Страница:
– А?! Вот немчура! – захохотала Анна, показывая пальцем своего немца, опять самодовольно выключившегося из разговора.
– Да, ведь после Петра все из содеянного им, по-видимости, разрушилось, не правда ль? – спросил Андрей Генрихович, разгоряченный Проровнером. – Флот сгнил, столица перенесена обратно в Москву, мануфактуры находились в состоянии худшем, нежели в начале царствования… Ведь верно? И тем не менее Россия уже шла по новому пути! – То есть я хочу сказать, что где-то внутри, в духе, она имела уже что-то, что создало и самого Петра с его реформой…
Молодая дама с худой шеей все так же, от дверей, не входя, повернула к нему голову, сказала:
– Мы много видели таких, которые воображали себя спасителями Отечества, да только что-то мало от них было толку, да и святости особой не замечалось…
– Не пойти ль нам, не покурить ли на воздухе? – предложил Проровнер, решивший, что разговор принял слишком крутой оборот.
В комнате остались Муравьев и сонный хозяин. Наталья Михайловна подошла к Муравьеву:
– А я сначала не узнала вас.
– Ничего, – не слишком любезно сказал он. – А это ваш муж? – начал он (она поняла, что Андрей Генрихович успел внушить ему неприязнь), но тут же спохватился: – А что же ваш батюшка, Михаил Владимирович, остался там… по убеждению… или как?
– Случайно, – пожала она плечами. – Если б знать заранее, как оно получится, разве так бы все было?
Желая смягчить собеседника, она стала рассказывать ему о своей жизни последних российских лет, об одиночестве на Канарских островах, и он вправду оттаял, подобрел, через три минуты уже сочувственно хмыкал на каждое ее слово.
– Верно, верно, – соглашался он. – Все наши мучения – ничто в сравненье с тем, что испытали женщины. Это ужаснее всего. Когда я вспоминаю самое страшное из всего, что я за эти годы видел, то это всегда связано с женщинами. Почему-то им веришь беспрекословно. Даже не зная, в чем дело, что с ней, веришь сразу, безоговорочно.
В коридоре мелькнул недовольный Андрей Генрихович. Опасаясь, наверное, что Наталью Михайловну сейчас уведут, а также – что был холоден с ней, Муравьев стал рассказывать про свои лекции в Университете, но ему показалось, что это ей неинтересно, и он замолчал.
– Вот я еще хотел спросить у вас, – осенило его. – Я хотел спросить у вас: вы верите в сны?
– Не знаю, – удивилась она.
Он же, должно быть, сперва надеялся только изобрести какую-то тему и лишь второпях завел речь об этом, но затем, из гордости, не захотел остановиться.
– Я вообще-то намеревался спросить даже не о снах, а о гаданиях. Меня предыдущий разговор навел на эти мысли. Я недавно вспомнил один случай…
Его последнее время измучили тяжелые, кровавые сны, которые он не в состоянии был вспомнить наутро, но всякий раз знал, что прежде это ему уже снилось. Постепенно, хотя он по-прежнему забывал их, в рассудке его отлагалась некоторая общая всем этим снам подоплека. Не доверяя сначала рассудку, опасаясь самовнушений, он потом выделил-таки, что снится ему по большей части одно и то же женское лицо в разных обрамлениях, при этом появление его означает нечто нехорошее, дальше обычно начинался кошмар.
– И вот представьте себе, – сказал он, – сегодня я вдруг сообразил окончательно, с чем это связано… Еще в девятнадцатом году, недалеко от вас, если вы тогда были на Кавказе, близ Новороссийска пристала к нам одна женщина, цыганка… Я вообще-то не суеверен, но здесь… это было самое несчастное существо, какое когда-либо видел. Совершенно она была спившаяся, какими цыгане, по-моему, редко бывают, ободранная, так что и женского-то в ней ничего не осталось… Она даже и просить-то у нас ничего не просила… Мы ехали в повозке, она стояла в стороне от дороги, молча. Тогда впрочем, и редко что у кого-нибудь было, а деньги стоили немного. Тут же был муж ее, человек с таким лицом, что сразу становилось понятно, что фантазии у него хватит лишь на то, чтобы украсть или зарезать… А она… Вот что значит женщина! …Внезапно она почуяла в нас что-то, вся встрепенулась, подбежала, словно семнадцатилетняя девушка, к одному, к другому, мне за руку уцепилась. Мы посмеялись, попросили погадать нам…
Он поднял глаза на Наталью Михайловну, чтоб проверить, слушает ли она его:
– …Короче, троим из нас она нагадала близкую смерть… В том числе и мне… Один был член тогдашнего кубанского автономного правительства. Поскольку генерал Деникин повесил потом все правительство этой доморощенной Рады, то, вероятней всего, в том пункте пророчество исполнилось. Вторым был близкий мой приятель… Ходят слухи, что он в Америке, но от него у меня нет вестей уж несколько лет… Сам я тогда все допытывался у нее: какова же будет моя смерть? Расстреляют ли меня, скончаюсь ли я в тифу, вообще: насильственным будет мой конец или, более ли, менее ли, естественным? Но она не сумела ответить…
– О, смотрите, как Наталья Михайловна у нас легковерны-с! – кричал азартно Андрей Генрихович Проровнеру, который на следующий день явился к Анне (они ночевали у нее) чуть не с утра. – Как же! Мне, видите ли, безразличны мои потери, я думаю лишь о несчастье женщин! Скажите, Григорий Борисович, вы верите в это? Если несчастье женщин так трогает вас, то при чем же здесь эта цыганка с ее гаданиями?!
– Я вижу в этом голос рода… – рассуждал Проровнер. – Так оно и должно быть. Муравьев и Наталья Михайловна – люди одного сословия, одной касты… Это существует и имеет влияние на психику. Наталья Михайловна и должна его защищать…
– Вот как?! Голос крови?! Ах, рода!.. – Андрей Генрихович смотрел ошарашенно и опять взрывался: – Нет, вы мне скажите, а кто несчастнее?!
– Андрей Генрихович, я прошу тебя перестать, – вступала Наталья Михайловна. – Решай лучше, едем мы или не едем…
– А что тут решать-то?! – настаивала Анна, вбежавшая при этих словах в комнату. – Ты выйди на улицу, пойдем погуляем, посмотри, какая тут прелесть! Я тебе покажу места… А народ какой замечательный. Один Дмитрий Николаевич чего стоит!
