– Ну, Юрий Владимирович! – взмолился Гена Быков. – Сколько же можно?!
– Сколько нужно, батенька, столько и можно, – отрезал профессор. – Алкоголик. Болтун.
– Право же, он не виноват, – вступился за аспиранта Глеб. – Его выдумка насчет Святого Грааля – кстати, довольно остроумная – ничего не могла изменить. Каманин принял решение выкрасть энклапион сразу же, как только узнал о находке из газет. Подражая своему учителю и врагу, он тоже пытался заняться сбором реликвий, связанных с орденом, но, сами понимаете, безуспешно. Он вообще был прирожденный неудачник. Правильно распорядиться украденными у Круминьша деньгами не сумел – прогорел почти вчистую, еле-еле удержался на плаву. Женщину, которую у него увел, совершенно измучил и в конце концов заставил совершить преступление...
– Дерьмо, – сказал Гена Быков, и было непонятно, к чему это относилось – к Каманину или к кофе, который Гена только что пригубил. Наверное, все-таки к Каманину; Глеб решил так, вспомнив, что Гена Быков виделся с Анной и был ею, мягко говоря, впечатлен.
– Они виделись еще один раз, – продолжал Глеб. – Я имею в виду, Круминьш и Каманин. Латыши приехали в Москву на турнир. Круминьш сказал бывшему приятелю пару ласковых, а Каманин, готовясь к схватке, взял не тупой турнирный меч, а тот, что подарил ему Круминьш. Понятия не имею, как он собирался все это потом объяснять. Возможно, это было временное помутнение рассудка, не знаю. Как бы то ни было, он ухитрился разок основательно зацепить Круминьша этой штукой, оставив шрам на полфизиономии, а тот, вынужденный защищаться, свалил его своим коронным ударом. Силища у него и впрямь исключительная. Он ему этой тупой железкой распорол-таки кольчугу, да так, что хирургу потом пришлось выковыривать кольца из живого мяса и только после этого накладывать гипс на сломанные ребра. Меч быстренько подобрал кто-то из соратников Каманина... По словам Круминьша, это был молодой человек с длинными светлыми волосами...
– Н-да, – только и сказал Федор Филиппович. – "Если пуля убьет, сын клинок подберет, и пощады не будет врагу..."
– Круминьш поднял и расширил бизнес и продолжал жить так, словно ничего не произошло. Просто вычеркнул этого подонка из памяти. Но сам Каманин ничего не забыл и жил в постоянном ожидании мести. Он-то знал, что в подметки не годится Круминьшу. Знал, что, если тот однажды все-таки решит свести счеты, удар будет молниеносным и сокрушительным – таким, что после него уже не поднимешься. Вот он и решил убить одним выстрелом двух зайцев: во-первых, завладеть энклапионом, а во-вторых, свалить все на Круминьша. Это решение пришло не сразу, а только после того, как выяснилось, что Анна опоздала, и энклапион увели у нее из-под носа. Вот тогда, обдумывая план поисков энклапиона, он все это и сочинил. Этот блондин... как его...
– Юрий Климов, – мрачно подсказал Федор Филиппович.
– Вот именно. Так вот, он, похоже, был ему предан душой и телом. А еще, похоже, был безнадежно влюблен в Анну...
– Почему ты так решил? – спросил генерал.
– В нее трудно не влюбиться, особенно когда долго находишься с ней бок о бок. Правда, Гена? А у таких людей, как этот Климов, любовь, тем более неразделенная, принимает порой довольно жуткие формы. Ведь он, по вашим же словам, состоял на учете в психоневрологическом диспансере...
– Было такое дело.
