Страница:
Итак, ожидать помощи от помутившейся прессы я не мог, напротив того, газеты или желали, чтобы я был пешкою в их руках, или же ожидали тех или иных от меня благ: непосредственных (объявления, субсидии) или посредственных в смысле установления дальнейшего того или другого более или менее спокойного или, по крайней мере, определенного бытия. Через несколько дней после этого собеседования или, так сказать, конференции я узнал, в чем дело. Еще до 17 октября, в последние месяцы диктаторства Трепова, образовались всякие союзы, т. е. союзы различных профессий - союз наборщиков, союз техников и инженеров и т. п. и эти союзы представляли апофеоз русской революции осени 1905 года, они руководили забастовками и принципиальным ослушанием правительству. В это же время был образован союз прессы в Петербурге, в этом союзе приняли участие почти все издания, в том числе и "Новое Время".
Союзом было решено не подчиняться цензурной администрации и, в случае напора правительственных властей, устраивать своего рода забастовки и пассивное сопротивление. В союз этот вошли и консервативные издания, т. е. консервативная пресса "чего изволите", потому что в то время, начиная с Гапоновской демонстрации рабочих с расстрелом сотней из них, приобрели особую силу всякие рабочие союзы, а в том числе союз наборщиков. Можно сказать, что редакции были в руках своих рабочих - наборщиков, а потому не только в виду общего тяготения к либеральным идеям, но и по карманным соображениям, почти все газеты революционировали и, во всяком случае, значительно способствовали революционированию масс или, точно говоря, внесению в массы самых смутных течений, в общем сводящихся к опорочиванию существовавшего режима и к водворению общей ненависти как к режиму, так и к его слугам.
Вот почему, когда Проппер предъявлял мне, как председателю совета министров, нахальные требования, он встречал молчаливое {56} согласие с ним представителей всей петербургской прессы. Конечно, Проппер от имени прессы предъявил требование и о полной свободе прессы, на что я ответил, что, покуда не будет издан новый закон о печати, должен исполняться старый, но что я ручаюсь, что цензура будет держать себя в смысле оповещенной манифестом 17 октября свободы слова. Это я и исполнил.
Вся пресса должна признать, что никогда в России, считая до сегодняшнего дня, печать не пользовалась фактически такою свободою, какою она пользовалась во время моего министерства. Никакие нападки на меня и мое министерство, делаемые в самых грубых и лживых формах, за время моего министерства не вызвали ни одной репрессивной меры. Были приняты меры против некоторых газет лишь через некоторое время после 17 октября, когда появился манифест союза рабочих, требующий прекращения внесения золота в кассы, востребования вкладов из сберегательных касс и вообще вносивший общую панику в публику относительно состоятельности государства исполнить принятые на себя обязательства; и то меры эти были приняты только относительно тех газет, которые не желали исправить свою ошибку, которые как бы являлись солидарными с революционным манифестом, который имел в виду поставить государство в положение банкротства.
Конечно, ни одно правительство самой наилиберальнейшей страны не допустило бы, или, вернее, не оставило бы безнаказанным такие явно революционные выступы, причем выступы со сведениями заведомо ложными, рассчитанными на невежество толпы и общую умственную и душевную смуту или, вернее, на общий психический кавардак. Подобные революционные выступы, широко поддерживаемые прессой, имели решительные успехи так в самое короткое время было взято из сберегательных касс вкладов более чем на 150 милл. руб. Такая паника после несчастной войны, стоившей около 2500 милл. руб., конечно, поставила наши финансы и денежное обращение в самое трудное, скажу, отчаянное положение, и одной из главных моих задач явилось, не допустить государственные финансы до банкротства. Но об этом я буду иметь случай говорить дальше.
Возвращаясь к сказанному инциденту с манифестом совета союза рабочих, вспоминаю маленький, но характеристичный случай, происшедший с "Новым Временем", рисующий моральное состояние прессы в то время и специально аллюры газеты "чего изволите", т. е. "Нового Времени".
{57} Когда появился сказанный манифест, я собрал совет министров, на котором было принято решение, чти относительно тех газет, которые его пропечатают, с целью его распространения, будут приняты экстраординарным меры. Зная давно Алексея Сергеевича Суворина, зная всю вертлявость "Нового Времени" и желая уберечь Алексея Сергеича от урона, после принятого советом решения я его вызвал по телефону и имел с ним приблизительно следующий коллоквиум:
"Вы знаете о появившемся возмутительнейшем манифесте, прямо враждебном родине?" - "Да, слыхал". - "Ну, как же вы думаете к нему отнестись, думаете отпечатать в утреннем номере?" - "Не знаю". - "А я вам советую узнать". "Кажется, мои его завтра выпустят, что я с ними сделаю?" - "Ну, Алексей Сергеевич, предупреждаю вас, что вам, т. е. "Новому Времени", от этого не поздоровится, а затем делайте, как хотите". Далее я оборвал разговор.
На другой день вышло "Новое Время" без манифеста. По справке оказалось, что манифест был набран и должен был появиться через несколько часов в "Новом Времени", но мое предупреждение всполошило Суворина, который забил тревогу, и манифест был выпущен.
Вообще, в то время газеты были в руках наборщиков, так как издатели, руководимые коммерческим расчетом, опасались забастовок. "Новое Время", в том числе Алексей Сергеевич Суворин и пресловутый Меньшиков, висли между адом и раем, а когда мне удалось погасить пароксизмы революции, то эти самые господа самым наглым образом начали обвинять меня в слабости, совсем упуская из виду, что, если они сожалеют об недостаточной силе плети и расстрелов, то, ведь, они сами прежде всего должны бы были испробовать на себе плеточный способ лечения от умопомешательства.