Она подмигнула, но Наталья Михайловна не успела ничего сказать и только ощутила раздражение, когда Андрей Генрихович, услыхав про Муравьева, возопил:
– Да, в самом деле! Мы как раз только что с Григорием Борисовичем беседовали о нем… Вы говорите – остаться, – перебил он себя, потому что Анна глядела на него изумленно, еще несколько утрируя выражение. – Хорошо, мы подумаем, остаться нам или нет. Может быть, мы и останемся. Но разрешите лучше наши сомнения насчет упомянутой персоны. Вы давно его знаете?
– Да, хотя коротко сошлись мы только здесь, – ответила Анна. – А если он вам так интересен, то вы спросите о нем лучше вашу супругу – ведь они, кажется, знакомы ближе?..
Андрея Генриховича это не смутило:
– Да нет, – он досадливо отмахнулся, показывая, что никакие намеки его затронуть не могут. – Зачем мне расспрашивать Наталью Михайловну? Она не видела его пятнадцать лет. Я спрашиваю, что представляет он собою сейчас… Что, он действительно талантлив? Он кто – партийный деятель или ученый?
– Вы знаете, Андрей Генрихович, – Проровнер наморщил лоб, – здесь сложное дело… Потому что он если и партийный деятель, то из тех, которые любят оставаться в тени. Все хочет быть серым кардиналом. Никогда не известно в точности, чем он занимается, что он намерен делать, неизвестно, о чем он думает, кого он любит, сколько у него, наконец, денег, – ничего об этом не известно. Все ровно, спокойно, ниоткуда ничего не видно… Только хмыканья, покачивания головой, скорбные взоры… Но кое о чем мы, разумеется, догадываемся…
– А он правда потерял все, что имел? – живо перебил его Андрей Генрихович. – Вы уверяли вчера, что это так. Вы это знаете наверное?
– В том-то и дело, дорогой мой, что ничего не известно.
– Помилуйте! – Анна всплеснула руками. – Что вы такое говорите?! Человек лишился в России именья, дома, нескольких домов, и вы спрашиваете, много ли он потерял!
– Да, это так, – поспешно кивнул Андрей Генрихович, – но ведь это не обязательно значит все.
– Простите, – осторожно сказал Проровнер. – Справедливости ради я все же должен заметить, что вчера, говоря о потерях, я имел в виду не один… э-э… так сказать, материальный элемент… вернее, даже не столько материальный, сколько мистический, правильнее будет сказать, духовный элемент. Точнее, весь комплекс. Весь комплекс потерь, причиненных нам, – он судорожно глотнул от волнения, не в силах распутать фразу, его подвижное удлиненное лицо с большим, чуть не от уха до уха, сардоническим ртом, искривилось, – причиненных нам нашим разрывом с Россией…
– Я согласен… Но согласитесь и вы, что все это немаловажно.
– Разумеется, – поспешил Проровнер.
– Немаловажно, – Андрей Генрихович повысил голос, – потерял человек все и просил подаяния или там, скажем, скитается в поисках работы по всему свету, как, извините, принужден скитаться сейчас ваш покорный слуга… Или он все же обеспечен, имеет кусок хлеба, в отличие от тысяч своих соотечественников. И, вероятно, извините меня, опять же, неплохой кусок хлеба, раз он может отдать своих детей в Оксфорд, содержать любовницу и так далее…
– Нет, конечно, вы правы, – примирительно сказала Анна. – Все это имеет значение. Но вы знаете, я за эти годы повидала столько людей и скажу вам, что, по моим наблюдениям, все остаются сами собой. Все эти разговоры, что война и революция разорили семейства, кого-то чего-то лишили, – все это именно разговоры. – Она противоречила себе, но не замечала этого. – Каждый остался самим собой: богатые остались богатыми, бедные – бедными. Поверьте мне, что в людях есть что-то такое, что устойчивее их подданства! Что-то меняется, а что-то и остается, такое, что его уж ничем и не вытравишь!..
Андрей Генрихович притих. Анна торжествовала победу:
– А что до Муравьева, то он, конечно, не все потерял. Что-то он вывез, это я хорошо знаю. Еще когда покойница была жива, я помню, говорили о каких-то ее диадемах, хоть она их, ясное дело, никуда уж не надевала. А эта, конечно, тоже о них помнит. Я по ней вижу. Правда, сейчас она нас тут удивила… Но это ладно, потом…
– Это та молодая дама, что разносила чай?.. – спросила Наталья Михайловна.
V
– Да, ведь после Петра все из содеянного им, по-видимости, разрушилось, не правда ль? – спросил Андрей Генрихович, разгоряченный Проровнером. – Флот сгнил, столица перенесена обратно в Москву, мануфактуры находились в состоянии худшем, нежели в начале царствования… Ведь верно? И тем не менее Россия уже шла по новому пути! – То есть я хочу сказать, что где-то внутри, в духе, она имела уже что-то, что создало и самого Петра с его реформой…
Молодая дама с худой шеей все так же, от дверей, не входя, повернула к нему голову, сказала:
– Мы много видели таких, которые воображали себя спасителями Отечества, да только что-то мало от них было толку, да и святости особой не замечалось…
– Не пойти ль нам, не покурить ли на воздухе? – предложил Проровнер, решивший, что разговор принял слишком крутой оборот.
В комнате остались Муравьев и сонный хозяин. Наталья Михайловна подошла к Муравьеву:
– А я сначала не узнала вас.
– Ничего, – не слишком любезно сказал он. – А это ваш муж? – начал он (она поняла, что Андрей Генрихович успел внушить ему неприязнь), но тут же спохватился: – А что же ваш батюшка, Михаил Владимирович, остался там… по убеждению… или как?
– Случайно, – пожала она плечами. – Если б знать заранее, как оно получится, разве так бы все было?
Желая смягчить собеседника, она стала рассказывать ему о своей жизни последних российских лет, об одиночестве на Канарских островах, и он вправду оттаял, подобрел, через три минуты уже сочувственно хмыкал на каждое ее слово.
– Верно, верно, – соглашался он. – Все наши мучения – ничто в сравненье с тем, что испытали женщины. Это ужаснее всего. Когда я вспоминаю самое страшное из всего, что я за эти годы видел, то это всегда связано с женщинами. Почему-то им веришь беспрекословно. Даже не зная, в чем дело, что с ней, веришь сразу, безоговорочно.
В коридоре мелькнул недовольный Андрей Генрихович. Опасаясь, наверное, что Наталью Михайловну сейчас уведут, а также – что был холоден с ней, Муравьев стал рассказывать про свои лекции в Университете, но ему показалось, что это ей неинтересно, и он замолчал.
– Вот я еще хотел спросить у вас, – осенило его. – Я хотел спросить у вас: вы верите в сны?
– Не знаю, – удивилась она.
