Страница:
Мы благополучно ушли от немцев из Парижа 6 июня, но они пришли в Виши почти вслед за нами, тоже нежданно-негаданно. При их приближении кто мог торопился уйти из Виши - пешком, на велосипеде, на машине. И мне с женой знакомый, располагавший двумя свободными местами в автомобиле, предложил уехать вместе с его семьей. Но ехать надо было "в неизвестность" и в дальнейшем предстояло неминуемо маршировать, а это было совершенно не по силам жене. И, не без сожаления, мы решили остаться на месте, тем более, что охотников занять наши места было сколько угодно.
В ночь, когда немцы вступили в Виши, население не спало. То и дело хлопали ставни и слышались выкрики: "Ils viennent, ils viennent!.," Но то были не те немцы, которые прославились позднее своими зверствами. Те две недели, что они пробыли в Виши, они держались прилично, чего не скажешь о многих из их французских компаньонках, легко и открыто поддававшихся чарам немецких кавалеров. Помимо этого, завоеватели занимались скупкой всего, что находили в магазинах, и невинным катанием, распевая песни, по реке Аллье.
Совершенно неожиданно очутившись под властью Гитлера и не зная заранее, какой она будет и как долго продлится, я поспешил уничтожить всё, меня компрометирующее. Так погиб и экземпляр "Leon Blum", присланный мне Блюмом из тех, кажется, пяти, которые издательство Фламмарион отпечатало специально для него на особой бумаге, - с весьма лестной для автора надписью Блюма.
После того, как, так называемое, правительство Виши арестовало Блюма в половине 1940 года, его, как известно, судили военным судом в Риоме, и в 1942 году, без того, чтобы довести суд до конца, увезли в Германию. Попав в Бухенвальд и по счастливой случайности избежав участи Манделя, он в 1944 году был освобожден американскими войсками. В 1946 году он приехал в Вашингтон и Нью-Йорк, где Еврейский Рабочий Комитет устроил в его честь торжественный завтрак. Я был в числе приглашенных и в кратком {119} разговоре с Блюмом сказал ему о судьбе, постигшей книгу о нем, и попросил сделать надпись на принесенном мною обыкновенном экземпляре. С обычной своей, личной и французской, любезностью Блюм, конечно, согласился, не отказав себе в удовольствии отметить неуместность моего обращения к нему иронической надписью: "Дорогому" такому-то "от вернувшегося из Бухенвальда специально для того, чтобы сделать эту надпись". Следовала подпись.
Постепенно и при наличности оккупантов установился свой порядок времяпрепровождения. Все представлялось неопределенным, смутным, тревожным. Те, с которыми мы общались, острее воспринимали продвижение Гитлера на западном фронте, нежели его оккупацию Виши. Раза два в неделю мы навещали Милюкова, и тогда разговоры и споры заходили о перспективах, которые предстоят с дальнейшим развитием войны. Один Милюков оставался оптимистом, упрямо повторяя, что не потерял веру в Англию: "Это - твердый орешек, его легко не раскусишь". Ему вторил его неизменный поклонник, журналист Поляков-Литовцев: "А я верю Павлу Николаевичу ..." Все остальные, не исключая и меня, были пессимистами: никому не приходило в голову, что коварство Гитлера по отношению к союзному "Советскому Союзу" обернется гибелью Гитлера.
Встреча в Виши восстановила наши отношения с Милюковым, испортившиеся после закрытия "Русских Записок" и его отъезда из Парижа. Причиной тому было нападение Советского Союза на Финляндию, вызвавшее его исключение из Лиги Наций. Эмигрантское общественное мнение осуждало агрессора, Советскую власть, и сочувствовало Финляндии. Таково было отношение эмигрантской печати, политических деятелей и виднейших представителей русской литературы.
За подписями 3. Гиппиус, Тэффи, Бердяева, Бунина, Б. Зайцева, Алданова, Мережковского, Ремизова, Рахманинова, Сирина был опубликован краткий "Протест против вторжения в Финляндию". В нем, между прочим, говорилось: "Позор, которым снова покрывает себя Сталинское правительство, напрасно переносится на порабощенный им русский народ, не несущий ответственности за его действия... Мы утверждаем, что ни малейшей враждебности к финскому народу и к его правительству, ныне геройски защищающим свою землю, у русских людей никогда не было и быть не может". Протест "против этого безумного преступления" был напечатан в "Последних Новостях" 31 декабря 1939 года. Милюков же был в числе незначительного меньшинства в эмиграции, которое оправдывало нападение на Финляндию патриотическими мотивами. Жизнь вскоре сняла с порядка дня вопрос о Финляндии. Это повторилось и получило гораздо больший резонанс позднее, когда проблема патриотизма вызвала острую полемику Милюкова со мной (об этом во 2-й части книги.).
Житие наше под немцами длилось недолго - недели две. И так же неожиданно, как явились, немцы исчезли - без предупреждения {120} и без шума. Говорили, что это вызвано было личным одолжением Лавалю, коммерчески заинтересованному в целебных и доходных источниках Виши. Как бы то ни было, но Виши, не выходя из сферы подчинения Гитлеру, оказалось в, так называемой, "свободной" зоне Франции. Это, конечно, облегчало положение, но и только. Когда 17 июня, проходя по улице, я услышал радио, которое передавало первое обращение нового премьера Петэна к населению, я остановился.
"Маршал Франции" не был красноречив или многословен, он был банален. Прославленный защитник Вердена в первую мировую войну теперь выражал недвусмысленно готовность капитулировать, несмотря на упоминание о "долгих военных традициях", "замечательной" французской армии, ее "великолепном сопротивлении", "выполненных по отношению к союзникам обязательствах" и прочем. Это было во введении, а существо совсем в другом: "С тяжелым сердцем говорю я вам сегодня, что мы должны прекратить борьбу. Этой ночью я снесся с неприятелем и запросил его, готов ли он вступить в переговоры с нами как с воинами и после битвы, которая велась честно, намерен ли он положить конец военным действиям? .."
Речь Петэна не убедила Гитлера. Но она была достаточно убедительна для меня в том смысле, что во Франции мне не место. Надо куда-то уезжать. И Америка была естественным пунктом притяжения. В тот же день я послал прошение о визе мне и жене американскому консулу в Лионе - ближайшем к Виши местопребывании консула. Лионский консул отослал нас по месту постоянного жительства к американскому консулу в Париже, куда ехать было, конечно, более чем рискованно. Так вопрос о визе повис в воздухе без того, чтобы у нас были какие-либо перспективы ее получить.
