Прокричав, Григорий переступил с ноги на ногу, покривил губы – ныла раненая нога! И то счастье, что пуля рванула только верх мякоти, не ударила поглубже…
   Площадь отозвалась сотнями крепких голосов:
   – Любо-о! – И взметнулись вверх кривые сабли, копья; отливаясь лунным светом, сверкнули широкие отточенные бердыши.
   – А коль любо, так выкрикивайте, кого на атаманское место! И у тараканов есть свой вож, а мы тако же все с усами, и негоже нам быть без атамана!
   Со смехом, едва не разом, площадь дружно отозвалась:
   – Тебе быть атаманом!
   – Твои усы длиннее наших, Григорий! Тебе и водить нас!
   – Ты хаживал по морю с атаманом Ивашкой Кондыревым, тебе ведомы кизылбашские города и пули…
   – И кизылбашские женки тоже! – прокричал кто-то из казаков, намекая, что Григорий привез из похода трех красавиц, двух продал тезикам в Астрахани, а одну, крестив в церкви, по согласию сделал своей женкой и матерью четверых добрых казаков, трое из которых теперь у атамана Разина, а меньшой покудова у мамки под боком…
   – Тебе быть атаманом!
   Григорий Рудаков скупо улыбнулся – помнят казаки о его прошлых походах! – поклонился на три стороны от крыльца, потом с тревогой глянул на небо: рассвет уже близок, а с рассветом, чего доброго, может нагрянуть и Бориска Болтин! И кто знает, как поведут себя стрельцы в его отряде? Ну как учинят жестокий бой и не дадут возможности свершить задуманное еще по весне? Тогда, уходя в море, Степан Тимофеевич наказывал ему, Рудакову, дождаться верховых казаков с Яика под рукой атамана Леско и поспешать к нему на помощь к невольничьему городу Дербеню…
   – Жду я, дядько Григорий, – говорил Степан Тимофеевич доверительно, с глазу на глаз со старым казаком, – с родимого Дону Сережку Кривого да Алешку Каторжного с крепкой подмогой. Да ты привел бы ко мне яицких молодцев с полтыщи! Вот и была бы нас сила супротив кизылбашцев. Дума у меня есть, старый, пугнуть хорошенько шаха Аббаса, чтоб почуял нашу крепкую руку, да и просить опосля у него земли по Тереку альбо еще где ни то пригодные для вольного казацкого поселения! Чтоб не жить нам под тяжким боярским сапогом! А ежели не даст земли Аббас, так пошлет супротив нас крепкое войско. С моими двумя тысячами не осилить кизылбашскую рать, истает ватага побитыми да ранеными.
   – Сотворим, как ты надумал, Степан Тимофеевич, – заверил тогда Григорий атамана Разина. – Ты иди к Дербеню, а я казаков под твою руку собирать стану…
   Но едва успел атаман Разин выйти из Яицкого городка, как нагрянули стрельцы из Астрахани, захватили крепость, стрелецкий голова Сакмашов начал крепкий сыск и расправу над теми, кто был заодно с мятежными донскими казаками.
   Прибытие Максима Бешеного, его арест и угрозы выдачи в руки воеводы Прозоровского всколыхнули среди яицких годовальников притаенную злобу против воеводского утеснения, тут и вышел из тайного укрытия Григорий Рудаков, пустил по городу своих верных шептунов. Поднялись казаки, а к ним пристали без малого все стрельцы…
   Тряхнув головой, морщась от боли в ноге, по которой из-под повязки сочилась-таки кровь, стекая в сапог, Григории Рудаков снова возвысил голос:
   – Коль выбрали в походные атаманы, так вот вам мое повеление: стрелецкого голову Богдана Сакмашова за его неласковое к казакам и стрельцам отношение, в отместку за сгинувших по его злому сыску наших братьев, за слезы женок и детишек посадить в воду! Стрелецких командиров, кои не испачканы казацкой кровью, раздуванив по вдовам их пожитки, спустить с крепким наказом, чтоб впредь носили в своей груди человеколюбивое сердце! Всем вам взять в дорогу возможно большой харч и – в челны! С первыми лучами солнца уходим по Яику в море! Тамо и будем искать Степана Тимофеевича!
