Леонид с удивлением узнал, что тесть теперь моется с Ленкой в ванной, что дочка спит с ними в одной кровати. Все это по мнению Леонида отдавало какой-то нечистоплотностью, Леонид всяко пытался убедить Татьяну в уродливости таких взаимоотношеий, ругался, уходил из дома, но возвращался, потому что любил свою Таньку, жалел и вины ее в происшедшем не видел.
   Так и выросла Елена в доме "папы" и "мамы", была прописана там и стала их наследницей. Леонид называл дочь Еленой Прекрасной и в этом не было особого преувеличения, внешне она была очень привлекательна, но в отличие от матери полностью лишена каких-либо комплексов нежности и привязанности, мыслила привычно для избалованного ребенка, жестко, эгоистично и даже цинично.
   Она расчетливо вышла замуж за человека много старше ее, но обеспеченного, связанного с валютным бизнесом, родила ему сына, провернула обмен, в результате которого получилась четырехкомнатная квартира, со вкусом обставила ее, и на все ее хватало - на дом, дачу, собаку, попугая, да и себе Елена ни в чем не отказывала - ни в нарядах, ни в любовниках. И Леониду с Татьяной доставалось то красной рыбки, то бутылка настоящего шотландского виски, то пуховая куртка.
   Единственное существо на свете, которое Елена обожала слепой безрассудной эгоцентричной любовью был сын Кирюшка. Елена не отпускала сына от себя ни на шаг и фактически лишала Леонида и Татьяну радости полнокровного общения с внуком, также, как в бытность свою, сама была лишена того же с родителями.
   За пролетевшие годы Татьяна плавно переродилась из улыбчивой, как солнечный зайчик, девчонки в грузную седую женщину.
   Жизнь ее разделилась на два дома и душа ее разошлась надвое: одна любила родителей, другая - мужа. И не было гармонии в таких единых по сути, но таких разных по предмету чувствах, не было счастья. Родители стали для Татьяны идолами, а она их рабой. Рабой любви... Она всегда и всем поддакивала и настолько перестала ощущать себя как личность, что и разговор начинала так: "А вот мама сказала... Вот и Лена говорит..." Даже во время редкой интимной близости с Леонидом могла вспомнить, что забыла позвонить своим...
   А та половинка Таниной души, что принадлежала не только ей, но и Леониду, умерла и на пепле ее осталась неосознанная обида за ущербно прожитую жизнь. И мстительная ревность к Леониду...
   Рабская психология, устало подумал Леонид, нельзя сдаваться, иначе обязательно погибнет, умрет в тебе нечто, без чего ты - живой труп. Как лежащая рядом в постели кукла жены. И Леонид ощутил внутреннюю связь перекрестие - утреннего разговора с Николаем и происшедшего в голом застолье.
   Леонид, вернувшись из бани, застал жену дома - сегодня она не уехала к дочери ночевать-ухаживать за выживающей от старости из ума матерью. Татьяна молча открыла дверь, не спрашивая, собрала на стол и только, когда Леонид достал из шкафа и поставил перед собой рюмку для водки, обронила:
   - Мало тебе там наливали?..
   Леонида прорвало и он заговорил. Несвязный, колючий ворох обид достался всем - и Татьяне, и Елене, и Николаю. И тут Татьяна сказала не мамино, не Еленино, а тихое свое:
   - Да ты же всегда был белой вороной...
   И снова в ночи острая потребность разобраться, понять возвратила Леонида к тому же. Неужели я чем-то иной, не такой как все... Но и все не такие, как я. Никогда мне не думать, не поступить, как тесть да теща или Николай. Господь дал всем свое - индивидуальность. Индивидуальность каждого - это не единство оленьего стада, косяка селедок, воробьиной стаи или клубка могильных червей. У нас, у людей, всяк по-своему снаряжен к жизни. Наше стадо, наш косяк, наша стая, которую мы называем "все" состоит из "я". Без "я" нет "мы". Без множества единокровных "я" нет нации. Но среди множества есть белые вороны... Аномалия, талант... И "мы", "все" настолько против моего изначального "я", что тысячелетиями не возникает, не создается великого, единого, общечеловеческого братства... потому что ДУШЕРАЗДЕЛ у меня с ними...
