Гомосексуализм никогда не был для него знаком извращенности, но и никогда особо не притягивал его внимания. До сих пор он соотносился исключительно с людьми, которых он знал по газетам, книгам, фильмам. И вдруг оказалось, что такие люди существуют поблизости, они ходят по тем же улицам, живут рядом с ним. Они были иные, но это вовсе не значило, что они в чем-то хуже, недостойны его уважения и их следует заклеймить позором. В Польше, особенно в маленьких городах и в сельской местности, которые он лучше всего знал, крайняя нетерпимость была обычным делом. Вообще в этом смысле Польша представлялась ему страной, жители которой считают, что мир, а уж тем более Польшу, должны населять исключительно белые гетеросексуальные католики. С подобной разновидностью тройственного расизма он сталкивался не только в Бичицах, но неоднократно и в Гливице, и он уже зарекся вступать в дискуссии на эту тему. По его мнению, они не имели смысла, потому что всегда заканчивались дурацкой агрессивной перепалкой. Зачастую впоследствии комментарии о таких дискуссиях возвращались к нему в виде распускаемых о нем нелепых слухов наподобие: «Марцин точно пидорас, потому как у него уже столько лет нет бабы» или «Марцин перестал, как его ученый братец, ходить в костел». Но даже пьяные гурали не могли пустить о нем слух, будто «Марцин точно негритос».
   Читая ночью это неординарное послание, он убедился, что инаковость этих людей куда меньше, чем он представлял. Если бы заменить Викторию на Виктора, письмо было бы абсолютно похожим в части восприятия измены, ухода и последовавших за этим страданий.
   Но похожим лишь почти, так как оно обладало бы куда меньшим эротизирующим зарядом. Если бы это была заурядная история мужчины и женщины, то не вызвала бы такого явно и чисто сексуального возбуждения. Марцин не смог не отметить, что в этом повествовании о печали и трагедии само это повествование он как бы отодвигает на задний план и постоянно возвращается к образу двух обнаженных молодых женщин, прикасающихся к телам друг друга губами и ладонями. Он не знал, возникают ли подобные фантазии у других мужчин, но его такой образ возбуждал, можно сказать, вдвойне. Иногда у него появлялось желание посмотреть порно, но единственные фильмы, которые могли привлечь его внимание, как раз представляли женщин, занимающихся любовью друг с другом. Все прочие казались ему бессмысленной гимнастикой двух раздетых абсолютно чуждых людей, и эротики в них было не больше, чем в мешке цемента.
   Ему казалось, что женщины делают это иначе и всегда так, будто это для них первый и в то же время последний раз. С несравненно большей нежностью и лаской. Зная карту своего тела, они способны задерживать прикосновение в тех местах, которые мужчина пропускает по причине своего невежества, невнимательности или спешки, подгоняемый нарастающим возбуждением. Женщины ничего не оставляют «на другой раз», обещанный себе или ей, и не засыпают, разряженные, как конденсатор, перед этим самым «другим разом», до которого дело чаще всего не доходит. Женщины, которые хотят друг друга – так ему кажется, – свободны от доказывания своего желания явственно зримой эрекцией и потому идут в постель как на концерт, где не только не обязательно бисирование, но он даже не обязан дойти до финала.
   Он был поражен своей реакцией. Возбуждающая нагота женщин до сей поры ассоциировалась у него исключительно с Мартой. Но ее нагота не принадлежала ему. Ее нагота была случайной. Как элемент провокации, а не как то, что предназначено ему. Марта никогда не раздевалась только для него. Никогда намеренно не подарила ему своей наготы. Она уделяла ему только ту свою наготу, какую уделяла другим, и точно так же, как другим. Он ни разу не испытал с Мартой того, о чем писала эта девушка.
   Он встал. Быстро прошел к себе в комнату. Бросил на пол одежду, выключил свет и голый лег на одеяло. На этот раз он не представлял себе Марту. Впервые он воображал при этом другую женщину…
   Рано утром его разбудила Секеркова. В спешке он оставил ночью дверь открытой, и, поскольку долго не отвечал на стук, она вошла в дом и села на край кровати. Марцин почувствовал, как его кто-то трясет за плечо.