   – Сыщем! Слава о нем теперь, должно, гудит по всему берегу окрест моря! – поддержал Григория Рудакова Ивашка Константинов. – То-то будет рад Степан Тимофеевич такой изрядной ратной подмоге!
   – К атаману Леско пошлем кого-нибудь из казаков, чтоб спешно шел за нами следом! – добавил Максим Бешеный.
   – Решено кругом войсковым! – подытожил высказанное походный атаман. – Марш по домам собираться и выходи на берег к челнам!
   Казаки и стрельцы, с походным запасом харчей и воинского снаряжения, взяв и ратный запас, бывший при Сакмашове, через час были уже в челнах и, провожаемые бабьими слезами и мальчишеским криком, дружно отчалили от берега, подняли паруса и с легким попутным ветерком пошли вниз по реке, оставив на стремнине «мерять глубину» ненавистного стрелецкого голову Богдана Сакмашова…
   – Туманище-то какой, зги не видать! – с беспокойством посетовал Григорий Рудаков, сидя на носу головного челна и стараясь хоть что-то разглядеть впереди. – Вот так сунет кто-нибудь кулачищем меж глаз, и не увидишь, от кого гостинца дождался!
   – Надобно выслать вперед дозорцев, а то не на кулак наткнемся, а на пищальный залп со стругов Бориски Болтина, – присоветовал Ивашка Константинов, прислушиваясь к звукам с реки – не хлещут ли по Яику весла, выгребая встречь течению.
   – Разумно советует Ивашка! – подхватил Максим Бешеный. – Мы знаем, что Болтин плывет к Яику; а он о нас несведущ! Нам и ухватить ратное дело в свои руки, коль стычка неминуема получится! А дозорцы дадут знак, коль струги стрелецкие уже всунутся в реку.
   – Ваша правда, други, – согласился походный атаман. – Бери, Иван, второй челн и гоните его перед нами что есть силы до самого устья. Да потом оглядите море в сторону Астрахани, не близятся ли воеводские струги. Храни Бог, ежели успеют устье Яика загородить, тогда…
   Что будет тогда, Максим и Ивашка сами знали. Один останется выход – уходить в верховья Яика, к атаману Леско, там и ожидать возвращения Разина. Своими силами яицким казакам мимо Астрахани по Волге тоже не пробиться, еще и струги ведь надо было как-то там доставать.
   Ивашка Константинов подозвал второй челн, пересел в него и с шестью казаками поспешил на веслах и под парусом вниз по течению, быстро отрываясь от отряда. Прошли версты три, и вдруг Ивашка двинул шапку на затылок, обнажив коричневую от загара залысину, дал знак гребцам затаиться и не плескать веслами: что-то громоздкое и темное виднелось на пути, приткнувшись к правому крутому берегу.
   – Паузок купеческий, – прошептал один из казаков, повернувшись на скамье лицом вперед. – Спит купчина ночью, по реке не хочет идти.
   – Не-ет, не купеческий, – отшепнулся Ивашка Константинов. – Гляди, кажись, стрелец в карауле на носу паузка, с бердышом.
   – Неужто Бориска Болтин успел-таки войти в Яик? – с замешательством проговорил тихо казак, лицо его выразило крайнее напряжение. – Поворотим к своим?
   Ивашка Константинов помотал лохматой, с седыми висками головой, решил тихо сплыть по течению еще чуть ниже. Если паузок один, то казаки возьмут его без большого труда. А если за ним у берега в тумане укрыты струги – быть беде…
   Челн, придерживаясь левого берега, безмолвным ужом скользнул вниз. Прошли, едва подгребая веслами и со спущенным парусом, еще с версту – спокойно на Яике, стрелецких стругов поблизости не видно.
