сентября. Впрочем, начиная с какой-то цифры количество жертв уже не действует на воображение. Пять или шесть тысяч. А может, четыре…
   Я несколько раз бывал на башне ВТЦ. Обычно приходилось стоять в длинной закручивающейся очереди. Сперва к кассе, потом – чтобы принять участие в этом событии. Но всякий раз это было ожидание чего-то исключительного и неординарного. Потому что это было уникальное место. Очередь была длинная, однако люди улыбались, шутили. Радовались. Звучали разные языки, тут были перемешаны люди с разным цветом глаз, волос, кожи. Были молодые родители с младенцами за спиной, были дети в колясках, были мальчики и девочки. Сюда приходили целые школьные классы. Целые семьи. Время шло быстро, а потом человек оказывался ТАМ, и смотрел с высоты, и у него перехватывало дыхание. Я это знаю, потому что несколько раз стоял в той очереди и был ТАМ. А потом уходил с памятью, заполненной тем, что увидел.
   Утром 11 сентября 2001 года здесь тоже стояла очередь. И к лифту, и к кассе. В этой очереди ждали подъема на смотровую площадку ВТЦ целые семьи. Никто из них не вернулся.
   Battery Park
   От набережной Бэттери-парка, самой южной точки Манхэттена, отходят туристические кораблики, на которых, кстати, можно сплавать и к острову Статуи Свободы. Сейчас Бэттери-парк поразительно пуст. Не нужно стоять в чудовищных очередях. Приходишь, покупаешь билет, садишься на кораблик. Даже приходится ждать, когда наберется достаточно пассажиров. В любой другой день это просто представить невозможно.
   И это вовсе не потому, что с сентября 2001 года запрещено входить внутрь Статуи. Сегодня, 4 июля, люди попросту боятся. И страх этот не помогает преодолеть ни полиция на набережной, ни контроль при входе на кораблик, ни заверения шефа NYPD.
   Когда-то можно было подняться даже на венец Статуи Свободы. Теперь нет. Официально всем говорят, что ведутся реставрационные работы. Неофициально же, что повреждение Статуи Свободы в результате теракта было бы осквернением святыни. Потому поплыть на остров можно, но приблизиться к Статуе нельзя.
   Выбираю поездку корабликом вокруг Статуи. Мимо Эллис-айленд и по Ист-ривер к Бруклинскому мосту. Незабываемый вид Манхэттена, с которого, словно резинкой с рисунка, стерли два элемента. Потому что башни «были всегда». Кораблик останавливается напротив места, где «всегда были». Экипаж выключает двигатель. Молчание. Через минуту плывем дальше.
   Pier 17
   От Бэттери-парка пешком иду до так называемого Си-порта, в восточной части нижнего Манхэттена, почти под Бруклинским мостом, который показывают в большинстве американских фильмов. Пир 17 – это часть Сипорта и название места на берегу Ист-ривер, где пришвартованы исторические, музейные парусники. Когда-то отсюда уходили в рейс настоящие парусные суда. Теперь тут парк с кафе, ресторанами, магазинами и уличными артистами. Люди приходят сюда, чтобы весело провести время. Сейчас здесь тоже много народу. Атмосфера отдыха. Люди неспешно ходят от магазина к магазину либо сидят за столиками кафе. Повсюду полиция.
   На площади перед пришвартованным музейным парусником «Пекин» местная нью-йоркская радиостанция «Kiss FM» поставила небольшую эстраду и вовсю рекламирует себя.
   Рядом готовятся брать интервью журналисты местного телеканала. Диджей-негр из «Kiss FM» микширует фрагменты «черной» музыки из Бронкса. На площадку перед эстрадой постепенно выходят люди. Начинают танцевать, толпа у эстрады становится все гуще. Диджей в такт музыке выкрикивает названия всех штатов. В ответ – ликующие вопли танцующих.
   Старушка в смешных очках, хромой толстый негр с белым полотенцем на голове и палкой в левой руке, молодые девушки с татуировками на животе, туристы из Германии, японцы с фотоаппаратами на плече. Все танцуют. Диджей выкрикивает:
   – Нью-Йорк!!!