   – Пани Секеркова, откройте окно, а то я задохнусь от вашего дыма, – сказал он, садясь на постели и протирая глаза.
   Но тут он спохватился, что он голый, и быстро залез под одеяло. Секеркова с сигаретой во рту встала, прохромала в кухню за своей палкой, которую она прислонила к столу, и принялась открывать все окна подряд. Потом опять села на кровать рядом с ним.
   – Марцинек, скажи, где Божья Матерь? Та, что светилась ночью? Что ты с Ней сделал? Иисуса в терновом венце ты тоже вынес? Ты что, совсем, парень, сдурел? – возмущенно произнесла она. – Мать свою не почитаешь, святые образа выбрасываешь из дому, в костеле не жертвуешь.
   – Да в коробку я их положил, а пожертвование дам зимой, – тихо ответил он. – Что случилось, пани Секеркова? – поинтересовался он, разгоняя рукой дым.
   – Божью Матерь засунул в коробку? Сердца у тебя нету, и мать свою покойную ты не почитаешь.
   Она замолчала, нервно поправляя платок на голове.
   – Уж случилось. Случилось. Я прогнала сегодня этих из «Джи-эс-эм». В галстуке одного такого прогнала. Прикатил утром ко мне. Едва курочку мою, Катаржину, лучшую несушку, не переехал. Кошку напугал. А она брюхатая. Написала я им письмо, чтобы они забрали эту свою мачту и перенесли во двор к ксендзу. Не желаю больше облучаться. Пусть облучаются Ямрожи с Вальчаковой. Куры у меня плохо несутся, коты из-за этой мачты во двор к моей Снежке бегают стаями, как саранча. А что мне делать с котятами? Не утоплю же я их. Яблоки в саду мельчают. Да еще эта мачта заслоняет мне горы. Пусть выкопают и поставят ее у костела. У костела больше народу звонят, да и ксендз, может, освятит им эту мачту. Этот рыжий в галстуке занервничал и даже вспотел. Вытащил из папки какие-то бумаги, стал махать ими перед носом и показывать, что я их подписала.
   Секеркова отставила палку, извлекла из кармана халата какой-то смятый лист, сунула Марцину в руку и попросила:
   – Марцинек, прочитай, а то тут на машинке, а на машинке я ничего не разберу.
   Он взял смятую бумагу и стал читать. Секеркова тем временем подошла к окну и выбросила окурок.
   – Пани Секеркова, вы подписали договор на восемь лет. Третий год начался в феврале. Они еще пять лет имеют право держать мачту у вас во дворе. Они платят вам аренду за весь участок при доме. И заасфальтировали вам во дворе дорогу.
   Ну, платят, чего-то там платят. А что мне с того, если мачта мне заслоняет горы и Снежка нервничает? Что мне с этих денег? Так я и сказала рыжему. И тогда он достал из папки телефон и положил на стол. Дескать, он мне его как бы дарит. Ну, первым делом я ему сказала: нечего меня подкупать, но потом присмотрелась к телефону. Хороший, кнопки крупные, в самый раз. Эсэмэски удобно отправлять. Да только какой мне, Марцинек, прок с этого телефона? Мачту эту поставила «Идея», а кума у меня в Кракове с «Эрой». И мне «Эра» получается дешевле. Ты знаешь кого-нибудь, кто мне вынет SIM-карту из телефона, который мне подарил рыжий?
   Марцин не смог удержаться от смеха. Он накрылся одеялом и хохотал.
   «Ты знаешь кого-нибудь, кто мне вынет SIM-карту… кнопки крупные, в самый раз для эсэмэсок…» – мысленно повторял он, корчась от смеха. Наконец он вылез из-под одеяла.
