И только одно я скажу этим черным потухшим угольям глаз – Вы был неправ, горбун!
   Поэтому заявляю – а как же, достаточно безумно дорогой и.о. гл. ред. нашей „Наш вперед“ – иначе! Все говорит не только об обратном, но и об этот тоже. Вслушайтесь. И не пойман – не вор. И потная украшенная бирюзовым счастьем девушка. А проросшие песни в тихих очагах. Да и псы, и псовья охота и неохота. Мало ли вам чего втемяшится… Задаром мил не будешь. В острогах запоют запойно соловьи, будя в нас последние инстинкты. Ап, и в дамках, но пока не за фук. Ведь все мы когда-то запомним, как на самом деле: „День съела ночь и…
* * *
   … и трамвай ухнул и влетел в снежную пропасть.
   Окна задымил ледяной туман, выпучились острыми струями огней лупоглазые фары и прорезали круглый тоннель, и в него, осторожно лязгнув подковами и бросив неуместный аллюр, вагон стал нехотя вползать.
   – Дальняя дорога, близкий отчен дом, – вдруг проснулся и заорал с испугу в незаметном тёмном углу запоздалый старик с шеей в ушанке, умотанной видавшими не одну её слоями бинта, но осёкся, как о заразную бритву, о взгляд дежурного стрелка, египетской мумией усевшегося в голове вагона, и, даже не дождавшись ласково выдавленного „Батя, наружу хочешь?“, тут же и последовавшего, локтём и щекой стал старательно сверлить дырку в надышенном льду окна, как бы загадывая местность.
   – Пурга, граждане, ее… матерь… – чуть слышно оправдался и кратко глянул под себя, не омочился ли. Но едва ли было кому стыдить чуть намокшего старичка в этом железном дрожащем промерзшем ящике, стукающем на стыках пустотой. Не дай бог, загляни кто большой и высокий издалека сверху на ползущую плохо различимую механическую игрушку, увидел бы, пожалуй, вместо погромыхивающего льдом и паром вагона только гонимую снегом ржавую жестяную банку с редкими объедками червей в темном холщевом мешке сумрака. Вагон был почти пуст.
   Лишь на дальнем сиденье нехотя шевелилась куча трепья, собранная на скорую руку по окрестным помойкам из огрызков телогрейки и цветных заплат. Время от времени на её пахучую поверхность по-черепашьи вытягивалась сплюснутая кривая голова и оглядывала похрустывающее морозно-туманное нутро бредущего впотьмах транспорта, слепо таращась на еще одного пассажира, напряженно и неудобно пристроившегося несколько впереди.
   Изредка к этой же фигуре обращал самодельную трубу, наспех собранную из шершавой желтой прокуренной ладони и седого волосатого уха, и наш упорно трущий искры заиндевелого окна старичок и пару раз даже прошамкал: „Ась? Чегой-то, ась?“
   А присел впереди, скособочившись и слышно перешептываясь сам с собой, некий вполне еще молодой мужчина, но с бледным, землистым, под цвет заоконной мглы лицом и сухим, неподвижно – не в пример чуть подпрыгивающим и теребящим пустоту рукам, – вперившимся в снежный волнистый занавес взглядом. Можно было бы повторить для тугоухого старичка наиболее ясные фрагменты этого вряд ли осознанного шепота, возможно и складывающиеся в осязаемую картину, но не то что этот пожилой, тертый жизнью до лишних дыр, но и какой-нибудь выпираемый на покой колючей молодой порослью кафедральный профессор, ловкий софист и стоптанный годами интриган, вряд ли изловчился поймать смысл среди шелестящих невнятных пассажей:
   – Интересно, отчен дом. Что это? Заочно очень отчий дом… Где это?
   А я где?… Напишу открыто и ясно – жду предложений любого рода… Черт, какого еще рода, женского? Знаете, разыгрывать эти маньеристские страсти… да еще маленькими дамскими ручками с хищными когтями на концах… Буффонада, Лебедев… А что делать? Ситуация складывает крылья и камнем вниз… Но чтобы звучало не подло и не униженно… Хорош гусь, сам вьехал на тропу какой-то индейской потасовки с пухом, перьями и гортанным визгом. Нет, что-нибудь в сети нацарапаю… „Готов предложить проворные руки и крепкую голову“. Дьявол, какие еще „проворные“?