   Когда радостный вопль смолк, люди взялись за руки, стали танцевать вместе. Я с волнением наблюдаю за этой сценой. И тут тележурналистка, стоящая рядом со мной, выуживает из толпы молодого парня:
   – Вы не опасаетесь, что сегодня в Нью-Йорке может произойти террористический акт? Например, здесь, на Пирсе 17, где столько людей. Вы этого не боитесь?
   Парень глядит на нее и отвечает:
   – Who the fuck cares at the moment?.. (Кого это, в задницу, сейчас беспокоит?) – и показывает на танцующую толпу. После чего продолжает танцевать.
   Empire State Building
   Перед полночью я в апельсинового цвета такси еду к Эмпайр-Стейт-Билдингу. С тех пор как от ВТЦ осталась яма, это единственное место, откуда можно посмотреть сверху на Манхэттен. Туристы знают, что есть смысл въехать наверх два раза: днем и ночью. А сегодня особенная ночь. 4 июля. Традиционные фейерверки по случаю Дня независимости. Впрочем, они не особенно отличались от тех, что я видел прежде.
   Перед небоскребом очередь ожидающих подъема. Я оказался в последней группе. Эмпайр закрывает двери ровно в полночь. Перед входом в лифт просвечивают все сумки. Каждый проходит через металлоискатель. Вдруг запищало. Охрана просит молодого мужчину выложить содержимое карманов. Среди вещей, лежащих в пластиковой коробке. Библия, которая с трудом уместилась в заднем кармане его джинсов. Охранник открывает Библию, чтобы убедиться, что это не бутафория. Я слышу, как, отдавая ее мужчине, он говорит:
   – Для полной уверенности…
   Сверху открывается вид, от которого спирает в груди. Манхэттен, сияющий праздничными огнями и подсветкой. Люди стоят, прижавшись лицами к сетке ограждения, молча смотрят на эти огни. Я перехожу на южную сторону смотровой площадки. Вглядываюсь в ту часть горизонта, которую недавно закрывали башни ВТЦ. Рядом со мной стоит мужчина, держа за руки двух девочек, которые прилипли к сетке. Наверное, это его дочери. Я слышу их разговор.
   – Я думаю, когда-нибудь их восстановят, правда? – говорит та, что помладше. Не дождавшись ответа, она произносит: – Они были такие красивые.
   Спускаюсь вниз. Полночь минула.
   5 июля
   Опять на Гранд-Сентрал. Девушка, повязанная черным платком, раздает свои желтые листовки, как раздавала вчера и, вероятно, все 274 дня, предшествовавшие 4 июля. Я прохожу мимо, она подает мне листок, улыбается и ровным голосом говорит:
   – Если вы его встретите, пожалуйста, скажите, что мы его ждем.
   Я иду дальше.
   – Если вы его встретите…– слышу за спиной ее голос. На предплечье у нее черным маркером написано: 276.
   Марцин закончил читать. Он встал и подошел к раскрытому окну. Часы на колокольне костела пробили полночь. В саду музея под ветром раскачивались ветки деревьев, открывая и закрывая мигающий, уже месяц как требующий починки фонарь. С улицы доносились шаги запоздалых прохожих, спешащих домой. Иногда темноту на мгновение освещали фары проезжающего автомобиля. Завершился очередной обычный день. Еще позавчера он так бы и подумал: очередной обычный день. Сколько уже таких обычных дней осталось позади? Похожих друг на друга, замкнутых в кольце тех же самых повторяющихся действий, тех же самых человеческих лиц, тех же самых мест, того же самого отсутствия надежды, что может быть иначе.
   Как он не замечал, что это кольцо все теснее сжимается вокруг его жизни с каждым «обычным» днем?
   Из-за чего это происходило? Из-за отсутствия надежды?
   Почему другие не утрачивают надежду? Наперекор всему. Какой номер у него был бы маркером написан на предплечье, если бы он оказался на месте той девушки из Нью-Йорка? С какой даты он хотел бы считать эти числа? С того дня, когда он бежал от дверей квартиры Марты, со дня, когда нашел маму, лежащую на поле, или со дня маминой смерти?