   Как же жить, сознавая это? Еще один перекресток, еще один крест. Крестоносец я, подумал Леонид, семья. Хрясь но не крестоносцы вся моя крестом по крестовине... И само собой дописалось, что кристаллизовалось медленно по строчке в последние дни:
   Дробился лошадиный цокот
   И растворялись двери
   Влетал, как легкий ветер, Моцарт...
   Входил Сальери.
   На клавиши ронялся локон
   Осенний лист на сквере.
   Как к музыке тянулся Моцарт!
   Стоял Сальери.
   Враз обрывался суетливый клекот
   и застывали, тихли звери
   играл на клавесине Моцарт.
   Молчал Сальери.
   То траурен, как дух погоста,
   то отрешен, как инок в вере,
   смеялся, озаряясь, Моцарт.
   Мрачнел Сальери.
   Но музыка кончалась просто...
   И, вздрогнув, просыпались звери.
   И умирал, бледнея, Моцарт.
   А жил Сальери.
   Такое вот письмо получилось брату.
   Глава седьмая
   Майское утро было еще по-весеннему зябким, еще не летним.
   Прохлада легким холодком дышала через открытую форточку. Леонид проснулся от солнечной щекотки, всем телом ощущая дремотное сладкое тепло. Сегодня не звенел будильник, необязательно было ежедневное усилие, чтобы встать и тащиться на кухню с закрытыми глазами.
   И тишина. Полная слабых звуков тишина: неясный шум машин с проспекта, журчание невысокого водопада в ванной за стенкой, а сверху, как из-за леса, тянуло спокойным ритмом медленной мелодии. Тишина не одиночества, а уединения.
   Татьяна вчера так и не добралась домой, осталась у дочки. Оно и к лучшему - страдая манией чистоты, заставила бы Леонида опять пылесосить ковры или протирать пыль в серванте. Еще хуже - совместный поход за продуктами. Леонид ненавидел "совковые" магазины, томительные очереди сначала в кассу, потом к прилавку с нелюбезной продавщицей, плюс нелегкая проблема выбора - чтобы подешевле и не отрава какая-нибудь. О валютных же магазинах приходилось только мечтать.
   То ли дело до... Леонид поймал себя на этой мысли и невольно озарилось радугой ностальгии безвозвратное прошлое. Жилось вроде попроще. Двести зарплата, сто в аванс, восемьдесят под расчет, плюс Татьянины сто восемьдесят, да премиальные, а после сезона экспедиций, когда ходили в "поле", уж совсем неплохо выходило на круг.
   Одно время в Москве открылись заведения, где за полтинник можно было выпить почти целый стакан портвейна. Народ окрестил их "автопоилками". Ни столов для закуски, ни другого сервиса - только граненый стакан и автоматы для розлива. К вечеру там было не протолкнутся. Стояли плотно, терпеливо дожидаясь своей очереди утолить жажду, а те, кто уже оросил горевшие "трубы", блаженно не желал покидать мужскую компанию - а поговорить? И тут кто-то начинал петь, причем не пьяную ораторию, а тихие романсы или читать стихи - Есенина или свое, нигде иначе не востребованное. Какие строки!
   Я, как курьерский, стоять на полустанках не имею права...
   Или:
   Шутит синева с вечером.
   Босые снега окружают.
   Отчего нас лечат,
   от того и умираем...
