А с другой стороны на скамье подсудимых, в ходе процесса, произошла неожиданная трансформация. Обвиняемые превратились, особенно в заключительной стадии "суда", в обвинителей правящей партии и большевизма. Вместо покаяния и отречения, которых добивались от подсудимых, официальные прокуроры и аудитория услышали как раз обратное - не самозащиту, а обличение власти. Один за другим поднимались подсудимые, чтобы заявить: "Мы выполним свой долг, какая бы участь нас здесь не ожидала" (Гоц);
   "Вы получите наши головы, чтобы положить их к ногам Коминтерна, но чести нашей вы не получите" (Тимофеев); "И мертвые, и {92} живые мы будем вам опасны" (Гендельман), и т. п. Такое мужество перед лицом безжалостного врага могло быть создано лишь беззаветной верой в свою правду и верностью своему служению. И оно не могло не импонировать, не производить впечатления заочно и на расстоянии даже на непричастных к историческому спору в России и за ее пределами между демократическим Февралем и тоталитарным Октябрем.
   Голоса подсудимых приобрели огромный резонанс, особенно после того, как защита, в лице иностранных адвокатов социалистов, вынуждена была из-за придирок обвинения отказаться от защиты и покинуть пределы малогостеприимного Советского Союза. На сочувствии к подсудимым впервые создался на Западе фронт против большевистской власти, которую обычно, по подсказке из Москвы, именовали "властью рабочих и крестьян". Социалисты и несоциалисты, профсоюзы, рабочие и интеллигенты, всемирно известные и безвестные, правительства и общественные учреждения, за ничтожными исключениями на крайних - монархических и коммунистических - флангах, все с волнением следили за перипетиями драмы, сочувствуя, естественно, не мучителям и насильникам, а их жертвам.
   Достаточно сказать, что против приговора протестовали даже такие сочувствовавшие Октябрю писатели, как Горький, Анатоль Франс, Ромэн Роллан, даже Анри Барбюс. Горький писал Анатолю Франсу: "Суд принял цинический характер публичного приготовления к убийству людей, служивших делу освобождения русского народа. Я убедительно прошу Вас: обратиться еще раз к Советской власти с указанием на недопустимость преступления. Может быть, Ваше веское слово сохранит ценные жизни социалистов. Сообщаю Вам письмо, посланное мною одному из представителей Советской власти". Процесс и приговор произвели жуткое впечатление и на привыкшее к ужасам гражданской и мировой войны широкое общественное мнение. Тем определеннее было возмущение свободолюбивых кругов.
   Эсеры, естественно, переживали особенно тягостно эти события. Как упомянуто, помощь со стороны парижских эсеров была чрезвычайно скромной. И мое содействие, едва ли не ограничилось статьей в "Современных Записках", посвященной характеристике вдохновителей процесса и их жертв.
   Как и во всех партиях, в партии с.-р. были более рьяные "партийцы", считавшие партийную политику не только более правильной и важной, чем всё другое, но как бы предпосылкой ко всему, что эсеры вправе и должны говорить и делать в государственных учреждениях, общественных организациях, профессиональных объединениях. Соответственно было и их отношение к соблюдению партийной дисциплины.
   Я считал такой подход и оценку роли партии неправильными и был им чужд. Оставался я равнодушен и к строгим требованиям внутрипартийной дисциплины. Чем дальше во времени затягивалось наше пребывание в эмиграции и менее оправдываемы становились оптимистические прогнозы и ожидания, тем очевиднее было {93} - не для меня только, - что политика в собственном смысле в насчитывающей не одно десятилетие эмиграции почти исключена.
   Вместе с тем я считал своим долгом сохранять полную лояльность к партии, особенно к ее прошлому, к которому был причастен и за которое нес ответственность, коллективную и личную. Лояльность выражалась в том, что, входя в парижскую организацию, я посещал собрания группы, участвовал в выборах ее руководителей, выполнял возлагавшиеся на меня поручения: выступал оппонентом, докладчиком или содокладчиком на публичных собраниях, на совещаниях и съездах зарубежных организаций эсеров, писал в партийных органах, отстаивал свои и своих единомышленников взгляды и позиции.