   А может, это началось с молчаливого согласия, что так и должно быть? Потому что ему не для кого жить, а жизнь только для себя по определению лишена цели, ради которой стоит вставать по утрам. Но что значит «жить для кого-то»? Для кого, в сущности, живет старая Секеркова и для кого – его брат Блажей? Кто из них больший эгоист? Секеркова, которая живет так, как ей хочется, или Блажей, который хочет, чтобы другие жили так, как желает он? Кто из них приносит миру и людям больше пользы? Секеркова, которая идет по жизни так тихо, что даже ее собственная судьба этого не замечает, или Блажей, который под барабанную дробь шумно дирижирует своей судьбой?
   На чем основывается умение жить? Та презираемая и высмеиваемая девушка с гданьского вокзала, которая выкрикивала в лицо всему миру: «Я люблю только себя!» – обладает этим умением или, напротив, утратила его? А может, она просто умнее других, знает, что мир, если пристально к нему присмотреться, страшен и радоваться тому, что живешь в нем, может только ребенок или идиот. Но быть идиотом унизительно…
   Он давно не задавал себе подобных вопросов. Даже если испытывал потребность основательнее задуматься над своей жизнью, случалось это крайне редко. Да, он бежал от таких мыслей. Отодвигал их на некое неопределенное «потом». Защищался от них, так как при этом вынужден был бы ответить себе на вопросы, которые до сих пор вызывали дурные воспоминания. Казалось, что, если он их себе не задаст, все будет так, словно их не существует. То есть вел себя как ребенок, который думает, что, если он зажмурит глаза, никто его не увидит.
   Он не был счастлив, но если и не смирился с этим, то во всяком случае принимал как данность. А когда что-то принимаешь, то сперва это становится терпимым, а потом и вовсе нормальным и обычным. И Марцин пребывал в этой нормальности, смирившись с судьбой. Сегодня он впервые ощутил что-то вроде протеста. Ночной разговор с Блажеем заставил его понять, что он совершает ошибку, соглашаясь на одиночество… из которого ничего не следует. Потому что из его одиночества не следует абсолютно ничего. Он не выбирал одиночество, чтобы творить нечто значительное в уединении, которое никто не нарушает. Не выбирал и для того, чтобы справиться со страданием. Так было, быть может, сразу же после смерти матери, но давно уже прошло. Не пребывал он и в поисках великой истины, которую обычно обретают ценой одиночества. Внезапно он осознал, что его одиночество было непрекращающимся бегством от мира, который его обидел и ранил. Впрочем, ничуть не больше, чем других. И не каких-то там далеких, неведомых людей с телеэкрана или с фотографий в газетах, а из ближнего окружения. Его брат Петр, пани Мира… Может ли жизнь кого-нибудь ранить сильнее, чем ее? Вместо того чтобы смириться с тем, что несправедливость, равно как и награда, является частью человеческой судьбы и они тесно переплетаются, он, словно капризный ребенок, разобиделся на мир и демонстрировал свою обиду, изолировавшись от него.
   В последнее время, особенно когда в его жизни появилась Эмилия, он стал задумываться, что склонило его к выбору одиночества, и чаще всего ловил себя на одном и том же объяснении. После того как он потерял Марту, его ужаснула и долгое время парализовывала мысль, что он больше никого не сможет так сильно полюбить. А это убеждение уже само по себе толкает к одиночеству. Оно уже по определению является разновидностью одиночества. Убеждение, что ты коснулся ангела, что оказался одним из горстки избранных провидением и что такое может случиться один-единственный раз за вечность.
   Господи, что за чушь он несет! Да еще таким языком! Осталось только молитвенно сложить руки или посыпать голову пеплом! Какую еще вечность? Какой, к черту, ангел? Если тут и есть что-то ангельское, то это терпение, с каким он пребывает в этой дурацкой убежденности. Потрясенный, он решил… А собственно, чем потрясенный? Любовью или всего-навсего химией, которую так самозабвенно, ни на кого и ни на что не обращая внимания, разлагает на атомы его братец? Ладно, пусть так. Но он был потрясен, это факт. Не важно, химией или любовью. Может, Блажей прав, что это одно и то же. Итак, потрясенный, он однажды решился передать свою жизнь в руки женщине, которую эта его жизнь, сказать по правде, ничуть не интересовала. Почему же он до сих пор позволяет, чтобы какая-то конформистка решала, исполнится в его жизни любовь или нет?