В это время мне сказали, что в Нью-Йорк собирается ехать группа социал-демократов во главе с лидером меньшевиков Даном, находившимся тоже в Виши. Я решил отправиться к нему и предложить себя в качестве секретаря. Это было, мягко выражаясь, более чем наивно: я был не первый и не единственный, желавший в это время покинуть Францию и попасть в Америку; надо было забыть традиционное для правоверного марксиста, скажем, "неполноценное отношение" ко всем политическим деятелям не марксистского толка; и, может быть, главное надо было не знать лично Дана, чтобы обратиться к нему с подобного рода предложением. Всего этого я не учел, не знал, забыл, когда пытался объяснить Дану, почему хотел его видеть. В ответ мне было преподано, что в Америку собеседник не убегает, как другие, а едет на политическую работу и т. д. Я выскочил как ошпаренный в возмущении не только этим "учителем жизни", но и собой, унизившимся до обращения к нему.
Я считал себя в безвыходном положении, когда из письма товарища, попавшего из Парижа в Марсель, неожиданно узнал, что за нас - русских и иностранных социалистов, главным образом евреев и других, которым угрожала опасность со стороны наци, - поднялась в Соединенных Штатах кампания в пользу предоставления {121} права въезда в США без обычных сложных формальностей. Я этой вести не хотел - не решался - верить, столь невероятной она мне казалась. Время было военное, и, хотя США еще не вступили в войну, такое попустительство граничило с "чудом".
Именно оно и случилось. Нью-йоркским меньшевикам и эсерам, причастным и не причастным к Еврейскому Рабочему Комитету, удалось через Комитет воздействовать на председателя Американской Федерации Труда Вильяма Грина, а тот в свою очередь обратился уже непосредственно к президенту Рузвельту. Последний считался с мнением Грина и, в порядке исключения, предписал выдать разрешения для въезда в США по спискам, утвержденным Еврейским Рабочим Комитетом. В эти списки наши друзья и единомышленники включили известных им лиц во Франции с семьями, не перечисляя часто даже по имени тех - особенно детей, - кому, по их убеждению, надлежало предоставить право въезда в США.
Убедившись, что сообщение об американских визах достоверно и что мы с женой значимся в том же списке No 1, как и отбывающий в Америку со специальным якобы назначением Дан, мы стали готовиться к отъезду. Но до того мне довелось быть свидетелем печального празднования официальной Францией взятия Бастилии 151 годом раньше.
Виши случайно оказалось постоянной столицей нового, вишийского режима. При переговорах немцы обещали, что правительство Петэна скоро получит возможность вернуться в Париж. Но это обещание, как и многие другие, не было выполнено. Военные действия немцами были приостановлены 24 июня, а 4 июля открылось в Виши Национальное Собрание. Большинством 569 голосов против 80 при 17 воздержавшихся на объединенном Собрании Палаты Депутатов и Сената 10 июля 1940 года положен был конец Третьей республике 1875 года. Маршалу Петэну предоставлено было право обнародовать новую конституцию и осуществлять полноту законодательной и исполнительной власти, то есть полномочия абсолютного монарха или неограниченного диктатора. И 14 июля, вместе с множеством других жителей Виши, постоянных и случайных, глядел я на традиционный военный парад, который принимал Петэн. Тут же можно было видеть Лаваля, Маркэ, перекинувшегося от социалистов в лагерь Лаваля, и других членов правительства, мне неизвестных.
Это было печальное и довольно жалкое зрелище. Перед облаченным в генеральскую форму первой мировой войны героем Вердена продефилировало несколько сот солдат, у которых на лицах видна была не только физическая усталость, но как бы и недоумение от праздничной видимости грустной действительности. Памятник павшим во время победоносной для Франции первой войны служил как бы контрастом павшим и двум миллионам плененных торжествующим противником в этой, второй.
Почти все русские эмигранты, с которыми я встречался в Виши, очутились позднее в Америке. Одним из очень немногих исключений был Милюков, отказавшийся уехать не только в силу {122} возраста, - хотя, известный Америке, он мог бы там занять университетскую кафедру немедленно. Мы простились очень дружески, даже сердечно. Думаю, что и он не предвидел в половине 1940 года, в апогее торжества Гитлера, что через год с небольшим союзник Сталина вторгнется в Россию, а он, Милюков, напишет свою "Правду большевизма" в противовес моей "Правде антибольшевизма" (Об обеих статьях - во второй части книги.).
В Виши мы попали в тот же день, что покинули Париж, и пробыли там до половины августа. Уехать из Виши не представляло затруднений, как и приехать в Марсель. Зато на вокзале в Марселе нас ждала полиция, которая противилась тому, чтобы мы покинули вокзал, а требовала, чтобы мы проследовали, куда хотим, но дальше, так как Марсель переполнен, а у нас не паспорта, а лишь "проходные свидетельства" (laisser passer, a pass). Не помню уже, как удалось нам взять это препятствие, за которым последовали другие. В Марселе власти не давали выездной визы из Франции, пока не будет представлена въездная в другую страну; а испанский консул не довольствовался представлением въездной визы в Америку без предъявления ему въездной визы в Португалию. Все эти барьеры были пройдены благополучно, затянув лишь отъезд на месяц с лишним. И каждый раз, когда мы брали очередное препятствие, невольно вспоминалось с благодарностью, как легко и просто все обошлось у американского консула, снабдившего нас подобием некоего удостоверения личности с узаконением права на въезд в США. Американский консул не требовал от нас и нам подобных паспортов, метрик или других документов, довольствуясь любым удостоверением, что явившееся к нему лицо носит имя, которое значилось в телеграмме No 82 Государственного Департамента от 6 июля 1940 года.