   Думается, за время эмиграции я был среди тех, кто чаще и больше других писал и печатал в газетах, журналах и книгах, преимущественно по-русски, - но не только по-русски - в объяснение, оправдание и защиту Февральской революции, ее исторического значения и заданий народнической партии с.-р. и демократического социализма. Приходилось защищать, защищаться и нападать на противников и врагов слева, - большевиков, левых эсеров и сотоварищей по партии, - и правых, особенно многочисленных в послебольшевистской эмиграции, ненавидевших в первую очередь социалистов-революционеров, как главных "виновников" Февраля, положившего начало российской разрухе и потере россиянами их родины и благополучия. Спорить и опровергать их было неблагодарной задачей, она мало к чему приводила, но была увлекательна, когда приходилось скрещивать оружие не с фанатиками и графоманами, повторявшими с чужого голоса домыслы и поклепы, ставшие трафаретными, а с первоучителями, которыми бывали иногда такие выдающиеся умы и публицистические мастера, как Петр Струве, Николай Бердяев, Иван Ильин, кн. Евгений Трубецкой, Григорий Ландау и другие, кто на время, а кто и пожизненно стали ненавистниками Февраля и особенно эсеров.
   Главным моим занятием за время парижской эмиграции была не политическая и даже не внутрипартийная работа. Главной заботой Фондаминского, Руднева и моей было, как сказано, сотрудничество, редактирование и иное обслуживание "Современных Записок". Однако, иногда с запозданием выходивший трехмесячный журнал не поглощал всей моей литературной "продукции". И одновременно я писал в газетах и журналах на русском и других языках в Париже ("Последние Новости" Милюкова, непериодический журнальчик правых эсеров "Свобода", журнал "Русские Записки", "L'Europe", "Le Monde Slave", "Les Cahiers de droits de l'Homme" и др.), в Риге (газета "Сегодня", непериодическое издание "Закон и право" Грузенберга), в Берлине ("Дни" Керенского, перешедшие в Париж и превратившиеся затем в "Новую Россию"), и т. д.
   Выли не только печатные выступления. Читал я и лекции, университетские и публичные, студентам и слушателям в Париже, Праге, Риге, Ревеле, Печорах. Благодаря связям с французскими академическими кругами и министерством просвещения, русским {94} ученым и политическим деятелям удалось добиться открытия нескольких русских высших образовательных учреждений.
   Был создан в Париже Народный университет для чтения популярных курсов широким кругам эмиграции. При Сорбонне, на юридическом и медицинском факультетах парижского университета организованы были специальные курсы, которые читались на русском языке русскими профессорами. Посещаемость этих курсов и преподавание не могли, конечно, идти ни в какое сравнение количественно и качественно с обязательными курсами, которые одновременно читали французские профессора или в свое время русские в своих русских университетах.
   Складывавшееся фактически положение стало более устойчивым, когда русское преподавание почти всех предметов было причислено к Институту Славяноведения (l'Institut des Etudes Slaves). Кажется, в 1922 году меня избрали в состав юридического факультета, который состоял из ряда известных русских ученых самой пестрой политической окраски. Проф. Байков был монархист-легитимист, Д. М. Одинец - народный социалист, А. А. Пиленко - видный сотрудник консервативного "Нового Времени", H. H. Алексеев из Праги попал в Париж уже евразийцем, П. П. Гронский, А. М. Кулишер и А. М. Михельсон оставались кадетами, Б. Э. Нольде, H. С. Тимашев, В. Б. Ельяшевич, Кузьмин-Караваев, Бернацкий, Анцыферов в прошлом принадлежали или сочувствовали различным либеральным течениям, в эмиграции же сильно поправели, тогда как Георгий Д. Гурвич и Б. С. Миркин-Гецевич, наоборот, "полевели".
   Что именовалось юридическим факультетом русских эмигрантов в Париже 20-30-х годов, имело очень немногочисленную аудиторию. В первые годы я читал, как и другие, курс лекций. Темой я взял "Русские основные законы и политические идеи первой четверти XIX века". Здесь сопоставлялось былое положительное, действовавшее право с правом интуитивным или, в терминах Ф. Ф. Кокошкина, два источника права: официальный закон и общественное провозглашение. Это последнее в России первой четверти прошлого века получило яркое выражение в том, что утверждали и отрицали, или "провозглашали" единственно тогда доступным, нелегальным способом - декабристы.