   Благодаря вчерашнему ночному разговору с Блажеем и сегодняшнему неожиданному обретению Якуба он осознал, сколько времени потратил впустую и чего другие могли за это время пережить и достичь. В течение последних двадцати четырех часов он встретился с двумя людьми, которые смогли потрясти и подавить других своими достижениями. Рядом с ними человек сразу же замечал свою малость, испытывал гнетущее и обидное чувство потерянного времени.
   Блажей и Якуб…
   Похожи ли они? Действительно ли для того и другого каждая минута жизни состояла из шестидесяти секунд и они не упускали ни одной? Что толкает людей в сумасшедшую погоню за каждой убегающей минутой? Желание «обрести значение», как утверждает Блажей, или, как сказал когда-то Якуб – он до сих пор помнит этот разговор, – «стремление обеспечить себе максимальное количество переживаний»? А может, просто обычные человеческие слабости, проявляющиеся в виде жажды успеха или боязни поражения? Стоит ли безостановочно мчаться, не оглядываясь, так как то, что позади, чего мы так желали и с таким усилием добивались, – всего лишь небольшой пригорок, который годен только для того, чтобы, стоя на нем, увидеть следующие вершины? Не оглядываясь, но и не глядя вниз, постепенно забывая, что и кого мы там оставили. Интересно, Якуб по пути наверх тоже, подобно Блажею, оставил кого-то на дороге и тоже не заметил этого?
   Тогда, во Вроцлаве, они с Якубом одинаково смотрели на мир. С одинаковым энтузиазмом, и планы у них были одинаковые. И даже мечты. И одинаковая наивная юношеская вера, что мечты эти сбудутся. В один из вечеров незадолго до своего таинственного исчезновения Якуб сказал:
   – Главное в жизни – это иметь мечты…
   Это была последняя фраза, которую Марцин запомнил. Он даже толком не знает, почему именно эту фразу. Может, потому, что, когда он это произнес, им пришлось прервать разговор и объяснять Наталии, что такое мечты. Якуб никак не мог сделать это с помощью азбуки глухонемых. А Наталия коварно и с некоторой долей кокетства требовала, чтобы он этого не писал. Ни на листке бумаги, ни на руке. Она закрывала глаза, отворачивалась и отступала на несколько шагов. Она обязательно хотела, чтобы он ей это «сказал». И тогда Якуб стал взбираться по стене студенческого общежития, возле которого они стояли. Он поднимался наверх и падал вниз, когда штукатурка оказывалась слишком гладкой и ему не за что было уцепиться. Но он тотчас повторял попытку в другом месте. Наталья не понимала. Подъем на стену у нее никак не ассоциировался с мечтами. После очередной пробы Якуб признал себя проигравшим. Он подбежал к Наталии, попросил шариковую ручку и что-то написал на ее руке. И тогда она стала целовать его лицо. Сантиметр за сантиметром. Марцин смотрел на них, чувствуя себя лишним, невольным свидетелем чужих ласк. Он повернулся и молча ушел в общежитие. То был последний раз, когда он видел их обоих. Тогда он даже не попрощался с ними.
   Ну а он сам? Где остались его мечты? Да какие, к черту, мечты? Нет их у него. А есть бутерброд, который он достает из пакета в полдень, есть обход музея в четырнадцать часов, а в последнее время – как наиважнейшая цель в жизни – выплата кредита, взятого на ремонт дома, в котором, кроме него, бывают старая Секеркова, время от времени почтальон да раз в году Ямрожи с колядой. Нет у него ни одной мечты! И никто их у него не украл. Марта тоже не украла. Сам он растерял их по дороге. И хватит, наконец, валить все на бедную Марту!
   Марцин внезапно ощутил нарастающую злость. Он резко захлопнул окно и прошел обратно к столу. Занес в записную книжку электронный адрес Якуба и выключил компьютер. Из ящика стола достал толстый фломастер, которым писал номера и названия на папках, завернул левый рукав рубашки и на внутренней стороне предплечья вывел большую цифру 1. Закрыл дверь кабинета и быстро сбежал к машине.
