Моей профессии, заключающейся в сочинении за деньги разных историй, иногда правдивых, иногда нет, вы воздали должное, пригласив выступить перед вами моего друга и коллегу Эли Визеля
[6], а также и меня. Вероятно, вам известны эксперименты доктора Нэнси Андреассен из медицинского центра университета Айовы - она провела опрос профессиональных писателей, связанных со знаменитой литературной мастерской при этом университете. Целью опроса было выяснить, отличается ли писательская нервная система от той, которая у обыкновенных людей. Большинство опрошенных, и я тоже, как выяснилось, склонны к депрессивным состояниям и происходят из семей, где были страдающие депрессией.
   Из этого эксперимента я вывел для себя общее правило, конечно, прямолинейно и приблизительно сформулированное: нельзя стать хорошим писателем, посвятившим себя серьезной литературе, если не испытываешь депрессий.
   То правило, которое можно было вывести, обобщая историю культуры, оно, кажется, теперь перестало соответствовать реальности, - заключается в следующем: американскому писателю надлежало страдать алкоголизмом, чтобы его отметили Нобелевской премией, как Синклера Льюиса, Юджина 0'Нила, Джона Стейнбека и самоубийцу Эрнеста Хемингуэя. Перестало это правило соответствовать реальности, помоему, из-за того, что у нас больше уже не считают художественную одаренность характерно женским свойством. Мне уже нет необходимости перед тем, как подняться на трибуну вроде этой, пить' накануне в баре и ломать кому-нибудь челюсти, чтобы всем сделалось ясно: я не из тех, кого до последнего времени презирали, то есть не из гомосексуалистов.
   Эли Визель приобрел известность книгой, называющейся "Ночь", - она об ужасах Холокоста, как они запомнились мальчику, каким тогда был автор. Я приобрел известность книгой, называющейся "Бойня номер пять", - она про реакцию англичан и американцев на Холокост, то есть про бомбардировку Дрездена, как она запомнилась молодому человеку, рядовому обученному американской пехоты, каким я тогда был. У нас с Визелем немецкие фамилии. И у человека, который меня сюда пригласил, у доктора Дихтера - тоже. И у многих знаменитых ваших собратьев по профессии, проложивших новые пути. Меня бы не удивило, если у большинства здесь присутствующих - евреев, неевреев отыскались корни в Германии или в Австро-Венгерской империи, странах, которые так обогатили нас по части музыки, науки, живописи, театра, но, оказавшись в руинах, оставили во всех нас ощущение кошмара, неодолимого вовек кошмара.
   Холокост объясняет почти все в том, что написано Эли Визелем, объясняет, зачем он пишет, объясняет его самого. Бомбардировка Дрездена не объясняет ровным счетом ничего в том, что мною написано, и зачем я пишу, и кто я такой. Не сомневаюсь, вы, в отличие от меня, укажете сотни медицинских причин, по которым так вышло, - тут мне с вами не тягаться. Мне был совершенно безразличен Дрезден. Я не знал там ни души. И уж поверьте, ничего хорошего там со мной не происходило до того, как этот город сожгли. Дома, в Индианаполисе, мне иной раз попадался дрезденский фарфор, но мне всегда казалось и сейчас кажется, что это почти сплошь китч. Вот, кстати, еще один замечательный дар миру от стран немецкого языка, где придуман психоанализ и сочинена "Волшебная флейта", - словечко "китч".
   Да и дрезденский фарфор делают не в Дрездене. Его делают в Мейсене. Так что спалить надо было Мейсен.
   Шучу, конечно. Я себя не пожалею, только бы сказать что-нибудь забавное даже в самых жутких ситуациях, и, помимо прочего, вот отчего две, пока что две женщины так сожалеют, что в свое время вышли за меня замуж. Любой великий город - достояние всего мира, а не только страны, где он находится. И поэтому разрушение любого из них - катастрофа для человечества.