– Вот. Это очень удобно – иметь под рукой психа, напичканного сказками о великих миссиях и не менее великих таинствах, к коим он якобы причастен... Кроме того, он был длинноволосый блондин, совсем как Круминьш. Буквально за два дня до первого псковского убийства у Круминьша пропал паспорт, ему пришлось его восстанавливать. Нетрудно догадаться, чья это была работа. С этого момента Климов предъявлял паспорт Круминьша всякий раз, когда покупал билеты до Риги и обратно. Правда, летал он по этим билетам только однажды – когда надо было позвонить Телешеву из Риги. К тому времени я уже встретился с Каманиным, и он, обрадованный таким нежданным подарком судьбы, лично навел меня на Круминьша, преподнеся историю своих взаимоотношений с ним шиворот-навыворот. Это действительно была для него большая удача, и звонок, сделанный из рижского аэропорта, должен был этот успех закрепить и развить. Климов крутился как белка в колесе: полетел в Ригу, дозвонился оттуда Телешеву, наговорил на автоответчик текст, прямо указывающий на какого-то подозрительного латыша, и даже назвал время своего визита. После чего вернулся самолетом в Москву и точно в назначенное время зарезал Телешева. Полагаю, этот трюк с кассетами из автоответчика проделал он сам, чтобы подстава не выглядела такой явной. Кассету со своей речью положил убитому в карман, а на ее место поставил первую попавшуюся и стер запись... Словом, Федор Филиппович, вы были целиком и полностью правы, когда говорили, что в этом деле подозрительно много улик, указывающих в сторону Риги.
– Это не помешало мне в обнимку с тобой сесть в лужу, – проворчал генерал. – И вообще, половина того, что ты тут нам излагаешь, – домыслы.
– Слава богу, в суд мне с ними не идти, – легкомысленно ответил Сиверов. – Пускай майор Стрешнев голову себе ломает, как все это официально оформить.
– Вы, батенька, сделали большое дело, – вмешался доктор Осмоловский, которому, видимо, показалось, что Глеба несправедливо обвиняют в недостаточной компетентности. – Даже, я бы сказал, великое.
Он снова открыл коробку, чтобы еще раз приласкать взглядом столь счастливо возвращенный энклапион.
– Великое дело, – повторил он растроганно.
– А главное, как ни странно, никого при этом не убил, – сказал Глеб, чтобы хоть немного снизить почти непереносимую патетику момента.
Осмоловский оторвался от разглядывания энклапиона и посмотрел на Сиверова так, как смотрят на человека, только что отпустившего крайне неудачную остроту. Федор Филиппович наградил его за это высказывание взглядом, полным немого укора, а в глазах Гены Быкова промелькнул откровенный испуг: он, в отличие от своего шефа, понял, кажется, что Глеб даже не собирался шутить. Слепой, забывшись, отхлебнул кофе, поспешно затянулся сигаретой и снова заговорил, торопясь замять чуть было не возникший инцидент.
– После убийства Телешева Климов передал энклапион Анне, которая к тому времени уже все поняла и почти решилась, бросив Каманина, лететь в Ригу, к Круминьшу. Климов отправился на Рижский вокзал, купил по паспорту латыша билет до Риги и сел в поезд. Чехол с мечом и парабеллум были при нем. Полагаю, Каманин планировал убить Круминьша руками Климова и подбросить ему меч. Таким образом, все улики указывают на Круминьша, Круминьш мертв, дело закрыто. Энклапион, конечно, продолжали бы искать, но что с того? Каманин вовсе не собирался его продавать.
Профессор Осмоловский глубоко, прерывисто вздохнул, представив, по всей видимости, нарисованную Глебом перспективу.
– Но в дороге Климов окончательно съехал с катушек, – продолжал Сиверов. – Он сошел с поезда на промежуточной станции, о чем есть показания проводницы, и вернулся в Москву на электричке. Видимо, он действительно был не в себе, об этом свидетельствует устроенная им на перроне резня. По словам этого однорукого прапорщика, прямо там, на перроне, Климову кто-то позвонил, и тот послал звонившего в... словом, послал. После чего выбросил телефон. Если бы его догадались подобрать сразу, крови наверняка было бы меньше. Анна осталась бы в живых, да и сам Каманин сейчас сидел бы на нарах и давал показания. Потому что звонил Климову наверняка он, иначе откуда бы ему стало известно, что его гонец так и не добрался до Риги? Он понял, что надо срочно ехать туда самому, потому что допустить нашего с Круминьшем разговора по вполне понятным причинам не мог – все его вранье тогда неминуемо вылезло бы наружу, как это и случилось на самом деле. Кроме того, Анна с энклапионом так и не приехала, и он наверняка догадался, куда она направилась.