   Утром, стоя под душем, он, мысленно улыбаясь, энергично стирал губкой с предплечья черную единицу. Он совершенно не представлял себе, как подвернул бы, скажем, в музее рукава рубашки, открыв взглядам это «тату». Без сомнения, все решили бы, что он сошел с ума и в припадке безумия чуть не искалечил себя. А если бы он стал объяснять значение этой единички на руке, то его совершенно точно приняли бы за сумасшедшего. Возможно, даже опасного для окружающих. Он прекрасно знал, что между Бичицами и Новым Сончем внезапные явные отклонения от принятой нормы поведения воспринимаются либо как временное помрачение ума спиртным, к чему гурали относятся с присущим им пониманием, снисходительностью и сочувствием, либо как психическая болезнь, которая для многих до сих пор ассоциируется с языческой одержимостью бесами. А поскольку всем известно, что допьяна он никогда не напивается, Марцин решил, что для него будет лучше, если он старательно смоет с себя следы минувшей ночи.
   Следы минувшей ночи… Как это литературно и драматично звучит применительно к тому, скажем прямо, детскому поступку. Так говорится о ночи с женщиной, рядом с которой мужчина просыпается и с ужасом понимает, что не только не помнит ее имени, но хочет как можно скорее избавиться от нее. Он никогда не переживал такой «минувшей ночи», хотя во время поездок на конные состязания не раз слышал весьма красочные рассказы о таких вот ночах от коллег во время завтрака, состоявшего из одной-двух кружек пива. И всегда после таких рассказов он пытался понять, кого ему больше жаль – женщин или коллег.
   Он не хотел забыть минувшую ночь. И то, что он смывает с руки единичку, вовсе не значит, что ему хочется стереть из памяти вчерашнее решение, которое символизирует эта написанная фломастером цифра. А решил он, что начинает жить по-другому. То есть в каком-то смысле начинает свою жизнь заново. Со следующего дня. Для него – первого.
   Когда на левом предплечье остался только красный след от работы губкой, а напоследок щеткой для мытья рук, Марцин вытерся. В спальне из нижнего ящика шкафа он вывалил кипу накрахмаленных простыней, наволочек и полотенец, оставшихся после матери. На дне ящика под стираными шерстяными носками, которых мать навязала для него и братьев, он нашел свои джинсы. Сидя на корточках на полу, тщательно осмотрел их со всех сторон и с удивлением обнаружил, что они ничем не отличаются от тех, что были на Шимоне, когда тот приезжал с Асей к нему в музей. Марцин подошел к зеркалу и надел джинсы. Похоже, он похудел за те десять или двенадцать лет, что не носил их. Марцин вытащил черный кожаный ремень из костюмных брюк, которые вчера ночью повесил на стуле в кухне. Включил утюг и, когда тот нагрелся, погладил взятую из шкафа голубую рубашку и надел ее, еще теплую. Взяв галстук, он подошел к зеркалу и принялся завязывать. Но когда оставалось лишь поправить узел, его вдруг охватили сомнения. С тех пор как он стал работать в музее, его ни разу там без галстука не видели.
   «Ничего, привыкнут»,– подумал он, развязав галстук и бросив его через голову на кровать.
   Он перешел в кухню, включил радиоприемник и поставил чайник на огонь. Взглянул на отрывной календарь, висящий на двери. На нем все еще был листок с позавчерашней датой. Марцин оторвал его. Среда, одиннадцатое сентября. Потом, захватив стул, прошел в кладовку и открыл большую запыленную картонку, стоящую на верхней полке. Из-под маминых книжек он извлек флюоресцирующую Божью Матерь, завернутую в вышитый платок. В эллиптическом плексигласовом футляре, заполненном прозрачной жидкостью, находилась фигурка Божьей Матери с Младенцем Иисусом на руках. Лицо у Божьей Матери было как после неудачного лифтинга, а башмачки на ногах Младенца здорово смахивали на адидасовские кроссовки. Марцин несколько раз сильно встряхнул футляр, со дна поднялись крохотные хлопья белого пластика, долженствующие изображать снежинки. Сама фигурка была покрыта фосфоресцирующей краской и в темноте светилась. «Астрономический китч», – подумал Марцин. Такое вряд ли найдешь на лотках торговцев подобным барахлом, стоящих вдоль дороги, что ведет к монастырю в Ченстохове. Видимо, на лотках во французском Лурде торгуют околорелигиозным хламом самого низкого разбора. Для соответствия истинному ярмарочному идеалу не хватало одного – позолоченного ключика в спине у Божьей Матери, которым заводился бы музыкальный механизм, играющий церковное песнопение.