   До того, как пойти в армию, я был журналистом, и в Дрездене я занимался тем же - был свидетелем бедствий, переживаемых незнакомыми мне людьми. Сам я оставался в стороне от событий. А Эли Визель, которому досталось увидеть все то, то он видел, стал самим событием, хоть он был мальчик, а я уже молодой человек. Бомбардировка Дрездена представляла собой стремительно осуществленную операцию из тех, которые профессионалы - и стратеги, и тактики - называют хирургическими, и полностью соответствовала Аристотелеву представлению о трагедии, поскольку действие уместилось менее чем в двадцать четыре часа. Холокост продолжался годы, и годы, и годы. Немцам было нужно, чтобы я выжил, поскольку теория заключалась в том, что меня и моих товарищей-пленных как-нибудь можно было обменять на их солдат, оказавшихся в плену. Но Визеля немцам, разумеется, с помощью точно так же настроенных австрийцев, и венгров, и словаков, и французов, украинцев, румын, болгар и прочих, нужно было - как всех, кого он знал, как всех, хоть отдаленно его напоминавших, - умертвить наподобие его отца, умершего от истощения, непосильной работы, отчаяния и ядовитого газа.
   Эли Визель попытался сделать так, чтобы его отец продолжал жить. Попытался, но не смог. А мой отец, как и почти все мои друзья и близкие, спокойно жили у себя в Индианаполисе. Настоящее лекарство от фатальной депрессии, которое убило отца Эли Визеля, - пища, покой, любовь и забота окружающих, но вместо этого ему прописали литий, тирозин и все в таком роде.
   У меня есть диплом магистра антропологии, выданный Чикагским университетом. Студентам, занимающимся этой наукой, которая изучается вместе с поэзией, надлежит отыскивать объяснение благих для человека или ужасных для него состояний - исключая войны, травмы, эпидемии, стихийные бедствия и прочее - в культуре, истории и характере организации общества. Я назвал вам тех плохих персонажей своих книг, которые не носят имен. Плохие персонажи это и есть культура, история, характер организации общества, и против них не очень-то действуют даже литий, тирозин и все остальное.
   Как большинство писателей, я храню в архиве наброски многих произведений, которые не написались. Лет двадцать назад доктор выписал мне риталин с надеждой, что это средство поможет преодолевать подобные тупики. Сразу выяснилось, что риталин - это дегидрированный концентрат паранойи в чистом виде, и я его выбросил на помойку. А книга, которую я пытался сдвинуть с мертвой точки, называлась "Психиатр из СС". Там рассказывалось об одном враче, которого, проверив психику, отправили в Освенцим. Он должен был снимать депрессию у тех своих пациентов из комендатуры, которых тяготили их служебные обязанности. Предложить им в ту пору он мог только одну терапию беседу. Еще не изобрели... неважно, что там еще не успели изобрести.
   Писать эту книгу я начал с такой вот мыслью, которую, думаю, можно высказать, не возвращаясь к брошенной рукописи: те, кто посвятил себя борьбе с душевными заболеваниями в разных странах и в разные времена, всегда будут сталкиваться с одними и теми же ожиданиями - как сделать здоровых людей счастливыми, если культура и общество охвачены безумием.
   Спешу уточнить, что в нашей стране ситуация вовсе не настолько мрачная. И задача у нас, мне кажется, состоит в том, чтобы научить разумных, хорошо образованных людей говорить глупости с целью увеличить свою популярность. Взгляните-ка на Майкла Дукакиса. И на Джорджа Буша.
   Видимо, пригласили меня сюда главным образом из-за того, что произошло с моим дорогим сыном Марком, который теперь зовется доктор Воннегут. У него был самый настоящий коллапс, он узнал, что такое палата с обитыми мягкой тканью стенами, и что такое смирительная рубашка, а также галлюцинации, схватки врукопашную с санитарами и прочее. Он вылечился и написал о пережитом книгу, называющуюся "Экспресс в Лету", которую издательство "Делл" скоро выпустит в мягкой обложке и с авторским послесловием. Вам бы лучше позвать сюда его, а не меня. Обошлось бы куда дешевле, да к тому же, в отличие от меня, он-то все знает про эти дела.
   И он хорошо говорит. Когда ему приходится выступать перед специалистами по психическим заболеваниям, он непременно задает какой- нибудь вопрос и просит поднять руку тех, кто готов ответить утвердительно. Вот и я задам вопрос по его примеру. Поднимите руку, кто принимает тирозин. Благодарю вас. А Марк в таких случаях продолжает: "Кто не пробовал, попробуйте. Вреда, между прочим, никакого".
   Я отвез его в частную лечебницу для психов в Британскую Колумбию, где он учредил коммуну, и тамошние врачи поставили диагноз: шизофрения. И мне тоже казалось: шизофреник он самый настоящий. В жизни не видел, чтобы так вели себя те, кто в депрессии. Обычно мы в таком состоянии подавлены, вялы. Спим все время. А Марк, когда его поместили в лечебницу, скакал по обитой мягким палате, стараясь допрыгнуть до потолка и сбить лампочку, - прямо скажу, на депрессию совсем было не похоже.
