Страница:
А я и не знал, что Блажей твой брат. Ваша фамилия так популярна, что мне даже в голову не приходило. Ты никогда о нем не рассказывал. Блажея я знаю по его статьям. Мир такой маленький!
Мне уже пора заканчивать. Напишу побольше из Мюнхена. Рад, что ты меня нашел.
Ты счастлив у себя в горах?
Будь здоров.
Я куб.
P. S. Не могу передать привета ни жене, ни детям. Может, когда-нибудь…
P. P. S. Пиши мне на ящик в институт. Я хочу читать твои мейлы не только в Париже!
Он не знал, почему она исчезла. Произошло это примерно через три недели после телефонного разговора и их «первого свидания». Сперва вечером они долго разговаривали. Потом, когда она, как обычно, вернулась домой, он остался в кабинете и написал ей мейл. В тот день была годовщина смерти его отца. И он подумал, что это самый подходящий день, чтобы рассказать о нем. Тогда же он написал о матери и ее болезни. Об их близости, о том, с каким смирением она принимала свою неподвижность, о том, как он подстроил свою жизнь под жизнь инвалида в кресле-каталке, о радостных совместных вечерах с мамой, о ненужной и порой раздражающей его благодарности братьев «за то, что он от имени их всех полностью посвятил себя маме». В этом же мейле – он долго сомневался, подходящий ли это момент и не оскорбится ли она, – он написал:
«Можно ли по кому-то скучать и радоваться этому?» – возник у него в одну из суббот вопрос.
Разбудил его собачий лай по соседству. Последние выходные перед Рождеством. В эту субботу не нужно было вставать спозаранку, чтобы ехать в музей. Дежурства по выходным, когда было больше посетителей, они делили с хранительницей, и его очередь была в воскресенье. Он безуспешно пытался заснуть. Светало.
Марцин встал, ополоснул лицо холодной водой, вышел и направился в сторону хаты Секерковой. Он смотрел, как иголочки инея облепляют недвижно застывшие сухие стебли травы. Безлистные ветви и засохшие сорняки были словно отглазурованы острыми кристалликами, заборы повиты застывшим туманом. Сказочные деревья в белых кружевах, как по краям салфеток, которые делала мама. Фарфоровое утро в Бичицах. Нарядное, как гуральские девочки, идущие на первое причастие.
Вдали маячили горы, укрытые предутренней мглой. Марцин с рождения жил в Бичицах, и, сколько помнил себя, горы всегда восхищали его. Благодаря им мир обретал порядок и меру. Все приходило, а величественные горы всегда были неизменными.
Это была странная зима. Бесснежная. Снег лежал только высоко в горах.
Марцин миновал хату Секерковой и свернул с главной дороги на лесную тропу. Он долго продирался сквозь безлистные, покрытые инеем кусты ежевики к поросшему отвердевшим от морозца мхом крутому откосу. Когда он был маленьким, они иногда приходили сюда с мамой. Мама доставала из сетки книгу, он клал голову ей на колени, закрывал глаза и представлял себе истории и места, о которых она ему читала.
Книги заменяли маме мир, который она не повидала, но по которому порой тосковала. У нее ни к кому не было претензий за то, что знает этот мир только по книжкам. Она не считала, что чем-то пожертвовала, живя в Бичицах. Так жила ее мать и мать ее матери. Далекий мир был для других, и она смирилась с этой мыслью. Впрочем, далекий мир представлялся ей не только прекрасным и таинственным, но также грозным и опасным. Она рассказывала, как родители взяли ее в первый раз на ярмарку в Новый Сонч. Она очень встревожилась, когда они отдалились от Бичиц так далеко, что уже не слышно было звона колокола их костела. В пору ее детства церковный колокол обозначал своим звучанием расстояние. Для нее далекий мир начинался уже там, где она не могла услышать этот звон…
Марцин сел на откос. Он думал об Эмилии. Какие у нее глаза? Какие руки? Ему хотелось услышать, как она произносит его имя. Не по телефону. Въяве. Глядя на него, когда он сидит перед ней. И не на каком-то там виртуальном стуле, на который она его усаживает, а на настоящем. Деревянном. С сучками и собственной историей. Она ведь так полностью и не описала, как она выглядит. И до сих пор не прислала ему фотографию. Когда-то несмело – может, слишком несмело – он попросил ее об этом, но в течение нескольких последующих дней она не отреагировала на просьбу, а вторично попросить он не отважился.
Марцин знал, что у нее длинные волосы, которые перед поездкой верхом приходится плотно закалывать, чтобы они поместились под жокейской шапочкой. Знал, что глаза у нее зеленые и узкие кисти рук, знал, что второй палец на ноге значительно длиннее большого, что засыпает она на правом боку лицом к стенке, чай пьет несладкий, обожает малиновый кисель с пятью ложечками сахара с горкой, знал, что ванну она принимает, наполненную до половины, «потому что вода может когда-нибудь закончиться». Знал, что, когда на улице гроза или сильный дождь, она любит лежать в постели, укрытая по горло одеялом. И еще тысячу других подробностей. И возможно, именно потому, что он все это знал о ней, так мало ее было в его жизни.
Он скучал по ней. И на этом откосе второй раз за сегодняшний день осознал: его радует, что он по ней скучает. В понедельник он ей скажет об этом. Прямо скажет. Короткими, простыми фразами. Так, как если бы стоял на почте перед окошечком и писал старомодную телеграмму: «Я скучаю по тебе. Ты самая главная женщина в моей жизни. Так хочу увидеть тебя. Хочу дотронуться до тебя. Хочу проснуться рядом с тобой». Да. В понедельник он скажет ей об этом! И именно так.
Возвращаясь, он пошел дорогой к костелу. Он так давно не был на могиле мамы. Проходя через пустой двор, ведущий на кладбище и к главному входу в костел, у крыльца дома ксендза он увидел кучку мужчин, которые что-то громко обсуждали. Некоторые сидели на ступеньках и пили пиво, кто из бутылки, кто из банки.
– Марцин, подойди сюда, – услышал он голос Яцека Пильха, младшего сына соседей, живущих в хате, граничащей с Банахом.
Он подошел к ним.