   – Поворачивай живо, ребятки! – повелел Ивашка. – Упредим походного атамана о виденном!
   И успели вовремя. Головной челн с походным атаманом выплыл из тумана как раз тогда, когда, едва миновав спящий паузок, снизу на всех веслах прилетел легкий челн с Ивашкой Константиновым.
   – Внизу никого? – спросил Григорий Рудаков, и, узнав, что близко стрельцов нет, вложил пальцы в рот, и пронзительно засвистел. От посвиста этого, казалось, колыхнулся туман над Яиком. Стрельцы, спавшие на палубе паузка, огорошенные разбойным свистом, бросили пищали и налегке посигали с борта на мокрую песчаную отмель: вот и верь после этого командирам! Сказывали, что все казаки-разбойники давно гуляют в кизылбашских землях, а они сызнова шастают по Яику! Пусть сам черт тут с ними воюет, а не они!
   Как мухи на медовые соты, казацкие челны налетели на низкобортный паузок. На палубе вспыхнула непродолжительная свалка, и Максим Бешеный, заметив, что у входа в каюту лихо бьется стрелецкий командир в малиновых штанах и в одной нательной рубахе, отстранил казаков рукой и сам выступил вперед.
   – Ну-ка, робятки, дайте мне его на зуб попробовать, съедаем ли сей командир стрелецкий, не зря ли жалованье казенное проедает? – И с саблей наготове шагнул встречь командиру. – Кто таков? Почто бой учинил с казаками, ежели стрельцы твои почти все побежали прочь?
   – А ты, казацкий атаман, какого роду-племени? – бесстрашно ответил вопросом на вопрос стрелецкий командир, яростно потрясая обнаженной саблей. – И есть ли в твоей душе хоть малая доля понятия о чести, присяге и долге перед Отечеством? Молчишь? Должно, душа твоя пуста от таких святых понятий?
   – Я есаул Яицкого войска Максим Бешеный. Слыхал о таковом? Прозвище не мимо сказано. Клади саблю, и жив будешь. Гляди, твои стрельцы кто побран в полон, а кто утек в кусты. Жаль будет такую красивую голову сечь саблей… Бабы тебя, должно, крепко любят, а?
   – Не о бабах нам толковать, есаул! А до моей головы еще добраться надобно, свою подставляя. И стрельцы поступили по совести своей, а я сотник государев Данила Тарлыков, не честь ратнику перед разбойником пасовать. Бьемся, есаул! – И сотник Тарлыков первым сделал взмах.
   Скрестились сабли, лихой звон, словно от соборных колоколов над городом, прошел над притихшей палубой паузка. Казаки и стрельцы походного атамана Рудакова стояли поодаль, соблюдая святой закон поединщиков, – кто кого и на чьей стороне Бог!
   – Вот так! Вот так мы секем! – выкрикивал Данила Тарлыков и чертом вертелся перед Максимом, норовя неожиданным ударом хотя бы концом сабли задеть есаула. А тот спокойно стоял, словно дуб в безветрии на горбушке степного холма; стоял на одном месте, лишь переступал, поворачиваясь лицом к сотнику. Он вращал рукой туда-сюда, и всякий раз сабля сотника встречала четко поставленную саблю есаула – ни мимо свистнуть, к телу, ни рикошетом скользнуть к голове супротивника…
   – Уморился аль еще попрыгаешь малость? – будто о каком пустяшном деле спросил Максим Бешеный, глядя с дикой усмешкой на раскрасневшегося и взмокшего от напряжения сотника.
   – Максим, секи его, к лешему! – крикнул кто-то за спиной есаула. – Он двоих казаков поранил, чертяка!