   Леонид встал с постели, открыл секретер и стал перебирать желтые от времени бумаги. Три школьных друга поступили в МГУ: Севка Андреев - на химический, Илья Жихаревич - на физмат, Леонид - на географический. Сева не только познакомил Леонида с будущей женой Татьяной, но и сделал свадебный подарок стеклянный змеевик. Никак не могли придумать название для благородно чистого, но неблагозвучного самогона, пока Ильюху не осенило.
   - Мужики, а помните у Гоголя в "Старосветских помещиках" Пульхерия Ивановна спрашивала Афанасия Ивановича, а не испить ли нам грушевого взварца?
   Так и приклеилось, словно не отлипало. Вот и сочинение по этому поводу:
   Как Ленька в гости нас хотел!
   И вот сидим под музыку лихую,
   Но вдруг звонок затарахтел
   Какому это ...
   так хочется на грубость здесь нарваться?
   Притихли все и все молчит.
   Вбегает Пушкин и кричит:
   - Я груш принес для взварца!!!
   Николай, хоть и начал свое крутое восхождение по служебной лестнице, однако тоже не брезговал при случае "грушевым взварцем". Дружно тогда братцы жили:
   На столе и хрен, и сало,
   самогон - и в целом столько!
   После первой ясно стало:
   как же кильку любит Колька!
   Мы едим и хрен и сало,
   мы танцуем вальс и польку.
   От второй нам ясно стало:
   Танька тоже любит Кольку.
   Мы почти доели сало,
   самогона, ну, нисколько.
   После третьей ясно стало:
   И Аленка любит Кольку.
   Мы совсем доели сало.
   На столе лишь хрен и только.
   От четвертой ясно стало:
   Ленька тоже любит Кольку.
   Он сидит, доевши сало.
   Грустно водит нож и вилку.
   От последней ясно стало:
   Колька любит только кильку.
   А это откуда? Ах, да, по случаю неожиданного дристопада:
   Свой молодой задор
   меняю на запор,
   меняю жизнь и прочий вздор,
   меняю солнце, сушу, море.
   Да здравствует запор!
   Мечтаю о запоре...
   Леонид кожей ощутил хмель молодости. Такой горячей и такой наивной... Наивными кажутся сейчас с высоты пятидесяти поэтические попытки, поиск, а ведь было же в это что-то:
   стеклянная кошка
   сошла с этажерки
   и хитро прищурясь
   и тихо звеня
   пошла по паркету
   прямо в меня
   но я не бесплотный
   и отвернулся
   неловко
   упала со звоном
   разбилась кошка
   после любви на крыше
   звонкая смерть пришла
   в кровь хвосты изрезали мыши
   проплясав на осколках стекла
   Или:
   в дверях окопа стояла проститутка
   она ждала когда я кончу стрелять
   и приду с ней спать
   но в меня тоже стреляли и убили
   так я попал в рай
   в раю я хотел запихнуть облако в штаны
   и промок
   ангелы искали блох в перьях
   и подставляли свои бесполые задницы солнцу
   святым было спать неудобно - мешали нимбы
   бог ерзал копченым задом сидя на дыме
   он опускал его в чистилище
   где его мыли горячей водой из ада
   два раза в год
   специальная пожарная команда из римских пап
   Или:
   мой товарищ и моя товарка
   столковались и ушли
   товарищ стал не мой
   товарка стала не моя
   треугольник раскололся на две части
   я один лежал в постели
   но она стала грязной
   я встал и пошел искать другую товарку
   Леонид наткнулся на связанную ленточкой пачку тетрадок. Совсем уж старых. Исписанных витиеватым почерком никому неизвестного Георгия Басова. Тетрадки принес Николай. Он нашел их в шкафу, когда стал секретарем парткома. Получил, как в наследие.
   Их принесла жена Басова после того, как он умер. Стихи в основном носили бытовой характер:
   Разве можно, деточка?
   А не то березовой
   кашки я из веточек
   дам задушке розовой.
   Будет она сытая
   кашкой и без маслица
   Аленушка ж побитая
   станет ко мне ластиться.