Само собой разумеется, что после 17 октября не мог остаться в моем министерстве воплощенный интриган Великий Князь Александр Михайлович, да, в сущности, не мог остаться ни в каком министерстве при режиме, основанном на народном представительстве, т. е. на парламентах. Поэтому явился вопрос, что же мне делать с этим великокняжеским ублюдком, созданным из одного отделения департамента торговли и мануфактур министерства финансов. Я мог или вернуть эту часть министерству финансов, а то, что было взято {58} из министерства путей сообщения (порты), вернуть в это министерство, или образовать из него министерство торговли, выделив из министерства финансов, которое было вместе с тем и министерство торговли, все, что касается торговли и промышленности. Я решился на последнее и Его Величество изъявил свое согласие. Но тут явилось некоторое замедление, так как мне нужно было предупредить об этом моем решении министра финансов Коковцева, представляющего собою пузырь, наполненный петербургским чиновничьим самолюбием и самообольщением. До того времени вопрос об управлении торгового мореплавания несколько дней находился в воздухе, но Великий Князь Александр Михайлович удалился и временно остался его помощник Рухлов (нынешний министр путей сообщения), который знал, что должен будет из министерства моего тоже удалиться, так как я не желал иметь в его лице соглядатая Великого Князя Александра Михайловича.
В первые дни после 17 октября было необходимо решить вопрос о назначении, вместо генерала Глазова, министра народного просвещения. Это назначение было особенно важно, так как все учебные заведения министерства народного просвещения или бастовали или занимались болте политикою нежели учением. Политика проникла и во все средние, как мужские, так и женские учебные заведения. Я остановился на члене Государственного Совета и сенатор, известном юристе-криминалисте, заслуженном профессоре Петербургского университета Таганцеве, человеке весьма либеральных, но разумных идей, пользовавшемся большою популярностью в университетском мире, поныне находящемся в Государственном Совете на хребте или переломе так называемого центра (Столыпинских угодников) и левых. Я просил его заехать ко мне. Он приехал, и я ему передал мое предложение занять пост министра народного просвещения, на что Его Величество изъявил согласие. При этом я ему советовал взять в товарищи Постникова, декана экономического отделения (ныне директора) Петербургского политехникума.
Против последнего он не возражал, а относительно поста министра народного просвещения просил дать подумать сутки, причем он мне заявил, что он чувствует себя несколько больным нервами.
Кто в это время не был болен нервами? И я тоже был совсем болен, особливо после поездки в Америку.
У меня также был Постников, я его предупредил о предположении предложить ему пост товарища министра народного просвещения и просил его повидаться с Таганцевым. На другой день они {59} оба пришли и произошло следующее. Таганцев, очень взволнованный, заявил мне, что он не чувствует себя в силах принять мое предложение, я его начал уговаривать и это продолжалось несколько минут. Он схватил себя за голову и, с криком "не могу, не могу", убежал из моего кабинета; я вышел за ним, но его уже не было, он схватил пальто и шапку и убежал. Постников мне говорил, что он его тоже пробовал уговаривать, но не смог. По-видимому, в то время, перспектива получить бомбу или пулю никого не прельщала быть министром.
Затем я решил, ранее чем решать дальнейшие вопросы о министерстве, призвать общественных деятелей, которым можно было бы предложить войти в министерство. Я остановился на Шипове (известном земском деятеле, затем бывшем членом Государственного Совета от Московского земства), полагая предложить ему пост государственного контролера, Гучкове (нынешнем лидере октябристов в Государственной Думе, а до 17 октября шедшем вместе с кадетами Милюковым, Маклаковым, Герценштейном и пр.), полагая предложить ему пост министра торговли, князе Трубецком (профессоре Московского университета, тогда профессоре Киевского университета, затем члене Государственного Совета), М. А. Стаховиче (предводители Орловского дворянства, ныне члене Государственного Совета), которому я предполагал предоставить место одного из товарищей министров, наконец, кн. Урусове (бывшем при Плеве Кишиневским, а потом Тверским губернатором, затем членом первой Государственной Думы), брате жены несчастного Лопухина. Шипова я лично знал, хотя мало и во всяком случае, он такой человек, убеждения которого можно разделять или не разделять, но которого нельзя не уважать, так как он чисто и честно провел свою долговременную общественную жизнь.
Гучкова я лично совсем не знал, знал, что он из купеческой известной московской семьи, что он университетский, бравый человек и пользовался в то время уважением так называемого съезда общественных (земских и городских) деятелей. Я после узнал, что это тот самый Гучков, которого я уволил из пограничной стражи восточно-китайской дороги, года два или три до моего с ним знакомства. По-видимому этот эпизод оставил в Гучкове довольно кислое ко мне расположение (См. стр. 440.).
{60} Стаховича я ранее порядочно знал. Это очень образованный человек, в полном смысле "gentilhomme", весьма талантливый, прекрасного сердца и души, но человек увлекающейся и легкомысленный русскою легкомысленностью, порядочный жуир. Во всяком случае это во всех отношениях чистый человек. Он также все время участвовал в съезде общественных деятелей до 17 октября и после, до первой Думы, куда он был выбран от Орловской губернии членом. Зная и рассчитывая, что он будет выбран, он от всякого правительственного поста в разговоре со мной отказался, но все время участвовал в совместных совещаниях сказанных общественных деятелей со мною. Вероятно, у того или другого из этих деятелей есть мемуары о нашем совещании, с объяснениями, почему мы разошлись.
Очень жаль, что я их не прочту, ибо я старее их летами.
Князя Трубецкого я тоже лично знал, но он был брат другого профессора князя Трубецкого, который Государю сказал прогремевшую речь и стал этим весьма популярен. Я говорю о речи, сказанной им, когда он с некоторыми общественными деятелями, в том числе Петрункевичем, был принят Государем уже во время диктаторства Трепова.
Трепов имел наивную мысль, что, если Государь примет им выбранных из числа бунтующих рабочих после гапоновской истории, a затем таких же бунтующих общественных деятелей и скажет им по шпаргалке речь более или менее такого содержания:
"Я знаю ваши нужды, мною будут приняты меры, будьте покойны, верьте мне, тогда все пойдет прекрасно", то бунтующие растают, публика прольет слезы и все пойдет по старому; что подобные слова могут заставить забыть всю ужасную войну и всю мальчишескую политику, к ней приведшую, политику исключительного Царского произвола: "Хочу, а потому так должно быть".
Этот лозунг проявлялся во всех действиях этого слабого Правителя, который только вследствие слабости делал все то, что характеризовало Его царствование, - сплошное проливание более или менее невинной крови и большею частью совсем бесцельно...