Президенту Соединенных Штатов, вероятно, нелегко было иметь дело с бюрократами из Государственного Департамента. Те никак не были подготовлены к тому, чтобы понять, что нашествие Гитлера на Францию, как в свое время овладение Россией Лениным, - события экстраординарные, не предусмотренные нормальным консульским правом. И они не могли, конечно, одобрить процедуру выдачи "виз", предложенную Грином. Компромисс между пожеланием президента и недовольством чинов ведомства был найден в том, что право въезда в США было предоставлено без всяких формальностей, но - по "неэмигрантской визе". На огромном двухстраничном печатном бланке, озаглавленном "Прошение (Application) о неимигрантской визе", которое каждый из нас должен был подписать, имелась ссылка на слова "Иммиграционного акта 1924 г.": "Я - временный посетитель и намерен покинуть Соединенные Штаты в ожидании предоставления иммиграционной визы". Освобождение от необходимости представить паспорт или другие документы имело особенно большое значение для тех, кому французская полиция, как нам в Виши, не вернула их нансеновских удостоверений личности.
{123} Когда я ехал во Францию в 1919 году, я располагал общественными деньгами - Земско-Городского Союза - и не имел ни гроша своего. Уезжая через 21 год из Франции, я оказался почти в таком же положении материально: опять имел не свои средства, а оставшиеся в кассе "Русских Записок" и принадлежавшие Павловскому. К счастью, наши американские друзья озаботились не только о разрешении нам въезда в США, но и о практическом осуществлении этого: об обеспечении путешествия - сухопутного от Марселя до Лиссабона и океанского - и финансировании нашего существования за это время. Эти средства шли от Еврейского Рабочего Комитета и Еврейского Колонизационного Общества - Хайаса.
Сколько уплатил Комитет за законтрактованные для перевоза всех нас и нам подобных пароходы, мне осталось неизвестным. Знаю только, что путешествовали мы на греческом пароходе "Новая Эллада" сравнительно комфортабельно, мы с женой имели даже отдельную каюту, и за это я возместил - позднее, конечно, 300 долларов Рабочему Комитету. Колонизационному же я так и остался должным 1500 французских франков, выданных нам для существования и проезда до Лиссабона Далиным, заместившим Николаевского в роли представителя не то Рабочего Комитета, не то Хайаса для раздачи денег уезжавшим из Марселя.
Через Испанию мы, можно сказать, промчались. Остановились только для ночевки в Порт-Бу, на испанской стороне границы с Францией, и в Мадриде на три дня, чтобы три раза навестить незабываемое Прадо. Зато в Лиссабоне пришлось застрять надолго в ожидании возвращения "Новой Эллады" из Нью-Йорка после доставки первой партии наших товарищей и друзей, открывших серию новой разновидности эмигрантов - "квалифицированных", если употребить этот эпитет в уголовно-правовом смысле, как усугубленное эмигрантское состояние: эмигрировавших от двукратного тоталитаризма - ленинского и гитлеровского.
Кроме общего обозрения необычайно красивого Лиссабона на главных, показных, улицах, за которыми в боковых ютилась беднота - босые женщины, с младенцами за спиной и всевозможным грузом на головах, ничего в Португалии повидать не пришлось. Свободное время ушло отчасти на то, что я более или менее научился понимать португальские газеты, что было тем труднее, что родственную португальской испанскую печать я понимал. В Лиссабоне нами "ведал", вернее, о нашей отправке хлопотал, представитель Хайаса, известный общественный деятель, знаток еврейской экономики и эмигрантской практики И. М. Дижур. Что мог, он делал отлично, не только со знанием дела и добросовестно, но и "с душой". Но ускорить отправку зависело не от него.
В начале октября мы погрузились на пароход, который увез нас в пять часов утра, так что мы простились с Европой, даже не заметив этого, - во сне. Некоторые из нас навсегда, мы с женой на 9 лет, о которых можно сказать: всего на 9 лет и ставших фактически - целыми и какими 9 годами!
{127}
Часть II
ГЛАВА I
На "Новой Элладе" в Новый свет. -На палубе: беседы, перспективы. - Как получить работу? - Неудачи журналиста, автора книг, ученого. - В первые три года четыре книжки в четырех еврейских общественно-политических учреждениях. Летнее обучение у квакеров английскому языку и американскому укладу жизни. Необходимость поисков заработка вне Нью-Йорка.- Отъезд в Корнел (Итака) на 9 месяцев, обернувшихся дополнительно 18 месяцами в Боулдер (Колорадо).
По тихим волнам океана, ни разу не пришедшего в волнение за 10 суток, "Новая Эллада" доставила нас из Лиссабона в Нью-Йорк, - перебросила из старого в "новый свет" 13 октября 1940 года. Это был ее второй рейс с русскими эмигрантами от режима большевистского коммунизма, ставшими беженцами от режима наци.
Формально я не простился с Европой. Но мысленно, конечно, не раз пробовал подвести итоги тому, что потерял или бросил "в краю родном" и что надеялся обрести в краю ином, "краю чужом". Прошлое и будущее внутренне переплетались, сливались воедино.
Преобладающим было удовлетворение - ощущение как бы счастья за себя, за других, за мир, за другие идеи, за всё, что ценно и оправдывает лишения и жертвы, - что существует "Америчка", Соединенные Штаты, англосаксонский мир, последняя траншея свободы. Не было бы или не стало бы их, - к кому воззвали бы угнетенные и посрамленные человек и человечество?! Горсточка отважных юных летчиков как раз перед нашим отплытием отстояла "свои" английские небеса и землю, заградила путь завоевателю европейского континента. А страна, которую европейское правосознание привыкло считать колыбелью прав человека и гражданина, склонилась пред жесточайшим тираном в пассивном ожидании, что заблагорассудится "моторизованному Аттиле" (выражение Леона Блюма) сделать со своей жертвой - поглотить Францию полностью и сразу или по частям и с интервалами?
Мне казалось неправильным считать победу Гитлера над Францией такой же, какими были его победы над другими странами: Чехословакией, Польшей, Норвегией, Голландией, Бельгией. И Франция, конечно, будет ограблена и унижена, как и другие страны, и в ней утвердится "порядок", приемлемый для Гитлера. Всё же Франция оказалась единственной, с кем завоеватель счел себя вынужденным вступить хотя бы в видимость "соглашения", а не только продиктовать ему свою волю. Позднее стала очевидной {128} иллюзорность такого толкования Висбаденского "соглашения". Но на пути в Америку именно так хотелось думать.