   Но нашлась же в это собрании сочинений настоящая строка:
   Из ваз я увядшие астры убрал...
   Леонид увидел, как бы со стороны, себя, Татьяну и Аленку в самую счастливую пору своей семьи. Вошли, наконец-то, в собственный дом, в стены своей кооперативной квартиры. Ходили по пустым комнатам и с надеждой молодости верилось, что впереди долгая цветущая жизнь.
   Другая. Не такая как прежде. Лучше.
   Началась новая жизнь молодоженов Долиных с того, что пришлось влезать в ремонт: промазать цементом щели в стыках блочных плит на потолках, заново отциклевать полы, прошпаклевать и перекрасить оконные рамы, содрать отлетевшие обои.
   Нескоро, но достали мебель, правда, вразнобой, из разных гарнитуров: сервант, гардероб, диван, столы, стулья, секретер.
   Нет стенных шкафов - и мебель, вернее не мебель, а сборище ящиков для хранения одежды, белья, пальто, заполонило пространство так, что местами приходилось пробираться извилисто и тогда впервые возникло ощущение утраты и неравноценного обмена.
   Оно касалось не только квартиры.
   За порогом своего дома начинался другой дом. Общий.
   На стенках лифта пестрела заборная нецензурная клинопись.
   Двор с поломанными детскими качелями, так и не был изначально доведен до ума строителями и фактически представлял собой пустырь с мусорными баками.
   Кварталы уныло одноликих белых башен, через пять длинных автобусных остановок универсам с пустыми прилавками и эпицентр культуры - кинотеатр.
   Леонид представил город своей молодости с высоты полета, он вернулся в него на птице времени и увидел, что именно тогда и без того искаженное уничтожением сорока сороков храмов лицо столицы окончательно утрачивало свою домо-тканность, ибо было соткано когда-то из домов на манер пестрядинного одеяла, где Сокольники разнились от Таганки, Арбат от Марьиной Рощи, а Калужская застава от Замоскворечья.
   Вкруг столицы морщины дорог сквозь повырубленные леса, через травленные химией поля, через реки, слитые с отходами, соединяли города помельче, села, деревни в то пространство, что зовется провинцией или захолустьем. А все вместе, вся земля - Русью, Россией, Советским Союзом.
   Дом страны. Дом, который принадлежал всем и никому. Он был разорен, загажен и нуждался, как и квартира, в капитальном ремонте. Свой и ничей дом. Несвой. На границе своего и общественного кончались порядок и ухоженность, словно дальше жил другой народ, иное племя.
   Леониду привиделась потрясшая его в свое время картина.
   Поздний август. Подмосковный совхоз. Скотный двор или птичник с проваленной крышей. Грязная жидкая лента дороги от ворот с одной створкой до выкопанного экскаватором пруда. Идет мелкий холодный дождь. На краю пруда сбилась в кучу стая совхозных уток.
   Они голые, без перьев и судорожно вздрагивает склизкое бело-синюшное месиво тел. А где-то за высокими заборами госдачи соспецбуфетами, банями-бассейнами и охраной.
   Заглянув в колодец прошлого, Леонид ясно представил себе, что жизнь его утекает, а талант так и остался невостребованным.
   Что осталось от прожитых лет? Память да тетрадки стихов. И не только своих. Севка Андреев тоже писал.
   Хочу нежности.
   Чтобы желтые лоси
   осыпали стеклянные росы
   в поры земли
   мне.
   Сева всегда хотел нежности. Потому что у него не было детства. Человек без детства. Об этом знали его друзья по школе - Ленька Долин и и Илюха Жихаревич. Тем, кому он оставил свое завещание. Вот оно:
   "Рябова Екатерина топором в висок ударила спящего мужа. Он стал инвалидом. До его смерти они мирно прожили еще 20 лет.