Он же, должно быть, сперва надеялся только изобрести какую-то тему и лишь второпях завел речь об этом, но затем, из гордости, не захотел остановиться.
– Я вообще-то намеревался спросить даже не о снах, а о гаданиях. Меня предыдущий разговор навел на эти мысли. Я недавно вспомнил один случай…
Его последнее время измучили тяжелые, кровавые сны, которые он не в состоянии был вспомнить наутро, но всякий раз знал, что прежде это ему уже снилось. Постепенно, хотя он по-прежнему забывал их, в рассудке его отлагалась некоторая общая всем этим снам подоплека. Не доверяя сначала рассудку, опасаясь самовнушений, он потом выделил-таки, что снится ему по большей части одно и то же женское лицо в разных обрамлениях, при этом появление его означает нечто нехорошее, дальше обычно начинался кошмар.
– И вот представьте себе, – сказал он, – сегодня я вдруг сообразил окончательно, с чем это связано… Еще в девятнадцатом году, недалеко от вас, если вы тогда были на Кавказе, близ Новороссийска пристала к нам одна женщина, цыганка… Я вообще-то не суеверен, но здесь… это было самое несчастное существо, какое когда-либо видел. Совершенно она была спившаяся, какими цыгане, по-моему, редко бывают, ободранная, так что и женского-то в ней ничего не осталось… Она даже и просить-то у нас ничего не просила… Мы ехали в повозке, она стояла в стороне от дороги, молча. Тогда впрочем, и редко что у кого-нибудь было, а деньги стоили немного. Тут же был муж ее, человек с таким лицом, что сразу становилось понятно, что фантазии у него хватит лишь на то, чтобы украсть или зарезать… А она… Вот что значит женщина! …Внезапно она почуяла в нас что-то, вся встрепенулась, подбежала, словно семнадцатилетняя девушка, к одному, к другому, мне за руку уцепилась. Мы посмеялись, попросили погадать нам…
Он поднял глаза на Наталью Михайловну, чтоб проверить, слушает ли она его:
– …Короче, троим из нас она нагадала близкую смерть… В том числе и мне… Один был член тогдашнего кубанского автономного правительства. Поскольку генерал Деникин повесил потом все правительство этой доморощенной Рады, то, вероятней всего, в том пункте пророчество исполнилось. Вторым был близкий мой приятель… Ходят слухи, что он в Америке, но от него у меня нет вестей уж несколько лет… Сам я тогда все допытывался у нее: какова же будет моя смерть? Расстреляют ли меня, скончаюсь ли я в тифу, вообще: насильственным будет мой конец или, более ли, менее ли, естественным? Но она не сумела ответить…
* * *
Размышляя о том, что сказал ей Муравьев, Наталья Михайловна отчасти соглашалась с ревнивым утверждением Андрея Генриховича, что, возможно, Дмитрий Николаевич хотел всего лишь снять с себя подозрение в благополучии – пусть относительном – среди всеобщего несчастья и разорения, но полагала, что и это неплохо.– О, смотрите, как Наталья Михайловна у нас легковерны-с! – кричал азартно Андрей Генрихович Проровнеру, который на следующий день явился к Анне (они ночевали у нее) чуть не с утра. – Как же! Мне, видите ли, безразличны мои потери, я думаю лишь о несчастье женщин! Скажите, Григорий Борисович, вы верите в это? Если несчастье женщин так трогает вас, то при чем же здесь эта цыганка с ее гаданиями?!
– Я вижу в этом голос рода… – рассуждал Проровнер. – Так оно и должно быть. Муравьев и Наталья Михайловна – люди одного сословия, одной касты… Это существует и имеет влияние на психику. Наталья Михайловна и должна его защищать…
– Вот как?! Голос крови?! Ах, рода!.. – Андрей Генрихович смотрел ошарашенно и опять взрывался: – Нет, вы мне скажите, а кто несчастнее?!
– Андрей Генрихович, я прошу тебя перестать, – вступала Наталья Михайловна. – Решай лучше, едем мы или не едем…
– А что тут решать-то?! – настаивала Анна, вбежавшая при этих словах в комнату. – Ты выйди на улицу, пойдем погуляем, посмотри, какая тут прелесть! Я тебе покажу места… А народ какой замечательный. Один Дмитрий Николаевич чего стоит!
Она подмигнула, но Наталья Михайловна не успела ничего сказать и только ощутила раздражение, когда Андрей Генрихович, услыхав про Муравьева, возопил:
– Да, в самом деле! Мы как раз только что с Григорием Борисовичем беседовали о нем… Вы говорите – остаться, – перебил он себя, потому что Анна глядела на него изумленно, еще несколько утрируя выражение. – Хорошо, мы подумаем, остаться нам или нет. Может быть, мы и останемся. Но разрешите лучше наши сомнения насчет упомянутой персоны. Вы давно его знаете?
– Да, хотя коротко сошлись мы только здесь, – ответила Анна. – А если он вам так интересен, то вы спросите о нем лучше вашу супругу – ведь они, кажется, знакомы ближе?..
Андрея Генриховича это не смутило:
– Да нет, – он досадливо отмахнулся, показывая, что никакие намеки его затронуть не могут. – Зачем мне расспрашивать Наталью Михайловну? Она не видела его пятнадцать лет. Я спрашиваю, что представляет он собою сейчас… Что, он действительно талантлив? Он кто – партийный деятель или ученый?
– Вы знаете, Андрей Генрихович, – Проровнер наморщил лоб, – здесь сложное дело… Потому что он если и партийный деятель, то из тех, которые любят оставаться в тени. Все хочет быть серым кардиналом. Никогда не известно в точности, чем он занимается, что он намерен делать, неизвестно, о чем он думает, кого он любит, сколько у него, наконец, денег, – ничего об этом не известно. Все ровно, спокойно, ниоткуда ничего не видно… Только хмыканья, покачивания головой, скорбные взоры… Но кое о чем мы, разумеется, догадываемся…
– А он правда потерял все, что имел? – живо перебил его Андрей Генрихович. – Вы уверяли вчера, что это так. Вы это знаете наверное?
– В том-то и дело, дорогой мой, что ничего не известно.
– Помилуйте! – Анна всплеснула руками. – Что вы такое говорите?! Человек лишился в России именья, дома, нескольких домов, и вы спрашиваете, много ли он потерял!
– Да, это так, – поспешно кивнул Андрей Генрихович, – но ведь это не обязательно значит все.
