– Убирайтесь все отсюда! Вон из моего дома! Чтоб духу тут вашего не было! – кричал он, раскачиваясь над столом. – Вы все ее ненавидели! С самого первого дня! Она была не такая, как вы, и хотела жить по-человечески, а не так, как вы в этой вонючей дыре! Пошли вон! Вы сделали из нее гестаповку. Это от вас она хотела убежать! Убирайтесь… – прошептал он скорее себе, чем гостям.
   Петр оперся руками на стол, опустил голову и громко зарыдал. Хорст усадил его на стул. Агата собирала с пола битую посуду, освобождая место для каталки матери. Секеркова подошла к матери, взяла за руку и стала успокаивать:
   – Это он от горя, Цецилия. Петрек добрый. Но от горя человек лишается разума. И тогда нужно все прощать…
   Все торопливо покинули дом Петра. Даже если они понимали его, думали, как Секеркова, и тоже – через день, через месяц или только через год – простили, никто все равно не забыл, что их честь была задета. Гураля можно только раз выгнать из дома. Больше он в этот дом ни ногой.
   Марцин позвонил Петру через неделю. Он не ожидал извинений. Просто хотел сообщить, что они с братьями собрали денег на надгробие Генрики.
   – Пошли вы со своими деньгами! – заорал пьяный Петр. – Ни она, ни я не хотим от вас милостыни! Ни гроша! Слышал? Не хотим! – И он бросил трубку.
   Их отношения разорвались. Через некоторое время Петр снова стал навещать мать, но с братом не сблизился. Между ними стояла стена холода и отчуждения.
   Марцин вообще-то интересовался жизнью Петра, спрашивал у Шимона, как дела у отца, но задавать вопросы ему самому как-то не решался. Он знал, что мать ждет, хочет, чтобы все было как прежде, но откладывал примирение на неопределенное «потом». Так же вели себя и другие братья. Когда они навещали мать, интересовались у нее, как Петр, но, хотя проезжали через Новый Сонч, никто не решался завернуть к Петру.
   И только старая Секеркова пришла к нему после похорон Генрики. В Рождество, ровно через год после взрыва в Зиндлингене и гибели Генрики. Она испекла маковник и автобусом поехала в Новый Сонч. Дверь открыла Агата.
   – Петр, к тебе какая-то пани! – удивленная, крикнула она Петру, который сидел в комнате с Хорстом.
   – Я тебе, Петрек, маковник спекла. На Рождество Младенца нужно есть много мака. – Не дожидаясь приглашения, Секеркова вошла в комнату.
   Петр вскочил и принял у нее пальто. Секеркова села за стол рядом с Шимоном. Перекрестила тарелку с облаткой и, повернувшись к удивленному Хорсту, сказала;
   – Ich heisse21 Секеркова. Старая Секеркова.
   Марцин тоже считал, что нужно забыть о «гордости гураля». Истинная гуральская гордость – это то, что сделала Секеркова. Он не знал гураля старше ее.
***
   – Шимона нет дома, – холодно приветствовал Марцина удивленный его визитом Петр.
   – А я не к Шимону. Я подумал, что давно мы с тобой не беседовали за бутылочкой коньяку, – сказал Марцин и обнял брата.
***
   Утром в понедельник Марцин вставал в спешке. Когда он выехал со двора и остановился, чтобы выйти и, как обычно, закрыть ворота, диктор радиостанции объявил Мейси Грей. И он не стая выходить. Он тронулся, поставив регулятор громкости на максимум. Через несколько минут он уже подъезжал к Новому Сончу.
   Решение пришло внезапно. И Марцин без колебаний подчинился ему. Как будто он уже давно знал, что когда-то оно придет и это будет замечательно. Он миновал дорожный указатель на развилке. Налево к Тарнову, прямо в Сонч. Через пятьдесят метров после развилки он резко затормозил, проверил в зеркальце заднего вида, нет ли позади машин. Отыскав обочину пошире, развернулся и через минуту уже выехал на дорогу к Тарнову. Ощупью отыскал в сумке мобильник. Набрал номер хранительницы. Выключил радио и внутренне собрался, чтобы не выдать, как он нервничает.
   – Мира, это Марцин. Меня сегодня в музее не будет. И завтра тоже. Мне нужно уладить кое-какие важные дела. До среды.
   – Марцин, только не гони. Сегодня на дорогах страшно скользко, – услышал он ее голос.