   У Плошкиной Анны муж всю войну отсиделся поваром у снабженцев. Когда его уволили, Анна выгнала мужа из дома по причине якобы ревности. Он умер в нищете, спился.
   У Голубевой Серафимы муж умер от тифа еще молодым. Когда случился пожар, горел дом и в нем кричали дети, Серафима равнодушно сказала: "Черт с вами, горите!" В самое голодное время она выпивала мое молоко, разбавляла его водой и кормила меня этим.
   Четвертая сестра Сальникова Авдотья жила в деревне, потом перебралась в город. Жили тем, что зарабатывал муж. Как-то он сказал, что жить в городе не может и поедет в деревню хоть пастухом. Авдотья заставила его остаться и он умер в 1937 году от инфаркта.
   Все четыре сестры прожили долго, но я на всю жизнь запомнил их холодность и отчужденность. Они никогда ни в чем не помогали друг другу. Не навещали друг друга, хотя Авдотья и Анна жили в десяти минутах ходьбы. Характерным для них всех был холодный практицизм. Никакой душевности. И две маски - либо плаксивость, либо воинственность.
   Второе поколение, как яблочко от яблони, недалеко ушло.
   Зинаида, старшая дочь Екатерины Рябовой, еще девочкой ткнула вилкой в глаз своего брата. Он так и остался кривым. В армию его все-таки взяли и он погиб на фронте. Зинаида выла, узнав об этом. Тем более, что воевал и ее муж. На третий год войны, когда голод и нищета дошли до крайности, Зинаиде повезло, она устроилась на кухню в госпиталь. Отъелась и стала хвастать своими романами с пленными немцами. Верила в наше поражение. Как и мать.
   Перед самой войной Екатерина Рябова учила Зинаиду: "Мужик нужен только для того, чтобы сумки в дом таскать, а на остальное насрать!" Старший сын Зинаиды рассказывал мне, что он слышал как бабушка учила маму умертвить его полуторагодовалого братишку - скормить ему паука или раздавить яичко, потому что есть в доме нечего.
   Третье поколение началось с меня. Но я не столько первый, сколько ничей. Сирота при живых родителях. Ходил то к одним, то к другим. Отца забрали на дорожные работы, он так и не вернулся обратно, а мать, я и сестра еле перебивались с хлеба на воду.
   Мне 9 лет. Я отдал одному парню коньки за два стакана крупы. Мать обрадовалась, велела никому не говорить о "сделке" и сварила тот час же кашу. Кашу мы съели, но тут пришли родители парня, стали требовать назад крупу. Скандал, да поздно.
   Сестры жили тем, что шили ватные одеяла и продавали их на рынке. Они хотели пристроить к делу и мою мать, но она так и не стала трудиться. А выживать было надо. На рынке я видел как ходко идут картинки, писаные масляными красками. Я стал делать такие же, но на круглых камушках. И даже продал три таких пейзажа, но по школе разнесся слух, что я, третьеклассник, торгую на рынке.
   В надежде на заработок я послал свои стихи в газету. Наивно? Сейчас кажется, что да, наивно, а тогда? Как обрадовалась мать, когда отыскалась затерянная детская копилка! Целых 36 копеек дала мне мать и послала в булочную. А назавтра вся школа смеялась надо мной за эти 36 копеек копейками.
   Чтобы не умереть с голода, нужен был метод. Умереть с голода - это не слова, это реальность. Мать уже страдала водянкой, ноги ее и руки были громадных размеров. Вот одеяла - это метод, рисование на камушках - метод, писание стихов - метод.
   Нужно было выбрать правильный.
   Я заметил, что выше всего в цене на рынке - инструменты. Взял инструменты отца, цены я знал и хорошо их продал. Мать обрадовалась, но велела продать не какие-то "ржавые железки", а столовые приборы. Она была очень удивлена, когда я вернулся ни с чем. Инструментами я стал торговать постоянно, скупал у кого-то, перепродавал, собирал у родственников. Екатерина Рябова и Плошкина Анна стали использовать меня и мой лоток на рынке, чтобы сбывать краденое мужем Анны из столовой - селедку, хлеб.