   Несколько лет спустя коллеги по факультету поручили мне руководить "Семинаром" по русскому государственному праву. Это легче было задумать и решить, нежели сделать. Слушателей у нас на факультете было немного, и, как правило, они были недостаточно подготовлены к университетским курсам. К тому же почти все вынуждены были зарабатывать себе на существование и не имели достаточно времени для составления докладов, даже когда были к тому подготовлены. Я обратился поэтому к коллегам, занимавшимся публичным правом, с предложением прочитать в семинаре хотя бы по одному докладу на близкую каждому тему. Ни один не отнесся отрицательно к предложению. И в результате в семинаре продефилировали по очереди все без исключения русские профессора эмигранты, иногда с европейскими именами, причастные к {95} публичному праву. Некоторые собрания бывали чрезвычайно поучительны.
   Преподавание наше финансировало французское правительство. Суммарно ассигновки, может быть, были не так малы, но оклады наши были мизерны - 250 фр. в месяц. Выплачивались эти франки аккуратно, и для состарившихся и безработных лекторов составляли часто не безразличную часть приходного бюджета.
   Преподавательский персонал при Институте Славяноведения состоял из профессоров разных политических группировок. Возникший же по инициативе русских ученых и политиков эмигрантов, с помощью и при участии профессоров французов, Франко-Русский Институт состоял из лекторов, по эмигрантскому мерилу, "левого" направления, то есть демократов или кадет милюковского толка и умеренных социалистов. Институт посвящен был не политическим событиям, идеям и учреждениям в прошлом, а текущим - тому, что на Западе именуется "science politique", "political science". Возглавлял Институт Милюков. Лекции читали там безвозмездно. Аудитория была тоже немногочисленная. Это учреждение просуществовало недолго, тогда как преподавание и Семинар при Институте прекратились лишь накануне появления в Париже войск Гитлера.
   Мой интерес к положению меньшинств и проблемам права меньшинств в демократии, управляемой большинством, не угасал. И, помимо публикации статей и брошюр на эту тему по-русски и по-французски ("La Revue Internationale de la Theorie du droit", Nos 3-4, 1930-1931; "Philosophie du droit et de Sociologie juridique" Nos 3-4, 1931 и др.), я неоднократно участвовал при обсуждении вопросов о меньшинствах на международных совещаниях, съездах и комиссиях в Женеве, Берлине, Лондоне в качестве представителя Российского Общества в защиту Лиги Наций. Постоянным препятствием, психологическим и деловым, оставалось то, что, не владея свободно иностранными языками, я избегал выступать публично, без крайней необходимости, на этих собраниях.
   Куда свободнее чувствовал я себя, когда переговоры приходилось вести в личном порядке, с глазу на глаз, для защиты, например, прав меньшинств в Саарской области. Эта область, на границе Германии и Франции, по Версальскому договору отошла на 15 лет под управлением комиссии Лиги Наций до плебисцита, проведенного в 1935 году. Для воздействия на влиятельных членов Комиссии о меньшинствах при Международном Объединении Обществ в защиту Лиги Наций мне поручили съездить в Саар и Рим. В Рим я попал в апреле 1932 года. Был я там и 22 апреля, которое считается днем основания Вечного города и Праздником труда (Festa di lavore). Стояла нестерпимая жара. Я отправился на Piazza di Venezia вслед за множеством рабочих делегаций с довольно жалкими картонными плакатами с обозначением организации. Площадь была заполнена, но не "до отказа". Чернокожая полиция не только пропустила меня, явного иностранца, на площадь, где собрались всё свои и где должен был выступить "сам" Дуче, но и не проверила документов. Никто не обращал на меня никакого внимания, даже когда на балконе {96} появилась знакомая по портретам и кинематографу фигура и начала скандировать и жестикулировать. Гитлера мне не приходилось ни видеть, ни слышать. По сравнению же с Лениным, Муссолини был несомненно много красочнее. Был ли он и убедительнее, - судить не могу.