– Ямрожи не хочет дать нам освобождение от обета. Заперся у себя и не открывает. Может, ты с ним потолкуешь? Через неделю у нас крестины Ягуси. А какие крестины без водки? Во, глянь, что Ямрожи написал…
Марцин улыбнулся, поднялся на крыльцо и прочитал на дверях дома: «С сего дня освобождений не даем. Священник прихода ксендз Ямрожи».
Прочитав, он спустился вниз.
– Раз не положено, значит, не положено, – сказал он и направился к кладбищу.
– Ох, Марцин, ты уже не наш. Совсем ты обабился в своем Сонче, – услышал он за спиной голос Яцека и следом взрыв смеха остальных гуралей.
Марцин слышал об этих освобождениях от сотрудников музея. Ежегодно толпы гуралей давали обет трезвости. На полгода, на год, до конца жизни. До недавних пор большинство из них обращались к своим приходским священникам за временным освобождением от обета и дозволением напиться до потери сознания. Причин была бездна: свадьба сына, крестины внука, приглашение в гости к другу, которого гураль не видел целые долгие сутки. Получение освобождений от обета в последнее время перешло все границы абсурда. Видно, Ямрожи получил распоряжение от епископа и повесил это объявление. Иначе бы он этого не сделал. Он слишком ценил воскресные пожертвования, которые кладут на поднос, и слишком хорошо знал гуралей. Впрочем, о подносе он, наверное, не слишком тревожился. Если гурали из мести ничего не положат, то недостачу восполнят их счастливые невесты, жены, сестры и матери.
Гурали пили всегда и пили много. Баба должна сидеть в доме, а гураль – в корчме. Самое большее, баба может прийти к корчме. И лучше, если с тачкой.
Входить в корчму ей не положено. Она должна ждать у корчмы с тачкой спокойно, как терпеливый водитель такси поджидает пассажира. Если мороз или метель, то она может согревать руки дыханием. Марцин сам неоднократно наблюдал, как гурали выносили своих упившихся собутыльников и укладывали на тачки, привезенные в середине ночи – но бывало, что и днем, – заранее оповещенными женами, невестами или матерями. Достаточно умело (опыт-то есть) они укладывали тело напившегося так, чтобы оно поместилось в тачку, и молча, не тратя времени, возвращались в корчму продолжать веселье. Жены, невесты или матери толкали тачки по снегу, песку либо, если повезет, по асфальту, моля Бога, чтобы никто не вышел и не увидел их за этим занятием. Матерям помогали сыновья, невестам, особенно если они были уже изрядно брюхаты, старшие братья. Ну а женам приходилась справляться самим.
«Если бы гураль не пил, от него воняло бы», – говаривала Секеркова. Даже ксендз Тишнер писал, что «если бы гурали не пили, они поубивали бы друг друга». Так что гураль вынужден пить. Желательно в хорошей компании и из одного на всю компанию стопаря, передавая его по кругу. И желательно, чтобы поблизости не было женщин. Гураль любит пить. Особенно на крестинах или на свадьбе, которая для гостей, а зачастую и для молодого завершается в вытрезвителе либо в больнице. А иногда – такие случаи тоже бывали – на кладбище. Прирожденный гураль похмелится пивком, а затем, чисто выбритый и празднично одетый, вместе с женой отправится в костел, где пропоет в обществе других преодолевших похмелье гуралей гимн во славу Господа. Либо не отправится, потому что ему предстоит провести экскурсию горожан, нежданное свидание под водку с другом, который вернулся из Америки, или потому что уже несколько дней задувает хальный. Когда он дует, нужно пить, а то хальный плохо действует на человека. А когда дует совсем уж сильный ветер, гурали становятся страшно нервные. И чтобы выдержать это, они либо пьют и поют, либо дерутся. Прирожденный гураль, когда дует хальный, должен напиться. В качестве психотерапевтического средства. Если он не сыщет никого из своих, то выпьет даже в компании какого-нибудь слабака горожанина из Щецина или Лодзи. Разумеется, если тот ему поставит. Но для того будет лучше, если он поставит, потому что для гураля нет ничего дороже чести. Честь дороже водки. А зачастую даже дороже, чем жизнь. Особенно жизнь какого-нибудь слабака из Щецина, Лодзи или даже соседнего Нового Сонча. У Марцина было совершенно иное мнение насчет того, что такое честь. Но он был уверен, что никто из мужчин, стоящих перед дверью ксендза, не разделяет его мнения. Поэтому он не обернулся – что было совершенно не по-гуральски – и не завел ссору с Яцеком Пильхом.
Он прошел к маминой могиле. Поднял цветочные вазы, перевернутые ветром, смел рукой бурые листья, покрывающие надгробную плиту. Выбросил в мусорный контейнер у колонки выгоревшие свечи и увядшие, заиндевевшие цветы из ваз. Опустился на колени. Положил ладонь на промерзшую могильную плиту. Помолился.
– Тебе ведь она нравится, правда? – прошептал он, глядя на фотографию на мраморном надгробье.
Он ждал понедельника, как ребенок ждет первого дня в новой школе, в которую его перевели родители. С напряжением, нетерпением, любопытством, но также со страхом и неуверенностью. Как его примут, каков будет этот первый день, но самое главное – какими будут следующие за ним дни.
У него было впечатление, что эти выходные бесконечно затянулись и понедельник никогда не наступит. Когда закончилось его воскресное дежурство в музее, он не знал, чем заняться. Написал длинный мейл Каролине, дополнил скучный отчет для министерства в Варшаве, прошел два урока французского, попытался читать очередной раздел книжки об Интернете, но не мог сосредоточиться и через несколько страниц бросил. Вечером отыскал в столе бутылку коньяку, подаренную ему сотрудниками на день рождения, и поехал к Петру. К брату, что жил ближе всех. В Новом Сонче. В нескольких кварталах от музея. Последний раз в доме Петра он был почти шесть лет назад, после похорон его жены.
Петр был старшим из братьев. Адам, когда хотел что-то попросить у мамы – денег на мороженое или лимонад, позже на кино в Сонче, – всегда посылал Петра. Как-то Блажей поинтересовался у Адама, почему он сам у мамы не попросит. Марцин до сих пор улыбается, вспоминая ответ Адама:
– Петр самый старший. Он дольше всех знает маму.
Так потом и шло. Когда им что-то нужно было от мамы, посылали Петра: «Ну, иди, Петрек, ты маму знаешь дольше всех».