   – Не беспокойтесь, пани Секеркова, – сказал он, сдерживая смех. – Я возьму его с собой в Сонч, и через два дня у вас будет телефон без SIM-карты.
   Секеркова с подозрением смотрела на него.
   – Марцинек, а сколько это будет стоить? Я ж все-таки бедная вдова.
   – Ничего не будет стоить. Для вас ничего. Ни злотого, пани Секеркова.
   Она с облегчением вздохнула и взяла следующую сигарету.
   – А я тебе за это яичек принесу. Ладно, пусть уж стоит эта мачта. Что такое пять лет? Пять лет не вечность.
   Она положила свой сотовый на ночной столик и встала.
   У дверей она остановилась, повернулась и спросила:
   – А не хочешь котенка от моей Снежки? Не так одиноко будет вечерами. Снежка приносит здоровых котят. Я выберу тебе самого крупного из помета.
   Марцин улыбнулся:
   – Пока не надо. Может, следующей весной.
   – Как хочешь, как хочешь. Помни только, Снежка уже старая и скоро никакой кот на нее не полезет.
   И она вышла, оставив в комнате облако табачного дыма.
   Марцин откинул одеяло и слез с кровати. Голый, он потянулся у открытого окна, и в этот момент со двора заглянула Секеркова:
   – Но светящуюся Божью Матерь ты вытащи. Марцинова Ее носила освятить на Пасху, когда приезжал епископ из Кракова, а ты Ее в какой-то грязной коробке держишь, – произнесла она с укоризной.
   Марцин в испуге неловко прикрыл ладонью причинное место. Секеркова рассмеялась, подавилась дымом и закашлялась. Марцин быстро встал между окнами и прикрылся занавеской.
   – Ты чего это, Марцинек? Меня, что ли, стесняешься? – поинтересовалась она, положив локти на подоконник. – Думаешь, старая Секеркова не знает, что у здорового мужика болтается между ногами? Да я твоего птенчика самая первая увидела. Еще раньше, чем твоя покойница-мать. И тогда он тоже так же торчал, как сейчас, – снова рассмеялась она.
   Он стоял за занавеской, прижавшись к стене, и молчал. Через минуту он услышал, что Секеркова уходит. Он осторожно выглянул и, увидев, что она уже на дороге, быстро закрыл оба окна. Она, услыхав звук захлопывающихся оконных створок, обернулась и погрозила ему палкой.
   Улыбаясь своему отражению в зеркале, Марцин брился в ванной. Он не знал никого, подобного Секерковой. Человека с границы двух миров. Причем пребывающих в полном согласии между собой. У нее, истово верующей католички, толерантности было поболе, чем у иных полуневерующих четверть-атеистов. Постоянно удивленная тем, что можно жить и не верить в Бога, она была далека от фанатизма и проповедничества.
   Она жила воспоминаниями прошлого, которое понимала, но пребывала и в согласии с настоящим, зачастую непонятным для нее, однако очень важным. Хромая старушка с морщинистым лицом, вечно в черном траурном платье и цветастом гуральском платке, с вечной сигаретой во рту, с наушниками плеера, воспроизводящего оперы, она изуродованными ревматизмом пальцами то перебирала зерна четок, то выстукивала эсэмэски куме в Краков. Своим существованием она доказывала, что можно жить достойно. В любые времена. Когда она входила в корчму, стихали крики подпивших гуралей. Когда она приходила к ксендзу Ямрожему, тот, чем бы он ни занимался, отрывался от своих дел и принимал ее у себя в доме. И при этом никогда не присутствовала Вальчакова, ксендзу даже не приходилось отсылать ее на кухню, так как, видя Секеркову, она сама туда убегала. Старая Секеркова присутствовала на всех крестинах, первых причастиях, свадьбах и похоронах в деревне, и ксендз – не только Ямрожи, но и все его предшественники – не начинал воскресную мессу, пока Секеркова не прохромает через весь центральный неф костела и не сядет на первой скамейке.