   Гораздо интереснее для меня было обследование положения меньшинств, еврейского и русского, в Румынии - особенно в отошедшей к ней Бессарабии. Комитет еврейских делегаций в Париже, в лице Моцкина, поручил мне обследовать положение еврейского меньшинства, оплатив поездку и труд. К этому заданию я присоединил обследование положения и русского меньшинства. Это была увлекательная работа, несмотря на трудности, которые ставила румынская власть и ее "сигуранца", в значительной мере вербовавшаяся из отбросов охранного отделения Одессы.
   В Бухаресте мне разъяснили, что выданная в Париже румынская виза не распространяется на Бессарабию и для поездки туда надо получить специальное разрешение. Когда же через 10 дней томительного ожидания такое разрешение, не без воздействия со стороны, я получил и попал в Бессарабию, агенты неотступно следовали за мной, постоянно, впрочем, запаздывая. Настигли они меня лишь на обратном пути в Бухаресте, вломившись ночью в номер гостиницы. Достаточно было, однако, показать письмо, с печатью парижского университета, адресованное на имя профессора Иорги, чтоб наглость сменилась подобострастной просьбой пожаловать на следующий день в их учреждение для разъяснения недоразумения. А недоразумение сводилось к недоумению, почему во всех сношениях с полицией в Бессарабии я изъяснялся не по-русски, а по-французски? Не без злорадства я разъяснил: именно для того, чтобы объяснить вам это здесь, в Бухаресте, а не в Кишеневе или Бендерах! . .
   Было бы не к месту описывать здесь положение, в котором я нашел меньшинства в Румынии через семь лет после увеличения ее территории в два-три раза и нарушения принятых ею в международном порядке обязательств гарантировать меньшинствам по расе, религии или языку существование; на которое они имели право: по договору с союзными державами 9. XII, 1919, по соглашению с Лигой Наций 30. VIII. 1920 и по специальному трактату о Бессарабии 26. X. 1920. Румыния несчетное число раз нарушала свои обязательства. Достаточно сказать, что и новая румынская конституция 23. III. 1923 ни словом не упомянула ни национальное равноправие, ни права меньшинств на школу и язык и вообще говорила о румынах, как о категории расовой, а не правовой. И новый закон о приобретении и утрате румынского гражданства умалчивал о гражданстве меньшинств, "регламент" же и "инструкции" фактически ставили препоны предоставлению гражданства всем проживавшим в новой Румынии к определенному сроку "по полному праву и без всяких формальностей", как значилось в договорах. Положение русского меньшинства я резюмировал так: "По сравнению с положением русских в православной и искони антисемитской Румынии даже положение евреев, в силу их большей сплоченности и {97} активности, кажется выигрышным" ("Современные Записки", кн. XXX, 1927 г., статья за тремя звездочками).
   Жили мы так - не скажу безмятежно - до очередного кризиса, который наступил в связи с затяжным и глубоким осложнением в существовании "Современных Записок". Пришлось урезать гонорары авторам и больше чем наполовину мое вознаграждение. Вместо тысячи франков в месяц я стал получать четыреста. На это вдвоем мы не могли жить. И встала альтернатива: ехать в Берлин, куда из-за дешевизны уже было перенесено печатание журнала и где, в силу падения курса марки, и на 400 франков можно было отлично существовать, или, оставаясь в Париже, изыскать дополнительный заработок. Для меня такая возможность была закрыта: я и так был перегружен работой. Сомнения решила жена: несмотря на болезни, она предпочла тяжелый труд в Париже легкой жизни в Берлине и поступила в русскую мастерскую кройки и шитья дамских платьев. Бюджет наш выправился. Примеру жены вскоре последовала и жена Руднева.
   Что я публиковал, особенных восторгов не возбуждало. Привычным было слышать порицания более или менее резкие, но иногда - гораздо реже раздавались и комплименты, даже от недоброжелателей, а не только приятелей.
   Одним из постоянных моих читателей, едва ли не всегда одобрявших мои писания и поощрявших писать больше, был Алданов, с которым мы жили по соседству, были в приятельских отношениях и общались не только лично, но и "семейно", то есть с женами.