   – На то и бой! – хохотнул Максим Бешеный беззлобно. И вдруг дико ухнул филином. От неожиданности сотник Тарлыков вскрикнул – только один раз сделал выпад саблей казацкий есаул, и сотник оказался безоружным – его клинок со свистом пролетел над палубой и вонзился в откос берега, словно нарочно брошенный умелой рукой.
   – Теперь уразумел, Данила, отчего у меня такое прозвище – Бешеный? – не меняя простецкого выражения лица, спросил Максим.
   Сотник, постепенно бледнея, проходил азарт поединка, где надежда на успех была у каждого половина на половину, а теперь в спину и в затылок дохнуло могильным холодом, силясь улыбнуться, развел руками, сказал с полупоклоном:
   – Да-а, силен ты, есаул… – выдохнул сотник и, собрав остатки воли в комок, гордо вскинул красивую голову. – Руби насмерть, твоя взяла! Я бился с тобой нешутейно, и коль пофартило бы – срубил бы!
   – Знаю, сотник, – ответил Максим Бешеный. Продолговатые черные глаза есаула отразили недолгое раздумье, он отступил от Данилы Тарлыкова на шаг, словно бы для более удобного размаха…
   Григорий Рудаков, зная Максима, с улыбкой сказал из-за спины есаула, обращаясь к сотнику:
   – Ступай своей дорогой, Данила. Максим, коль хотел бы тебя посечь, давно то сделал бы! И запомни: на нас бояре да воеводы повесили клеймо воров да разбойников, а сами во сто крат хуже над черным людом разбойничают! Мы же за свою волю сабли вынули. И не против стрельцов, мужиков да посадских, а против тех, кто казацкую, стрелецкую да мужицкую шею жадными руками давит покрепче занозистой лещедки[65]. – И обернулся, поискал кого-то глазами. – Слышь, Петушок, подай из каюты сотников кафтан да шапку…
   – Спускаете… живу? – словно бы возвращаясь из небытия, спросил Данила Тарлыков, провел туго стиснутыми пальцами по своему лицу и перевел взгляд красивых голубых глаз с походного атамана Рудакова на есаула, который спокойно убирал саблю в ножны. – А я думал, изгиляться учнете, на рею потянете… Ну, коль так… – Сотник, все еще словно бы в полусне, сунул руку под рубаху и… вынул пистоль. Казаки замерли, когда в наступившей вдруг тишине сухо щелкнул курок: пулю ни кулаком, ни саблей издали не упредить!
   У Максима Бешеного невольно сошла кровь с полных щек, глаза сузились, словно у рыси перед смертельным броском.
   – Для атамана берег, думал… коль измываться стали бы, то и пальнул бы в голову. Заряжен исправно, вот, зрите. – И он, вскинув руку, нажал курок. Бабахнуло, звук выстрела, отразившись от крутого берега, ушел в левую равнинную степь.
   Казаки с нескрываемым облегчением выдохнули, кто-то тихо присвистнул, а Ивашка Константинов, приняв от Петушка кафтан и шапку сотника, подошел, протянул их Даниле Тарлыкову. Сотник, одевшись, неторопливо сунул пистоль за пояс, поклонился есаулу, как равный равному, сказал тихо:
   – Ты спустил меня, Максим, и я тебе твою жизнь оставил… Прости, что клепал на вас, обвиняя в воровстве и в бесчестии… То от злобы. А за дела ваши – Бог вам судья, а не грешные люди. – И Тарлыков, сделав еще один, общий поклон, ловко спрыгнул с паузка, выдернул саблю из глинистого откоса и через десяток шагов, выбравшись наверх, пропал в тумане.
   – Да-а, – выдохнул с облегчением походный атаман Рудаков, потеребил себя за длиннющие усы. – Вот тебе и сотник… Мог бы тебя, Максим, порешить, как куренка.
   – Ан не порешил, потому как и самого в куски бы изрубили. А все же молодец Данила, право слово, молодец! Такого нелишне бы и рядом в походе иметь!