   Спасло нас то, что я все-таки уговорил мать пойти работать в столовую к мужу Анны Плошкиной. Пускай по блату, но выжили.
   В 1946 году ее уволили и нам стало совсем худо. Я додумался как обманывать продавцов комиссионных продовольственных магазинов, стал приносить домой конфеты, булки. Мать заподозрила меня в воровстве, но когда я ей все рассказал, то напросилась в соучастницы. В конце концов ее поймали, отвели в милицию. Она все рассказала. Но начальник ее отпустил, может быть потому, что думал, что в нашей шайке и его сын, с которым я учился в одной школе.
   Не стану говорить всего, что мне пришлось испытать, как я бросил школу, воровал, но когда мать получила комнату в другом районе, то я по поддельным документам снова начал учиться. С вами.
   Я не просто так это вспоминаю, я хочу, чтобы вы, Леня и Илья поняли, почему я прошу не сообщать никому о моей смерти, а похоронить меня и помнить обо мне. Кстати, год моего рождения прост
   Я ИГРУШКА,
   не та, что рядом с подушкой,
   закрыты глаза смиренно,
   а та, что висит в машине,
   мчащейся в бешеной сини
   ВРЕМЕНИ.
   Я ПРИНЦЕССА,
   не та, что родом из детства
   и сказочных треволнений,
   а та, что прямой наследник
   короны и скипетра
   ПОСТЕЛИ.
   Я ПОДАРОК,
   не тот, что приносят даром
   на свадьбу и на рожденье,
   а тот, что в турнирной битве
   отыгрывает победитель
   СМЕРТИ.
   Читая эти стихи Севы, Леонид подумал, что голод и смерть тенью ходили за его другом. Андреев блестяще окончил химический факультет МГУ и поступил в аспирантуру. Темой его кандидатской были болеутоляющие средства, а можно сказать и наркотики, к которым нет привыкания. Случилось так, что он был близок к решению задачи, но получил пока промежуточный вариант лекарства. В это время у жены его научного руководителя, профессора, обнаружили рак. Неоперабельный. Профессор попросил Севу сделать опытную партию наркотика, дал специальное разрешение и необходимое сырье. Сева сделал и не только для жены профессора.
   Это был, наверное, самый счастливый период в его жизни. Сева взахлеб утолял свою жажду сытого, обеспеченного существования. Кутил по ресторанам, завел себе чуть ли не гарем, дарил любовницам норковые шубы, сам приоделся.
   Жена профессора умерла и Севу взяли, может быть, по доносу самого профессора. Во всяком случае, профессор в деле не фигурировал. Севе дали восемь лет. Он отсидел и вернулся другим человеком. Чахотка сожгла его через год после освобождения.
   На похоронах говорили, что умер талантливый ученый, одаренный поэт. Так, наверное, и есть. Леонид представил себе, кем бы стал Сева при его опыте и способностях настоящего предпринимателя. Да еще с наркотиком... Горько все это...
   День Международного праздника трудящихся клонился к вечеру, и в информационных программах появились репортажи о первомайской демонстрации. Леонид ожидал увидеть знакомые по детским воспоминаниям знамена и транспаранты. Отец нес его на плечах и кричал ему снизу: "Видишь?! Скажи, видишь?.. Ну. вон же он, Иосиф Виссарионович, посредине трибуны, в фуражке..."
   Однако показывали не Красную площадь, а площадь Гагарина. По Ленинскому проспекту шла толпа. Она двигалась к ряду милиционеров и одетых в бронежилеты и каски со щитами в руках. Проспект перегорожен грузовиками. Дальше шло вперемежку, несвязно и все страшнее с каждым кадром. Кидают камни... Размахивают сумками, бьют по щитам, по каскам... Разбитые стекла, разбитые в кровь лица... Горящая машина... Такое впечатление, что оператору легче пробраться в толпу, чем вооруженным дубинками милиционерам... Вот они захватили грузовик, разгоняют его задом, как таран... Раздавленное тело, кровь, дым, крики...