Независимо от престижа брата, князь Трубецкой и лично пользовался в университетской среде прекрасной репутацией. Когда я затем, перед совещанием с вышепоименованными общественными {61} деятелями в первый раз увидел и познакомился с князем Трубецким, сделал ему предложение занять пост министра народного просвещения и начал с ним объясняться, то сразу раскусил эту натуру. Она так открыта, так наивна и вместе так кафедро-теоретична, что ее не трудно сразу распознать с головы до ног.
Это чистый человек, полный философских воззрений, с большими познаниями, как говорят, прекрасный профессор, настоящий русский человек, в неизгаженном (союз русского народа) смысле этого слова, но наивный администратор и политик. Совершенный Гамлет русской революции. Он мне, между прочим, сказал, что едва ли он, вообще, может быть министром и, в конце концов, и я не мог удержать восклицания - "кажется, вы правы". (дополнение; ldn-knigi: из книги "Князь С. Н. Трубецкой" Воспоминания сестры (кн. Ольга Трубецкая) 1953г. (см. на нашей странице)
"...А завтрашний день сулил небывалую вспышку студенческих волнений по всей Империи.
9 февраля 1901 г. московские студенты вынесли резолюцию о необходимости вступить на путь общественно-политической борьбы и открыто признать всю несостоятельность борьбы за академическую свободу в несвободном государстве... С легкой руки Витте "несовместимость" самодержавия с какими-либо культурными начинаниями и общественным развитием России все более проникало в сознание интеллигентных масс, и агитация в университете использовала ее, как новый лозунг для борьбы с правительством. Московская администрация решила на этот раз прибегнуть к самым крутым мерам. "Я помню, - писал впоследствии кн. Е. Н. Трубецкой, - ужасное состояние моего покойного брата, когда в дни "сердечного {42} попечения" московские студенты поплатились за сходку ссылкою в Сибирь. Узнав об этом решении, пока оно еще было только намерением московских властей, он отправился в Петербург хлопотать за своих учеников. Оказалось, что о "решении" не был осведомлен сам покойный П. С. Ванновский: он впервые узнал о нем из уст С. Н. и был бессилен остановить его исполнение: он даже не мог добиться необходимой для этого аудиенции. Кажется, трудно вообразить себе более яркую иллюстрацию режима. Министр народного просвещения не знал, что усиленная охрана поджигает его дом со всех четырех концов: он сам с университетом оказался его жертвой". (См. прилож. 15)...."
(о Витте)
"...Жуткий он, все-таки, сейчас человек: у него, кажется только два двигателя: личное честолюбие и личная ненависть к Царю. (См. прилож. 34)..."
"....По окончании первого заседания о рабочем вопросе, когда многие уже разъехались, Фредерикс, закуривая сигару, вдруг сказал:
- А интересно, каков будет результат завтрашней депутации.
- Какой депутации? - спросил Витте.
Тогда Фредерикс сообщил, что Государь примет завтра депутацию от фабрик. Депутаты будут по назначению от фабрикантов, от каждой фабрики, имеющей 100 рабочих.
Витте руками развел... и сказал Фредериксу:
- Мы тут несколько часов подряд рассуждаем о том, как успокоить фабрики, а вы не сочли нужным сообщить нам такое известие!
А. Лопухин предсказывает, что теперь выборы {104} будут самые радикальные, депутаты выступят с политической программой, и если ее откажутся принять, они сорвут комиссию.
Так оно и случилось...
В тот год в Москве в конце января должны были состояться дворянские выборы. И ввиду того, что московское дворянство еще не собиралось со дня рождения наследника престола, предстояло обсудить текст верноподданнического адреса по случаю счастливого события. Ряд земств и дворянских обществ уже высказались и среди высказанных ими пожеланий преобладало одно, общее, о созыве народных представителей. Выскажется ли московское дворянство в этом смысле или осудит все современное движение как "смуту" и "крамолу"? - вот вопрос, который занимал и волновал в то время все московское общество...."
...."А я к Вам с просьбой написать что-нибудь в Петербургские Ведомости по поводу предполагаемой руссификации Финляндии. Дело это, по-видимому, совсем на чеку, и с Нового года последуют "реформы", начиная с реформы воинской повинности. Витте, который так прислушивается к Вашему слову, стоит горой за эту руссификацию. (В своих воспоминаниях С. Ю. Витте уверяет, что всегда был против этой пагубной политики.) По-моему, это верх абсурда и безумия, по поводу которого надо в набат забить.
Много безобразий в этом смысле мы видели, но по размерам и по значению ничего подобного мы не видали и при Александре III. Кому нужно создавать очаг революции под Петербургом и вносить смуту в самую мирную и культурную страну всей Империи!..."
О князе Трубецком я, конечно, ранее слышал, но о князе Урусове совсем не слыхал. Князь Н. Д. Оболенский, уже назначенный обер-прокурором святейшего синода, мне его усиленно рекомендовал в министры внутренних дел. Я расспрашивал о его карьере, она оказалась без каких бы то ни было изъянов, если не считать изъяном невозможность ужиться с бессовестно-полицейскими приемами Плеве, но у меня явилось сомнение в том, может ли он занять столь ответственный пост, как министра внутренних дел и полиции, в виду полной неопытности его в делах полиции, особливо русской полиции, особого рода после всех провокаторских приемов, насажденных Плеве и Треповым, которые теперь начали проявляться (шила в мешке не утаишь), т. е. выплыли наружу (Азеф, Гартинг), несмотря на все желание Столыпина эти скандальные истории затушить.
Я высказал мои сомнения кн. Оболенскому, прося его не говорить кн. Урусову, что ему я намерен предложить именно пост министра внутренних дел, хотя князь Оболенский старался парировать мои сомнения соображением, что кн. Урусов очень тонкий человек и сумеет овладеть деликатным полицейским делом в Империи, преимущественно полицейской, а при теперешнем конституционном режиме Столыпина - Империи архи-полицейской, ибо суд окончательно подчинился полиции.
Я решил всех вышеупомянутых деятелей вызвать сразу, дабы иметь общее собеседование, что и поручил сделать князю Оболенскому, но приезд их замедлился, так как некоторые отсутствовали из {62} их постоянного местожительства, а затем забастовка железных дорог задержала (например, князя Урусова, который оказался в Ялте) съезд на несколько дней.