Петр почти все получал первым. Первые ботинки, первый велосипед. Первым часы к первому причастию. Потом уже вещи переходили от него к ним. Стираные-перестираные штаны, штопаные носки, кепка с поломанным козырьком. Никого из них это не удивляло. А когда мама покупала что-то для них всех, например мяч или санки, все равно – таков был неписаный семейный закон, официальным владельцем становился Петр, и надо было у него спрашивать разрешения попользоваться или брать тайком. И лишь одного Петр не получил первым – аттестата зрелости. Его опередил сначала Стась, потом Блажей. Когда в средней школе выяснилось, что Петру грозит остаться в одном из классов уже на третий год, мама после бурного ночного обсуждения с Секерковой перевела его в профессионально-техническое училище в Сонче. Секеркова заявила, что лучше всего, если Петр обучится столярному делу, «потому как гуралю всегда пригодится умение строгать». Петр столярному делу обучился, но потом ничего не строгал. Когда он закончил училище, их почтальон Макарий искал себе замену на отпуск. Он спросил у Петра, не хочет ли тот «походить по людям». Петру очень нужны были деньги, и он с удовольствием согласился. Когда Макарий вернулся, все страшно жалели, что отпуск у него кончился. Петр доставлял почту в среднем на час раньше, с заказными и официальными повестками приходил по несколько раз, прежде чем оставить извещение. Но ежели из Америки, то извещения он никогда не оставлял, а приходил до упора; он без доверенности выплачивал пособия и пенсии женам, так что гурали не могли пропить их целиком в корчме. Кроме того, он был молодой, симпатичный и «свой». В то лето Петр открыл, что его жизненное призвание – доставлять людям радость и разносить письма.
На аттестат зрелости он после года интенсивных и дорогих (для почтальона) занятий с репетиторами сдал через четыре года после Блажея. В вечерней школе в Новом Сонче. После экзаменов он поехал отдохнуть в палаточный кемпинг в Миколайки на Мазурах и там познакомился с Генрикой Шмит, в которую без памяти влюбился. Через год в соборе в Щецине – Генрика в Миколайках была тоже на отдыхе – их повенчали, после чего была свадьба в ресторане. На свадьбу Петра ехали поездом из Бичиц четырнадцать часов с тремя пересадками. Водка закончилась еще до обряда надевания на молодую чепца, родители невесты не встретили «детей» хлебом и солью, и вдобавок с частью родственников новобрачной невозможно было договориться, потому как в Бичицах мало кто, а если уж точно, то никто не говорил по-немецки.
Геня, которую в деревне называли Хельга, приехала с Петром в Новый Сонч. Жить они стали в снятой комнате с «кухонной нишей». На практике это означало, что между газовой плитой и раскладывающимся на ночь диваном висела продырявленная в нескольких местах занавеска, купленная в магазине «Цепелия».
Генрика нашла работу продавщицы в гастрономе. Петр разносил почту, как с гордостью говорила Генрика, в «самом лучшем районе» Нового Сонча. Для почтальона самый лучший район – это тот, где живет много пенсионеров, которые с каждого перевода дают чаевые. В хорошем районе сумма чаевых сопоставима с зарплатой. Ну а уж если район самый лучший, то чаевых набегает и на полторы зарплаты.
После четырех лет жизни на диван-кровати Генрика и Петр зачали сына Шимона. И когда Петр приехал в Бичицы, чтобы сообщить эту весть, в семье вздохнули с облегчением, так как в деревне начали шептаться, что «у Хельги внутри какая-то болезнь сидит». Вообще о жене Петра в Бичицах не переставали сплетничать. Она редко приезжала на крестины и свадьбы, в костел ходила в слишком короткой юбке, на Пасху не исповедывалась и не причащалась, а за столом «умничала и говорила больше, чем Петрек». Но больше всего сельчан нервировала и раздражала «немецкость» Генрики.
В горах традиционно любят Америку, терпимо относятся к Англии и Франции и стойко не любят фрицев. А Генрика ничуть не старалась сломать несправедливый, по мнению Марцина, стереотип немца. Сам он неоднократно бывал на конных состязаниях в Германии и вынес оттуда самые лучшие впечатления. Геня во время семейных встреч в Бичицах при любой оказии громко критиковала «бедность и грязь Польши», Бичицы и Новый Сонч называла «захолустной дырой на задворках света» и восхищалась «чудесными деревнями в горах Баварии, где люди ежедневно моют тротуары». А когда Блажей однажды осмелился поинтересоваться, бывала ли она в Баварии – все и так знали, что не бывала, – она смертельно обиделась и полгода не приезжала в Бичицы. Никто по ней особо не скучал, но мама не могла с этим смириться, так как Петр сидел под каблуком у жены и тоже не появлялся в Бичицах. Марцин, видя, как переживает мама, превозмог себя, поехал в Сонч к Петру и попросил, чтобы ради матери он забыл про то, что ляпнул Блажей, и чтобы время от времени они навещали родительский дом.
Они навещали. Только ничего не изменилось. Генрика неустанно рассказывала, «что у них уже все бумаги готовы и они здесь сидят на чемоданах и вот-вот выедут в Германию, потому что там даже у почтальона есть „мерседес", а зарабатывает он в несколько раз больше, чем Блажей в его университете». Когда доведенная до крайности этими глупостями Секеркова, которая всегда говорила что думала, напомнила, что «Петрек столяр, по-немецки он ни бе ни ме, а собаки во всем мире, даже в Германии, босиком ходят», Генрика вскочила из-за стола, хлопнула дверью и ушла. Через несколько секунд Петр, ни слова не промолвив, вышел за ней. С той поры в Бичицы он приезжал тайком от жены.
«На чемоданах» они сидели очень долго. До выпускного класса Шимона. В 1996 году перед Рождеством по приглашению сестры Генрики и ее мужа они поехали во Франкфурт-на-Майне. Они собирались переехать в Германию на постоянное жительство, когда сын получит аттестат зрелости. Все было готово. Они уже искали покупателя на свою квартиру в Новом Сонче. За несколько дней до поездки Петр с Шимоном приехали в Бичицы поздравить бабушку с праздником.
Впервые за много лет мама расплакалась.