– Простите, – осторожно сказал Проровнер. – Справедливости ради я все же должен заметить, что вчера, говоря о потерях, я имел в виду не один… э-э… так сказать, материальный элемент… вернее, даже не столько материальный, сколько мистический, правильнее будет сказать, духовный элемент. Точнее, весь комплекс. Весь комплекс потерь, причиненных нам, – он судорожно глотнул от волнения, не в силах распутать фразу, его подвижное удлиненное лицо с большим, чуть не от уха до уха, сардоническим ртом, искривилось, – причиненных нам нашим разрывом с Россией…
– Я согласен… Но согласитесь и вы, что все это немаловажно.
– Разумеется, – поспешил Проровнер.
– Немаловажно, – Андрей Генрихович повысил голос, – потерял человек все и просил подаяния или там, скажем, скитается в поисках работы по всему свету, как, извините, принужден скитаться сейчас ваш покорный слуга… Или он все же обеспечен, имеет кусок хлеба, в отличие от тысяч своих соотечественников. И, вероятно, извините меня, опять же, неплохой кусок хлеба, раз он может отдать своих детей в Оксфорд, содержать любовницу и так далее…
– Нет, конечно, вы правы, – примирительно сказала Анна. – Все это имеет значение. Но вы знаете, я за эти годы повидала столько людей и скажу вам, что, по моим наблюдениям, все остаются сами собой. Все эти разговоры, что война и революция разорили семейства, кого-то чего-то лишили, – все это именно разговоры. – Она противоречила себе, но не замечала этого. – Каждый остался самим собой: богатые остались богатыми, бедные – бедными. Поверьте мне, что в людях есть что-то такое, что устойчивее их подданства! Что-то меняется, а что-то и остается, такое, что его уж ничем и не вытравишь!..
Андрей Генрихович притих. Анна торжествовала победу:
– А что до Муравьева, то он, конечно, не все потерял. Что-то он вывез, это я хорошо знаю. Еще когда покойница была жива, я помню, говорили о каких-то ее диадемах, хоть она их, ясное дело, никуда уж не надевала. А эта, конечно, тоже о них помнит. Я по ней вижу. Правда, сейчас она нас тут удивила… Но это ладно, потом…
– Это та молодая дама, что разносила чай?.. – спросила Наталья Михайловна.
V
ВЕСЕЛАЯ НАУКА
Утром шел дождь со снегом. Озябнув в сумасшедшем доме, Наталья Михайловна решила не идти на прогулку. Закрыв ноги одеялом поверх халата, она сидела на смявшейся, несвежей постели и то брала книгу, то откладывала ее, прочитав две строчки и думая о том, что еще немного – и она и вправду останется здесь навсегда: потребность в чистом – чистом теле, чистом белье – уже пропадала.
В первом часу, после обхода, санитарка, поднявшись на их этаж, сказала ей, что к ней пришли, и Лиза Осмолова, детская писательница, спросила, идет ли Наталья Михайловна на улицу и можно ли пойти с нею.
– Не знаю, очень холодно, я что-то мерзну, – пожаловалась Наталья Михайловна. – Пойдемте вниз, просто посидим там. Это, наверное, Таня.
Они спустились в комнату для свиданий, где было уже несколько больных с родственниками и где в углу, сжавшись, сидела Таня с обычным таинственным своим выражением, стараясь не показать, что то, что на нее смотрят, волнует ее. На нее смотрели почти все, ее вид был более странен, чем у находившихся здесь сумасшедших, и санитарка неодобрительно крутила головою.
Они сели рядом в углу. Таня стала расспрашивать Наталью Михайловну о здоровье.
В это время не сразу, неуверенно отворилась дверь из отделения. Придерживая ее, санитарка пропустила в комнату слабого старика в слишком большой для его исхудалого тела синей свалявшейся пижаме. Обритая наголо до блеска, обтянутая желтой кожей в красно-кирпичного цвета пятнах, неправильной формы – колуном – голова его низко свесилась на впалую грудь, он шел на подгибающихся коленках, волоча по полу ноги в разношенных пыльных шлепанцах, и поводил, как слепец, растопыренными руками.
Три женщины в углу с трудом узнали в нем давешнего сумасшедшего, так испугавшего их на прогулке. Он тоже как будто признал их, лицо его на миг озарилось прежней безудержной неземною веселостью, но тут же он сгорбился и поспешно отвел глаза.
Навстречу ему от стены поднялся коренастый человек с розовым, хорошо выбритым лицом и густой, когда-то черной, теперь поседевшей, зачесанной ровной волной назад шевелюрой. Белая крахмальная рубаха облегала его широкую грудь.
Встав, он неторопливо застегнул и одернул сверкнувший дорогим химическим блеском пиджак, какие недавно стали носить, и бросил с колен на стул рядом пальто на меховой подстежке. Движения его были тяжело пластичны – женщины в углу невольно любовались им, – и только манжеты, выехавшие далеко из-под обшлагов, придавали фигуре чуть-чуть деревенский вид. Но несомненно: если этот человек и вышел из деревни, то с тех пор уже изрядно пообтерся в городе и сейчас принадлежал, скорей всего, к какому-нибудь министерскому начальству.
Старик едва полз, валясь всем телом на санитарку, но Наталье Михайловне почему-то показалось, что он лишь прикидывается, что не замечает гостя.
Тот сделал два твердых шага вперед, протянул толстые руки, отчего манжеты выехали еще дальше, и крепко обнял старика, беззвучно троекратно приложившись к его седой щетине. Не смущаясь, он затем несколько раз хлопнул его по сутулой спине, подмигивая санитарке, обнял старика за талию и повел, чтобы усадить на стул.
Старик изображал, что совсем не узнает его.
– Ну, как живешь? – спрашивал между тем у него громко, на всю комнату, не обращая внимания на остальных посетителей, навещавший. – Молодец, молодец! – похвалил он, хотя старик всего-навсего досадливо отдернулся. – Как кормежка? Ты смотри, ежели что, то мы сейчас все сделаем.
Старик хотел что-то сказать, но лишь зло выдохнул, видимо, все еще не понимая, какую линию поведения ему избрать.
– Ну а как отдых? – приставал гость, щуря глаз и не сбавляя нажима. – Развлечения как? Тут ведь, поди, не выпьешь? А?! – Он заржал и подтолкнул старика плечом. – Или пьют? Вот собаки, всюду пьют! У Ивана Анисимова брат в онкологический институт попал, так и там, говорит, пьют. Полжелудка ему вырежут, он пьет. С другой стороны, там, конечно, и делать ничего не остается, только пить. Или у вас все-таки не пьют?.. Ну а как домино, шашки, дают? Телевизор, кино показывают? Ты-то как времечко проводишь? Или книжки читаешь?