Когда князь Урусов приехал и я с ним познакомился, он на меня произвел прекрасное впечатление, но мое предположение о том, что он не может сразу занять в такое трудное время пост министра внутренних дел, подтвердилось из разговоров с ним. Было ясно, что он не будет иметь достаточный авторитет.
Я очень мало встречался с кн. Урусовым во время моего премьерства (он принял пост товарища министра внутренних дел), а после моего премьерства я его ни разу до сего времени не видал, но я не знаю ни одного до сего времени факта, который бы дурно рекомендовал его - князя Урусова. Я его считаю человеком порядочным, чистым, очень не глупым, но несколько увлекшимся. Но разве он один увлекся?..
По крайней мере он увлекся не эгоистично, а идейно и остался верным себе. А г. Гучков, ведь он исповедывал те же идеи, был обуян теми же страстями, как и кн. Урусов, и проявлял их более демонстративно, как до 17-го октября, так и после, а как только он увидал народного "зверя", как только почуял, что, мол, игру, затеянную в "свободы", народ поймет по своему, и именно прежде всего пожелает свободы - не умирать с голода, не быть битым плетьми и иметь равную для всех справедливость, то в нем Гучкове, сейчас же заговорила "аршинная" душа и он сейчас же начал проповедывать: "Государя ограничить надо не для народа, а для нас, ничтожной кучки русских, дворян и буржуа-аршинников определенного колера".
Итак, я был лишен возможности составить новое министерство, сочувствующее 17-му октябрю или, по крайней мере, понимающее его неизбежность в течение ближайших недель, что, конечно, содействовало общей неопределенности, растерянности власти в ближайшие 10-12 дней после 17 октября. Я это предвидел, что ясно из изложения моего, как появилось 17-ое октября.
В сущности, я должен был в это время один управлять Poccией - Poccией поднявшеюся, революционировавшеюся, не имея в своих руках никаких орудий управления сложным механизмом Империи, составляющей чуть ли не 1/6 часть всей земной суши с 150 миллионным населением. Если к этому прибавить, что забастовка {63} железных дорог, а потом почты и телеграфа мешали сообщениям, передаче распоряжений, что 17-ое октября для провинциальных властей упало, как гром на голову, что большинство провинциальных властей не понимало, что случилось, что многие не сочувствовали новому положению вещей (например, Одесский градоначальник Нейдгардт), что многие не знали, в какую им дудку играть, чтобы в конце концов не проиграть, что одновременно действовала провокация, преимущественно имевшая целью создавать еврейские погромы, провокация, созданная еще Плеве и затем, во время Трепова, более полно и, можно сказать, нахально организованная, то будет совершенно ясно, что в первые недели после 17-го октября проявилась полная дезорганизация власти, как говорится, "кто шел в лес, а кто по дрова", одним словом, можно сказать, действовала сломанная неорганизованная власть, которую потом окрестили растерянной властью.
Я, с своей стороны, знаю, что я был безвластный, а затем все время моего премьерства, с властью, оскопленною вечною хитростью, если не сказать, коварством Императора Николая II, но никогда, ни во время моего министерства (с 20-го октября 1905 г. по 20-ое апреля 1906 г.), ни после его, когда правые организации не без ведома Царского Села, если не Императора, организовали против меня охоту, как на дикого зверя, посредством адских машин, бомб и револьверов, ни в настоящее время я себя не чувствовал и не чувствую растерянным.
Я теперь себя чувствую серьезно нервно расшатанным - расшатанным вследствие разочарования во многих из тех знаменоносцев, которые ныне держат знамена, которым мои предки и я всю свою жизнь служили, и которым я не изменю до гроба, несмотря на все горькие и стыдные чувства, которые возбуждают во мне эти знаменоносцы и, главнейше, их Царственный Глава.
Еще до 17-го октября у меня был товарищ министра внутренних дел Дурново (Петр Николаевич), который мне высказывал, что, покуда будет у власти Трепов, будет произвол, покуда же будет произвол, будут все революционные выступы. То же он счел нужным высказать и немедленно после 17-го октября, когда, вследствие оставления поста Булыгиным, он начал самостоятельно заведовать теми частями министерства внутренних дел, которых не касался Трепов или, вернее говоря, которых он считал возможным {64} не касаться. При этих свиданиях он мне намекал, что единственно, кто мог бы удовлетворить требованиям для поста министра внутренних дел, это он. Он действительно прошел службу, давшую ему обширный опыт. Будучи сперва морским офицером, при преобразовании судебных учреждений в России, он сделался судебным деятелем и дослужился до товарища прокурора судебной палаты в Киеве. Я сам несколько раз слышал от графа Палена, который был министром юстиции в самые лучшие времена новых судебных учреждений, в первое десятилетие после их постепенного введения, что он уже тогда, в семидесятых годах, хорошо знал судебного деятеля Дурново и ценил его способности и энергию.
В начале восьмидесятых годов он - Дурново - был назначен директором департамента полиции вместо Плеве, назначенного товарищем министра, того Плеве, который еще не износил свою либеральную шкуру, в которой он преклонялся перед графом Лорис-Меликовым, хотевшим положить начало народного представительства, и затем перед графом Игнатьевым, носившимся с идеею земского собора, что в наши времена (после преобразований, начиная с Петра Великого) означает заведомый или наивный самообман.
Я очень мало, даже почти совсем не знаю деятельности Дурново, как директора департамента полиции, я имел лишь несколько раз случай слышать от лиц, имевших несчастие поделом или невинно попасть под ферулу этого заведения, что Дурново был директором довольно гуманным, но знаю по слухам причину его ухода. Дурново имел и до сего времени сохраняет некоторую слабость к женскому полу, хотя в смысле довольно продолжительных привязанностей. Будучи директором департамента, он увлекся одной дамой довольно легкого поведения и затем употребил своих агентов, чтобы раскрыть измену этой дамы с испанским послом посредством вскрытия из ящика стола сего посла писем этой дамы к послу. Затем, конечно, он сделал сцену этой особе, находившейся у него на содержании. Все это осталось бы неизвестным, если бы в данном случае дело не касалось испанского посла, который возьми да и напиши об этом Императору Александру III, и если бы не царствовал такой Император, который имел отвращение ко всему нравственно нечистому. Император написал такую резолюцию, обозвавши виновного соответствующим данному случаю эпитетом, что тот должен был немедленно покинуть место директора департамента полиции, с каковым положением связана большая власть и значительные денежные средства в безотчетном распоряжении.