В октябре 1940 года даже среди французов мало кто знал и рассчитывал, чтобы сопротивление оккупантам могло принять значительные размеры. И я, конечно, и в мыслях этого не имел, когда разочарованный во Франции, изменившей своему вековому призванию служить европейским убежищем, очагом и рассадником свободы, всё же подсознательно сохранял веру в традиционный антагонизм между народом и властью во Франции. Я считал незаслуженным своим счастьем не быть под властью Лаваля и Петэна, подвластных Гитлеру. Но, продолжая считать себя русским евреем и тем самым европейцем, я не утратил сознания и чувства связанности своей с Европой и тогда, когда администрация Соединенных Штатов предоставила мне, как и другим в аналогичном положении, американское гражданство.
Мы плыли вместе с некоторыми другими эсерами: с семьями Коварских, Соловейчиков, Раузенов, и социал-демократами: семьей Гарви, Пистраками, Юговым и его женой Доманевской, вскоре после смерти мужа перекочевавшей в лагерь коммунистов, Скоморовским, проделавшим ту же операцию более цинично, супругами Израэль, Штейнами, Пескиными и другими. К нашей более тесной компании примкнул Георгий Давидович Гурвич, лично приглашенный с женой американским Союзом научных обществ.
Он много лет приятельствовал со мной. Мы встречались и спорили друг с другом не только на страницах "Современных Записок" или в заседаниях юридического факультета в Институте славяноведения и в Франко-русском институте. Мы с женами бывали друг у друга. Он нередко обращался ко мне за рядом услуг. На палубе "Новой Эллады" он доверительно шепотком сообщил мне, что Леви Брюль, знаменитый французский социолог, считает его, Гурвича, "первым социологом Франции". Должен признаться, я этому не поверил, подумал, что он "заливает", преувеличивает. Я оказался неправ, о чем свидетельствовала дальнейшая карьера Гурвича по его возвращении во Францию после окончания мировой войны. Не коренной француз, он тем не менее был избран Сорбонной на кафедру социологии, которую в свое время занимал знаменитый Дюркгейм.
Французские ученые и руководители четвертой республики чрезвычайно высоко оценили и прославили выходца из русской академической среды, сохранившего добрую память о своем первом учителе, профессоре Юрьевского университета Тарновском, при котором Гурвич был доцентом и получил золотую медаль за опубликованную книжку о Феофане Прокоповиче. Не могу все же не отметить, что когда Гурвич составил свое Curriculum vitae для американской профессуры, оно полностью умалчивало о его научной жизнедеятельности в России, - правда, мало популярной тогда, в годы сотрудничества советской России с Гитлером, - а начинал описание своей научной деятельности с опубликованной им позднее книги на немецком языке о Фихте.
{129} Если я проявил нечуткость или недальновидность в оценке научных достижений Гурвича (С переселением во Францию Гурвич из философа права, фихтеанца, переориентировался на социолога, проповедника "социального права", опираясь уже не на немецких метафизиков, а на авторитетного во Франции эмпирика Прудона. Толкуя последнего на свой лад, как родоначальника идеи "социального права" и своего предшественника, Гурвич все же продолжал аргументировать, как и прежде, - метафизически-идеалистически.), это было ничто по сравнению с "нечуткостью и недальновидностью", думаю, всех знавших в течение десятков лет политические взгляды и склонности Гурвича до окончания второй мировой войны. Совершенно неожиданным для всех, не исключая и его единомышленников социал-демократов меньшевиков, - Георгий Давидович приходился кузеном Федору Ильичу Гурвичу-Дану, возглавившему после смерти Мартова левое крыло меньшевиков, - был его переход в советский лагерь. К коммунистам он не примкнул, но перекинулся на их сторону, - против тех, к кому был близок и с кем политически и литературно сотрудничал многие годы.
Сенсация эта была сообщена на очередном собрании сотрудников и друзей "Нового Журнала" после выхода очередной книжки, как обычно, на квартире одного из его редакторов - Цетлина. Гурвич в "Новом Журнале" не сотрудничал, но редакционные собрания посещал аккуратно. Поэтому его появление никого не удивило, выступление же всех поразило, некоторых даже ошеломило. Не называя никого по имени, он обрушился на своих вчерашних единомышленников, в том числе друзей и приятелей, обвиняя их в реакционности, империализме, отсутствии чувства любви к России и прочем. Исполнив свой явно подготовленный "номер", наш суровый обличитель немедленно удалился, несмотря на наши выкрики: "Это недопустимо! .. Вы обязаны выслушать возражения!.."
Вернувшись в Париж, Гурвич напечатала в духе своей речи памфлет по нашему адресу в газете покойного Милюкова, перешедшей к сменившему политические вехи до Гурвича Арсению Федоровичу Ступницкому. На этом кончились счеты Гурвича с нами и, если не ошибаюсь, его отношения к русской и французской политике. Политика вообще была не его сфера - мало подходила к его складу ума и характеру. Он забрел в нее по недоразумению и, кроме скандала, ничего в этой области не добился.
Было бы, однако, неправильно происшедшее с Гурвичем уподобить перелету, случившемуся с авантюристом Любимовым или даже с Алексеем Н. Толстым, не столько карьеристом, сколько любителем хорошо и "вкусно" - гастрономически и "спиритуалистически", в свое удовольствие пожить. (см. И.А. Бунин "Воспоминания")
Нет, случай с Гурвичем - особого рода. И, отказавшись от своего прошлого, от того, чему эмоционально долго служил и что страстно защищал и проповедывал, он сохранил "оттенок благородства" в обретении новой правды-истины и правды-справедливости, поиски которой составляли всё же главное содержание и смысл жизни этого одаренного русско-немецко-французского ученого, эрудита и честолюбца, не лишенного {130} известной доли сумасбродства. Направленный против нас и своего собственного прошлого пасквиль, был, если не ошибаюсь, последним его "актом" в русской политике.
Беседы на пароходе касались чаще всего будущего, - что ждет нас в неведомой стране, на что можно надеяться, какие у кого перспективы. В отличие от неопределенного будущего у других, мне уверенно предсказывали, что для меня не будет затруднений устроиться: при академическом звании, после опубликования книги о "Леоне Блюме" в широко распространенном "Форвертсе" и некоторых связях и знакомствах, в Америке откроются самые разнообразные возможности. Мой приятель, эсер, Лазарь Раузен, типограф по профессии, конкретизировал, как это будет просто. "Никаких орудий производства вам не потребуется. Возьмете перо и бумагу, сядете, прикинете, и статья готова... Всё в голове, и гонорар на столе..." Я не оспаривал моих доброжелателей. Мне и самому казалось, что у меня много шансов устроиться так или иначе. А кроме того я располагал и козырем, о котором никто из моих спутников не мог знать.