Он снова собрался было шутливо подтолкнуть его и захохотать, но старик наконец стряхнул с себя оцепенение, и в глазах его зажегся огонек:
– Я изучаю систему философии, – медленно, жуя тонкие губы, выговаривал он, поводя головой куда-то в сторону, мимо гостя.
Тот чуть удивился и хмыкнул:
– Вот как?! Ну что же… очень хорошо… Сами изучали. Законы знаем. Борьба материализма с идеализмом. Диалектика! Как же. Очень интересно. Молодец!..
Сумасшедший бросил на него взгляд, исполненный презрения.
– Правильное написание слов загадано, – с силой, скрипуче произнес он. – Сущность каждой философии засекречена… Перед мыслителями Вселенной мне приходится пользоваться намеками, поскольку русский язык, как и все другие, еще не совершенный для изобретения общей философии с учетом лучших свойств и разумных желаний всех субстанций – атомов…
– Ну-ну-ну, – гость попробовал перебить эту величественную речь, весело оглядываясь на остальных посетителей, растянув при этом в гримасе свое широкое лицо и даже облизнув от удовольствия полные губы. – Так в чем же дело? – внезапно холодно обратился он к старику, не желая, видимо, давать ему спуску.
– А в том, – сощурился и тот, – что всякое свойство зависит от своего опыта, то есть эволюционирует к лучшему своему пределу! Ты понял меня?! – резко закричал он.
Того все это занимало, и он с готовностью кивнул.
– А от этого, – продолжал сумасшедший, – высшее требование всей философии – познание разума – позволяет достигать могущества преобладания как над мужской, так и над женской субстанциями, так и над всеми атомами.
– Вот как? – хмыкнул гость.
– При отсутствии познания или препятствий для исполнения желаний, которые рождают все существующее, – поправился сумасшедший.
Сказав это, он внимательно посмотрел по сторонам, не выдал ли он себя, а гость совсвем развеселился и почти в открытую дерзко подмигнул женщинам в противоположном углу.
Больной зафиксировал это и в упор уставился на приятеля, силясь остановить боковые подергивания зрачка.
– Погоди, – хрипло сказал он, разжав скривившиеся губы и кося. – Ты что думаешь? Ты думаешь, я ошибся один раз, и я теперь ошибся другой раз. Да, в моей жизни были причины! – с вызовом крикнул он, метнув гневный взгляд в сторону. – Поскольку каждый атом живой свою скрытую жизнь имеет, возможно, различные субстанции рискнули из-за желания узнать!!! Но им этого не удалось в полной и высшей мере, ха-ха-ха!!! А почему?!
Вперив в гостя грозный горящий взор и приподнявшись, он завопил так, что задремавшая, стоя у стола, санитарка прянула и знаками, стараясь не привлечь внимания больного, стала показывать посетителю, чтобы он не волновал того.
– Потому что инстинкт! – задыхаясь от скрипучего своего крика, объяснял сумасшедший. – Для меня инстинкт человеческого разума есть предчувствие возможности данному человеку или близкому ему по крови сродственнику или знакомому! Для меня инстинкт этот касается и рассмотрения природы, то есть рассмотрения законов материи, которая логическим путем существует через нас и которой мы должны опасаться. Потому что всякая причина всегда привлекает за собой последствие, против которого и нужно применить разум. А все боятся, хотя и видят формирование мышления от самой среды естественной природы. Все боятся… – повторил он, наверное вновь почувствовав, что овладевает ситуацией, и положил руку на толстое колено гостя. – Мне нравятся отзывчивые люди, но их очень и очень мало, – сказал он с выражением искренней печали. – Большинство старается отмолчаться. Сколько тюрем, а сколько сумасшедших домов! Сотни тружеников состоят на учете в психоневрологических диспансерах. Долго, еще очень долго должен свистеть бич Божий, бич беспощадной критики культа личности Сталина… У меня одна цель, – вдруг сказал он, подняв голову, глядя просветленно куда-то в верхний угол помещения и (Наталья Михайловна готова была поклясться), словно опытный демагог, играя на публику. – Одна цель: изменить мир мирным путем без единой человеческой жертвы. Через десять лет мы с тобою, – сказал он, не отпуская колена собеседника, – изменим мир, и тогда покончим с революциями, диктатом и войнами навсегда. Ликвидируем органы насилия…
Наталья Михайловна даже удивилась такому диапазону. Гость тоже был теперь по-настоящему изумлен. Мысль безумца между тем бежала по новому кругу:
– Наказание отбывается в тюрьмах и других живых формах! – воскликнул он. – Это вызывает случайность в неживой и живой природе, то есть обществе, то есть ненаучный взгляд идеализма, который мешает правильной работе разума…
Сумасшедший пригнулся к самому уху приятеля и перешел на громкий свистящий шепот. Наталье Михайловне приходилось теперь напрягать слух, чтобы слышать.
– …В этом все затруднение… – Гость, не отводя лица, незаметно утирал брызги слюны и, кажется, чуть побаивался, не заразна ли она. – Что же такое разум? Разум представляет себой Духовный мир живой антиприроды и включает в себя недуховный мир живой природы – растительный мир. В каждом изобретении расчет и далекие перспективы, однако чтобы был выполнен план могущества, нужно еще иметь общие критерии скрытых позволяемых других свойств атомов!
Он многозначительно засмеялся и от смеха закашлялся.
– Ты имей дело со мной, не бойся! – крикнул он сквозь кашель. – Не промахнешься. Мы их всех накажем!
– Ты кого имеешь в виду? – сумрачно поинтересовался гость; его, возможно, все это начинало злить. Старик сделал вид, что не слышит.
– Кто они? – повторил гость.
– И тогда преследование окончится, – быстро и таинственно заговорил сумасшедший, – потому что это желание в отношении последнего и не вызывает никакого сомнения и противодействия, лишь мягкое возражение можно услышать такой категории. Поэтому нужно знать внутреннюю эволюцию каждой субстанции и ограничить поведение воспитанием и самовоспитанием атомов… Что же такое от этого «преступление»? Всякое неуважение невзаимности – преступление!
– Не понял, – раздраженно перебил его уставший гость, – с чьей стороны преступление? Если бы ты сказал: неуважение взаимности, то тогда бы я догадался, что ты совершил проступок, жалеешь об этом и принимаешь за это вину. Но если ты говоришь так, как ты сказал, то это значит, что ты винишь не себя, а их. Верно я говорю?!
– Нет! – побледнев, отрезал сумасшедший, угрожающе пригибаясь, как перед прыжком, и протягивая к собеседнику дрожащие, сведенные судорогой худые безволосые руки.