   Не только ксендз в костеле так отличал ее. В корчме тоже отличали ее, да еще как. И куда чаще чем раз в неделю, по воскресеньям. Если в гуральскую корчму – точно так же, как когда-то в английский, шотландский или австралийский паб, – входят женщины, то они либо туристки, либо заблудились, что с местными случается крайне редко, либо все магазины в деревне закрыты и нигде – даже у самогонщиков – нельзя купить водки. Когда такая заплутавшая женщина входит в корчму, там на миг воцаряется мертвая тишина, гурали прекращают разговоры, рюмки замирают на полпути ко ртам, и все смотрят на нее, как на пингвина в плавках, который пришел к киоску на пляже купить мороженого. Так вот, когда Секеркова входила в корчму, тишина не устанавливалась, никто не задерживал на полпути ко рту рюмку или стакан, более того, многие даже головы не поворачивали. Тем самым Секеркова была однозначно и окончательно уравнена в правах. Большего равноправия в гуральской деревне и представить невозможно. Момент входа Секерковой в корчму, чтобы выпить водки,– вот вам феминизм чистой воды! Можно снять кружевные трусики, прибить их к палке, сделать из них знамя и выйти на улицу. Протестовать. Можно. Но можно также в трикотажных панталонах до колен и с четками в кармане войти в корчму, чтобы выпить водки, не вызвав не только протестов, но и удивления гуралей. Самые оголтелые феминистки в такие моменты могли бы гордиться старой Секерковой.
   Марцину в книге ксендза Тишнера «История философии по-гуральски» недоставало философии Секерковой. Он был убежден, что если бы ксендз Тишнер познакомился с Секерковой, провел бы в ее хате хотя бы один день и, сидя напротив нее в облаках табачного дыма за рюмкой водки, поговорил с ней о Боге, о мире, о людях, об одиночестве и о все быстрей убегающем времени на фоне неизменных и вечных гор, то именно ее он назвал бы своим гуральским Платоном. Тишнер оценил бы мудрость этой простой женщины. Именно такая мудрость, вырастающая из простоты и искренности, из ординарности неординарной восприимчивости, была для него всего драгоценнее. Секеркова сохранила подобную восприимчивость, несмотря на, а может, напротив, именно потому, что была способна найти смысл в монотонной повторяемости, которая проистекает из желания все выдержать, перенести, чтобы иметь возможность пережить радость нескольких счастливых минут. Она умела находить их в природе, в прогулке по лугу, в глотке свежего горного воздуха. И знала, – о чем писал Тишнер, но только она не читала, – что жизнь состоит из редких мгновений высочайшей значимости и бесконечного числа промежутков между этими мгновениями. А поскольку тени этих мгновений непрестанно реют вокруг нас во время промежутков, ради них стоит жить.
   Эта старая женщина жила для того, чтобы своим присутствием напоминать о простых, основных вещах, таких как справедливость, доброта, надежда, достоинство. И быть может, поэтому она была приговорена к одиночеству, которое в ее случае вовсе не было синонимом страдания. Близкому человеку Секеркова отдала бы себя целиком и полностью и потому не смогла бы исполнять свою общественную роль. Утешительницы, опекунши, ворожеи, исповедницы, сестры, матери или подруги, постоянно утирающей чьи-нибудь слезы либо разделяющей с кем-то отчаяние, страдание, измену, боль, но также радость, мгновенное счастье и гордость. В этой роли Секеркова неустанно повторяла людские судьбы. И с каждой следующей повторенной судьбой она становилась мудрее и могла успешнее служить другим. У нее была собственная философия счастья. Самая простая и истинная. Для нее счастьем в жизни было отсутствие несчастья.
   Прекрасно зная, что человеческое существование – это прежде всего история уныния и сомнения,– чтобы это знать, не нужно быть философом, – она оберегала от этого знания других. Преданная и самозабвенно любящая Бога, но без малейших колебаний грозящая Ему палкой, если, по ее мнению, Он подвергал людей чрезмерным испытаниям, она жила в убеждении, что жизнь несправедлива, но также знала, что это вовсе не значит, что она невыносима. И помогала многим людям пережить время самой тяжкой несправедливости. Она глубоко верила, что даже если утешение дарует небо, то помощи нужно ждать от людей. И она помогала.