– Это ваша жизнь, но помни, нам только кажется, будто мир где-то далеко, – сказала она Петру, гладя его но голове. – Марцинек, дай мне тот сверток сверху. Тот, в белой бумаге с елочками. – Она вручила его Петру. – Это Гене подарок от меня. И желаю вам там счастья.
Марцин знал, что было в этом пакете. Со Дня всех святых мама порой до поздней ночи вязала для Гени льняную скатерть.
Семья Гениной сестры жила в Зиндлингене, запущенном рабочем квартале Франкфурта, населенного в основном иностранцами. Агата, сестра Гени, была католичка, ее муж Хорст – евангелист. По просьбе Хорста Рождество в семье всегда отмечают по-польски и по-католически. Хорст еще с первого Рождества в Щецине, когда приехал в качестве жениха Агаты просить у родителей ее руки, любит пироги с капустой, жареного карпа, селедку в сметане и то, как делятся облаткой. И вообще он утверждает, что Агата готовит лучший борщ во всей Германии. На один день, в Рождество, он становится истым польским католиком. Он даже способен без ошибки пропеть один куплет из «В яслях лежит…». Лишь одно ему не нравится в польском Рождестве – что утром пиво приходится пить тайком, потому как «до облатки длится пост». А вот после облатки уже можно официально. После пирогов, борща, получения подарков и пения колядок Петр сидел с Хорстом на кожаном диване в гостиной и под пиво пытался разузнать об условиях работы почтальона в Германии. И чем больше они пили пива, тем больше Петру казалось, будто он понимает, что ему говорит Хорст. Шимон с Матиасом – сыном Хорста и Агаты – закрылись в комнате на первом этаже. Около половины двенадцатого Геня принялась уговаривать всех пойти на службу в церковь. Уговорить удалось только Агату. Ближе всего от дома находилась евангелическая кирха.
– Совсем как наш костел, только иногда священником может оказаться женщина, – пошутила Агата.
Мужчины остались дома. Агата с Геней пошли на службу. Когда они вошли, в кирхе уже было полно народу. Они прошли в боковой неф, высматривая места. В предпоследнем ряду два были свободны. Геня направилась туда. Агата пошла за ней. Но вдруг из главного нефа появилась женщина и тоже направилась к свободным местам. Агата знаком показала Гене, чтобы та садилась, а сама встала у колонны. Женщина села рядом с Геней. Заиграл орган, вышел пастор. Началась рождественская служба.
Женщина, севшая рядом с Геней, вырвала чеки двух ручных гранат, лежавших у нее в сумке. Это произошло в 00:12. Такое время показывали остановившиеся Генины часы. Полиция нашла их под обломками разрушенного алтаря. Гранаты были югославского производства, женщине было сорок девять лет, она была разведенная, и эту кирху она выбрала совершенно случайно. С 1989 года, когда, бросившись под поезд, покончил с собой ее сын, она лечилась у психиатра. Таков был официальный комментарий, опубликованный во всех немецких газетах. Кроме Гени и самоубийцы в кирхе погибла еще одна женщина. Тринадцать человек, в том числе двенадцатилетний ребенок второй погибшей женщины, были ранены, семеро тяжело. Но все выжили.
Фрагменты тела Гени, которые Петр должен был в последующие дни поочередно опознавать, через две недели были выданы немецкой полицией и кремированы. «За государственный счет, поскольку семья погибшей не может представить страховой полис, и существовало предположение, что стоимость похорон останков превысит стоимость кремации». Очень по-немецки…
Урну с прахом Петр привез в Новый Сонч, и семнадцатого января 1997 года, после того как были улажены все формальности с ксендзом Ямрожим, в Бичицах прошли похороны Генрики. Ее родители исполнили просьбу Петра похоронить ее там, где живут он и Шимон, а не в Щецине. После похорон автобус привез всех прямо с кладбища к дому Петра в Новом Сонче. Марцин получил на этот день, правда после личного вмешательства бурмистра, в органах социальной опеки специальный автомобиль для перевозки матери в инвалидной коляске. Сперва на кладбище, а потом к Петру домой.
После этого происшествия во Франкфурте Петр сидел на сильных психотропных таблетках. Все заботы по организации похорон и поминок взяли на себя Шимон и Агата с Хорстом. По горячей просьбе мамы Блажей делал все, чтобы Петр в тот вечер не пил водки. Тем не менее каким-то образом Петр с каждым часом пьянел все сильнее. А потом сцепился с Блажеем, ударил брата по лицу и оттолкнул Шимона, который пытался его удержать. Он дернул скатерть, сбросив все на пол; при этом некоторые гости обожглись горячим чаем.
Мне уже пора заканчивать. Напишу побольше из Мюнхена. Рад, что ты меня нашел.
Ты счастлив у себя в горах?
Будь здоров.
Я куб.
P. S. Не могу передать привета ни жене, ни детям. Может, когда-нибудь…
P. P. S. Пиши мне на ящик в институт. Я хочу читать твои мейлы не только в Париже!
***
С их «первого» сентябрьского дня она бывала в «своей конюшне» практически каждый вечер. И лишь однажды исчезла на несколько дней. И тогда Марцин ощутил, как пустеет его жизнь.Он не знал, почему она исчезла. Произошло это примерно через три недели после телефонного разговора и их «первого свидания». Сперва вечером они долго разговаривали. Потом, когда она, как обычно, вернулась домой, он остался в кабинете и написал ей мейл. В тот день была годовщина смерти его отца. И он подумал, что это самый подходящий день, чтобы рассказать о нем. Тогда же он написал о матери и ее болезни. Об их близости, о том, с каким смирением она принимала свою неподвижность, о том, как он подстроил свою жизнь под жизнь инвалида в кресле-каталке, о радостных совместных вечерах с мамой, о ненужной и порой раздражающей его благодарности братьев «за то, что он от имени их всех полностью посвятил себя маме». В этом же мейле – он долго сомневался, подходящий ли это момент и не оскорбится ли она, – он написал:
Мне стали сниться – а еще недавно я не видел никаких снов – твои платья и твои продырявленные лифчики. В этих снах ты в туфлях на высоких каблуках стоишь передо мной и поочередно примеряешь их, спрашивая при этом мое мнение. После каждого следующего платья и лифчика я приглашаю тебя на танец. Хотя – восприми это как предостережение (!) – я совершенно не умею танцевать. Часами я не могу решиться и сказать, какое платье лучше. И, наконец, ты обнаженная подходишь к шкафу, вынимаешь рясу монахини и надеваешь ее. Ряса немножко тесновата тебе. Твои соски выпирают сквозь материал. Я прикрываю их ладонями и… просыпаюсь.Эмилия вернулась через несколько дней. В тот вечер он, наверное, раз сто заходил на чат, а на сто первый она уже была там.