   Вечером позвонил Илья:
   - Видел?
   - Да.
   - Ну, и как?
   - Похоже на начало... Гражданской... Свои на своих, русские на русских.
   - Тебе хорошо говорить, русский. Все равно во всем обвинят евреев. У меня мама живет на Ленинском. Сам знаешь, ей восемьдесят. Сидит у подъезда, мимо идут эти... с побоища. Один ражий, увидел маму, что, говорит, жиды, купили вы Бориса? Нет, Леня, с меня хватит, уезжать надо. И как можно скорее... Завтра же займусь...
   Татьяна со своим валютным тестем отреагировали на происшедшее никак. Просто никак. Смотрели видак.
   Тут Леонид и впомнил, что поэт Георгий Басов 9 ноября 1941 года написал и такое:
   На картину Герасимова "Встреча товарища Сталина с текстильщиками":
   В пылании пурпурном оправданы цветы:
   В них взбрызг безудержных, неистовых сверхпесен,
   Звучащих в каждом дне, чтоб будень стал чудесным,
   А мед мечтательности янтарным и густым.
   Сверхпеснь ту жаркую, пылальней солнца безумно,
   И вместе теплую, как сок девичьих губ,
   В светильник лепестков, замкнув в гранатный круг,
   Ему поднесите и жертвенно и шумно.
   Так в мир вы входите алеющим букетом
   Цветов, невиданных нигде и никогда.
   И так войдете вы в лазурные года,
   В бессмертье звонкое из бронзы, ласки, света.
   Вот и наступили лазурные года... Неужели ради этой сверхпесни погром, пожар, убийство... во время первомайского путешествия в прошлое...
   Глава восьмая
   Сегодня в метро напротив Леонида сидели двое мальчишек. Один из них достал из кармана яркое пасхальное яйцо , содрал фольгу, сломал тонкий молочный шоколад и вытряс на ладонь оранжевую капсулу с пластмассовыми детальками, из которых надо было что-то собрать. Ему нетерпелось найти решение, а шоколад таял в руке - он запихнул его в рот и, торопливо жуя, скрепил из деталек яхту. Достал второе яйцо, потом третье. Шоколад уже явно не лез ему в горло, но своему товарищу он отдавал только собранные игрушки: яхту, машинку, домик - то, что он унаследует от своих богатых родителей в отличие от соседа...
   Леонид вышел из вагона на открытую платформу и в утренней полутьме тоннеля ощутил-подумал, что можно не спешить, что приехал рано на деловое свидание и время плавно сбросило ход, словно стих дувший последние два года ветер, словно осела волна прибоя и пленкой штиля покрылось море - скинут груз суеты и Леонид даже сладко вздохнул, а потом, не торопясь, поднялся по ступеням в стеклянный кубик вестибюля, вышел на улицу и встал в сторонке, прислонившись к толстой трубе ограждения.
   Июльским утром девяносто третьего года московская толпа разнолико начинала свой день.
   Подъехал белый "мерседес": шофер в коричневой кожаной куртке, рядом непроницаемолицый хозяин, а с заднего сиденья на грязный неметеный асфальт а бумажных фильтрах сигарет, обрывках шоколадок "сникерс", брошенных использованных билетах, выбралась судя по всему супруга хозяина, которую он подбросил по пути до небольшого рынка около метро.
   Пробрел, пошатываясь, красноглазый старик в рванье.
   На той стороне ловила такси льняная блондинка в красном плаще. К ней подошел мальчишка, что-то попросил - она расстегнула сумочку, вытащила из пачки "малборо" белую палочку сигареты с оранжевым наконечником и протянула ему.