– А она в это время уже везла Круминьшу энклапион, – вставил Федор Филиппович с ухмылкой, которая была понятна только Глебу.
– Да, – вздохнув, подтвердил тот, – везла. Это я добыл ей билет, и я же протащил ее мимо таможни, даже не подозревая, что то, за чем я лечу в Ригу, находится рядом.
– Молодец, – ядовито произнес Потапчук. – Это ты, что называется, дал.
– Ну откуда мне было знать? Ведь представление о ней я имел самое смутное, составленное по небезызвестному фотороботу...
– Я не художник, – с достоинством объявил Гена Быков. – Я – ученый.
– Еще слово, Геннадий Олегович, и вы станете не просто ученым, а жертвой науки, – пообещал Осмоловский, и аспирант послушно увял.
– Она позвонила Круминьшу еще из Москвы и предупредила, что его собираются убить. Опередив меня в Риге, вкратце пересказала ему подробности, так что, когда я туда пожаловал, меня уже ждали с распростертыми объятиями. Круминьш устроил мне небольшой экзамен, чтобы по ошибке не кокнуть случайного прохожего, а когда я сдуру заговорил об ударе Готтенкнехта, он решил, что со мной все ясно, и потащил на убой, обставив это дело в соответствии со своими понятиями о так называемой рыцарской чести... Как маленький, ей-богу! Ну, а остальное вы знаете.
– А я все-таки не понимаю, – сказал неугомонный Гена, презрев только что прозвучавшую в его адрес недвусмысленную угрозу. – Насчет этого самого удара, извиняюсь, не все понятно. Ты же сам говорил, что в совершенстве им владеет только Круминьш. Или это на самом деле неправда, и Климов тоже его освоил?
Федор Филиппович криво улыбнулся.
– Правда, – не совсем внятно ответил Глеб, закуривая новую сигарету. Он уже немножечко охрип, но, слава богу, говорить ему осталось недолго. – Я видел опись вещей, обнаруженных на трупе Климова. Там, среди всего прочего, значится флакончик клофелина... Можно было и раньше догадаться. Ведь патологоанатом, который осматривал тело того журналиста, Дубова, прямо мне сказал: такую рану очень легко нанести на операционном столе, когда пациент лежит под наркозом и не рыпается. А в крови всех убитых, между прочим, было обнаружено изрядное количество алкоголя. Видимо, Климов насильно, под угрозой пистолета, заставлял их пить водку с клофелином. И они пили, потому что человек всегда до самой последней секунды надеется на чудо. Дескать, предлагает выпить – значит, все-таки не зверь. Скажу ему, что он спрашивает, он и уйдет... А в некоторых случаях, наверное, клофелином их угощала Анна. Как не выпить с такой красивой женщиной? А когда жертва теряла сознание, разрубить ее, как надо, было уже делом техники. Конечно, такой удар тоже требует мастерства и твердости руки, но ничего фантастического в нем уже нет... Кстати, там же, в гитарном чехле, он таскал резиновые бахилы от общевойскового комплекта химзащиты – такие, знаете, до самого паха. Чтобы не забрызгаться.
– Мясник, – с отвращением произнес Осмоловский и, чтобы успокоиться, опять открыл коробку, в которой лежал энклапион.
– Ну, шеф, – заныл Быков, – ну, хоть одним глазком!..
– Только не лапайте, – строго предупредил профессор, передавая ему коробку.