***
   Год назад куратор хотел отнять детей у Зарембовой. Заремба упился насмерть и оставил сиротами троих детей, а Зарембова с горя тоже начала пить. Кто-то донес в Сонч, что «гражданка Заремба регулярно напивается, водит посторонних мужчин к себе в дом, в котором проживает с тремя маленькими несовершеннолетними детьми». Можно подумать, маленькие дети могут быть совершеннолетними. Но это была неправда. Да, с горя Зарембова много пила, но за детьми следила. После этой анонимки к ней прислали куратора. Он ходил по деревне и расспрашивал. Больше всего сведений он получил у тех, кто всегда не любил супругов Заремба. И только им поверил.
   Зарембова в тот день была как раз пьяна и выгнала его из дому. Он опять явился через два месяца в семь часов утра. С решением суда. По нему детей следовало отдать в детский дом. Зарембова осатанела. Неодетая, в одной сорочке, с чупагой6 в руке, она гонялась за куратором по всему двору. На следующий день он приехал с двумя рослыми полицейскими в полицейской «нисе». Полицейские, кстати сказать, совершенно противозаконно взломали по наущению куратора дверь и вошли к ней в дом. Но Зарембова уже с раннего утра забрала детей и укрылась у Секерковой. Она заявила, «что утопится вместе с детьми, но кровинок своих в приют не отдаст». Вскоре полицейские и куратор были у дома Секерковой. Секеркова с сигаретой во рту и с палкой в руке вышла со двора, демонстративно заперла калитку на замок и похромала к хате Язготов. Через минуту Ендрусь Язгот с двумя братьями вышли из хаты в белых нижних рубахах и с чупагами в руках и подошли вместе с Секерковой к полицейской «нисе». Секеркова сказала:
   – Пани Мария Ядвига Заремба вместе со своими дочками находится у меня с визитом и будет там находиться, пока мы не прочитаем все Богородичные молитвы.
   Через несколько минут полицейские вместе с куратором уехали.
   Вечером Секеркова пришла к Марцину и попросила его пойти с ней к ксендзу и поговорить с ним.
   – Ты у нас образованный и лучше, чем я, объяснишь Ямрожему, – сказала она.
   По дороге к костелу она рассказывала ему про Зарембову, про приговор суда и про куратора. Чем дольше она рассказывала, тем сильнее нервничала, тем громче говорила и тем чаще вворачивала ругательства. Когда Вальчакова открыла им дверь и к ним вышел ксендз Ямрожи, Секеркова без всяких предисловий выпалила:
   – Благочестивый отец, это же хуй знает что они творят…
   Назавтра Ямрожи, Секеркова и войт7 поехали в Новый Сонч. Больше куратор в Бичицах не появлялся.
***
   Старая Секеркова. Мать Тереза с сигаретой во рту, которая могла ругаться как пьяный сапожник. Искательница доброты, придававшая достоинство обыденности жизни. В каждом городе, в каждой деревне должна быть своя Секеркова.
   По пути в музей Марцин остановил машину у магазинчика и купил все сорта зеленого чая, какие там были. Около полудня он позвонил хранительнице:
   – Пани Мира, у меня тут четыре сорта зеленого чая, а я совершенно не сведущ в них. Не мог бы я прийти с ними к вам и… может, попьем вместе чаю?
   Они сидели за столом и разговаривали. Кажется, первый раз после смерти матери разговор с другим человеком доставлял ему удовольствие. Время от времени он бросал взгляд на фотографию, стоящую на столе. Неожиданно для себя он спросил:
   – А вы музыку слушаете?