   Так или иначе он выздоровел, настолько выздоровел, что смог написать книгу и окончить Гарвардскую медицинскую школу. Теперь он педиатр в Бостоне, у него жена, и два славных сына, и два славных автомобиля. Не так давно большинство ваших коллег сошлись во мнении, что пациентам вроде него, написавшим книги про то, как они избавились от шизофрении, был неверно поставлен диагноз. На самом деле они просто переживали депрессию, хотя бы и проявляя при этом жуткую активность. Может, так оно и есть.
   Когда Марк услышал про свой новый диагноз, он отреагировал немедленно: "Чудесная штука эта диагностика. Уж теперь точно известно: если пациент поправился, значит, никакой шизофрении у него не было".
   Но, понимаете, он тоже себя не пощадит, только бы сказать что-нибудь забавное. А взвешенное, продуманное рассуждение о том, что с ним было неладно, вы найдете в послесловии к переизданию его книги. У меня с собой несколько экземпляров, пусть сделают ксерокс, и тогда каждый сможет прочесть, если интересно.
   До того, как стать доктором, он носился с этими сильнодействующими витаминами, но теперь поостыл. Хотя по-прежнему куда больше полагается на биохимию, а не на словеса.
   Задолго до того, как Марк свихнулся, я пришел к выводу, что умственные расстройства порождаются химическими веществами, и написал об этом в нескольких своих книгах. Никогда у меня персонаж не сходит с ума из-за какого-нибудь происшествия или общения с другими персонажами. Даже подростком я был убежден, что причины таких заболеваний таятся в области химии; дело в том, что близкий друг нашей семьи доктор Уолтер Бройтш, мудрый человек, доброе сердце, только всегда печальный и с лукавинкой, - он возглавлял огромную и страшную психиатрическую лечебницу штата, - так вот он говорил:
   все, что не в порядке у его пациентов, связано с химией, и не очень- то им поможешь, пока с этой химией не могут толком разобраться.
   Я ему верил.
   Поэтому, когда моя мать тронулась умом, а было это задолго до того, как тронулся умом мой сын, задолго до того, как мой сын родился, - когда это с ней случилось и она в конце концов наложила на себя руки, я решил, что тут все дело в скверной химии, и до сих пор так думаю, хотя у нее было ужасное детство. Два пагубных для нее химических вещества могу даже назвать конкретно: фенобарбитал и алкоголь. Оба они, конечно, не сами по себе взялись, ей наш семейный врач велел принимать фенобарбитал, потому что она плохо спала. Когда ее не стало, я был в армии и нашу дивизию готовили к отправке за океан.
   Нам удавалось скрывать от других ее болезнь, потому что проявлялось это заболевание только дома, где-нибудь между полуночью и рассветом. И ее самоубийство нам тоже удалось скрыть благодаря следователю, производившему дознание, - сострадательный был человек, а может, у него были какие-то свои карьерные расчеты.
   Зачем люди изо всех сил стараются скрывать такие вещи? Затем, что они осложняют жизнь детям: смотреть начинают косо, и возможны сложности с браком. Вы теперь много чего знаете про мою семью. И, зная все это, те из вас, у кого дети в том возрасте, когда пора жениться, возможно, примутся предостерегать их: что угодно, только не вступай в брак ни с кем по фамилии Воннегут.
   Доктор Бройтш не мог помочь моей матери, а ведь он был лучшим специалистом по психическим расстройствам во всем штате Индиана. Вероятно, для него не осталось тайной, что она душевнобольная. А может, и осталось. Если он знал, что ее расстройство проявляется после полуночи, - а он очень хорошо к ней относился, - значит, он ощущал себя таким же беспомощным, как мой отец. В Индианаполисе тогда не было своего отделения Анонимной антиалкогольной ассоциации, которая могла бы помочь. Отделение это откроет единственный брат моего отца дядя Алекс, который сам был алкоголик, и случится это примерно в 1955 году.
   Ну вот, выдал вам еще один наш семейный секрет. То есть насчет дяди Алекса.
   А сам я тоже алкоголик? Нет, не думаю. Отец мой не пил. И брат, который остался теперь единственным моим единокровным родственником, тоже не пьет.