Союзом было решено не подчиняться цензурной администрации и, в случае напора правительственных властей, устраивать своего рода забастовки и пассивное сопротивление. В союз этот вошли и консервативные издания, т. е. консервативная пресса "чего изволите", потому что в то время, начиная с Гапоновской демонстрации рабочих с расстрелом сотней из них, приобрели особую силу всякие рабочие союзы, а в том числе союз наборщиков. Можно сказать, что редакции были в руках своих рабочих - наборщиков, а потому не только в виду общего тяготения к либеральным идеям, но и по карманным соображениям, почти все газеты революционировали и, во всяком случае, значительно способствовали революционированию масс или, точно говоря, внесению в массы самых смутных течений, в общем сводящихся к опорочиванию существовавшего режима и к водворению общей ненависти как к режиму, так и к его слугам.
Вот почему, когда Проппер предъявлял мне, как председателю совета министров, нахальные требования, он встречал молчаливое {56} согласие с ним представителей всей петербургской прессы. Конечно, Проппер от имени прессы предъявил требование и о полной свободе прессы, на что я ответил, что, покуда не будет издан новый закон о печати, должен исполняться старый, но что я ручаюсь, что цензура будет держать себя в смысле оповещенной манифестом 17 октября свободы слова. Это я и исполнил.
Вся пресса должна признать, что никогда в России, считая до сегодняшнего дня, печать не пользовалась фактически такою свободою, какою она пользовалась во время моего министерства. Никакие нападки на меня и мое министерство, делаемые в самых грубых и лживых формах, за время моего министерства не вызвали ни одной репрессивной меры. Были приняты меры против некоторых газет лишь через некоторое время после 17 октября, когда появился манифест союза рабочих, требующий прекращения внесения золота в кассы, востребования вкладов из сберегательных касс и вообще вносивший общую панику в публику относительно состоятельности государства исполнить принятые на себя обязательства; и то меры эти были приняты только относительно тех газет, которые не желали исправить свою ошибку, которые как бы являлись солидарными с революционным манифестом, который имел в виду поставить государство в положение банкротства.
Конечно, ни одно правительство самой наилиберальнейшей страны не допустило бы, или, вернее, не оставило бы безнаказанным такие явно революционные выступы, причем выступы со сведениями заведомо ложными, рассчитанными на невежество толпы и общую умственную и душевную смуту или, вернее, на общий психический кавардак. Подобные революционные выступы, широко поддерживаемые прессой, имели решительные успехи так в самое короткое время было взято из сберегательных касс вкладов более чем на 150 милл. руб. Такая паника после несчастной войны, стоившей около 2500 милл. руб., конечно, поставила наши финансы и денежное обращение в самое трудное, скажу, отчаянное положение, и одной из главных моих задач явилось, не допустить государственные финансы до банкротства. Но об этом я буду иметь случай говорить дальше.
Возвращаясь к сказанному инциденту с манифестом совета союза рабочих, вспоминаю маленький, но характеристичный случай, происшедший с "Новым Временем", рисующий моральное состояние прессы в то время и специально аллюры газеты "чего изволите", т. е. "Нового Времени".
{57} Когда появился сказанный манифест, я собрал совет министров, на котором было принято решение, чти относительно тех газет, которые его пропечатают, с целью его распространения, будут приняты экстраординарным меры. Зная давно Алексея Сергеевича Суворина, зная всю вертлявость "Нового Времени" и желая уберечь Алексея Сергеича от урона, после принятого советом решения я его вызвал по телефону и имел с ним приблизительно следующий коллоквиум:
"Вы знаете о появившемся возмутительнейшем манифесте, прямо враждебном родине?" - "Да, слыхал". - "Ну, как же вы думаете к нему отнестись, думаете отпечатать в утреннем номере?" - "Не знаю". - "А я вам советую узнать". "Кажется, мои его завтра выпустят, что я с ними сделаю?" - "Ну, Алексей Сергеевич, предупреждаю вас, что вам, т. е. "Новому Времени", от этого не поздоровится, а затем делайте, как хотите". Далее я оборвал разговор.
На другой день вышло "Новое Время" без манифеста. По справке оказалось, что манифест был набран и должен был появиться через несколько часов в "Новом Времени", но мое предупреждение всполошило Суворина, который забил тревогу, и манифест был выпущен.
Вообще, в то время газеты были в руках наборщиков, так как издатели, руководимые коммерческим расчетом, опасались забастовок. "Новое Время", в том числе Алексей Сергеевич Суворин и пресловутый Меньшиков, висли между адом и раем, а когда мне удалось погасить пароксизмы революции, то эти самые господа самым наглым образом начали обвинять меня в слабости, совсем упуская из виду, что, если они сожалеют об недостаточной силе плети и расстрелов, то, ведь, они сами прежде всего должны бы были испробовать на себе плеточный способ лечения от умопомешательства.
Само собой разумеется, что после 17 октября не мог остаться в моем министерстве воплощенный интриган Великий Князь Александр Михайлович, да, в сущности, не мог остаться ни в каком министерстве при режиме, основанном на народном представительстве, т. е. на парламентах. Поэтому явился вопрос, что же мне делать с этим великокняжеским ублюдком, созданным из одного отделения департамента торговли и мануфактур министерства финансов. Я мог или вернуть эту часть министерству финансов, а то, что было взято {58} из министерства путей сообщения (порты), вернуть в это министерство, или образовать из него министерство торговли, выделив из министерства финансов, которое было вместе с тем и министерство торговли, все, что касается торговли и промышленности. Я решился на последнее и Его Величество изъявил свое согласие. Но тут явилось некоторое замедление, так как мне нужно было предупредить об этом моем решении министра финансов Коковцева, представляющего собою пузырь, наполненный петербургским чиновничьим самолюбием и самообольщением. До того времени вопрос об управлении торгового мореплавания несколько дней находился в воздухе, но Великий Князь Александр Михайлович удалился и временно остался его помощник Рухлов (нынешний министр путей сообщения), который знал, что должен будет из министерства моего тоже удалиться, так как я не желал иметь в его лице соглядатая Великого Князя Александра Михайловича.