Интересно, как прокомментировал бы Фрейд мой сон? Наверное, сказал бы, что он является «корректировкой неудовлетворенной реальности» или что-нибудь в этом роде…
Для тебя я могла бы надевать и снимать тысячу лифчиков и две тысячи платьев. Для тебя могла бы снять рясу. Только не приглашай меня танцевать. Даже в снах. Я не могу танцевать. Но я учусь. И обещаю тебе, что научусь! И мы станцуем! Вот увидишь…С того дня она уже непрерывно была. После вечеров с ней Марцин возвращался домой в Бичицы, садился в кухне пить чай и скучал. Не по разговорам. Он скучал по ней.
Так я решила и прокричала об этом всему миру позавчера на пляже в Свиноуйсыце. Мало кто это услышал, так как дул сильный ветер. Но главное, я это услышала.
Потом часа два я пила из бутылки мое любимое бордо и писала тебе письмо. Временами плакала. Наверное, виновато вино. Когда бутылка опустела, я засунула в нее листки с письмом, заткнула пробкой и бросила в море. Я уверена, что когда-нибудь ты ее найдешь на каком-нибудь пляже и прочитаешь письмо, лежащее на дне бутылки. Ты легко его узнаешь. Оно пахнет моими духами, на каждой странице есть отпечаток моих губ (специально для этого я взяла на пляж губную помаду), а в бутылку, кроме письма, я вложила маленькую белую раковинку (только такую удалось туда засунуть) и серебряную сережку, которую вынула из уха. Я также сняла лифчик, но он отказался пролезать сквозь бутылочное горлышко.
Мы несколько дней с мамой были в Свиноуйсыце. Там живет мой любимый дядюшка, младший брат папы, и там же находится папина могила.
Я люблю море. Когда я была маленькой, то, после того как перестала хотеть стать воспитательницей в детском саду, мечтала быть моряком.
Мне была необходима эта поездка. Я должна была определить жизненные приоритеты и решить, что в жизни важно для меня. В начале списка я поставила настоящее. Отныне настоящее для меня важнее всего. А вовсе не будущее! Я больше не желаю ждать его. Не хочу, чтобы кто-то прислал мне SMS, признался в любви, написал, что хочет прожить со мной всю оставшуюся жизнь, а потом оказалось бы, что он ошибся номером.
Я верррнулась и теперь уже буду.
P. S. Знаешь, даже там, на море, я думала о пани Секерковой. Существуют такие мужчины и такие женщины, которых хотелось бы клонировать. Доброславу Магдалену Секеркову из Бичиц, что неподалеку от Нового Сонча, я хотела бы клонировать. И в большом количестве!
«Можно ли по кому-то скучать и радоваться этому?» – возник у него в одну из суббот вопрос.
Разбудил его собачий лай по соседству. Последние выходные перед Рождеством. В эту субботу не нужно было вставать спозаранку, чтобы ехать в музей. Дежурства по выходным, когда было больше посетителей, они делили с хранительницей, и его очередь была в воскресенье. Он безуспешно пытался заснуть. Светало.
Марцин встал, ополоснул лицо холодной водой, вышел и направился в сторону хаты Секерковой. Он смотрел, как иголочки инея облепляют недвижно застывшие сухие стебли травы. Безлистные ветви и засохшие сорняки были словно отглазурованы острыми кристалликами, заборы повиты застывшим туманом. Сказочные деревья в белых кружевах, как по краям салфеток, которые делала мама. Фарфоровое утро в Бичицах. Нарядное, как гуральские девочки, идущие на первое причастие.
Вдали маячили горы, укрытые предутренней мглой. Марцин с рождения жил в Бичицах, и, сколько помнил себя, горы всегда восхищали его. Благодаря им мир обретал порядок и меру. Все приходило, а величественные горы всегда были неизменными.
Это была странная зима. Бесснежная. Снег лежал только высоко в горах.
Марцин миновал хату Секерковой и свернул с главной дороги на лесную тропу. Он долго продирался сквозь безлистные, покрытые инеем кусты ежевики к поросшему отвердевшим от морозца мхом крутому откосу. Когда он был маленьким, они иногда приходили сюда с мамой. Мама доставала из сетки книгу, он клал голову ей на колени, закрывал глаза и представлял себе истории и места, о которых она ему читала.
Книги заменяли маме мир, который она не повидала, но по которому порой тосковала. У нее ни к кому не было претензий за то, что знает этот мир только по книжкам. Она не считала, что чем-то пожертвовала, живя в Бичицах. Так жила ее мать и мать ее матери. Далекий мир был для других, и она смирилась с этой мыслью. Впрочем, далекий мир представлялся ей не только прекрасным и таинственным, но также грозным и опасным. Она рассказывала, как родители взяли ее в первый раз на ярмарку в Новый Сонч. Она очень встревожилась, когда они отдалились от Бичиц так далеко, что уже не слышно было звона колокола их костела. В пору ее детства церковный колокол обозначал своим звучанием расстояние. Для нее далекий мир начинался уже там, где она не могла услышать этот звон…
Марцин сел на откос. Он думал об Эмилии. Какие у нее глаза? Какие руки? Ему хотелось услышать, как она произносит его имя. Не по телефону. Въяве. Глядя на него, когда он сидит перед ней. И не на каком-то там виртуальном стуле, на который она его усаживает, а на настоящем. Деревянном. С сучками и собственной историей. Она ведь так полностью и не описала, как она выглядит. И до сих пор не прислала ему фотографию. Когда-то несмело – может, слишком несмело – он попросил ее об этом, но в течение нескольких последующих дней она не отреагировала на просьбу, а вторично попросить он не отважился.