   Пассажир осмотрел, ища посторонней помощи, свои холодные жесткие руки, серую, когда-то новую пуховку с проектами дыр на локтях, порылся в медью звякнувших карманах, но так как ни быстрого, ни бодрого отзвука в себе не ощущал, решил поглядеть насквозь через железку крыши вверх, в дальние промозглые выси, с которых, каждому ясно, могло снизойти что-нибудь полезное, совет или намёк, или укор.
   Но увидел пухлое, в венце оренбургского пуха лицо кондукторши, припухшими же губами спросившее:
   – А в пургу что? Плотим или как? Предъявляем?
   Пассажир дико покраснел и, не медля, начал раскопки медяков в кармане, перекладывание слишком мелких монеток в стопки и бормотание: „вроде сходится… нет“, „сейчас тут вот, ещё одна“, „погодите-ка… куда ж“.
   Но тётка не годила. Из неё медленно, как с колокольни бухало:
   – Вот Вам, граждане. Веерные отключения. Прорывы трубоводов.
   В телефоне – хоть с покойником вой. Ответьте мне, – крикнула, при этом замотанный старичок пугалом вскочил и нерешительно опять вдвинулся в угол. – Ночью стаи пацанособак покусали вчера два транспорта. А они всё не плотют. Вот трамвай сейчас без энергии с перебою встанет, вот я вам позавидую со мной здесь ночевать. А они всё не хочут. Вот на окраинах то люди всё насквозь, на память понимают. Мутное дело. Отчего где. Срам.
   – Зовут то как? – спокойно и мирно спросила.
   – Лебедев его звать, разве не видно? – неожиданно, по-утячьи крякнул голос сзади.
   Пассажир обернулся и с удивлением обнаружил, что расцвеченная заплатами телогрейка с кривым навершием-головой переместилась из угла и пристроилась прямо сзади.
   – Никто его не звал, пешком бы топал, – нехотя процедила мумия стрелка и опять впала в охранный транс, прикрыв уже поврежденные годами амбразуры глаз.
   – А Вам почем известно? Меня звать Степан, – спросил пассажир у кривого соседа сзади, смахивающего на форменного урода и, пожалуй, горбуна.
   – Почем не спрашивай, теперя все дорого, окроме оплаты конечного маршрута вознесения, – миролюбиво прошамкал издалека замотанный старичок.
   – Докуда едешь? – пристала кондуктор.
   – Детсад, – с трудом вспомнил, сея остатки денег в снежную кашку, Стёпа.
   – Когда только вы в школу соберётесь. Неучи, – отпечатала и пошла, прихрамывая на правую, в чуть большего размера валенке, ногу.
   – Как-так неучи, попытался обидеться на самом деле чрезвычайно обрадованный чем-то Стёпа, может быть намёком сверху, дошедшим через железную крышу до суровой муниципальной тётки.
   – Два образования, это не фокус с блюдцем и каёмочкой.
   – Два образования, все равно что два отца, – мечтательно протянул, не разжимая век, стрелок-безотцовщина.
   – Давай-ка, грамота беспробудная, без новообразований, не пужай ты публику энтой медикаментой, – недовольно отвернулся старичок.
   А сосед сзади тронул Степины плечи своими коротковатыми даже ему ручками-клешнями и неожиданно теплым тоном промолвил:
   – Позвольте полюбопытствовать, Вы случаем, не технически ли образованный специалист? Я, знаете, всегда робею, видя грамотное гражданское лицо, сумевшее прогрызть все эти наполненные чертежами и схемами анналы. А то все кругом полиглоты-политологи, люмпены или стража всех этих несчастных ходячих полутрупов. Промышленная сметка нынче атавизм. Вы внушаете своим благоразумным шепотом вполне приятное беспокойство. И эти два образования, это, надеюсь, не ночная шутка-страшилка?