В ночь, когда немцы вступили в Виши, население не спало. То и дело хлопали ставни и слышались выкрики: "Ils viennent, ils viennent!.," Но то были не те немцы, которые прославились позднее своими зверствами. Те две недели, что они пробыли в Виши, они держались прилично, чего не скажешь о многих из их французских компаньонках, легко и открыто поддававшихся чарам немецких кавалеров. Помимо этого, завоеватели занимались скупкой всего, что находили в магазинах, и невинным катанием, распевая песни, по реке Аллье.
Совершенно неожиданно очутившись под властью Гитлера и не зная заранее, какой она будет и как долго продлится, я поспешил уничтожить всё, меня компрометирующее. Так погиб и экземпляр "Leon Blum", присланный мне Блюмом из тех, кажется, пяти, которые издательство Фламмарион отпечатало специально для него на особой бумаге, - с весьма лестной для автора надписью Блюма.
После того, как, так называемое, правительство Виши арестовало Блюма в половине 1940 года, его, как известно, судили военным судом в Риоме, и в 1942 году, без того, чтобы довести суд до конца, увезли в Германию. Попав в Бухенвальд и по счастливой случайности избежав участи Манделя, он в 1944 году был освобожден американскими войсками. В 1946 году он приехал в Вашингтон и Нью-Йорк, где Еврейский Рабочий Комитет устроил в его честь торжественный завтрак. Я был в числе приглашенных и в кратком {119} разговоре с Блюмом сказал ему о судьбе, постигшей книгу о нем, и попросил сделать надпись на принесенном мною обыкновенном экземпляре. С обычной своей, личной и французской, любезностью Блюм, конечно, согласился, не отказав себе в удовольствии отметить неуместность моего обращения к нему иронической надписью: "Дорогому" такому-то "от вернувшегося из Бухенвальда специально для того, чтобы сделать эту надпись". Следовала подпись.
Постепенно и при наличности оккупантов установился свой порядок времяпрепровождения. Все представлялось неопределенным, смутным, тревожным. Те, с которыми мы общались, острее воспринимали продвижение Гитлера на западном фронте, нежели его оккупацию Виши. Раза два в неделю мы навещали Милюкова, и тогда разговоры и споры заходили о перспективах, которые предстоят с дальнейшим развитием войны. Один Милюков оставался оптимистом, упрямо повторяя, что не потерял веру в Англию: "Это - твердый орешек, его легко не раскусишь". Ему вторил его неизменный поклонник, журналист Поляков-Литовцев: "А я верю Павлу Николаевичу ..." Все остальные, не исключая и меня, были пессимистами: никому не приходило в голову, что коварство Гитлера по отношению к союзному "Советскому Союзу" обернется гибелью Гитлера.
Встреча в Виши восстановила наши отношения с Милюковым, испортившиеся после закрытия "Русских Записок" и его отъезда из Парижа. Причиной тому было нападение Советского Союза на Финляндию, вызвавшее его исключение из Лиги Наций. Эмигрантское общественное мнение осуждало агрессора, Советскую власть, и сочувствовало Финляндии. Таково было отношение эмигрантской печати, политических деятелей и виднейших представителей русской литературы.
За подписями 3. Гиппиус, Тэффи, Бердяева, Бунина, Б. Зайцева, Алданова, Мережковского, Ремизова, Рахманинова, Сирина был опубликован краткий "Протест против вторжения в Финляндию". В нем, между прочим, говорилось: "Позор, которым снова покрывает себя Сталинское правительство, напрасно переносится на порабощенный им русский народ, не несущий ответственности за его действия... Мы утверждаем, что ни малейшей враждебности к финскому народу и к его правительству, ныне геройски защищающим свою землю, у русских людей никогда не было и быть не может". Протест "против этого безумного преступления" был напечатан в "Последних Новостях" 31 декабря 1939 года. Милюков же был в числе незначительного меньшинства в эмиграции, которое оправдывало нападение на Финляндию патриотическими мотивами. Жизнь вскоре сняла с порядка дня вопрос о Финляндии. Это повторилось и получило гораздо больший резонанс позднее, когда проблема патриотизма вызвала острую полемику Милюкова со мной (об этом во 2-й части книги.).
Житие наше под немцами длилось недолго - недели две. И так же неожиданно, как явились, немцы исчезли - без предупреждения {120} и без шума. Говорили, что это вызвано было личным одолжением Лавалю, коммерчески заинтересованному в целебных и доходных источниках Виши. Как бы то ни было, но Виши, не выходя из сферы подчинения Гитлеру, оказалось в, так называемой, "свободной" зоне Франции. Это, конечно, облегчало положение, но и только. Когда 17 июня, проходя по улице, я услышал радио, которое передавало первое обращение нового премьера Петэна к населению, я остановился.
"Маршал Франции" не был красноречив или многословен, он был банален. Прославленный защитник Вердена в первую мировую войну теперь выражал недвусмысленно готовность капитулировать, несмотря на упоминание о "долгих военных традициях", "замечательной" французской армии, ее "великолепном сопротивлении", "выполненных по отношению к союзникам обязательствах" и прочем. Это было во введении, а существо совсем в другом: "С тяжелым сердцем говорю я вам сегодня, что мы должны прекратить борьбу. Этой ночью я снесся с неприятелем и запросил его, готов ли он вступить в переговоры с нами как с воинами и после битвы, которая велась честно, намерен ли он положить конец военным действиям? .."
Речь Петэна не убедила Гитлера. Но она была достаточно убедительна для меня в том смысле, что во Франции мне не место. Надо куда-то уезжать. И Америка была естественным пунктом притяжения. В тот же день я послал прошение о визе мне и жене американскому консулу в Лионе - ближайшем к Виши местопребывании консула. Лионский консул отослал нас по месту постоянного жительства к американскому консулу в Париже, куда ехать было, конечно, более чем рискованно. Так вопрос о визе повис в воздухе без того, чтобы у нас были какие-либо перспективы ее получить.