Марцин знал, что у нее длинные волосы, которые перед поездкой верхом приходится плотно закалывать, чтобы они поместились под жокейской шапочкой. Знал, что глаза у нее зеленые и узкие кисти рук, знал, что второй палец на ноге значительно длиннее большого, что засыпает она на правом боку лицом к стенке, чай пьет несладкий, обожает малиновый кисель с пятью ложечками сахара с горкой, знал, что ванну она принимает, наполненную до половины, «потому что вода может когда-нибудь закончиться». Знал, что, когда на улице гроза или сильный дождь, она любит лежать в постели, укрытая по горло одеялом. И еще тысячу других подробностей. И возможно, именно потому, что он все это знал о ней, так мало ее было в его жизни.
Он скучал по ней. И на этом откосе второй раз за сегодняшний день осознал: его радует, что он по ней скучает. В понедельник он ей скажет об этом. Прямо скажет. Короткими, простыми фразами. Так, как если бы стоял на почте перед окошечком и писал старомодную телеграмму: «Я скучаю по тебе. Ты самая главная женщина в моей жизни. Так хочу увидеть тебя. Хочу дотронуться до тебя. Хочу проснуться рядом с тобой». Да. В понедельник он скажет ей об этом! И именно так.
Возвращаясь, он пошел дорогой к костелу. Он так давно не был на могиле мамы. Проходя через пустой двор, ведущий на кладбище и к главному входу в костел, у крыльца дома ксендза он увидел кучку мужчин, которые что-то громко обсуждали. Некоторые сидели на ступеньках и пили пиво, кто из бутылки, кто из банки.
– Марцин, подойди сюда, – услышал он голос Яцека Пильха, младшего сына соседей, живущих в хате, граничащей с Банахом.
Он подошел к ним.
– Ямрожи не хочет дать нам освобождение от обета. Заперся у себя и не открывает. Может, ты с ним потолкуешь? Через неделю у нас крестины Ягуси. А какие крестины без водки? Во, глянь, что Ямрожи написал…
Марцин улыбнулся, поднялся на крыльцо и прочитал на дверях дома: «С сего дня освобождений не даем. Священник прихода ксендз Ямрожи».
Прочитав, он спустился вниз.
– Раз не положено, значит, не положено, – сказал он и направился к кладбищу.
– Ох, Марцин, ты уже не наш. Совсем ты обабился в своем Сонче, – услышал он за спиной голос Яцека и следом взрыв смеха остальных гуралей.
Марцин слышал об этих освобождениях от сотрудников музея. Ежегодно толпы гуралей давали обет трезвости. На полгода, на год, до конца жизни. До недавних пор большинство из них обращались к своим приходским священникам за временным освобождением от обета и дозволением напиться до потери сознания. Причин была бездна: свадьба сына, крестины внука, приглашение в гости к другу, которого гураль не видел целые долгие сутки. Получение освобождений от обета в последнее время перешло все границы абсурда. Видно, Ямрожи получил распоряжение от епископа и повесил это объявление. Иначе бы он этого не сделал. Он слишком ценил воскресные пожертвования, которые кладут на поднос, и слишком хорошо знал гуралей. Впрочем, о подносе он, наверное, не слишком тревожился. Если гурали из мести ничего не положат, то недостачу восполнят их счастливые невесты, жены, сестры и матери.
Гурали пили всегда и пили много. Баба должна сидеть в доме, а гураль – в корчме. Самое большее, баба может прийти к корчме. И лучше, если с тачкой.
Входить в корчму ей не положено. Она должна ждать у корчмы с тачкой спокойно, как терпеливый водитель такси поджидает пассажира. Если мороз или метель, то она может согревать руки дыханием. Марцин сам неоднократно наблюдал, как гурали выносили своих упившихся собутыльников и укладывали на тачки, привезенные в середине ночи – но бывало, что и днем, – заранее оповещенными женами, невестами или матерями. Достаточно умело (опыт-то есть) они укладывали тело напившегося так, чтобы оно поместилось в тачку, и молча, не тратя времени, возвращались в корчму продолжать веселье. Жены, невесты или матери толкали тачки по снегу, песку либо, если повезет, по асфальту, моля Бога, чтобы никто не вышел и не увидел их за этим занятием. Матерям помогали сыновья, невестам, особенно если они были уже изрядно брюхаты, старшие братья. Ну а женам приходилась справляться самим.
«Если бы гураль не пил, от него воняло бы», – говаривала Секеркова. Даже ксендз Тишнер писал, что «если бы гурали не пили, они поубивали бы друг друга». Так что гураль вынужден пить. Желательно в хорошей компании и из одного на всю компанию стопаря, передавая его по кругу. И желательно, чтобы поблизости не было женщин. Гураль любит пить. Особенно на крестинах или на свадьбе, которая для гостей, а зачастую и для молодого завершается в вытрезвителе либо в больнице. А иногда – такие случаи тоже бывали – на кладбище. Прирожденный гураль похмелится пивком, а затем, чисто выбритый и празднично одетый, вместе с женой отправится в костел, где пропоет в обществе других преодолевших похмелье гуралей гимн во славу Господа. Либо не отправится, потому что ему предстоит провести экскурсию горожан, нежданное свидание под водку с другом, который вернулся из Америки, или потому что уже несколько дней задувает хальный. Когда он дует, нужно пить, а то хальный плохо действует на человека. А когда дует совсем уж сильный ветер, гурали становятся страшно нервные. И чтобы выдержать это, они либо пьют и поют, либо дерутся. Прирожденный гураль, когда дует хальный, должен напиться. В качестве психотерапевтического средства. Если он не сыщет никого из своих, то выпьет даже в компании какого-нибудь слабака горожанина из Щецина или Лодзи. Разумеется, если тот ему поставит. Но для того будет лучше, если он поставит, потому что для гураля нет ничего дороже чести. Честь дороже водки. А зачастую даже дороже, чем жизнь. Особенно жизнь какого-нибудь слабака из Щецина, Лодзи или даже соседнего Нового Сонча. У Марцина было совершенно иное мнение насчет того, что такое честь. Но он был уверен, что никто из мужчин, стоящих перед дверью ксендза, не разделяет его мнения. Поэтому он не обернулся – что было совершенно не по-гуральски – и не завел ссору с Яцеком Пильхом.