   Григорий Рудаков еще раз глянул вправо, куда ушел сотник, и вернулся к своим заботам.
   – Ну, казаки, велика ли добыча на паузке? Что сыскалось?
   Казаки, успевшие осмотреть трюм, пояснили, что сотник Тарлыков вез в Яицкий городок изрядные припасы – не менее шести сот четей[66] муки, пудов пятнадцать пороху пушечного, пудов десять свинца да две пушки, одну медную, другую железную. Пушки стояли на носу паузка, должно быть, для обороны от возможного приступа казаков.
   – Вот и славно! – порадовался Григорий Рудаков. – Сии воинские припасы будут весьма кстати Степану Тимофеевичу на Хвалынском море… Ну, робята, гоните прочь тарлыковских стрельцов, кто не хочет идти с нами к атаману Разину. А кто останется, тем место у нашего котла.
   Шестеро, освобожденные от веревок, поклонились казакам и спрыгнули на берег, поспешили в туман за Данилой Тарлыковым, а с десяток стрельцов остались на паузке. Они-то и известили еще раз походного атамана, что к устью Яика вот-вот приблизится флотилия стругов стрелецкого головы Бориса Болтина.
   – На весла! Живо уходим из Яика! – распорядился Григорий Рудаков, выказывая свое волнение. Паузок, развернувшись, пошел вместе с челнами вниз по течению, а навстречу все явственнее чувствовалось дыхание моря. Через час примерно свежий ветер и крупные волны указали на то, что устье Яика осталось позади, а впереди распахнулось безбрежное море.
   – Ворочай влево! – скомандовал Григорий Рудаков кормчему на паузке. – На Кулалах укроемся. Тамо и струги себе построим, потому как на паузке да на челнах по морю, особенно в шторм, долго не поплаваешь!
   Казаки, привычные к морским волнам, живо поставили паруса, стрельцы взялись за весла, и скоро новый отряд вольницы, счастливо избежав встречи со стрельцами Бориса Болтина, пропал из поля зрения возможных у берегов доглядчиков…
   А стрелецкий голова Борис Болтин, явившись в Яицкий городок 12 августа, на другой же день по уходу казаков и стрельцов, нашел город тихим, с заклепанными пушками. Жители, страшась нового и жестокого сыска, закрылись в домах и не отваживались выходить на улицу и к обедне в церкви…
   Обескураженный случившимся, стрелецкий голова отправил нарочных в Астрахань к воеводе Ивану Семеновичу Прозоровскому с вестями, которые удалось ему собрать в притихшем Яицком городке.

2

   Стрелецкий пятидесятник Аникей Хомуцкий, шваркнув по двери кулаком – иначе ее скоро не открыть, – пригнул голову и ступил в тесную каморку с подслеповатым окном – не на улицу с шумной толпой прохожих, а на задворки с кустами вишни и с курами, разлегшимися под этими кустами.
   У окна на низком стульце, согнувшись над гулкой наковальней, сидел крупный, сутулый, едва ли за тридцать лет, человек в домотканой рубахе без опояски. Густые русые волосы, чтобы не падали на глаза и не мешали работать, прижаты широкой черной тесьмой.
   На крепкий стук в дверь хозяин каморки повернул крупную голову, голубые и глубоко посаженные глаза настороженно глянули на гостя как бы с укором: «Ну вот, опять, должно, тебя нечистая сила приволокла по мою душу! Нет покоя от царевой службы ни днем ни ночью! Ни зимой ни летом!» К короткой волнистой бороде с губы сбегали длинные усы, рядом с которыми залегли две глубокие складки, придавая лицу неизъяснимо скорбное выражение, даже когда хозяин улыбался гостю.
   – Бог ли тебя принес, Аника?
   – Кабы Бог, Митяй, а то стрелецкий голова наш Леонтий Плохово. Пришло воеводское повеление сызнова стрельцов собирать на струги и идти в море.