   Улыбнувшись, она ответила:
   – Я долго ненавидела ее. Даже когда в костеле играл орган. Больше двух лет я испытывала потребность в тишине. Но теперь я не могу жить без музыки. Сейчас слишком долгая тишина пугает меня. Она ассоциируется с печалью. Хотите что-нибудь послушать? У меня здесь много кассет. Вам нравится Брель? – спросила она и, не дожидаясь ответа, встала из-за стола.
   Стоя к нему спиной, она перебирала кассеты на полке. Марцин отважился спросить:
   – Отчего умерла Агнешка?
   Пани Мира на миг замерла. Оставив кассеты, она повернулась к нему. Нервно поправила волосы. Медленно прошла к плетеному креслу, стоящему у окна. Ее лицо оставалось в тени. Она села на самый краешек кресла, оперлась локтями на колени, сцепила пальцы. Рассказывая, она ритмично раскачивалась.
   – Агнешка?.. Она утонула.
   Она подняла руки к лицу и правой дотронулась до губ.
   – Нас… то есть меня при этом не было. Тридцатого сентября будет ровно три года, как ее не стало. В сентябре ей исполнилось бы девять лет. Я жила тогда в Торуни. Мы оба работали, то есть мой бывший муж и я. Он в университете, как раз заканчивал докторантуру. Вечно он что-нибудь заканчивал, если не докторантуру, то проект, а если не проект, то роман с очередной студенткой. Я как раз начала работать в архиве этнографического музея и не могла взять отпуск. Мне не хотелось, чтобы Агнешка третье лето проводила в городе. И когда сестра предложила взять ее с собой на две недели в Болгарию, я радовалась, наверное, больше, чем Агнешка. У моей сестры Моники детей не было. В жизни ей вечно попадались мужчины, которые пользовались ее наивностью и через две недели уходили от нее. Она впускала их к себе в постель и в ванную, выплачивала их кредиты, стирала носки, а за некоторых даже платила долги по алиментам. Терпеливо и смиренно она ждала, когда кто-нибудь из них сделает ей предложение. Однако ни один этого сделать не догадался. Когда же Монике стукнуло сорок и последний из ее мужчин обчистил квартиру, увезя даже холодильник и телевизор, она приняла решение жить одна. Агнешку она любила как собственную дочку. Это она первая увидела ее в больнице, где я рожала. Она стояла у дверей больницы уже в пять утра. Отец Агнешки ночью отправил меня «скорой помощью» в больницу и лег досыпать. В больнице он появился только на следующий день, ближе к вечеру. У него якобы была страшно важная лекция, которую он не мог пропустить… Порой у меня возникало впечатление, что для Агнешки Моника гораздо лучшая мать, чем я. Она помнила, когда Агнешке нужно делать прививки, вместо меня покупала книжки о воспитании детей, ездила после работы на другой конец города, чтобы забрать девочку из детского сада, если я не могла пропустить занятия в университете. Когда у Агнешки открылся хронический бронхит и начались приступы удушья, Моника без колебаний попросила в своей фирме отпуск без сохранения содержания и поехала с ней на полтора месяца в Колобжег. Так порекомендовал врач. И он был прав: после шести недель, проведенных у моря, приступы удушья прекратились.
   В Болгарию они полетели самолетом. Когда Моника узнала, что мы отпускаем с ней Агнешку, она тут же поменяла билеты, решив, что почти двое суток в поезде для ребенка будут тяжелы. Полету на самолете Агнешка радовалась даже больше, чем самой поездке на море. Отец обещал ей, что когда-нибудь они вместе полетят на какую-нибудь конференцию, но всякий раз находил тысячи причин, по которым присутствие Агнешки, не говоря уж о моем, будет помехой «напряженной научной деятельности». Мне уже давно следовало понять, что муж никак не подходит на роль отца. Некоторым людям следует по суду запрещать иметь детей, так вот в отношении моего мужа такой судебный запрет, несомненно, был бы вынесен. Наверное, ни один мужчина больше его не заслуживал бы такого запрета. Они долетели самолетом до Варны, а оттуда доехали автобусом до Албены. Я звонила Агнешке через день. Она рассказывала мне про то, какое теплое Черное море, про мальчика из Польши, с которым она строит на пляже замки из песка, о поездке с Моникой в Несебыр. Для дочурки это был самый чудесный отдых. Я искренне была благодарна Монике за то, что она доставила столько радости дочке, и в то же время мне было очень горько, что Агнешка проводит это время не со мной и своим отцом. И что не я переживаю вместе с ней эти радости. Последний раз я разговаривала с Агнешкой вечером в четверг, двадцать девятого сентября. Она с возбуждением рассказывала, какой сильный на море был шторм и как она вместе с тетей смотрела на него с гостиничного балкона. В субботу я должна была встречать ее в варшавском аэропорту.