   – Да, – коротко ответил Лебедев, полуобернувшись. – Я компьютерщик. За шутки теперь не платят, да и Вам не до них, думаю.
   – Как знать, – протянул горбун. – Кабы весь зад наперед знать, можно не горбатиться, – и примолк.
   А сквозь Степину размягшую память, светлую память действительно дважды образованного специалиста с заметным техническим уклоном, в мгновение потеснив тяжело текущую отраву нынешних забот, весенним хороводом пролетели лица любимых учителей, уже укрытые тусклой паволокой времени, раскланиваясь и добросердечно кивая и ему, и им же утыканным сложными функциями каким-то листкам и конспектам, помчались, пританцовывая на лужах, листьях и ключицах симпатичных быстроногих студенток, тополиные июньские дожди после сессий, побежали, разлетаясь и сплетая узоры капли весёлого пива, прыгающего из бутылок и кружек. Вспомнились ужимки и по балетному лёгкие прыжки вдоль доски строго-витиеватого профессора Кукса, колдующего над варевом из комплексных переменных, вытаскивающего с хитрой улыбкой нашкодившего имбицила, как мошенник-факир ленту Мебиуса из рукава, нить рассуждений из озарённой в тысячный раз его счастливой улыбкой будто какой-то разломанной игрушки… Промелькнули в памяти дотошные, до пота, до рукомотаний перед носом, до немоты схватки у аудиторной доски с полуглухим профессором Иткиным, нарочно путавшим студентов в лабиринтах „форм“ и“ колец» и, вдруг оравшим в полной, мёртвой тишине туго забитой аудитории – «Тихо, изверги-тихо!» Напомнили о себе лёгким уколом в печень сессионные посиделки вскладчину, пробежал по нервам милый сердцу преддипломный мандраж и наконец припомнился красный дипломец, с глаз долой упрятанный под слой начатых и впопыхах кинутых научных черновиков. Да…
   – Нет, – согнав мишуру воспоминаний, строго и почти вслух одернул себя Лебедев, – шлепну в сеть простую, как рвотный позыв, заявку: «Отменный специалист. Все виды расчетных услуг». – Но сразу же опешил. – Каких еще услуг? Особых? А потом это глумливое «отменный», почти «отмененный». Не лучше ли сразу: «Упорно ищу незначительный заработок. Могу много работать».
   – Много работать что? – неожиданно вперся присевший сзади горбун в Степины вовремя не укрытые рассуждения.
   При всем при том Лебедева почему-то обидно уколол странный диссонанс иезуитски учтивой речи и наспех залатанных лохмотьев на круглых, покатых плечах и упитанной плотной тушке горбуна.
   – Лучше пускай другие неучи, не мы с вами, – продолжил учтивый, – отменные в своем роде знатоки сложных материй и арабско-латинских цифирей, другие, эти новоявленные недоучки марксисты-эксгибиционисты, расчитывают, что труд рождает крендель добавки к полднику или пикантный соус к ужину. Мы то, Лебедев, мокрые люди сухо сконструированных дел, знаем, что труд – это всего лишь преступление.
   – Как так? – не понял Степан, ухмыльнувшись. – Преступление чего?
   – Ладно, не валяйтесь с ванькой, – горячо зашелестел странный горбун. – Смотрите непредвзято на все вместе. Не на куски разорванной священной коровы-говядины, а на цельное когда-то природную неубоину. Трем, трем, шелушим мамушку природу, ласкаем ее своими мозолистыми звериными лапами, научились копать ей раны ее же железом. Перетираем все в пух, пух в прах, который развеиваем знаменами, идем насквозь против неба, когда-то создавшего голубую обитель надежд. Не так? Это, братец, имеет отчетливые признами преступления. По множеству прекрасных лаконизмом приговора статей.
   – А как же питаться? – возразил заинтригованный Лебедев. – Слюноотделение заведено не нами.