   Митька, Семенов сын, а в Астрахани средь многочисленных его заказчиков к нему накрепко приклеилась кличка Митька Самара, досадливо звякнул по наковальне звонким молоточком, проворчал в усы:
   – Ведь днями только еле слезли с тех стругов, а теперь опять за треклятые весла садись, ломай спину! Неужто вдругорядь кому-то с великой пьяни пушечная пальба причудилась?
   Митька Самара злобился не зря – совсем недавно сполошно их вот тако же согнали на струги, и Леонтий Плохово повел стрелецкий отряд на учуг Увары – стрельцы, бывшие в охране на том учуге – Федька Васильев с товарищами, прислали к астраханскому воеводе срочного вестника, что 17 июля, за час до вечера, они весьма отчетливо слышали стрельбу на море, от песчаных кос верстах в десяти, не более. Стрельба якобы велась из мушкетов да из пушек. Федька полагал, что это дают сигнал воровские казаки Разина, возвращающиеся из разбойного набега на персидские земли, а потому и упреждал воеводу Прозоровского.
   По тому известию в Увары без мешкотни вышел стрелецкий голова Леонтий Плохово на двадцати стругах, а на каждом струге по двадцать стрельцов, всё саратовские да самарские. Прибыв на Увары, голова разослал струги в разные стороны, но никаких следов пребывания казаков не обнаружилось, о чем Плохово, возвратясь в Астрахань, и известил воеводу…
   И вот, едва передохнув несколько дней от той нелегкой гоньбы по морю, стрельцы вновь должны были сесть за весла и плыть неведомо куда и неведомо за кем в угон!
   – Да нет, Митяй, – пояснил Аникей Хомуцкий, отыскивая взглядом место, куда бы присесть. Митька Самара встал со стула, ногой подвинул его пятидесятнику. – На сей раз, сказывал наш сотник Хомутов, дело весьма серьезное, в нижнем Яицком городке взбунтовались казацкие годовальники, а с ними заодно своровали и астраханские стрельцы, тамо бывшие с Богданом Сакмашовым.
   – Вот тебе и на-а, – выговорил в недоумении Митька Самара, перебирая на столе инструмент. – Чего ж им так вздумалось?
   – Сказывают вестники, будто к атаману Стеньке Разину вознамерились пристать… Супротив них и снаряжается полковой воевода и князь Семен Иванович Львов. Ныне к вечеру быть общей перекличке, да и в море тронемся спешно.
   – Ах ты, нечистый! – ругнулся Митька, а кого поминал таковым, понять было трудно – то ли яицких годовальников, то ли атамана Разина, а может, и воеводу. – Куда ж все это деть? – и он обвел взглядом каморку. На полках стояли исполненные уже заказы: конская сбруя из медной чеканки, стопка красиво украшенных медных блюд, две объемистые ендовы[67] с рыльцами для отлива в виде раскрытого утиного клюва. На крючках в стене слева от окошка висели два деревянных щита, обшитых сверху листами меди, а по меди Митька нанес искусно сделанную кружевную роспись: от Бога был дан ему этот дар – чеканить узоры по меди да по серебру. Случалось прежде и по золоту делать замысловатые рисунки, но теперь в Астрахани богатые купцы да бояре опасаются выказывать золотое узорочье перед стрелецкими чеканщиками, чтоб потом над ними не учинили разбойного промысла с душегубством.
   Митька поднял с наковальни почти готовую ендову-гусыню – с плавно изогнутой шеей, а вместо глаз вставлены кровавым цветом сверкающие рубины, – сказал с вояку:
   – Вот, воевода Хилков через своего дьяка заказывал да съехал из Астрахани, не дождался конца работы…
   – Дивная ендова, Митяй! – Оценивающе оглядев ендову, пятидесятник цокнул языком. – Таких и на Москве не много в продаже средь тамошних чеканщиков!