В первые дни после 17 октября было необходимо решить вопрос о назначении, вместо генерала Глазова, министра народного просвещения. Это назначение было особенно важно, так как все учебные заведения министерства народного просвещения или бастовали или занимались болте политикою нежели учением. Политика проникла и во все средние, как мужские, так и женские учебные заведения. Я остановился на члене Государственного Совета и сенатор, известном юристе-криминалисте, заслуженном профессоре Петербургского университета Таганцеве, человеке весьма либеральных, но разумных идей, пользовавшемся большою популярностью в университетском мире, поныне находящемся в Государственном Совете на хребте или переломе так называемого центра (Столыпинских угодников) и левых. Я просил его заехать ко мне. Он приехал, и я ему передал мое предложение занять пост министра народного просвещения, на что Его Величество изъявил согласие. При этом я ему советовал взять в товарищи Постникова, декана экономического отделения (ныне директора) Петербургского политехникума.
Против последнего он не возражал, а относительно поста министра народного просвещения просил дать подумать сутки, причем он мне заявил, что он чувствует себя несколько больным нервами.
Кто в это время не был болен нервами? И я тоже был совсем болен, особливо после поездки в Америку.
У меня также был Постников, я его предупредил о предположении предложить ему пост товарища министра народного просвещения и просил его повидаться с Таганцевым. На другой день они {59} оба пришли и произошло следующее. Таганцев, очень взволнованный, заявил мне, что он не чувствует себя в силах принять мое предложение, я его начал уговаривать и это продолжалось несколько минут. Он схватил себя за голову и, с криком "не могу, не могу", убежал из моего кабинета; я вышел за ним, но его уже не было, он схватил пальто и шапку и убежал. Постников мне говорил, что он его тоже пробовал уговаривать, но не смог. По-видимому, в то время, перспектива получить бомбу или пулю никого не прельщала быть министром.
Затем я решил, ранее чем решать дальнейшие вопросы о министерстве, призвать общественных деятелей, которым можно было бы предложить войти в министерство. Я остановился на Шипове (известном земском деятеле, затем бывшем членом Государственного Совета от Московского земства), полагая предложить ему пост государственного контролера, Гучкове (нынешнем лидере октябристов в Государственной Думе, а до 17 октября шедшем вместе с кадетами Милюковым, Маклаковым, Герценштейном и пр.), полагая предложить ему пост министра торговли, князе Трубецком (профессоре Московского университета, тогда профессоре Киевского университета, затем члене Государственного Совета), М. А. Стаховиче (предводители Орловского дворянства, ныне члене Государственного Совета), которому я предполагал предоставить место одного из товарищей министров, наконец, кн. Урусове (бывшем при Плеве Кишиневским, а потом Тверским губернатором, затем членом первой Государственной Думы), брате жены несчастного Лопухина. Шипова я лично знал, хотя мало и во всяком случае, он такой человек, убеждения которого можно разделять или не разделять, но которого нельзя не уважать, так как он чисто и честно провел свою долговременную общественную жизнь.
Гучкова я лично совсем не знал, знал, что он из купеческой известной московской семьи, что он университетский, бравый человек и пользовался в то время уважением так называемого съезда общественных (земских и городских) деятелей. Я после узнал, что это тот самый Гучков, которого я уволил из пограничной стражи восточно-китайской дороги, года два или три до моего с ним знакомства. По-видимому этот эпизод оставил в Гучкове довольно кислое ко мне расположение (См. стр. 440.).
{60} Стаховича я ранее порядочно знал. Это очень образованный человек, в полном смысле "gentilhomme", весьма талантливый, прекрасного сердца и души, но человек увлекающейся и легкомысленный русскою легкомысленностью, порядочный жуир. Во всяком случае это во всех отношениях чистый человек. Он также все время участвовал в съезде общественных деятелей до 17 октября и после, до первой Думы, куда он был выбран от Орловской губернии членом. Зная и рассчитывая, что он будет выбран, он от всякого правительственного поста в разговоре со мной отказался, но все время участвовал в совместных совещаниях сказанных общественных деятелей со мною. Вероятно, у того или другого из этих деятелей есть мемуары о нашем совещании, с объяснениями, почему мы разошлись.
Очень жаль, что я их не прочту, ибо я старее их летами.
Князя Трубецкого я тоже лично знал, но он был брат другого профессора князя Трубецкого, который Государю сказал прогремевшую речь и стал этим весьма популярен. Я говорю о речи, сказанной им, когда он с некоторыми общественными деятелями, в том числе Петрункевичем, был принят Государем уже во время диктаторства Трепова.
Трепов имел наивную мысль, что, если Государь примет им выбранных из числа бунтующих рабочих после гапоновской истории, a затем таких же бунтующих общественных деятелей и скажет им по шпаргалке речь более или менее такого содержания:
"Я знаю ваши нужды, мною будут приняты меры, будьте покойны, верьте мне, тогда все пойдет прекрасно", то бунтующие растают, публика прольет слезы и все пойдет по старому; что подобные слова могут заставить забыть всю ужасную войну и всю мальчишескую политику, к ней приведшую, политику исключительного Царского произвола: "Хочу, а потому так должно быть".
Этот лозунг проявлялся во всех действиях этого слабого Правителя, который только вследствие слабости делал все то, что характеризовало Его царствование, - сплошное проливание более или менее невинной крови и большею частью совсем бесцельно...
Независимо от престижа брата, князь Трубецкой и лично пользовался в университетской среде прекрасной репутацией. Когда я затем, перед совещанием с вышепоименованными общественными {61} деятелями в первый раз увидел и познакомился с князем Трубецким, сделал ему предложение занять пост министра народного просвещения и начал с ним объясняться, то сразу раскусил эту натуру. Она так открыта, так наивна и вместе так кафедро-теоретична, что ее не трудно сразу распознать с головы до ног.