– Ты меня не пугай! – Гость помахал перед ним толстым и коротким пальцем красивой широкой белой кисти. – Невзаимность-то была чья? А? Твоя. А неуважение чье? Ихнее. Вот то-то. Сам знаешь, а говоришь… Нельзя так, – упрекнул он спокойнее. – Нехорошо. Все мы грешные. Никто от ошибки заручиться не может, но это ничего, ошибемся, нас поправят. А обижаться нечего. Понял?
– В справедливости – уважение ко всем субстанциям, абсолютным и относительным, для которых должны быть общие законы поведения, исключающие противоречивые поступки хотя бы для одной из них, – ответил сумасшедший.
В словах его Наталье Михайловне послышалась горечь, ей стало жалко его. Гостю же пришла на ум какая-то мысль, и, прослушав этот пассаж, он фальшиво и громко восхитился, будто оценивая работу мастера:
– Хорошо-о!.. Ты вот что… знаешь что, запиши все это! У вас тут как, карандаш, бумагу дают?
Старик подозрительно посмотрел на него, но тот не дал ему ничего возразить и снова повторил, потрепав по худой коленке:
– Пиши, пиши обязательно! Потом мне передашь, а я сохраню. Велю машинисткам перепечатать.
Последнее было неосторожно. Старик бросил на него пронзительный взгляд, оскалив зубы и отстраняясь всем затрепетавшим телом.
Гость спохватился и тут же, сообразив что-то или приготовя это заранее и теперь играя, стукнул себя по лбу:
– Обожди, – благодушно улыбнулся он приятелю. – Самое главное.
Гримасничая, он полез за пазуху, в нагрудный карман и, вытащив оттуда маленькую красную коробочку, встал. Следом за ним завороженно поднялся и старик.
– Вот, – произнес гость, меняя тон и прикидываясь уже совершенным простаком. – Наше управление награждено юбилейным знаком отличия. Ряд товарищей награжден персонально… – Он выждал паузу. – В числе награжденных имеешься ты… Так что вот, коллектив тебя помнит, значит. Товарищи решили – заслуживаешь. Сказали, заслуживает. Да… Вот, значит, тебе Знак отличия, за твой труд. Труженик, говорят, труженик. Скажи ему, говорят, пусть скорее возвращается в строй. Да. Коллектив тебя помнит, значит. Может, еще вернешься…
Старик заплакал, точно залаял. Гость, войдя в роль, тоже сделал вид, что плачет, дважды коснувшись сухих глаз тыльной стороной кисти и манжетом. Раскрыв коробочку, он стал неловко крепить значок старику на больничную пижаму.
Молоденькая девка-санитарка подбежала к ним, суетливо двигаясь и приговаривая:
– Нельзя, нельзя. Давайте сюда. Что же вы не предупредили раньше.
Боязливо оглянувшись, она сунула в карман халата красную коробочку и рубль, что он дал ей.
– Что же вы не предупредили, – упрекнула она его уже по-свойски. – Разволновали его. Ему вредно.
Взявши сумасшедшего под руку, она стала уводить его.
– Ничего, ничего, – ободрил гость, стараясь показать: он лучше знает, что полезно тому, а что вредно; он был все-таки чуть растерян.
Старик, слабо пытаясь вырваться, взлаивая, подчинился и, снова согнувшись, потащился за нею.
В другом углу, у окна, уже начала тоненьким голоском подвывать и подвизгивать сидевшая с пришедшей к ней теткой веснушчатая девочка-кликуша.
– Да, какой страшный старик, – подтвердила Лиза. – И тогда он нас напугал. Я как-то еще раз мельком его видела, но он, к счастью, меня не заметил.
Третья их соседка, та, которая рассказывала, что она дочь цыганки (Наталья Михайловна с Лизой звали ее с тех пор между собой Цыганкой), прислушиваясь к их разговору, вдруг воскликнула:
– Ой, это про какого же старичка вы так нехорошо говорите?
Женщины недоуменно посмотрели на нее. Лечение не приносило ей пользы. Правда, жучки на полу ей теперь почти не мерещились, зато она очень поглупела и все больше впадала в детство. Сейчас тоже она говорила нараспев, сюсюкая, но считала, конечно, маленькими дурочками их, а не себя.
– Ой, как нехорошо. Я ведь знаю, знаю, про кого вы так говорите, – сказала она, раскачиваясь и сжимая ладошки. – Вы про дедушку так говорите. Как нехорошо. Дедушка такой милый.
– Это какой дедушка, с треугольной головой? – спросила детская писательница.
В первом часу, после обхода, санитарка, поднявшись на их этаж, сказала ей, что к ней пришли, и Лиза Осмолова, детская писательница, спросила, идет ли Наталья Михайловна на улицу и можно ли пойти с нею.
– Не знаю, очень холодно, я что-то мерзну, – пожаловалась Наталья Михайловна. – Пойдемте вниз, просто посидим там. Это, наверное, Таня.
Они спустились в комнату для свиданий, где было уже несколько больных с родственниками и где в углу, сжавшись, сидела Таня с обычным таинственным своим выражением, стараясь не показать, что то, что на нее смотрят, волнует ее. На нее смотрели почти все, ее вид был более странен, чем у находившихся здесь сумасшедших, и санитарка неодобрительно крутила головою.
Они сели рядом в углу. Таня стала расспрашивать Наталью Михайловну о здоровье.
В это время не сразу, неуверенно отворилась дверь из отделения. Придерживая ее, санитарка пропустила в комнату слабого старика в слишком большой для его исхудалого тела синей свалявшейся пижаме. Обритая наголо до блеска, обтянутая желтой кожей в красно-кирпичного цвета пятнах, неправильной формы – колуном – голова его низко свесилась на впалую грудь, он шел на подгибающихся коленках, волоча по полу ноги в разношенных пыльных шлепанцах, и поводил, как слепец, растопыренными руками.
Три женщины в углу с трудом узнали в нем давешнего сумасшедшего, так испугавшего их на прогулке. Он тоже как будто признал их, лицо его на миг озарилось прежней безудержной неземною веселостью, но тут же он сгорбился и поспешно отвел глаза.
Навстречу ему от стены поднялся коренастый человек с розовым, хорошо выбритым лицом и густой, когда-то черной, теперь поседевшей, зачесанной ровной волной назад шевелюрой. Белая крахмальная рубаха облегала его широкую грудь.