В это время мне сказали, что в Нью-Йорк собирается ехать группа социал-демократов во главе с лидером меньшевиков Даном, находившимся тоже в Виши. Я решил отправиться к нему и предложить себя в качестве секретаря. Это было, мягко выражаясь, более чем наивно: я был не первый и не единственный, желавший в это время покинуть Францию и попасть в Америку; надо было забыть традиционное для правоверного марксиста, скажем, "неполноценное отношение" ко всем политическим деятелям не марксистского толка; и, может быть, главное надо было не знать лично Дана, чтобы обратиться к нему с подобного рода предложением. Всего этого я не учел, не знал, забыл, когда пытался объяснить Дану, почему хотел его видеть. В ответ мне было преподано, что в Америку собеседник не убегает, как другие, а едет на политическую работу и т. д. Я выскочил как ошпаренный в возмущении не только этим "учителем жизни", но и собой, унизившимся до обращения к нему.
Я считал себя в безвыходном положении, когда из письма товарища, попавшего из Парижа в Марсель, неожиданно узнал, что за нас - русских и иностранных социалистов, главным образом евреев и других, которым угрожала опасность со стороны наци, - поднялась в Соединенных Штатах кампания в пользу предоставления {121} права въезда в США без обычных сложных формальностей. Я этой вести не хотел - не решался - верить, столь невероятной она мне казалась. Время было военное, и, хотя США еще не вступили в войну, такое попустительство граничило с "чудом".
Именно оно и случилось. Нью-йоркским меньшевикам и эсерам, причастным и не причастным к Еврейскому Рабочему Комитету, удалось через Комитет воздействовать на председателя Американской Федерации Труда Вильяма Грина, а тот в свою очередь обратился уже непосредственно к президенту Рузвельту. Последний считался с мнением Грина и, в порядке исключения, предписал выдать разрешения для въезда в США по спискам, утвержденным Еврейским Рабочим Комитетом. В эти списки наши друзья и единомышленники включили известных им лиц во Франции с семьями, не перечисляя часто даже по имени тех - особенно детей, - кому, по их убеждению, надлежало предоставить право въезда в США.
Убедившись, что сообщение об американских визах достоверно и что мы с женой значимся в том же списке No 1, как и отбывающий в Америку со специальным якобы назначением Дан, мы стали готовиться к отъезду. Но до того мне довелось быть свидетелем печального празднования официальной Францией взятия Бастилии 151 годом раньше.
Виши случайно оказалось постоянной столицей нового, вишийского режима. При переговорах немцы обещали, что правительство Петэна скоро получит возможность вернуться в Париж. Но это обещание, как и многие другие, не было выполнено. Военные действия немцами были приостановлены 24 июня, а 4 июля открылось в Виши Национальное Собрание. Большинством 569 голосов против 80 при 17 воздержавшихся на объединенном Собрании Палаты Депутатов и Сената 10 июля 1940 года положен был конец Третьей республике 1875 года. Маршалу Петэну предоставлено было право обнародовать новую конституцию и осуществлять полноту законодательной и исполнительной власти, то есть полномочия абсолютного монарха или неограниченного диктатора. И 14 июля, вместе с множеством других жителей Виши, постоянных и случайных, глядел я на традиционный военный парад, который принимал Петэн. Тут же можно было видеть Лаваля, Маркэ, перекинувшегося от социалистов в лагерь Лаваля, и других членов правительства, мне неизвестных.
Это было печальное и довольно жалкое зрелище. Перед облаченным в генеральскую форму первой мировой войны героем Вердена продефилировало несколько сот солдат, у которых на лицах видна была не только физическая усталость, но как бы и недоумение от праздничной видимости грустной действительности. Памятник павшим во время победоносной для Франции первой войны служил как бы контрастом павшим и двум миллионам плененных торжествующим противником в этой, второй.
Почти все русские эмигранты, с которыми я встречался в Виши, очутились позднее в Америке. Одним из очень немногих исключений был Милюков, отказавшийся уехать не только в силу {122} возраста, - хотя, известный Америке, он мог бы там занять университетскую кафедру немедленно. Мы простились очень дружески, даже сердечно. Думаю, что и он не предвидел в половине 1940 года, в апогее торжества Гитлера, что через год с небольшим союзник Сталина вторгнется в Россию, а он, Милюков, напишет свою "Правду большевизма" в противовес моей "Правде антибольшевизма" (Об обеих статьях - во второй части книги.).
В Виши мы попали в тот же день, что покинули Париж, и пробыли там до половины августа. Уехать из Виши не представляло затруднений, как и приехать в Марсель. Зато на вокзале в Марселе нас ждала полиция, которая противилась тому, чтобы мы покинули вокзал, а требовала, чтобы мы проследовали, куда хотим, но дальше, так как Марсель переполнен, а у нас не паспорта, а лишь "проходные свидетельства" (laisser passer, a pass). Не помню уже, как удалось нам взять это препятствие, за которым последовали другие. В Марселе власти не давали выездной визы из Франции, пока не будет представлена въездная в другую страну; а испанский консул не довольствовался представлением въездной визы в Америку без предъявления ему въездной визы в Португалию. Все эти барьеры были пройдены благополучно, затянув лишь отъезд на месяц с лишним. И каждый раз, когда мы брали очередное препятствие, невольно вспоминалось с благодарностью, как легко и просто все обошлось у американского консула, снабдившего нас подобием некоего удостоверения личности с узаконением права на въезд в США. Американский консул не требовал от нас и нам подобных паспортов, метрик или других документов, довольствуясь любым удостоверением, что явившееся к нему лицо носит имя, которое значилось в телеграмме No 82 Государственного Департамента от 6 июля 1940 года.
Президенту Соединенных Штатов, вероятно, нелегко было иметь дело с бюрократами из Государственного Департамента. Те никак не были подготовлены к тому, чтобы понять, что нашествие Гитлера на Францию, как в свое время овладение Россией Лениным, - события экстраординарные, не предусмотренные нормальным консульским правом. И они не могли, конечно, одобрить процедуру выдачи "виз", предложенную Грином. Компромисс между пожеланием президента и недовольством чинов ведомства был найден в том, что право въезда в США было предоставлено без всяких формальностей, но - по "неэмигрантской визе". На огромном двухстраничном печатном бланке, озаглавленном "Прошение (Application) о неимигрантской визе", которое каждый из нас должен был подписать, имелась ссылка на слова "Иммиграционного акта 1924 г.": "Я - временный посетитель и намерен покинуть Соединенные Штаты в ожидании предоставления иммиграционной визы". Освобождение от необходимости представить паспорт или другие документы имело особенно большое значение для тех, кому французская полиция, как нам в Виши, не вернула их нансеновских удостоверений личности.