Он прошел к маминой могиле. Поднял цветочные вазы, перевернутые ветром, смел рукой бурые листья, покрывающие надгробную плиту. Выбросил в мусорный контейнер у колонки выгоревшие свечи и увядшие, заиндевевшие цветы из ваз. Опустился на колени. Положил ладонь на промерзшую могильную плиту. Помолился.
– Тебе ведь она нравится, правда? – прошептал он, глядя на фотографию на мраморном надгробье.
Он ждал понедельника, как ребенок ждет первого дня в новой школе, в которую его перевели родители. С напряжением, нетерпением, любопытством, но также со страхом и неуверенностью. Как его примут, каков будет этот первый день, но самое главное – какими будут следующие за ним дни.
У него было впечатление, что эти выходные бесконечно затянулись и понедельник никогда не наступит. Когда закончилось его воскресное дежурство в музее, он не знал, чем заняться. Написал длинный мейл Каролине, дополнил скучный отчет для министерства в Варшаве, прошел два урока французского, попытался читать очередной раздел книжки об Интернете, но не мог сосредоточиться и через несколько страниц бросил. Вечером отыскал в столе бутылку коньяку, подаренную ему сотрудниками на день рождения, и поехал к Петру. К брату, что жил ближе всех. В Новом Сонче. В нескольких кварталах от музея. Последний раз в доме Петра он был почти шесть лет назад, после похорон его жены.
Петр был старшим из братьев. Адам, когда хотел что-то попросить у мамы – денег на мороженое или лимонад, позже на кино в Сонче, – всегда посылал Петра. Как-то Блажей поинтересовался у Адама, почему он сам у мамы не попросит. Марцин до сих пор улыбается, вспоминая ответ Адама:
– Петр самый старший. Он дольше всех знает маму.
Так потом и шло. Когда им что-то нужно было от мамы, посылали Петра: «Ну, иди, Петрек, ты маму знаешь дольше всех».
Петр почти все получал первым. Первые ботинки, первый велосипед. Первым часы к первому причастию. Потом уже вещи переходили от него к ним. Стираные-перестираные штаны, штопаные носки, кепка с поломанным козырьком. Никого из них это не удивляло. А когда мама покупала что-то для них всех, например мяч или санки, все равно – таков был неписаный семейный закон, официальным владельцем становился Петр, и надо было у него спрашивать разрешения попользоваться или брать тайком. И лишь одного Петр не получил первым – аттестата зрелости. Его опередил сначала Стась, потом Блажей. Когда в средней школе выяснилось, что Петру грозит остаться в одном из классов уже на третий год, мама после бурного ночного обсуждения с Секерковой перевела его в профессионально-техническое училище в Сонче. Секеркова заявила, что лучше всего, если Петр обучится столярному делу, «потому как гуралю всегда пригодится умение строгать». Петр столярному делу обучился, но потом ничего не строгал. Когда он закончил училище, их почтальон Макарий искал себе замену на отпуск. Он спросил у Петра, не хочет ли тот «походить по людям». Петру очень нужны были деньги, и он с удовольствием согласился. Когда Макарий вернулся, все страшно жалели, что отпуск у него кончился. Петр доставлял почту в среднем на час раньше, с заказными и официальными повестками приходил по несколько раз, прежде чем оставить извещение. Но ежели из Америки, то извещения он никогда не оставлял, а приходил до упора; он без доверенности выплачивал пособия и пенсии женам, так что гурали не могли пропить их целиком в корчме. Кроме того, он был молодой, симпатичный и «свой». В то лето Петр открыл, что его жизненное призвание – доставлять людям радость и разносить письма.
На аттестат зрелости он после года интенсивных и дорогих (для почтальона) занятий с репетиторами сдал через четыре года после Блажея. В вечерней школе в Новом Сонче. После экзаменов он поехал отдохнуть в палаточный кемпинг в Миколайки на Мазурах и там познакомился с Генрикой Шмит, в которую без памяти влюбился. Через год в соборе в Щецине – Генрика в Миколайках была тоже на отдыхе – их повенчали, после чего была свадьба в ресторане. На свадьбу Петра ехали поездом из Бичиц четырнадцать часов с тремя пересадками. Водка закончилась еще до обряда надевания на молодую чепца, родители невесты не встретили «детей» хлебом и солью, и вдобавок с частью родственников новобрачной невозможно было договориться, потому как в Бичицах мало кто, а если уж точно, то никто не говорил по-немецки.
Геня, которую в деревне называли Хельга, приехала с Петром в Новый Сонч. Жить они стали в снятой комнате с «кухонной нишей». На практике это означало, что между газовой плитой и раскладывающимся на ночь диваном висела продырявленная в нескольких местах занавеска, купленная в магазине «Цепелия».
Генрика нашла работу продавщицы в гастрономе. Петр разносил почту, как с гордостью говорила Генрика, в «самом лучшем районе» Нового Сонча. Для почтальона самый лучший район – это тот, где живет много пенсионеров, которые с каждого перевода дают чаевые. В хорошем районе сумма чаевых сопоставима с зарплатой. Ну а уж если район самый лучший, то чаевых набегает и на полторы зарплаты.
После четырех лет жизни на диван-кровати Генрика и Петр зачали сына Шимона. И когда Петр приехал в Бичицы, чтобы сообщить эту весть, в семье вздохнули с облегчением, так как в деревне начали шептаться, что «у Хельги внутри какая-то болезнь сидит». Вообще о жене Петра в Бичицах не переставали сплетничать. Она редко приезжала на крестины и свадьбы, в костел ходила в слишком короткой юбке, на Пасху не исповедывалась и не причащалась, а за столом «умничала и говорила больше, чем Петрек». Но больше всего сельчан нервировала и раздражала «немецкость» Генрики.
В горах традиционно любят Америку, терпимо относятся к Англии и Франции и стойко не любят фрицев. А Генрика ничуть не старалась сломать несправедливый, по мнению Марцина, стереотип немца. Сам он неоднократно бывал на конных состязаниях в Германии и вынес оттуда самые лучшие впечатления. Геня во время семейных встреч в Бичицах при любой оказии громко критиковала «бедность и грязь Польши», Бичицы и Новый Сонч называла «захолустной дырой на задворках света» и восхищалась «чудесными деревнями в горах Баварии, где люди ежедневно моют тротуары». А когда Блажей однажды осмелился поинтересоваться, бывала ли она в Баварии – все и так знали, что не бывала, – она смертельно обиделась и полгода не приезжала в Бичицы. Никто по ней особо не скучал, но мама не могла с этим смириться, так как Петр сидел под каблуком у жены и тоже не появлялся в Бичицах. Марцин, видя, как переживает мама, превозмог себя, поехал в Сонч к Петру и попросил, чтобы ради матери он забыл про то, что ляпнул Блажей, и чтобы время от времени они навещали родительский дом.