   – Зверское преступление. Совершенное группой в отягчающем недомыслии. Слюни надо хранить при себе, как плодовитые кролики китайцы, хотя бы берегущие рис на испохабленных болотах-полях. Им не всем, но простится, потому что косяками прут на чужие земли, сберегая свои. А нам каюк. И скорый.
   – Когда же он, этот час расплаты? – ерничая, уточнил озадаченный Лебедев. – Может быть, пусть природа и судит. И сроки ссужает.
   – Нет, – тихо припечатал горбун, тараща тяжелые глаза. – Судить будем мы, как знатоки подспудного, образаванные вдвойне. Вы и я. И еще кто-нибудь почище.
   Стёпа посмотрел наружу, в огромный аквариум белых, пронырливых мальков. Снег за окном затормозил. И тут высоким торжественным голосом кондукторша, сразу собрав в сугроб Стёпины разогнавшиеся было мысли, выкрикнула: – Муниципальная остановка, тридцать третья производственная аллея. Как всегда по требованию.
   Трамвай совершенно сбросил ход до гусеничного. Напряжённо дежурный стрелок, собранный донельзя кондуктор, да и взъерошенный мыслями Стёпа, и старик с тряпичной шеей – все быстро и тщательно полазили вдоль окон, протирая пургу и щуря наружу глаза.
   – Нету никого, авось, – сказал стрелок и поправил толстый левый бок.
   – А бегёт, вроде, одна какая, куль помёту, – всмотрелся дотошный старикан. – Извиняюсь, хотите ждите, её… матерь…
   – Ни зги. А, может, спешит, не разберу. Притормози-ка, – крикнула тётка кондуктор водителю, – Курилко.
   – Опасно, тёмный район, – отозвался глухой из-за глухой железной перегородки утробный звук.
   «Вон, вот, бежит, открывай, втягивай, тяни, закрывай, задраивай» – закричали все, и в вагон ввалился куль, оказавшийся здоровенной женщиной с пестрокрасным от мороза и синеватым от испуга пятнистым лицом, прячущей руки в собачью муфту, из которой торчала голова толстой железной палки.
   – Убивают, убивают, – истошно завопил куль, – убивают Ильиничну. Убили совсем.
   – Ты чего? спросил стрелок. – Бузишь или пьяная? – и указал в водительское место. – Гони, Курилко. Предпоследние мы.
   – Так убили, – радостно-удивлённо огляделась Ильинична. – Царствие небесное.
   – Такую убьёшь, – скривилась кондуктор. – Броненосец на подкладке.
   И правда, Ильинична под собачей муфтой была наряжена в защитную зимнюю армейскую хаки, где брюки были натянуты на выпиравшие ватные, а снизу всё завёрнуто было в огромные с литыми боевыми шпорами в виде подков счастья, чёсаные валенки.
   – А что? – ожила убиенная. – Не боись, и не боим будешь. А слыхали, – спросила, изобразив ужас.
   – Чего там, придумают новое. Мэра свежего этого что-ли объявили? – высунул неожиданную политграмоту старичок.
   – Какую мэру? – запричитала Ильинична. – Вот тебе мэру, – и из муфты высунула показать старику огромный кукиш посреди такого же кулака. – Три пацанособаки за мной с квартал гнались, за подол чуть не сгрызли, – заявила Ильинична, косо взглянув на свой обитый железом валенок. Хорошо слава аллаху на пути их махмутки встренили.
   «Напишу, – специалист ищет любое устройство», – неожиданно подумал Степан. – «Чёрт, какое такое устройство?»
   – И эти махмутки с этим молодняком как зацепятся, – ухнула Ильинична, обхватив себя руками и даже полуприсев, но валенки не дали заду ход. – Тьма божия, электру выбило в районе за отсутствие денег и совести. Окроме того лётчик один с бонбой с дирижаблю на парашютах был выкинут в цель, но в какую, говорят, не понял и попал куда надо. А ещё слыхали, на Поганке на прошлую среду боевой офицер по монументу с танка взасос палил?
   – Пьяный, – уточнил стрелок. – В наркоугаре.
   – Это было, передавали в прессах. Наглядно подтверждаю, – старичок пожевал угол бинта.