   Алданов никогда не говорил никому ничего неприятного - это было правилом его жизни. И потому, как ни приятны и лестны были его отзывы, я относил их в значительной мере на счет его манер, привитых воспитанием. Упоминаю об этом потому, что Алданов был первым, кто стал ставить мне на вид, что я не пишу книг, а ограничиваюсь статьями. Как ни странно, но до этого мне и в голову не приходило, что я способен написать книгу и, главное, что может найтись охотник ее издать. И когда Алданов, не знаю уж в который раз, стал меня попрекать, я отмахнулся: а где найти издателя? .. Меня издатели не знают, и писания мои не сулят им барышей - сенсаций, политических или романтических, я сообщить не могу. Кто рискнет поставить ставку на неизвестного автора?!..
   На этот вопрос не был в состоянии ответить и Алданов при всем его желании и эрудиции. Обмен репликами происходил не раз и неизменно кончался ничем, пока не случилось непредвиденное ни Алдановым, ни мной. Редакция "Современных Записок" много лет помещалась в задней комнате книжного магазина "Родник", на 106, Rue de la Tour в Пасси, куда я приходил пять раз в неделю после полудня. "Родник" принадлежал моему другу и единомышленнику д-ру И. Н. Коварскому, и туда ежедневно заходило множество людей - не всегда, чтобы купить книги, а часто чтобы только осведомиться о книжных новинках, подписаться на какое-либо издание, просто покалякать или посудачить на литературную тему. "Родник" {98} стал одним из пунктов встреч и общения эмигрантской интеллигенции. Иногда заглядывали в "Родник" и французы, интересующиеся Россией. И вот зашел как-то бывший французский консул в Москве Гренар. Он разговорился с Коварским, и, как мне позднее передавал последний, речь зашла о неосведомленности французов в русских делах, причем Коварский упомянул, что в Париже сейчас находится множество свидетелей и непосредственных участников происходившего недавно в России, опытных литераторов, которые могли бы быть полезны в смысле прояснения умов. В числе таких он назвал и мое имя. В результате Гренар попросил передать мне, чтобы, сославшись на него, я зашел в издательство Перрэн.
   Я не заставил просить себя вторично и отправился в указанное издательство. Там меня приветливо встретил молодой человек, причастный к изданию "Душ и обликов" (Ames et Visages), и осведомился, о ком из более видных персонажей русской революции мог бы я написать книгу? Я назвал: Ленина, Троцкого, Керенского, Савинкова, Сталина. Тут же он отвел живых. Остались двое - Ленин и Троцкий, из которых издательство остановилось на первом. Мне предложили написать пробные две главы, хотя бы по-русски, так как дававший заключение о пригодности рукописи член академии, "бессмертный", имени коего не помню, знал русский язык. Представленные главы были одобрены, и мне дали контракт обычный для французских книг такого рода в то время: я обязывался представить рукопись в законченном виде по-французски; издательство обязывалось выпустить книгу в трех тысячах экземпляров с уплатой гонорара в шесть тысяч франков.
   В том же 1932 году, когда вышла эта книга, произошли еще два значительных события в моей литературной и научной жизни. Благодаря материальному содействию эсеров, создавших для того, по американскому обыкновению, специальный "фонд", давший 150 долларов, опубликованы были в издательстве "Современных Записок" мои статьи, печатавшиеся первоначально в журналах "Грядущая Россия" и "Современные Записки". Книга называлась "Всероссийское Учредительное Собрание. История, Доктрина, Политика". Она имела условный успех - или неуспех - одни ее одобряли, другие осуждали, что тоже в известном смысле было успехом.
   Третье событие было приглашение меня Академией международного права в Гааге прочесть курс лекций летом 1932 года. Такого приглашения многие добивались: свидетельствуя об объективном признании, оно льстило научному самолюбию и к тому же щедро оплачивалось. Помимо возмещения расходов по поездке и пребыванию, гонорар за прочтение пяти двухчасовых лекций, позднее печатаемых Академией по-французски в Сборниках прочитанных курсов, был, по моим понятиям, исключительно высок. Не помню точных цифр, но знаю, что он явился существенным подспорьем в моем бюджете.