Они навещали. Только ничего не изменилось. Генрика неустанно рассказывала, «что у них уже все бумаги готовы и они здесь сидят на чемоданах и вот-вот выедут в Германию, потому что там даже у почтальона есть „мерседес", а зарабатывает он в несколько раз больше, чем Блажей в его университете». Когда доведенная до крайности этими глупостями Секеркова, которая всегда говорила что думала, напомнила, что «Петрек столяр, по-немецки он ни бе ни ме, а собаки во всем мире, даже в Германии, босиком ходят», Генрика вскочила из-за стола, хлопнула дверью и ушла. Через несколько секунд Петр, ни слова не промолвив, вышел за ней. С той поры в Бичицы он приезжал тайком от жены.
«На чемоданах» они сидели очень долго. До выпускного класса Шимона. В 1996 году перед Рождеством по приглашению сестры Генрики и ее мужа они поехали во Франкфурт-на-Майне. Они собирались переехать в Германию на постоянное жительство, когда сын получит аттестат зрелости. Все было готово. Они уже искали покупателя на свою квартиру в Новом Сонче. За несколько дней до поездки Петр с Шимоном приехали в Бичицы поздравить бабушку с праздником.
Впервые за много лет мама расплакалась.
– Это ваша жизнь, но помни, нам только кажется, будто мир где-то далеко, – сказала она Петру, гладя его но голове. – Марцинек, дай мне тот сверток сверху. Тот, в белой бумаге с елочками. – Она вручила его Петру. – Это Гене подарок от меня. И желаю вам там счастья.
Марцин знал, что было в этом пакете. Со Дня всех святых мама порой до поздней ночи вязала для Гени льняную скатерть.
Семья Гениной сестры жила в Зиндлингене, запущенном рабочем квартале Франкфурта, населенного в основном иностранцами. Агата, сестра Гени, была католичка, ее муж Хорст – евангелист. По просьбе Хорста Рождество в семье всегда отмечают по-польски и по-католически. Хорст еще с первого Рождества в Щецине, когда приехал в качестве жениха Агаты просить у родителей ее руки, любит пироги с капустой, жареного карпа, селедку в сметане и то, как делятся облаткой. И вообще он утверждает, что Агата готовит лучший борщ во всей Германии. На один день, в Рождество, он становится истым польским католиком. Он даже способен без ошибки пропеть один куплет из «В яслях лежит…». Лишь одно ему не нравится в польском Рождестве – что утром пиво приходится пить тайком, потому как «до облатки длится пост». А вот после облатки уже можно официально. После пирогов, борща, получения подарков и пения колядок Петр сидел с Хорстом на кожаном диване в гостиной и под пиво пытался разузнать об условиях работы почтальона в Германии. И чем больше они пили пива, тем больше Петру казалось, будто он понимает, что ему говорит Хорст. Шимон с Матиасом – сыном Хорста и Агаты – закрылись в комнате на первом этаже. Около половины двенадцатого Геня принялась уговаривать всех пойти на службу в церковь. Уговорить удалось только Агату. Ближе всего от дома находилась евангелическая кирха.
– Совсем как наш костел, только иногда священником может оказаться женщина, – пошутила Агата.
Мужчины остались дома. Агата с Геней пошли на службу. Когда они вошли, в кирхе уже было полно народу. Они прошли в боковой неф, высматривая места. В предпоследнем ряду два были свободны. Геня направилась туда. Агата пошла за ней. Но вдруг из главного нефа появилась женщина и тоже направилась к свободным местам. Агата знаком показала Гене, чтобы та садилась, а сама встала у колонны. Женщина села рядом с Геней. Заиграл орган, вышел пастор. Началась рождественская служба.
Женщина, севшая рядом с Геней, вырвала чеки двух ручных гранат, лежавших у нее в сумке. Это произошло в 00:12. Такое время показывали остановившиеся Генины часы. Полиция нашла их под обломками разрушенного алтаря. Гранаты были югославского производства, женщине было сорок девять лет, она была разведенная, и эту кирху она выбрала совершенно случайно. С 1989 года, когда, бросившись под поезд, покончил с собой ее сын, она лечилась у психиатра. Таков был официальный комментарий, опубликованный во всех немецких газетах. Кроме Гени и самоубийцы в кирхе погибла еще одна женщина. Тринадцать человек, в том числе двенадцатилетний ребенок второй погибшей женщины, были ранены, семеро тяжело. Но все выжили.
Фрагменты тела Гени, которые Петр должен был в последующие дни поочередно опознавать, через две недели были выданы немецкой полицией и кремированы. «За государственный счет, поскольку семья погибшей не может представить страховой полис, и существовало предположение, что стоимость похорон останков превысит стоимость кремации». Очень по-немецки…
Урну с прахом Петр привез в Новый Сонч, и семнадцатого января 1997 года, после того как были улажены все формальности с ксендзом Ямрожим, в Бичицах прошли похороны Генрики. Ее родители исполнили просьбу Петра похоронить ее там, где живут он и Шимон, а не в Щецине. После похорон автобус привез всех прямо с кладбища к дому Петра в Новом Сонче. Марцин получил на этот день, правда после личного вмешательства бурмистра, в органах социальной опеки специальный автомобиль для перевозки матери в инвалидной коляске. Сперва на кладбище, а потом к Петру домой.
После этого происшествия во Франкфурте Петр сидел на сильных психотропных таблетках. Все заботы по организации похорон и поминок взяли на себя Шимон и Агата с Хорстом. По горячей просьбе мамы Блажей делал все, чтобы Петр в тот вечер не пил водки. Тем не менее каким-то образом Петр с каждым часом пьянел все сильнее. А потом сцепился с Блажеем, ударил брата по лицу и оттолкнул Шимона, который пытался его удержать. Он дернул скатерть, сбросив все на пол; при этом некоторые гости обожглись горячим чаем.