   Марцин дал отбой и прибавил скорость. Он распустил узел галстука и бросил его на заднее сиденье. Провел ладонью по лицу.
   «Побреюсь на заправочной станции перед Цехоцинеком», – подумал он.
   Останавливался он, только чтобы заправиться. Чем ближе Марцин подъезжал к Цехоцинеку, тем тревожнее ему становилось. Около трех дня он миновал Влоцлавек. У него еще была уйма времени. Эмилия появлялась на чате около восьми.
   В Цехоцинеке Марцин нашел торговый центр. Купил там все для бритья и свежую рубашку. Цвета лаванды. Того, какой нравится ей. Отъехав недалеко от центра, он вдруг вернулся и в обувном магазине купил новые ботинки. Это была их семейная традиция. Они всегда надевали новую обувь, когда в их жизни должно было произойти что-то важное. «Можно быть в штопаных носках, но, отправляясь в дальнюю дорогу, нужно надевать новые башмаки», – вспомнились ему слова мамы. После ее смерти он нашел в комнате в шкафу коробку с новыми туфлями…
   В регистратуре одного из санаториев ему сказали, что конюшня с интернет-кафе находится на дороге на Торунь. За несколько сотен метров до железнодорожного переезда. Направо на Торунь, налево на Влоцлавек. Марцин помнил этот переезд. Он спросил, где туалет. Там он побрился, сменил рубашку, переобулся. Старую обувь сунул в урну под раковиной. Марцин оставил машину в центре Цехоцинека и прогулочным шагом пошел по улице. Перед цветочным магазином он было остановился, однако не зашел. «Я ни за что не хотела бы получить от тебя цветы. И не думай об этом! Когда цветы срезают, у меня эта операция ассоциируется с казнью, а когда их ставят в вазу – с реанимацией», – припомнил он ее ответ, после того как написал, что они знакомы уже три месяца, а он ни разу не подарил ей цветов.
   К кафе он подъехал в половине восьмого. Поставил машину на небольшом паркинге напротив главного входа в конюшню. Узкая, усыпанная гравием дорожка вела к зданию, напоминающему фабричный корпус. Марцин неторопливо поднялся по бетонным ступеням и оказался в шумном ресторанном зале, отгороженном от ярко освещенного конного манежа стеклянной стеной. Он спросил проходившего мимо официанта, где находятся компьютеры. Тот проводил его в маленькое пустое помещение за высокой деревянной стойкой бара. В темной комнате без окон мерцали мониторы.
   «Значит, здесь…» – подумал он, осторожно кладя ладонь на клавиатуру одного из компьютеров.
   Потом вернулся в ресторан и сел за свободный столик у самой стеклянной стены. Он сидел и нетерпеливо поглядывал на часы. Зальчик с компьютерами постепенно начал заполняться людьми. И вот уже восемь часов. Марцин услышал звук подъезжающей машины. Распахнулась дверь. Двое мужчин сопровождали инвалидную коляску, в которой сидела молодая эффектная женщина. Один из них придержал ногой дверь, а второй вкатил коляску. Женщина улыбалась. У нее были длинные волосы с рыжиной, связанные узлом. Правой рукой она нервно поправляла их. В ресторанном зале люди вставали со стульев, чтобы освободить место для проезда кресла на колесах. Младший из мужчин, тот, что катил кресло, громко обратился к барменше:
   – Пани Рената, Эмилия сегодня как обычно. Около двадцати двух мы приедем за ней.
   И инвалидное кресло исчезло в комнате с компьютерами.
   Марцин вскочил со стула. Он выбежал на паркинг, сел в машину. Рванул с места с визгом шин и помчался в сторону асфальтовой дороги, ведущей в город. И только когда водитель встречной машины стал в истерике давить на клаксон, он включил фары. Остановился он в пяти километрах, на лесном паркинге. Его трясло. Во рту пересохло, сердце будто стиснуло обручем. Он тяжело дышал. Дыхание было частым и неглубоким. Марцин чувствовал, что надвигается приступ страха. Он открыл бардачок и в поисках бумажного мешочка одним движением вывалил все на пол. Инвалидное кресло и улыбающееся женское лицо все время возникали перед глазами, словно непрерывно прокручиваемый фрагмент фильма. И вдруг Марцин увидел мамину улыбку, когда он выкатывал ее на таком кресле во двор их дома в Бичицах. Она поворачивалась к нему и, глядя в глаза, говорила:
   – Сынок… Обещаю тебе, я научусь! И мы еще станцуем с тобой! Вот увидишь…