   – Врут. От безделья, – заявила, подбоченясь, кондуктор. – Врунишки ленивые.
   – Врут, от безработы, – радостно выкрикнул из железной клетки постоянно занятый невидимый водитель.
   – А кто ж тебе сейчас дасть эту работу, – ехидно помахала железкой в муфте Ильинична. – Если она вся кончилась, работа то. Одни огороды копают, у кого лопаты водятся.
   – Наперекрёст, один у другого пущай тибрит её, работёнку то, – подзудил старичок бабёху.
   – Всем нужно самим найти работу, или организовать, – зачем-то вставил, думая о своём, Стёпа и осёкся.
   К нему подъехала, гремя шпорами, Ильинична и въедливо и угрюмо оглядела. – Безбилетник он, – поддала жару женщина-кондуктор. – Давай на следующей повылазай. Садик твой. Готовься.
   Степан подумал: «Напишу – согласен трудиться день и ночь без выходных с одноразовым скромным питанием». Хотел подумать нахально «и с полдником», но не успел. Ильинична дала ему утереться.
   – Пуза худая, – крикнула она, заманчиво шевеля железкой. – Аристокран сраная. – «Откуда слова то выучила, – ужаснулся Стёпа.» – Работы он сыщет. Может мне дашь – я три года подмётки тру, а что соткала, ткачиха? Пряжу на роже. А знаешь крестьянские с безработицы по деревням с голоду стали в землю расти? В землю. По яйцы.
   – По курьи, – сострил стрелок, имеющий прочное место.
   – По твои ослиные, мозги твои простые.
   – Но-но, – вяло пригрозил прочно служащий, поиграв вооружённым боком.
   – Я тож про кой-какие дальние места слыхал тож сказывают, – отозвался из уголка старичок с шеей. – По самые яблоки. А питание соками, и только гуманитарка. Во чудо, её…
   – А слыхали ещё, – крикнула Ильинична. – Скоро парад на большом Чушинском поле. Народное лобзанье. Гуляние за справедливость.
   – Мамаша, проезд платить будете? – справилась кондуктор.
   – Так у меня нету, дочка, – жалобно ссутулилась крикунья. – Только если гостинцем, – и вытянула из-под подола сморщенное, пахнущее слабой кислотной средой яблоко.
   Трамвай дёрнулся, кондукторша крикнула «Детсад» и, грозно глядя в глаза, толкнула Стёпу чем-то мягким и звякающим в грудь, чуть не свалив навзничь в ловко открывшиеся на мгновения двери. Степан пролетел над заснеженной землёй, увидал вдали пляшущие чардаш огни и обрушился, сметая позёмку, в сугроб и, оглаживая занывшие сразу бока, вслух произнёс:
   – Напишу. «Любая работа». Пропади всё пропадом.
   Из недалёкого детсадика за ветвистым железным забором от ярко блистающих окон и стен долетали звонко-упругие, перманентно траурные звуки. Интродукция и рондо, узнал Стёпа издали и побелел.
   Позёмка запорошила ему щёки.
* * *
   Лебедев протер заснеженные глаза и с удивлением уставился на горбуна, навязчиво топчущего в двух шагах поодаль подлетающие снежинки.
   – Валяться каждый горазд, – просипел горбун, охлопывая лохмотья. – А чтоб помочь инвалидам детства, так бобровую шапку что ли протягивать.
   – Вы то здесь откуда? – недовольно пробурчал Степан, влезая на ноги и отряхиваясь.
   – Я ниоткуда, я только куда.
   – Да здесь некуда. Парковые места, специальный детсад, особые дети, за которыми оплаченный компьютерный глаз да глаз. И более – все. Так что выбираться проблема. Ну пойдемте, я Вас хоть пристрою на садиковый автобус, куда-нибудь подбросит.
   – А что, Лебедев, здесь и трете природу, подрабатываете, пасете тело, так сказать? – прищурился инвалид детства… – На детских неожиданностях?