   Но Анонимную антиалкогольную ассоциацию я, не сомневайтесь, ценю очень высоко, как и Анонимную ассоциацию карточных игроков, а также кокаинистов, клиентов супермаркета, обжор, сластолюбцев и т.д. Все эти ассоциации доставляют мне, изучавшему антропологию, чувство радости, поскольку благодаря им американцы обретают нечто не менее им необходимое, чем витамин С, - сознание принадлежности к большой семье, а ведь его столь многим из нас так недостает в условиях этой цивилизации. Почти всегда людей ободряло и утешало, сдерживало и придавало оптимизма чувство, что есть устойчивая связь, соединившая их с многочисленными родственниками и друзьями; но вот грянул Великий Американский Эксперимент, а итогом стала не только свобода, а еще неукоренимость, вечное движение и одиночество, подвергающее тебя неимоверному испытанию: выдержишь ли?
   Я человек тщеславный, а то не стоял бы здесь перед вами и не разглагольствовал. Но я не настолько тщеславен, чтобы льстить себя мыслью, будто сказал вам что-то, чего вы без меня не знали, - исключая эту банальную историю про маму, дядю Алекса и моего сына. Вы изо дня в день, час за часом сталкиваетесь с несчастными людьми. Я стараюсь, насколько возможно, держаться от них подальше. Мне удается следовать трем законам правильной жизни, которые установил покойный писатель Нельсон Олгрен - его тоже обследовали, проводя тот эксперимент с писателями в университете Айовы. Эти три закона, как вы догадываетесь, следующие: никогда не обедать в кафе, на вывеске которого значится "Мамаша такая- то"; никогда не играть в карты с человеком, которого кличут Док; а самое главное - ни за что в жизни не спать с теми, у кого сложностей в жизни еще больше, чем у тебя самого.
   Не сомневаюсь, всех вас, когда приходилось выписывать лекарства пациентам, в отличие от моей матери и моего сына, страдающим не самой жестокой депрессией, посещала мысль вроде вот этой: "Ужасно жаль, что приходится обходиться таблетками. Чего бы я не дал, чтобы лечить не внешним воздействием, а внутренним, переместив вас внутрь большой, согревающей, хранящей жизнь системы - в большую семью".
   Такую вот речь произнес я перед этими психиатрами, собравшимися в Филадельфии. Потом они мне говорили: как хорошо, что я с ними поделился, думали, делиться я ни за что не стану (то есть метать бисер, рассказывая про себя самого и свою семью). У меня с собой были экземпляры книжки, где сын рассказывает о собственной тяжелой истории, и я раздавал их всем желающим...



III


   Когда поздно ночью у мамы начинались закидоны, ненависть и презрение, которыми она обливала отца, благороднейшего и мягчайшего из людей, не знали предела - чистой воды ненависть и презрение, не нуждающиеся ни в поводах, ни в мотивах. С тех пор, как она умерла в День матери
[7], за месяц до высадки на побережье Нормандии, столь беспредельную ненависть мне приходилось наблюдать у женщин, может быть, раз десять, не больше. Не думаю, чтобы подобная ненависть как-то объяснялась свойствами человека, против которого она направлена. Папа, во всяком случае, ничем ее не заслужил. На мой взгляд, она, скорее, живой отклик на века подавления, хотя маму и всех остальных женщин, которых демонстрировали - как предполагалось, мне же на благо, счесть порабощенными можно было с тем же основанием, как королеву Елизавету или Клеопатру.
   У меня своя теория: такие женщины страдают из-за фтористоводородной кислоты, которая в них скопилась, а мама скопила ее уж слишком много. И когда часы били полночь (а у нас висели старинные часы с настоящим боем, да еще очень громким), эта кислота выплескивалась. Ну, словно рвота у нее начиналась. Ничего тут она не могла поделать. Бедная! Да, бедная.
   Это утешительная теория, ведь предполагается, что мы с отцом ничего такого не сделали, чтобы навлечь на себя эту ненависть. Забудьте про мои выкладки. Когда я был в Праге за четыре года до того, как художники погнали в шею коммунистов, один местный писатель сказал мне: мы, чехи, обожаем выдумывать изощренные теории, до того аргументированные, что их вроде бы невозможно опровергнуть, а затем сами поднимаем себя на смех, не оставляя от них камня на камне. Вот и я такой же. (Мой любимый чешский писатель - Карел Чапек...)