   Я не заблуждался относительно скромности своих научных достижений по сравнению с достижениями других претендентов на приглашение Академией, имевшихся во всех странах. Обычная тематика международного права имела, на мой взгляд, мало шансов {99} привлечь внимание и, тем менее, вызвать одобрение со стороны членов Совета Академии, производивших выбор лекторов из множества предложенных кандидатов. Поэтому я решился остановиться на теме, еще не вошедшей во все трактаты и учебники международного права и в то же время мне близкой теоретически и практически. Своей темой я выбрал международное положение апатридов (лишенных отечества) - русских и других, очутившихся под защитой паспортной и иной системы Лиги Наций, отдельных государств, Фритиофа Нансена. Чтобы проверить свой выбор, я навестил проф. Бор. Эмм. Нольде. Он был общепризнанным авторитетом в науке международного права и находился еще с 1917 года в самых добрых со мной отношениях. Нольде вполне одобрил выбранную тему, и кандидатура моя была утверждена, - не без дружеской интервенции со стороны Нольде, как я полагаю.
   Вторая половина моего пребывания в Париже, с начала 30-х годов, была вершиной моих литературных достижений. До того вышла всего одна книжка "Черный год", - собранные воедино первые восемь статей из "Современных Записок". В 1931 году появились "Два пути. Февраль и Октябрь", а в 1932 году "Всероссийское Учредительное Собрание", тоже составленные из статей, напечатанных первоначально в журнале "Современные Записки". Эти две книги вышли в издательстве "Современных Записок".
   Издательство это не было обычного типа издательством. Оно не располагало решительно никакими материальными и техническими средствами и не преследовало коммерческих целей. Единственное, чем оно обладало и что осмысливало его существование, была "фирма" или название издательства - "Современные Записки". И возникло оно благодаря выдумке члена редакции журнала Бунакова-Фондаминского, в сочетании с предприимчивостью берлинского книгопродавца Закса (H. Sachs), имевшего и склад "иностранных книг". Закс обязался печатать и распространять книги, одобренные редакцией "Современных Записок", по меньшей мере в 500 экземпляров, при авансе Фондаминского в 250 фр. за книгу. Этот аванс чаще всего финансировали сами авторы книг, заинтересованные в их опубликовании, в уверенности, что продажа книг покроет аванс, и даже без полной уверенности в возврате аванса от продажи. Когда же Закс бывал уверен в успехе книги, он не настаивал на авансе или увеличивал тираж.
   И это издательство оказалось убыточным - обошлось его инициатору в 18 тысяч франков - в силу неблагоприятной конъюнктуры на книжном рынке во всем мире и, надо думать, по недостаточной опытности самого Фондаминского. Вместе с тем, факт возникновения и существования издательства в течение нескольких лет и издания 35 книг, в том числе таких авторов, как Бунин (4 книги), Алданов (2 книги), Осоргин, Сирин, Нольде, Зензинов, Цетлин, Ст. Иванович и др. убедительно свидетельствовал, как тяжелы были условия печатания русских книг во Франции того времени.
   Не знаю, кто финансировал Заксу аванс за мою книгу "Два пути", знаю только наверняка - не я, хотя она вышла в издательстве "Современных Записок" и распространялась Заксом, тогда как {100} вышедшее тоже в издательстве "Современных Записок" "Всероссийское Учредительное Собрание" печаталось в Париже, распространялось "Родником" и к Заксу никакого отношения не имело.
   Жизнь русской эмиграции, хоть и анормальная, все же мало-помалу стабилизовалась. Сложился свой уклад. Во французскую жизнь вошли лишь немногие: из-за возраста; по недостаточному знанию языка; по неумению приспособиться; и, может быть, главным образом не столько по собственной неспособности или нежеланию, сколько, скажем, по нежеланию среднего француза ассимилироваться с пришлыми, особенно с пожилыми. После первой мировой войны национальная гордыня и ее обратная сторона - ксенофобия - обострились во Франции, особенно по отношению к нагрянувшим в огромном количестве "нежелательным" иностранцам. Кому из нас не доводилось слышать - и не только на базаре - "sale etranger" или "meteque". То не был язык духовной элиты Франции. Но и со стороны последней проявление активного сочувствия к русской эмиграции бывало редким.