   – Чем же плохо? Ясли-сад высшего пошиба, образцовый, по-нынешнему почти рай. Углубленное изучение всех наипервейших предметов, как то: ярких и наилучших заморских игрушек, проверенных новых лекарств, восьми языков, включая мертвые и родные. Потом – манерных и вольных танцев, пахучих душей, синхронных плаваний и шевелений воды, церемонных чаепитий и еще черт знает чего, включая дневной просмотр снов, историю туземных масок и форм подачи знаков неудовольствия или опорожнения. Каково тут детишкам не вырасти! Недурное местечко было для вольного программиста. Сутки через двое, с небольшой пропастью свободного времени для ночных, стыдно сказать – детворой оплаченных интернет-сессий с разными… Причудливыми оригиналами… всех мастей и широт… Да и бесплатная физкультура мозга, а также весьма легкий ужин, что немаловажно для разрушающейся матери природы…
   – А выпрут, найдете ямку, куда, так сказать, таланты зарыть, чтобы не одеревенели, как неотесанный Буратинка? – скривился горбун. – Может ко мне? В учреждение, так сказать.
   Лебедев оглядел невзрачного горбуна и хотел промолчать.
   – А какая работа? – вдруг нелепо и неожиданно выпрыгнуло из Степы.
   – Какую любите? – оживился горбун и, вдруг слету потеряв нелепую в грязных тряпках напыженность, обмяк, завертел ручками и затыкал. – Хочешь, приходи, солдатом будешь. Бойцом удачи, свирепым добытчиком и оруженосцем. – И горбун смешно запрыгал по грязному снегу, оттопыривая по-военному носок и тряся горбом. – Стрелять научишься, потом метиться, а потом и окапываться. Милое дело. Мозги потеряешь, зато шаг – загляденье.
   Степа невольно захохотал при виде резиновым мячиком прыгающего урода, но негромко, застенчиво прикрыв зубы, возразил:
   – Не смогу, строгая дисциплина для меня годится, как для барана вертел.
   – Ладно, – захныкал горбун и вдруг весь на глазах скукожился, ужался, стал эластичным и бархатным, как замшевая тряпочка. – Приходи, будешь милой маленькой девочкой, тихой, лучше болезненной.
   Горбун, совершенно преображенный, с кисло-сладко-гнилой улыбкой мягко завертелся горбом вокруг Степы, прижимаясь и ловко отпрыгивая, вытворяя немыслимые для сложенного косой стопкой блинов тела пируете. – Станешь иногда плакать, изредка скандалить и всегда получать сладкое, сладкое и липкое. – И горбун доверительно подлез и заглянул Степе в глаза.
   «Каков актер однако пропадает, – мелькнуло. – Или не пропадает?»
   – Да нет уж, – нерешительно отнекнулся Лебедев, несколько отстраняясь. – Из девочек я чуть вышел. Уже и в старухи собрался было поутру.
   – Ну и дурак, – вяло отвалил горбун. – Работа не пыльная, вполне оплачиваемая, подолом трясти.
   Но тут же вновь загорелся, отпрыгнул и заорал, тряся губами:
   – А хочешь, будешь у мамедок и ахметков заглавный мулла? Такой омар-лангуст в тюбетейке. Ляжет перед тобой ниц безграничное бусурманское море, тапки вместе руки врозь. Возопишь сатанинским голосом затюрканную суру, завоешь шакалом, завопишь подыхающим верблюдом и падалью. Вырвешь в пальцы кривой ятаган власти и сразу, сразу начнешь изгиляться и гнуть гнилые шеи к ковру… Так, так и еще, еще…
   Страшно вдруг горбун побледнел, остро блеснул выдуманный лунный нож в его кривых ручонках, и судороги помчались по щекам и лбу больного. Его трясущееся тело заполнило, показалось, весь обозримый вид, исчезли и снег и темень, и недалекие огни завертелись в половецкой пляске. Ужас и стон, соединенные в чужую молитву, вылетели из урода и закрутили Степу.
   – Нет, нет, не желаю, – крикнул он. – Я не мулла, мулла не я.