Это чистый человек, полный философских воззрений, с большими познаниями, как говорят, прекрасный профессор, настоящий русский человек, в неизгаженном (союз русского народа) смысле этого слова, но наивный администратор и политик. Совершенный Гамлет русской революции. Он мне, между прочим, сказал, что едва ли он, вообще, может быть министром и, в конце концов, и я не мог удержать восклицания - "кажется, вы правы". (дополнение; ldn-knigi: из книги "Князь С. Н. Трубецкой" Воспоминания сестры (кн. Ольга Трубецкая) 1953г. (см. на нашей странице)
"...А завтрашний день сулил небывалую вспышку студенческих волнений по всей Империи.
9 февраля 1901 г. московские студенты вынесли резолюцию о необходимости вступить на путь общественно-политической борьбы и открыто признать всю несостоятельность борьбы за академическую свободу в несвободном государстве... С легкой руки Витте "несовместимость" самодержавия с какими-либо культурными начинаниями и общественным развитием России все более проникало в сознание интеллигентных масс, и агитация в университете использовала ее, как новый лозунг для борьбы с правительством. Московская администрация решила на этот раз прибегнуть к самым крутым мерам. "Я помню, - писал впоследствии кн. Е. Н. Трубецкой, - ужасное состояние моего покойного брата, когда в дни "сердечного {42} попечения" московские студенты поплатились за сходку ссылкою в Сибирь. Узнав об этом решении, пока оно еще было только намерением московских властей, он отправился в Петербург хлопотать за своих учеников. Оказалось, что о "решении" не был осведомлен сам покойный П. С. Ванновский: он впервые узнал о нем из уст С. Н. и был бессилен остановить его исполнение: он даже не мог добиться необходимой для этого аудиенции. Кажется, трудно вообразить себе более яркую иллюстрацию режима. Министр народного просвещения не знал, что усиленная охрана поджигает его дом со всех четырех концов: он сам с университетом оказался его жертвой". (См. прилож. 15)...."
(о Витте)
"...Жуткий он, все-таки, сейчас человек: у него, кажется только два двигателя: личное честолюбие и личная ненависть к Царю. (См. прилож. 34)..."
"....По окончании первого заседания о рабочем вопросе, когда многие уже разъехались, Фредерикс, закуривая сигару, вдруг сказал:
- А интересно, каков будет результат завтрашней депутации.
- Какой депутации? - спросил Витте.
Тогда Фредерикс сообщил, что Государь примет завтра депутацию от фабрик. Депутаты будут по назначению от фабрикантов, от каждой фабрики, имеющей 100 рабочих.
Витте руками развел... и сказал Фредериксу:
- Мы тут несколько часов подряд рассуждаем о том, как успокоить фабрики, а вы не сочли нужным сообщить нам такое известие!
А. Лопухин предсказывает, что теперь выборы {104} будут самые радикальные, депутаты выступят с политической программой, и если ее откажутся принять, они сорвут комиссию.
Так оно и случилось...
В тот год в Москве в конце января должны были состояться дворянские выборы. И ввиду того, что московское дворянство еще не собиралось со дня рождения наследника престола, предстояло обсудить текст верноподданнического адреса по случаю счастливого события. Ряд земств и дворянских обществ уже высказались и среди высказанных ими пожеланий преобладало одно, общее, о созыве народных представителей. Выскажется ли московское дворянство в этом смысле или осудит все современное движение как "смуту" и "крамолу"? - вот вопрос, который занимал и волновал в то время все московское общество...."
...."А я к Вам с просьбой написать что-нибудь в Петербургские Ведомости по поводу предполагаемой руссификации Финляндии. Дело это, по-видимому, совсем на чеку, и с Нового года последуют "реформы", начиная с реформы воинской повинности. Витте, который так прислушивается к Вашему слову, стоит горой за эту руссификацию. (В своих воспоминаниях С. Ю. Витте уверяет, что всегда был против этой пагубной политики.) По-моему, это верх абсурда и безумия, по поводу которого надо в набат забить.
Много безобразий в этом смысле мы видели, но по размерам и по значению ничего подобного мы не видали и при Александре III. Кому нужно создавать очаг революции под Петербургом и вносить смуту в самую мирную и культурную страну всей Империи!..."
О князе Трубецком я, конечно, ранее слышал, но о князе Урусове совсем не слыхал. Князь Н. Д. Оболенский, уже назначенный обер-прокурором святейшего синода, мне его усиленно рекомендовал в министры внутренних дел. Я расспрашивал о его карьере, она оказалась без каких бы то ни было изъянов, если не считать изъяном невозможность ужиться с бессовестно-полицейскими приемами Плеве, но у меня явилось сомнение в том, может ли он занять столь ответственный пост, как министра внутренних дел и полиции, в виду полной неопытности его в делах полиции, особливо русской полиции, особого рода после всех провокаторских приемов, насажденных Плеве и Треповым, которые теперь начали проявляться (шила в мешке не утаишь), т. е. выплыли наружу (Азеф, Гартинг), несмотря на все желание Столыпина эти скандальные истории затушить.
Я высказал мои сомнения кн. Оболенскому, прося его не говорить кн. Урусову, что ему я намерен предложить именно пост министра внутренних дел, хотя князь Оболенский старался парировать мои сомнения соображением, что кн. Урусов очень тонкий человек и сумеет овладеть деликатным полицейским делом в Империи, преимущественно полицейской, а при теперешнем конституционном режиме Столыпина - Империи архи-полицейской, ибо суд окончательно подчинился полиции.
Я решил всех вышеупомянутых деятелей вызвать сразу, дабы иметь общее собеседование, что и поручил сделать князю Оболенскому, но приезд их замедлился, так как некоторые отсутствовали из {62} их постоянного местожительства, а затем забастовка железных дорог задержала (например, князя Урусова, который оказался в Ялте) съезд на несколько дней.
Когда князь Урусов приехал и я с ним познакомился, он на меня произвел прекрасное впечатление, но мое предположение о том, что он не может сразу занять в такое трудное время пост министра внутренних дел, подтвердилось из разговоров с ним. Было ясно, что он не будет иметь достаточный авторитет.