{123} Когда я ехал во Францию в 1919 году, я располагал общественными деньгами - Земско-Городского Союза - и не имел ни гроша своего. Уезжая через 21 год из Франции, я оказался почти в таком же положении материально: опять имел не свои средства, а оставшиеся в кассе "Русских Записок" и принадлежавшие Павловскому. К счастью, наши американские друзья озаботились не только о разрешении нам въезда в США, но и о практическом осуществлении этого: об обеспечении путешествия - сухопутного от Марселя до Лиссабона и океанского - и финансировании нашего существования за это время. Эти средства шли от Еврейского Рабочего Комитета и Еврейского Колонизационного Общества - Хайаса.
Сколько уплатил Комитет за законтрактованные для перевоза всех нас и нам подобных пароходы, мне осталось неизвестным. Знаю только, что путешествовали мы на греческом пароходе "Новая Эллада" сравнительно комфортабельно, мы с женой имели даже отдельную каюту, и за это я возместил - позднее, конечно, 300 долларов Рабочему Комитету. Колонизационному же я так и остался должным 1500 французских франков, выданных нам для существования и проезда до Лиссабона Далиным, заместившим Николаевского в роли представителя не то Рабочего Комитета, не то Хайаса для раздачи денег уезжавшим из Марселя.
Через Испанию мы, можно сказать, промчались. Остановились только для ночевки в Порт-Бу, на испанской стороне границы с Францией, и в Мадриде на три дня, чтобы три раза навестить незабываемое Прадо. Зато в Лиссабоне пришлось застрять надолго в ожидании возвращения "Новой Эллады" из Нью-Йорка после доставки первой партии наших товарищей и друзей, открывших серию новой разновидности эмигрантов - "квалифицированных", если употребить этот эпитет в уголовно-правовом смысле, как усугубленное эмигрантское состояние: эмигрировавших от двукратного тоталитаризма - ленинского и гитлеровского.
Кроме общего обозрения необычайно красивого Лиссабона на главных, показных, улицах, за которыми в боковых ютилась беднота - босые женщины, с младенцами за спиной и всевозможным грузом на головах, ничего в Португалии повидать не пришлось. Свободное время ушло отчасти на то, что я более или менее научился понимать португальские газеты, что было тем труднее, что родственную португальской испанскую печать я понимал. В Лиссабоне нами "ведал", вернее, о нашей отправке хлопотал, представитель Хайаса, известный общественный деятель, знаток еврейской экономики и эмигрантской практики И. М. Дижур. Что мог, он делал отлично, не только со знанием дела и добросовестно, но и "с душой". Но ускорить отправку зависело не от него.
В начале октября мы погрузились на пароход, который увез нас в пять часов утра, так что мы простились с Европой, даже не заметив этого, - во сне. Некоторые из нас навсегда, мы с женой на 9 лет, о которых можно сказать: всего на 9 лет и ставших фактически - целыми и какими 9 годами!
{127}
Часть II
ГЛАВА I
На "Новой Элладе" в Новый свет. -На палубе: беседы, перспективы. - Как получить работу? - Неудачи журналиста, автора книг, ученого. - В первые три года четыре книжки в четырех еврейских общественно-политических учреждениях. Летнее обучение у квакеров английскому языку и американскому укладу жизни. Необходимость поисков заработка вне Нью-Йорка.- Отъезд в Корнел (Итака) на 9 месяцев, обернувшихся дополнительно 18 месяцами в Боулдер (Колорадо).
По тихим волнам океана, ни разу не пришедшего в волнение за 10 суток, "Новая Эллада" доставила нас из Лиссабона в Нью-Йорк, - перебросила из старого в "новый свет" 13 октября 1940 года. Это был ее второй рейс с русскими эмигрантами от режима большевистского коммунизма, ставшими беженцами от режима наци.
Формально я не простился с Европой. Но мысленно, конечно, не раз пробовал подвести итоги тому, что потерял или бросил "в краю родном" и что надеялся обрести в краю ином, "краю чужом". Прошлое и будущее внутренне переплетались, сливались воедино.
Преобладающим было удовлетворение - ощущение как бы счастья за себя, за других, за мир, за другие идеи, за всё, что ценно и оправдывает лишения и жертвы, - что существует "Америчка", Соединенные Штаты, англосаксонский мир, последняя траншея свободы. Не было бы или не стало бы их, - к кому воззвали бы угнетенные и посрамленные человек и человечество?! Горсточка отважных юных летчиков как раз перед нашим отплытием отстояла "свои" английские небеса и землю, заградила путь завоевателю европейского континента. А страна, которую европейское правосознание привыкло считать колыбелью прав человека и гражданина, склонилась пред жесточайшим тираном в пассивном ожидании, что заблагорассудится "моторизованному Аттиле" (выражение Леона Блюма) сделать со своей жертвой - поглотить Францию полностью и сразу или по частям и с интервалами?
Мне казалось неправильным считать победу Гитлера над Францией такой же, какими были его победы над другими странами: Чехословакией, Польшей, Норвегией, Голландией, Бельгией. И Франция, конечно, будет ограблена и унижена, как и другие страны, и в ней утвердится "порядок", приемлемый для Гитлера. Всё же Франция оказалась единственной, с кем завоеватель счел себя вынужденным вступить хотя бы в видимость "соглашения", а не только продиктовать ему свою волю. Позднее стала очевидной {128} иллюзорность такого толкования Висбаденского "соглашения". Но на пути в Америку именно так хотелось думать.
В октябре 1940 года даже среди французов мало кто знал и рассчитывал, чтобы сопротивление оккупантам могло принять значительные размеры. И я, конечно, и в мыслях этого не имел, когда разочарованный во Франции, изменившей своему вековому призванию служить европейским убежищем, очагом и рассадником свободы, всё же подсознательно сохранял веру в традиционный антагонизм между народом и властью во Франции. Я считал незаслуженным своим счастьем не быть под властью Лаваля и Петэна, подвластных Гитлеру. Но, продолжая считать себя русским евреем и тем самым европейцем, я не утратил сознания и чувства связанности своей с Европой и тогда, когда администрация Соединенных Штатов предоставила мне, как и другим в аналогичном положении, американское гражданство.