   Тем не менее этот поразительный образчик безвкусицы был исключительно близок ему. В каком-то даже высоком смысле. Но вовсе не потому, что, как утверждала Секеркова, фигурку эту освятил какой-то епископ из Кракова. Главное, она ассоциировалась у него с исполненными покоя и тишины вечерами и ночами в течение многих лет.
   Читая книгу или газету, ожидая, когда мама заснет, он сидел в кухне напротив открытой двери в ее комнату и время от времени бросал взгляд в темный дверной проем. И когда замечал слабое голубоватое люминесцентное свечение фигурки на ночном столике, это означало, что мама погасила ночник и читает вечернюю молитву. Он дожидался, когда свечение вокруг фигурки становилось слабым, невидимым глазу, входил на цыпочках в комнату и проверял, укрыта ли мама одеялом. Убедившись, что она спит, он возвращался в кухню, выключал свет и шел к себе в спальню. После смерти мамы он еще долгие недели, когда одиноко сидел в кухне, внезапно на миг поднимал глаза от книги и автоматически поворачивал голову, высматривая за дверью голубоватое свечение. Длилось это обычно какую-то долю секунды. Провал в памяти и проблеск надежды, что, может…
   Но как-то он встал, вошел в мамину комнату и спрятал фигурку в ящик ночного столика. А через несколько недель завернул ее в платок, сложил вместе с другими мамиными вещами в картонную коробку и отнес в кладовку.
   А сейчас поставил ее на подоконник за занавеской. Потом достал сотовый телефон, набрал номер Секерковои и с трудом – он давно уже думал, когда же наконец кто-то догадается упростить эту операцию, – стал выстукивать эсэмэску.
   Пани Доброспава, хорошо, что у Вас во дворе стоит мачта GSM. Благодаря этому мои пожелания по случаю дня рождения окажутся не очень запоздалыми. Я желаю Вам всего самого лучшего. Только сегодня я выпью за Ваше здоровье.
   P. S. Божью Матерь из Лурда я достал из коробки. Она стоит на подоконнике, чтобы Вы могли видеть ее, когда будете проходить мимо моего дома.
   Он верил, что Секеркова сумеет сложить вместе три эсэмэски, на которые его сотовый разделил (когда-нибудь он все-таки узнает, какому гению идиотизма пришла идея так поступать) набранный и отосланный текст. И он засмеялся, представив, как Секеркова ковыляет по деревне и вдруг лезет в глубокий карман черной юбки, чтобы из-под четок, молитвенника, зажигалки и пачки сигарет извлечь мобильник. Работай он в отделе рекламы оператора мобильной связи, он бы развесил такую фотографию на биллбордах по всей Польше с подписью: «Жизнь слишком коротка, чтобы не разговаривать».
   Марцин возвратился в кухню. Нарезал хлеб для бутербродов. А когда полез в холодильник за маслом, изменил решение. Нет! Сегодня он не развернет пакетик с бутербродами с паштетом! Когда на башне костела пробьет двенадцать, он пройдет к хранительнице и пригласит ее на обед, или, как это сейчас называется, на ленч. Он войдет к ней в кабинет, поцелует ей руку и скажет: «Пани Мира, вчера вы доставили мне неожиданную радость. Я уже давно позабыл, как приятно получать подарки. А вы преподнесли мне сразу два подарка. Потому что фраза, где говорится, что наши кружки соприкасаются… Быть может, у вас найдется время и вы примете мое приглашение на ленч? В час мы могли бы выйти в город и зайти в итальянский ресторанчик возле книжного магазина. А к двум часам вернулись бы в музей».