Встав, он неторопливо застегнул и одернул сверкнувший дорогим химическим блеском пиджак, какие недавно стали носить, и бросил с колен на стул рядом пальто на меховой подстежке. Движения его были тяжело пластичны – женщины в углу невольно любовались им, – и только манжеты, выехавшие далеко из-под обшлагов, придавали фигуре чуть-чуть деревенский вид. Но несомненно: если этот человек и вышел из деревни, то с тех пор уже изрядно пообтерся в городе и сейчас принадлежал, скорей всего, к какому-нибудь министерскому начальству.
Старик едва полз, валясь всем телом на санитарку, но Наталье Михайловне почему-то показалось, что он лишь прикидывается, что не замечает гостя.
Тот сделал два твердых шага вперед, протянул толстые руки, отчего манжеты выехали еще дальше, и крепко обнял старика, беззвучно троекратно приложившись к его седой щетине. Не смущаясь, он затем несколько раз хлопнул его по сутулой спине, подмигивая санитарке, обнял старика за талию и повел, чтобы усадить на стул.
Старик изображал, что совсем не узнает его.
– Ну, как живешь? – спрашивал между тем у него громко, на всю комнату, не обращая внимания на остальных посетителей, навещавший. – Молодец, молодец! – похвалил он, хотя старик всего-навсего досадливо отдернулся. – Как кормежка? Ты смотри, ежели что, то мы сейчас все сделаем.
Старик хотел что-то сказать, но лишь зло выдохнул, видимо, все еще не понимая, какую линию поведения ему избрать.
– Ну а как отдых? – приставал гость, щуря глаз и не сбавляя нажима. – Развлечения как? Тут ведь, поди, не выпьешь? А?! – Он заржал и подтолкнул старика плечом. – Или пьют? Вот собаки, всюду пьют! У Ивана Анисимова брат в онкологический институт попал, так и там, говорит, пьют. Полжелудка ему вырежут, он пьет. С другой стороны, там, конечно, и делать ничего не остается, только пить. Или у вас все-таки не пьют?.. Ну а как домино, шашки, дают? Телевизор, кино показывают? Ты-то как времечко проводишь? Или книжки читаешь?
Он снова собрался было шутливо подтолкнуть его и захохотать, но старик наконец стряхнул с себя оцепенение, и в глазах его зажегся огонек:
– Я изучаю систему философии, – медленно, жуя тонкие губы, выговаривал он, поводя головой куда-то в сторону, мимо гостя.
Тот чуть удивился и хмыкнул:
– Вот как?! Ну что же… очень хорошо… Сами изучали. Законы знаем. Борьба материализма с идеализмом. Диалектика! Как же. Очень интересно. Молодец!..
Сумасшедший бросил на него взгляд, исполненный презрения.
– Правильное написание слов загадано, – с силой, скрипуче произнес он. – Сущность каждой философии засекречена… Перед мыслителями Вселенной мне приходится пользоваться намеками, поскольку русский язык, как и все другие, еще не совершенный для изобретения общей философии с учетом лучших свойств и разумных желаний всех субстанций – атомов…
– Ну-ну-ну, – гость попробовал перебить эту величественную речь, весело оглядываясь на остальных посетителей, растянув при этом в гримасе свое широкое лицо и даже облизнув от удовольствия полные губы. – Так в чем же дело? – внезапно холодно обратился он к старику, не желая, видимо, давать ему спуску.
– А в том, – сощурился и тот, – что всякое свойство зависит от своего опыта, то есть эволюционирует к лучшему своему пределу! Ты понял меня?! – резко закричал он.
Того все это занимало, и он с готовностью кивнул.
– А от этого, – продолжал сумасшедший, – высшее требование всей философии – познание разума – позволяет достигать могущества преобладания как над мужской, так и над женской субстанциями, так и над всеми атомами.
– Вот как? – хмыкнул гость.
– При отсутствии познания или препятствий для исполнения желаний, которые рождают все существующее, – поправился сумасшедший.
Сказав это, он внимательно посмотрел по сторонам, не выдал ли он себя, а гость совсвем развеселился и почти в открытую дерзко подмигнул женщинам в противоположном углу.
Больной зафиксировал это и в упор уставился на приятеля, силясь остановить боковые подергивания зрачка.
– Погоди, – хрипло сказал он, разжав скривившиеся губы и кося. – Ты что думаешь? Ты думаешь, я ошибся один раз, и я теперь ошибся другой раз. Да, в моей жизни были причины! – с вызовом крикнул он, метнув гневный взгляд в сторону. – Поскольку каждый атом живой свою скрытую жизнь имеет, возможно, различные субстанции рискнули из-за желания узнать!!! Но им этого не удалось в полной и высшей мере, ха-ха-ха!!! А почему?!
Вперив в гостя грозный горящий взор и приподнявшись, он завопил так, что задремавшая, стоя у стола, санитарка прянула и знаками, стараясь не привлечь внимания больного, стала показывать посетителю, чтобы он не волновал того.
– Потому что инстинкт! – задыхаясь от скрипучего своего крика, объяснял сумасшедший. – Для меня инстинкт человеческого разума есть предчувствие возможности данному человеку или близкому ему по крови сродственнику или знакомому! Для меня инстинкт этот касается и рассмотрения природы, то есть рассмотрения законов материи, которая логическим путем существует через нас и которой мы должны опасаться. Потому что всякая причина всегда привлекает за собой последствие, против которого и нужно применить разум. А все боятся, хотя и видят формирование мышления от самой среды естественной природы. Все боятся… – повторил он, наверное вновь почувствовав, что овладевает ситуацией, и положил руку на толстое колено гостя. – Мне нравятся отзывчивые люди, но их очень и очень мало, – сказал он с выражением искренней печали. – Большинство старается отмолчаться. Сколько тюрем, а сколько сумасшедших домов! Сотни тружеников состоят на учете в психоневрологических диспансерах. Долго, еще очень долго должен свистеть бич Божий, бич беспощадной критики культа личности Сталина… У меня одна цель, – вдруг сказал он, подняв голову, глядя просветленно куда-то в верхний угол помещения и (Наталья Михайловна готова была поклясться), словно опытный демагог, играя на публику. – Одна цель: изменить мир мирным путем без единой человеческой жертвы. Через десять лет мы с тобою, – сказал он, не отпуская колена собеседника, – изменим мир, и тогда покончим с революциями, диктатом и войнами навсегда. Ликвидируем органы насилия…
Наталья Михайловна даже удивилась такому диапазону. Гость тоже был теперь по-настоящему изумлен. Мысль безумца между тем бежала по новому кругу:
– Наказание отбывается в тюрьмах и других живых формах! – воскликнул он. – Это вызывает случайность в неживой и живой природе, то есть обществе, то есть ненаучный взгляд идеализма, который мешает правильной работе разума…
Сумасшедший пригнулся к самому уху приятеля и перешел на громкий свистящий шепот. Наталье Михайловне приходилось теперь напрягать слух, чтобы слышать.