   – Приберусь я тут… Кто знает, когда воротимся с похода! Да и все ли воротятся? Ежели со мной что случится, заберешь все это и Ксюше передашь.
   Аникей молча мотнул головой, насупил густые брови, филином, не мигая, уставился в темный угол, где в небольшом ящике ручками вверх торчали молотки, молоточки, клещи и еще какой-то инструмент. Митька привычно разобрал утварь каморки, сложил в сундучок и запер инструмент: возил его за собой как и смену белья. Такова стрелецкая жизнь – коль война, бери пищаль, цепляй саблю на себя, клади на плечо тяжелый бердыш и шагай со своим сотником за начальством, не спрашивая, кого отбивать или усмирять придется. А если кончился поход для тебя счастливо и ты уцелел, принимайся за избранный промысел – паши землю, лови рыбу, руби по заказу дома или клади каменные соборы альбо городовые стены и башни, паси в степи скот. А если сноровист – рукодельничай: шей сапоги, кафтаны, обжигай горшки или, как Митька Самара, радуй свой и чужой глаз и сердце узорчатой чеканкой… На государево жалованье, а оно весьма часто к тому же поступает с большой задержкой, себя не просто прокормить, а ежели обзавелся женкой, и рядом, словно грибы-опята вокруг пня, проросли детишки, тогда и вовсе стрелецкая жизнь – не один только мед сладкий да хмельной…
   У Аникея женка есть, вот уже десятый годок, да детишек Бог не дал пока что. У Митьки уже два вьюна, семи и десяти лет, бесенятами носятся в доме, переворачивая все с ног на голову, – баловал родитель своих сынков, потому как любил этих голубоглазых пронырливых пострелят и не хотел, чтобы росли они сызмальства в узде и постоянном страхе, не смея шагу ступить без чужого позволения. Из таких-то и вырастают не забияки с отважными сердцами, а енохи-запечники[68], которых всякий, кому не лень, по шее мимоходом бьет. Жена Ксюша иной раз норовила угомонить ребятишек скрученным полотенцем, и тогда Митька, смеючись, командовал озорникам: «Брысь под печку!» – и те послушно исчезали с материнских глаз. Правда, ненадолго, а потом, из-за угла позыркав плутоватыми глазенками, вновь заполняли горницу шумом и хохотом. Родитель Митьки, отставной стрелецкий пятидесятник Семен, едва детишки начинали баловать сверх всякой терпимости, хватал их под мышки и так, брыкающих ногами, тащил едва не до самой Волги. Вместе с ними живо разоблачался и ухал с головой в воду, будь это в июльский зной или уже в прохладные дни с последней песней скворца[69]. Ребятишки с визгом бултыхались, носились по сырому песку до тех пор, пока солнце не ложилось щекой на западный окоем, где-то далеко-далеко за краем России. Тогда дед Семен брал внучат за руки и, присмиревших, уставших, вел домой ужинать и спать…
   Аникей, женатый на родной сестре Ксюши Дуняше, без малого всякий воскресный день вместе с супружницей навещал свояка Митьку, баловал племянников недорогими гостинцами. Дуняша с тоской в глазах обнимала ласковых к тетушке озорников, совала им в проворные руки по прянику, а потом все вместе шли к воскресной службе… Теперь семьи остались в Самаре, а здесь, в чужом городе, только рабочий инструмент у Митьки. Аникей изнывал от черной тоски – по нынешней весне по челобитью воеводе взял он откуп самарских Соковых и Кинельских юрт[70] для рыбной ловли на три года «без перекупу»[71], уплатив сорок два рубля двадцать семь алтын[72] и полупяти деньги[73] в год. Как-то теперь там Дуняша досматривает за нанятыми работными людьми? Не сгубили бы летнего лова, а то и откупных денег не возвратишь, не только себе какой-то достаток получить.