   Но вернусь к отношениям между папой и моей сестрой, единорогом и девушкой: папа, который был фрейдистом не больше, чем Льюис Кэрролл, видел в Алисе главное свое утешение и отраду. Он в полной мере воспользовался тем, что их сближало, - общим для них обоих интересом к визуальным искусствам. Алиса, как вы помните, была совсем девочкой и, помимо смущения, которое она испытывала, когда, фигурально выражаясь, единорог клал ей голову на колени, ее просто шокировали старания отца превознести любую нарисованную ею картинку, любую фигурку из пластилина так, словно это "Пьета" Микеланджело или роспись купола Сикстинской капеллы. Во взрослой жизни (прервавшейся, когда ей был всего сорок один год) она из-за этого стала вечно ленившейся художницей. (Я уже много раз приводил это ее высказывание: "Если у человека талант, это еще не значит, что ему надо непременно найти применение".)
   "Моя единственная сестра Алиса, - писал я опять-таки в "Архитектурном дайджесте", - обладала значительным дарованием как художник и скульптор, но почти им не воспользовалась. Алиса, блондинка шести футов ростом, с платиновым отливом волос, как-то однажды похвасталась, что может на роликах проехать по залам большого музея вроде Лувра, в котором не бывала, в который не стремилась, а в итоге так и не попадет, - промчаться из зала в зал и при этом безошибочно оценить все полотна, мимо которых катит. Сказала: еду по мраморному полу, колесики вжик-вжик, и в голове так и щелкает - ага, понятно, понятно, понятно.
   Впоследствии я об этом рассказывал художникам, куда больше работавшим, чем она, и куда более знаменитым, - так вот, все они говорили, что тоже могут с первого взгляда - словно озарение какое-то наступило - оценить полотно, которого никогда не видели. А если оценивать нечего, так и озарения никакого не будет.
   А еще я думаю про отца, который из всех сил старался стать живописцем, когда Депрессия вынудила его раньше срока и без всякой на то охоты оставить архитектуру. У него были причины оптимистически смотреть на свои перспективы в этом новом деле, так как в первых эскизах его картины - и натюрморты, и портреты, и пейзажи - свидетельствовали об озарении, да еще каком. Мама, думая его ободрить, каждый раз повторяла: "Отлично начато, Курт. Осталось только дописать". И после этого все у него шло насмарку. Вспоминаю портрет Алекса, единственного его брата, служившего страховым агентом, - назывался этот портрет "Особенный художник". Когда отец делал набросок, глаз и рука подсказали ему несколько смелых мазков, которые передавали коечто очень верное, в частности преследовавшее Алекса разочарование. Дядя Алекс был выпускником Гарварда, ценил себя и предпочел бы заниматься литературой вместо того, чтобы торговать страховыми полисами.
   Когда отец докончил портрет, дядя Алекс исчез с него бесследно. Вместо него на нас смотрела с картона подвыпившая, похотливая королева Виктория.
   Просто ужас.
   Я вот к чему: самый знаменитый губитель назавершен-ных шедевров, какого только знает история, - тот "торговец из Порлока", который навеки лишил нас дописанной до конца поэмы "Кубла Хан", лишив Сэмюэля Тейлора Колриджа возможности сосредоточиться на ней. Но если бы нашелся кто- нибудь вроде этого торговца и регулярно влезал к нам на чердак в Индианаполисе, где папа в Депрессию творил, окруженный мертвенной тишиной, теперь об отце, возможно, вспоминали бы как о неплохом художнике из Индианы - а также, позвольте добавить, как о прекрасном главе семьи и отличном архитекторе.
   Я даже скажу, что обычно такие вот вторжения посторонних идут во благо, если произведение с толком начато. Сам я, когда читаю какой-нибудь роман, смотрю фильм или пьесу, причем многие главы и сцены еще впереди, начинаю слышать, как и у меня в голове щелкает: ага, понятно, понятно, понятно! - то есть: ну, хватит, хватит, хватит. О Господи, ну не надо дальше! А когда сам сочиняю роман или пьесу и готово примерно две трети, вдруг испытываю ощущение, что поглупел и что мне легко, как будто все время плыл против ветра на крохотной лодочке, а вот надо же, добрался- таки до дома.
   То есть сделал все, что рассчитывал, а если повезет - даже больше, чем рассчитывал, пускаясь в плавание.