Я очень мало встречался с кн. Урусовым во время моего премьерства (он принял пост товарища министра внутренних дел), а после моего премьерства я его ни разу до сего времени не видал, но я не знаю ни одного до сего времени факта, который бы дурно рекомендовал его - князя Урусова. Я его считаю человеком порядочным, чистым, очень не глупым, но несколько увлекшимся. Но разве он один увлекся?..
По крайней мере он увлекся не эгоистично, а идейно и остался верным себе. А г. Гучков, ведь он исповедывал те же идеи, был обуян теми же страстями, как и кн. Урусов, и проявлял их более демонстративно, как до 17-го октября, так и после, а как только он увидал народного "зверя", как только почуял, что, мол, игру, затеянную в "свободы", народ поймет по своему, и именно прежде всего пожелает свободы - не умирать с голода, не быть битым плетьми и иметь равную для всех справедливость, то в нем Гучкове, сейчас же заговорила "аршинная" душа и он сейчас же начал проповедывать: "Государя ограничить надо не для народа, а для нас, ничтожной кучки русских, дворян и буржуа-аршинников определенного колера".
Итак, я был лишен возможности составить новое министерство, сочувствующее 17-му октябрю или, по крайней мере, понимающее его неизбежность в течение ближайших недель, что, конечно, содействовало общей неопределенности, растерянности власти в ближайшие 10-12 дней после 17 октября. Я это предвидел, что ясно из изложения моего, как появилось 17-ое октября.
В сущности, я должен был в это время один управлять Poccией - Poccией поднявшеюся, революционировавшеюся, не имея в своих руках никаких орудий управления сложным механизмом Империи, составляющей чуть ли не 1/6 часть всей земной суши с 150 миллионным населением. Если к этому прибавить, что забастовка {63} железных дорог, а потом почты и телеграфа мешали сообщениям, передаче распоряжений, что 17-ое октября для провинциальных властей упало, как гром на голову, что большинство провинциальных властей не понимало, что случилось, что многие не сочувствовали новому положению вещей (например, Одесский градоначальник Нейдгардт), что многие не знали, в какую им дудку играть, чтобы в конце концов не проиграть, что одновременно действовала провокация, преимущественно имевшая целью создавать еврейские погромы, провокация, созданная еще Плеве и затем, во время Трепова, более полно и, можно сказать, нахально организованная, то будет совершенно ясно, что в первые недели после 17-го октября проявилась полная дезорганизация власти, как говорится, "кто шел в лес, а кто по дрова", одним словом, можно сказать, действовала сломанная неорганизованная власть, которую потом окрестили растерянной властью.
Я, с своей стороны, знаю, что я был безвластный, а затем все время моего премьерства, с властью, оскопленною вечною хитростью, если не сказать, коварством Императора Николая II, но никогда, ни во время моего министерства (с 20-го октября 1905 г. по 20-ое апреля 1906 г.), ни после его, когда правые организации не без ведома Царского Села, если не Императора, организовали против меня охоту, как на дикого зверя, посредством адских машин, бомб и револьверов, ни в настоящее время я себя не чувствовал и не чувствую растерянным.
Я теперь себя чувствую серьезно нервно расшатанным - расшатанным вследствие разочарования во многих из тех знаменоносцев, которые ныне держат знамена, которым мои предки и я всю свою жизнь служили, и которым я не изменю до гроба, несмотря на все горькие и стыдные чувства, которые возбуждают во мне эти знаменоносцы и, главнейше, их Царственный Глава.
Еще до 17-го октября у меня был товарищ министра внутренних дел Дурново (Петр Николаевич), который мне высказывал, что, покуда будет у власти Трепов, будет произвол, покуда же будет произвол, будут все революционные выступы. То же он счел нужным высказать и немедленно после 17-го октября, когда, вследствие оставления поста Булыгиным, он начал самостоятельно заведовать теми частями министерства внутренних дел, которых не касался Трепов или, вернее говоря, которых он считал возможным {64} не касаться. При этих свиданиях он мне намекал, что единственно, кто мог бы удовлетворить требованиям для поста министра внутренних дел, это он. Он действительно прошел службу, давшую ему обширный опыт. Будучи сперва морским офицером, при преобразовании судебных учреждений в России, он сделался судебным деятелем и дослужился до товарища прокурора судебной палаты в Киеве. Я сам несколько раз слышал от графа Палена, который был министром юстиции в самые лучшие времена новых судебных учреждений, в первое десятилетие после их постепенного введения, что он уже тогда, в семидесятых годах, хорошо знал судебного деятеля Дурново и ценил его способности и энергию.
В начале восьмидесятых годов он - Дурново - был назначен директором департамента полиции вместо Плеве, назначенного товарищем министра, того Плеве, который еще не износил свою либеральную шкуру, в которой он преклонялся перед графом Лорис-Меликовым, хотевшим положить начало народного представительства, и затем перед графом Игнатьевым, носившимся с идеею земского собора, что в наши времена (после преобразований, начиная с Петра Великого) означает заведомый или наивный самообман.
Я очень мало, даже почти совсем не знаю деятельности Дурново, как директора департамента полиции, я имел лишь несколько раз случай слышать от лиц, имевших несчастие поделом или невинно попасть под ферулу этого заведения, что Дурново был директором довольно гуманным, но знаю по слухам причину его ухода. Дурново имел и до сего времени сохраняет некоторую слабость к женскому полу, хотя в смысле довольно продолжительных привязанностей. Будучи директором департамента, он увлекся одной дамой довольно легкого поведения и затем употребил своих агентов, чтобы раскрыть измену этой дамы с испанским послом посредством вскрытия из ящика стола сего посла писем этой дамы к послу. Затем, конечно, он сделал сцену этой особе, находившейся у него на содержании. Все это осталось бы неизвестным, если бы в данном случае дело не касалось испанского посла, который возьми да и напиши об этом Императору Александру III, и если бы не царствовал такой Император, который имел отвращение ко всему нравственно нечистому. Император написал такую резолюцию, обозвавши виновного соответствующим данному случаю эпитетом, что тот должен был немедленно покинуть место директора департамента полиции, с каковым положением связана большая власть и значительные денежные средства в безотчетном распоряжении.