   Пани Мира замолкла. Встала с кресла. Подошла к письменному столу, за которым сидел Марцин, и выдвинула ящик. Она старалась не смотреть на него. Достав пачку сигарет, она подошла к окну и настежь распахнула его.
   – Вы не против, если я закурю? – спросила она. В кресло она не стала садиться. Стояла у подоконника и продолжала рассказ:
   – В пятницу около четырех дня в музей позвонил какой-то мужчина из польского посольства в Болгарии. Он сказал, что, когда Агнешку подняли из моря, она уже была мертва. Директор отеля заверил его, что были использованы все средства, предусмотренные правилами в подобных случаях. «Скорая помощь» была на пляже через пятнадцать минут. Полиция тоже. Участие третьих лиц было полностью исключено. Тело ее доставили на вскрытие в военный госпиталь в Албене. Представитель посольства немедленно выехал на место, он займется транспортировкой тела в Польшу. Посольство покроет все связанные с этим расходы. Если возникнут сложности с резервацией мест в самолете, мне следует немедленно связаться с посольством в Софии. В подобных случаях «ЛОТ»8 обязан обеспечить семье жертвы места в самолете. Опекунша погибшей пыталась покончить с собой. Ее спасли и доставили в больницу в Варне. Вступить в контакт с ней нет возможности, но необходим приезд члена семьи для исполнения всяких формальностей. Все это он говорил, точно телевизионный диктор, читающий новости. Я истерически кричала в трубку, просила прекратить. Но он не прекращал. Вечерним самолетом мы с мужем вылетели в Варну. Вы даже представить не можете, как мне хотелось, чтобы самолет упал и не долетел до пункта назначения! Я сидела среди смеющихся, счастливых людей, отправляющихся на отдых. Летела получить труп моей дочурки. В следующем ряду сидела девочка в возрасте Агнешки. И голос у нее был похожий. Когда она что-нибудь говорила, у меня было чувство…
   Она прервалась, отвернулась к окну и нервно вытащила следующую сигарету.
   – Муж сел в самолет совершенно пьяный. Он всегда напивался, когда в нашей жизни случалось что-то серьезное или мне требовалась его помощь. Вначале, когда мы только познакомились, я думала, что у него такой метод справляться со стрессом либо страхом, перед тем как принять решение. Но сейчас-то я знаю, что это были элементарная трусость и попытка увильнуть от неприятностей. Прилетели мы вечером. В аэропорту нас ждал представитель посольства. Тот самый, что звонил мне в музей. Он сказал, что морг при госпитале уже закрыт, а для свидания с сестрой нужен специальный пропуск. Его выдают после двенадцати дня. Машина посольства отвезла нас в гостиницу на окраине Варны. Я взяла такси и поехала на пляж в Албену. Муж остался в гостинице. Представительница «Орбиса» в Албене попыталась рассказать мне, как это произошло. Она знала Агнешку. Иногда они ели за одним столом в гостиничном ресторане. Днем раньше прошел шторм, а в тот день была высокая мертвая зыбь. На пляже вывесили черный флаг, но все равно в море было полно народу. При двух спасателях на километр пляжа невозможно обеспечить соблюдение запрета на купание. А в тот день была жара, выше тридцати шести градусов. И люди залезали в море охладиться.