   – Ладно, – зашипел горбун и заметался в снегу на четвереньках, совсем заболевая, отклячивая волочащуюся ногу и по-дебильному вертя головой и задыхаясь.
   – Собакой, псом хочешь? – зашелся он в последней натуге. – Главным племенным в огромной стае, выточившем ржавые клыки об ремень чужой кожи… Дохать, хрипеть и давиться рыком. Жрать, рвать, кромсать и сосать кости…
   И горбун усталой старой подыхающей сукой, исказив в экстазе искривленное бывшее свое лицо, бросился, роняя желтую слюну, на грудь Лебедева. Лебедев отпрянул, чуть не обрушившись и еле успев выдавить из себя плохо получившееся – «Только не псом!»
   – Оказывается, ничего ты не хочешь и не умеешь, Степа, – отсмаркиваясь и отхаркивая, приподнялся с наверченного в кашу снега шатающийся урод. – Но ты все равно, слегка мне сперва показался, как в кошмаре вдруг иногда влезает детский слюнявый сон во взрослую гиблую ночь.
   – Так Вы то, если такой… – нашел силы схамить Лебедев, – насквозь широкий человек, чтоже Вы ночами шляетесь, собак, небось, до колик пугаете?
   – Я люблю ночь, – тихо возразил горбун. – Как сын почитает мать. Впотьмах горбы земли у могильных дыр знаем только наощупь и наслух, понаслышке. Лишь это счастье. Вы тоже, Степан, ее пасынок. В глухой тьме шастаете по электронному миру, надеясь найти скрытое днем. Мы с Вами вроде родичей, сосем из одной соски, я старший, а Вы младшенький. Только Вы – блудный подкидыш, заблудились от наваждения знаний. И собачек обижаете зря.
   – Да ничего такого, – возмутился Степан. – Я люблю прозрачное и без тени, без лишних конкретных оберток. Без ладана и кадил. Расчет, дробь, сумма. Сухой остаток Вашего ночного киселя, магию простого вычитания глупости из смысла. Уж и не знаю, на что такой, как я, конкретный, может рассчитывать в этом Вашем… учреждении.
   Тогда горбун, нисколько не смутясь, вытянул из-под лохматой телогрейки блеснувшую золотом визитку и сунул собеседнику в руки.
   – Выкинут, подплывай. Не выкинут, забегай. А работа везде одна грязь. Для таких придумаем, чтобы после руки не споласкивать. Ну, ладно. Мне то, как всегда, не по пути. А насчет всех этих… людей, которые… уроды горбатые, всюду под себя гадят и думают вечно откаяться… Это уж, будьте любезны… Сам-то пораскинь образованием.
   И горбун, резко развернувшись, поплелся вбок, и через секунду серая снежная муть съела пошатывающуюся кривую фигуру.
   На визитке была искусно выведена витиеватая чепуха:
ДОДОН
епископ морской
Мази, наложения рук, разрешения от бремени
Местофикации, заговоры, дегустация иллюзий. Окончательное оформление. Н-ский переулок, красный дом, основной подвал.
   «Видна какая-то ясная аномалия, – невесело усмехнулся полностью взбудораженный Лебедев. – И ведь что: тянет к себе, костыли перебирать…»
   Какие-то недолгие секунды, до получаса, Степа, прибредший к искусно усеянному огнями потайных ламп симпатичному особняку, еще ошивался, охлаждая голову и успокаивая бегающие нервишки, у служебного входа, вычерчивая толстыми рифлёными подошвами готический крест у подножия единственной колоссального роста и толщины коринфской бетонной колонны, держащей игровые, танцзал и его сторожевую-компьютерную второго этажа.
   Он увидел, как от парадного подъезда оторвалась во вьюгу пара темных джипов, уносящих несколько маленьких усталых созданий навстречу легким домашним снам. Ему хотелось чуть переждать, чтобы остыть и не крутиться сейчас в суете многоязычных прощаний. Ведь пора было и ему расставаться с этой весело и тепло светившейся службой, на которую стал стремительно опускаться занавес последнего акта.