– …В этом все затруднение… – Гость, не отводя лица, незаметно утирал брызги слюны и, кажется, чуть побаивался, не заразна ли она. – Что же такое разум? Разум представляет себой Духовный мир живой антиприроды и включает в себя недуховный мир живой природы – растительный мир. В каждом изобретении расчет и далекие перспективы, однако чтобы был выполнен план могущества, нужно еще иметь общие критерии скрытых позволяемых других свойств атомов!
Он многозначительно засмеялся и от смеха закашлялся.
– Ты имей дело со мной, не бойся! – крикнул он сквозь кашель. – Не промахнешься. Мы их всех накажем!
– Ты кого имеешь в виду? – сумрачно поинтересовался гость; его, возможно, все это начинало злить. Старик сделал вид, что не слышит.
– Кто они? – повторил гость.
– И тогда преследование окончится, – быстро и таинственно заговорил сумасшедший, – потому что это желание в отношении последнего и не вызывает никакого сомнения и противодействия, лишь мягкое возражение можно услышать такой категории. Поэтому нужно знать внутреннюю эволюцию каждой субстанции и ограничить поведение воспитанием и самовоспитанием атомов… Что же такое от этого «преступление»? Всякое неуважение невзаимности – преступление!
– Не понял, – раздраженно перебил его уставший гость, – с чьей стороны преступление? Если бы ты сказал: неуважение взаимности, то тогда бы я догадался, что ты совершил проступок, жалеешь об этом и принимаешь за это вину. Но если ты говоришь так, как ты сказал, то это значит, что ты винишь не себя, а их. Верно я говорю?!
– Нет! – побледнев, отрезал сумасшедший, угрожающе пригибаясь, как перед прыжком, и протягивая к собеседнику дрожащие, сведенные судорогой худые безволосые руки.
– Ты меня не пугай! – Гость помахал перед ним толстым и коротким пальцем красивой широкой белой кисти. – Невзаимность-то была чья? А? Твоя. А неуважение чье? Ихнее. Вот то-то. Сам знаешь, а говоришь… Нельзя так, – упрекнул он спокойнее. – Нехорошо. Все мы грешные. Никто от ошибки заручиться не может, но это ничего, ошибемся, нас поправят. А обижаться нечего. Понял?
– В справедливости – уважение ко всем субстанциям, абсолютным и относительным, для которых должны быть общие законы поведения, исключающие противоречивые поступки хотя бы для одной из них, – ответил сумасшедший.
В словах его Наталье Михайловне послышалась горечь, ей стало жалко его. Гостю же пришла на ум какая-то мысль, и, прослушав этот пассаж, он фальшиво и громко восхитился, будто оценивая работу мастера:
– Хорошо-о!.. Ты вот что… знаешь что, запиши все это! У вас тут как, карандаш, бумагу дают?
Старик подозрительно посмотрел на него, но тот не дал ему ничего возразить и снова повторил, потрепав по худой коленке:
– Пиши, пиши обязательно! Потом мне передашь, а я сохраню. Велю машинисткам перепечатать.
Последнее было неосторожно. Старик бросил на него пронзительный взгляд, оскалив зубы и отстраняясь всем затрепетавшим телом.
Гость спохватился и тут же, сообразив что-то или приготовя это заранее и теперь играя, стукнул себя по лбу:
– Обожди, – благодушно улыбнулся он приятелю. – Самое главное.
Гримасничая, он полез за пазуху, в нагрудный карман и, вытащив оттуда маленькую красную коробочку, встал. Следом за ним завороженно поднялся и старик.
– Вот, – произнес гость, меняя тон и прикидываясь уже совершенным простаком. – Наше управление награждено юбилейным знаком отличия. Ряд товарищей награжден персонально… – Он выждал паузу. – В числе награжденных имеешься ты… Так что вот, коллектив тебя помнит, значит. Товарищи решили – заслуживаешь. Сказали, заслуживает. Да… Вот, значит, тебе Знак отличия, за твой труд. Труженик, говорят, труженик. Скажи ему, говорят, пусть скорее возвращается в строй. Да. Коллектив тебя помнит, значит. Может, еще вернешься…
Старик заплакал, точно залаял. Гость, войдя в роль, тоже сделал вид, что плачет, дважды коснувшись сухих глаз тыльной стороной кисти и манжетом. Раскрыв коробочку, он стал неловко крепить значок старику на больничную пижаму.
Молоденькая девка-санитарка подбежала к ним, суетливо двигаясь и приговаривая:
– Нельзя, нельзя. Давайте сюда. Что же вы не предупредили раньше.
Боязливо оглянувшись, она сунула в карман халата красную коробочку и рубль, что он дал ей.
– Что же вы не предупредили, – упрекнула она его уже по-свойски. – Разволновали его. Ему вредно.
Взявши сумасшедшего под руку, она стала уводить его.
– Ничего, ничего, – ободрил гость, стараясь показать: он лучше знает, что полезно тому, а что вредно; он был все-таки чуть растерян.
Старик, слабо пытаясь вырваться, взлаивая, подчинился и, снова согнувшись, потащился за нею.
В другом углу, у окна, уже начала тоненьким голоском подвывать и подвизгивать сидевшая с пришедшей к ней теткой веснушчатая девочка-кликуша.
* * *
– Как все-таки ужасно! – заметила Наталья Михайловна, входя месте с детской писательницей в палату. – И эти награды в сумасшедшем доме…– Да, какой страшный старик, – подтвердила Лиза. – И тогда он нас напугал. Я как-то еще раз мельком его видела, но он, к счастью, меня не заметил.
Третья их соседка, та, которая рассказывала, что она дочь цыганки (Наталья Михайловна с Лизой звали ее с тех пор между собой Цыганкой), прислушиваясь к их разговору, вдруг воскликнула:
– Ой, это про какого же старичка вы так нехорошо говорите?
Женщины недоуменно посмотрели на нее. Лечение не приносило ей пользы. Правда, жучки на полу ей теперь почти не мерещились, зато она очень поглупела и все больше впадала в детство. Сейчас тоже она говорила нараспев, сюсюкая, но считала, конечно, маленькими дурочками их, а не себя.
– Ой, как нехорошо. Я ведь знаю, знаю, про кого вы так говорите, – сказала она, раскачиваясь и сжимая ладошки. – Вы про дедушку так говорите. Как нехорошо. Дедушка такой милый.
– Это какой дедушка, с треугольной головой? – спросила детская писательница.