   Лишенные чувства юмора сочтут сказанное такой же чепухой и насмешкой над серьезными вещами, как фантазию моей сестры про то, как она на роликах осмотрит Лувр. Ладно, зато я говорю то, что есть. И пусть не принимают во внимание мои кое-как сработанные книжки, пусть раскроют трагедию Вильяма Шекспира "Гамлет", акт 3, сцена 4, - то есть до конца еще два акта, девять сцен. Гамлет только что прикончил ничем не провинившегося перед ним, преданного и докучливого старика Полония, приняв его за нового мужа своей матери. И вот он выясняет, кого, оказывается, убил, после чего им овладевает, скажем очень мягко, странное чувство: "Ты, жалкий, суетливый шут, прощай!"
[8]
   Ага, понятно, понятно, понятно. Все сказано. Пошлите за этим, из Порлока. Давайте занавес. Пьеса кончена.
   Даже для эссе, пусть такого короткого, как это, правило, которое я формулирую так: "На две трети закончился шедевр, вовсе не нуждающийся в последней трети", - часто сохраняет свою корректность. Мне требовалось выразить всего одну мысль, и я ее выразил. Теперь предстоит то, что мама определяла словом "дописать", а чтобы уже выраженная мысль не растворилась, придется переливать из пустого в порожнее - вроде тех разговоров, когда вечеринка идет к концу: "Ой, уже так поздно!" - "Милый, да у нас лед на исходе!" - "Не помнишь, куда я повесил пальто?" - и прочее.
   Применительно к пьесам в трех актах существует формула, не помню, кем выдуманная, - вот она: "Первый акт - вопросительный знак. Второй восклицательный. Третий - конец абзаца". А поскольку нормальные люди в любом искусстве интересуются только вопросительными и восклицательными знаками, я придаю концам абзацев столько же значения, сколько успехам в живописи, достигнутым папой и сестрой, иными словами, для меня конец - это хлоп, и ничего более.
   А что касается типа из Порлока с его ежедневными визитами, что касается его роли в судьбе Колриджа, давайте поразмыслим, правда ли он каким-то образом обездолил любителей поэзии. К тому моменту, когда вломился этот проклятый мужлан, Колридж успел записать около тридцати строк и под конец такие:
   О, когда б я вспомнил взоры
   Девы, певшей мне во сне
   О горе святой Аборы,
   Дух мой вспыхнул бы в огне,
   Все возможно было б мне.
[9]
   Эта дева поет под звуки цимбал, а цимбалы - это глокеншпиль, штуковина вроде трапеции, жутко уродливая, другой такой и не сыщешь.
   Будь тот тип из Порлока у меня на посылках и знай я с определенностью, чем там за дверью занимается Колридж, я бы послал своего подчиненного барабанить в створки, как только поэт начертал две первые строки:
   В стране Ксанад благословенной
   Дворец построил Кубла Хан.
   (На этом мое эссе завершается: сказано все, что требовалось сказать, выдерживая правило двух третей.)
   Я сам тоже время от времени рисую... Даже устроил в Гринвич-вилледж персональную выставку несколько лет назад (в 1980-м): не оттого, что мои картины представляют какую-то ценность, - просто люди про меня слышали.
   Моя жена Джил Кременц издавала книгу, и я сделал ее фотографию на суперобложку. Настроила камеру она сама, сказала, где мне встать и когда нажать на кнопку. Вышла книга с фотографией, под которой стоит мое имя, и один владелец галереи предложил устроить персональную выставку моих снимков. Только получилась не выставка снимков. Получилась выставка одного снимка. Вот вам плоды известности. Кусайте себе локти от зависти.
   (Я уже третий из американской ветви нашей семьи, у кого была персональная выставка, - после моих дочерей Ненет Прайор и Эдит Сквиб. И я второй - после моего сына Марка, - кто побывал, хоть и совсем недолго, в лечебнице для психов. Я первый в семье, кто разводился и женился по второму разу. Дальше расскажу, как я на короткий срок устроился в лечебницу. Довольно давно это было, три или четыре книги тому назад.)
   Кончилось тем, что я написал роман о художнике под названием "Синяя Борода". Мысль о романе пришла мне после того, как "Эсквайр" заказал статью об абстрактном экспрессионисте Джексоне Поллоке. Готовился юбилейный номер к пятидесятилетию журнала, и в этом номере давали статьи о пятидесяти уроженцах Америки, более всего способствовавших изменениям в судьбах нашей страны после 1932 года. Я хотел написать об Элинор Рузвельт, но меня опередил Вилл Мойерс.