Мы плыли вместе с некоторыми другими эсерами: с семьями Коварских, Соловейчиков, Раузенов, и социал-демократами: семьей Гарви, Пистраками, Юговым и его женой Доманевской, вскоре после смерти мужа перекочевавшей в лагерь коммунистов, Скоморовским, проделавшим ту же операцию более цинично, супругами Израэль, Штейнами, Пескиными и другими. К нашей более тесной компании примкнул Георгий Давидович Гурвич, лично приглашенный с женой американским Союзом научных обществ.
Он много лет приятельствовал со мной. Мы встречались и спорили друг с другом не только на страницах "Современных Записок" или в заседаниях юридического факультета в Институте славяноведения и в Франко-русском институте. Мы с женами бывали друг у друга. Он нередко обращался ко мне за рядом услуг. На палубе "Новой Эллады" он доверительно шепотком сообщил мне, что Леви Брюль, знаменитый французский социолог, считает его, Гурвича, "первым социологом Франции". Должен признаться, я этому не поверил, подумал, что он "заливает", преувеличивает. Я оказался неправ, о чем свидетельствовала дальнейшая карьера Гурвича по его возвращении во Францию после окончания мировой войны. Не коренной француз, он тем не менее был избран Сорбонной на кафедру социологии, которую в свое время занимал знаменитый Дюркгейм.
Французские ученые и руководители четвертой республики чрезвычайно высоко оценили и прославили выходца из русской академической среды, сохранившего добрую память о своем первом учителе, профессоре Юрьевского университета Тарновском, при котором Гурвич был доцентом и получил золотую медаль за опубликованную книжку о Феофане Прокоповиче. Не могу все же не отметить, что когда Гурвич составил свое Curriculum vitae для американской профессуры, оно полностью умалчивало о его научной жизнедеятельности в России, - правда, мало популярной тогда, в годы сотрудничества советской России с Гитлером, - а начинал описание своей научной деятельности с опубликованной им позднее книги на немецком языке о Фихте.
{129} Если я проявил нечуткость или недальновидность в оценке научных достижений Гурвича (С переселением во Францию Гурвич из философа права, фихтеанца, переориентировался на социолога, проповедника "социального права", опираясь уже не на немецких метафизиков, а на авторитетного во Франции эмпирика Прудона. Толкуя последнего на свой лад, как родоначальника идеи "социального права" и своего предшественника, Гурвич все же продолжал аргументировать, как и прежде, - метафизически-идеалистически.), это было ничто по сравнению с "нечуткостью и недальновидностью", думаю, всех знавших в течение десятков лет политические взгляды и склонности Гурвича до окончания второй мировой войны. Совершенно неожиданным для всех, не исключая и его единомышленников социал-демократов меньшевиков, - Георгий Давидович приходился кузеном Федору Ильичу Гурвичу-Дану, возглавившему после смерти Мартова левое крыло меньшевиков, - был его переход в советский лагерь. К коммунистам он не примкнул, но перекинулся на их сторону, - против тех, к кому был близок и с кем политически и литературно сотрудничал многие годы.
Сенсация эта была сообщена на очередном собрании сотрудников и друзей "Нового Журнала" после выхода очередной книжки, как обычно, на квартире одного из его редакторов - Цетлина. Гурвич в "Новом Журнале" не сотрудничал, но редакционные собрания посещал аккуратно. Поэтому его появление никого не удивило, выступление же всех поразило, некоторых даже ошеломило. Не называя никого по имени, он обрушился на своих вчерашних единомышленников, в том числе друзей и приятелей, обвиняя их в реакционности, империализме, отсутствии чувства любви к России и прочем. Исполнив свой явно подготовленный "номер", наш суровый обличитель немедленно удалился, несмотря на наши выкрики: "Это недопустимо! .. Вы обязаны выслушать возражения!.."
Вернувшись в Париж, Гурвич напечатала в духе своей речи памфлет по нашему адресу в газете покойного Милюкова, перешедшей к сменившему политические вехи до Гурвича Арсению Федоровичу Ступницкому. На этом кончились счеты Гурвича с нами и, если не ошибаюсь, его отношения к русской и французской политике. Политика вообще была не его сфера - мало подходила к его складу ума и характеру. Он забрел в нее по недоразумению и, кроме скандала, ничего в этой области не добился.
Было бы, однако, неправильно происшедшее с Гурвичем уподобить перелету, случившемуся с авантюристом Любимовым или даже с Алексеем Н. Толстым, не столько карьеристом, сколько любителем хорошо и "вкусно" - гастрономически и "спиритуалистически", в свое удовольствие пожить. (см. И.А. Бунин "Воспоминания")
Нет, случай с Гурвичем - особого рода. И, отказавшись от своего прошлого, от того, чему эмоционально долго служил и что страстно защищал и проповедывал, он сохранил "оттенок благородства" в обретении новой правды-истины и правды-справедливости, поиски которой составляли всё же главное содержание и смысл жизни этого одаренного русско-немецко-французского ученого, эрудита и честолюбца, не лишенного {130} известной доли сумасбродства. Направленный против нас и своего собственного прошлого пасквиль, был, если не ошибаюсь, последним его "актом" в русской политике.
Беседы на пароходе касались чаще всего будущего, - что ждет нас в неведомой стране, на что можно надеяться, какие у кого перспективы. В отличие от неопределенного будущего у других, мне уверенно предсказывали, что для меня не будет затруднений устроиться: при академическом звании, после опубликования книги о "Леоне Блюме" в широко распространенном "Форвертсе" и некоторых связях и знакомствах, в Америке откроются самые разнообразные возможности. Мой приятель, эсер, Лазарь Раузен, типограф по профессии, конкретизировал, как это будет просто. "Никаких орудий производства вам не потребуется. Возьмете перо и бумагу, сядете, прикинете, и статья готова... Всё в голове, и гонорар на столе..." Я не оспаривал моих доброжелателей. Мне и самому казалось, что у меня много шансов устроиться так или иначе. А кроме того я располагал и козырем, о котором никто из моих спутников не мог знать.