– За кого вы меня держите? – обиделся Гена, впиваясь глазами в сокровище, на которое Глебу по ряду причин уже было противно смотреть. – Глядите-ка, совсем не поврежден! Даже как будто новее стал... Смотрите, как блестит!
– Не говори чепухи, – сердито оборвал его восторги Осмоловский и отобрал у аспиранта коробку. – Блестит, блестит... Столько времени по разным карманам валялся – как же тут не заблестеть? Сегодня же сфотографируй его, как положено, и составь описание. И завтра же, прямо с утра, принимайся за расшифровку. Вот тебе и тема для диссертации... Спасибо вам огромное, – уже другим, торжественным и растроганным тоном обратился он к Глебу. – Вы, батенька, спасли бесценное произведение искусства!
– Не стоит благодарности, – рассеянно ответил Сиверов, думая о другом, гораздо более ценном, с его точки зрения, произведении искусства, которое ни ему, ни Ивару Круминьшу спасти не удалось.
За ужином он был непривычно тих и задумчив. Вообще-то, такое случалось с ним нередко и означало, как правило, что он опять думает о работе. Но в тот вечер, ничем, казалось бы, не отличавшийся от других, Ирина Быстрицкая вдруг преисполнилась очень неприятной уверенности в том, что ее муж думает о какой-то другой женщине. Она всегда считала – может быть, ошибочно, – что подобные вещи надо выяснять сразу, и потому задала прямой вопрос. Сиверов посмотрел на нее отрешенным, непонимающим взглядом, потом, подумав немного, ответил: "Да", а потом, рассмеявшись, хотя и не слишком весело, объявил, что это не имеет ровным счетом никакого значения. Как ни странно, Ирина ему поверила.
Гроссмейстер сидел за пустым столом в пустой кухне пустого дома и стаканами, как воду, хлестал коньяк, празднуя победу, которая оказалась пирровой. В пальцах его левой руки, мелко подрагивая, дымилась сигарета; Гроссмейстер ощущал легкую тошноту и головокружение и не знал, вызваны они коньяком или плотным, густым запахом бензина, пропитавшим весь огромный дом от подвала до чердака.
Час назад он вернулся с кладбища. Странно, но только вид продолговатого земляного холмика окончательно убедил его в том, что Анна умерла и что ждать ее возвращения отныне бессмысленно. Это было странно и непривычно – не ждать. Ожидание стало частью его естества, такой же неотъемлемой, какой могла бы стать сама Анна, если бы жизнь сложилась немного иначе. А теперь на месте ожидания зияла пустота, которую нечем было заполнить.
Решение он принял еще там, на кладбище. Этот дом он построил для нее и до сих пор жил здесь только потому, что это было ее место – место, предназначенное для того, чтобы ждать ее возвращения. Только для этого, ни для чего больше. Теперь, когда ее не стало, существование этого слишком просторного дома окончательно потеряло смысл. Он решил, что подожжет дом, а потом просто уедет куда глаза глядят.
Хотя как раз дом был виновен в происшедшем в самую последнюю очередь. Если кто и был виноват, так это сам Гроссмейстер – вернее, выработавшаяся у него еще в детстве привычка переставлять людей, как шахматные фигурки, с годами превратившаяся во всепоглощающую страсть. В одну из страстей, в плену которых он жил, никак не проявляя этого внешне.
Гроссмейстер выпил, снова налил, раздавил сигарету о крышку стола, закурил новую и посмотрел на один из немногих предметов, лежавших перед ним на пустой, широкой и длинной, как загородное шоссе, дубовой плоскости. Это был чудовищных размеров, находящийся в предпоследней стадии ветхости рукописный том в полуистлевшем кожаном переплете с позеленевшими медными застежками. История ордена, написанная каким-то безвестным монахом-грамотеем в те времена, когда тот был на пике славы и могущества и закованные в железо тамплиеры стояли на страже у дверей королевских сокровищниц. Именно там, среди исчерченных порыжелыми, выцветшими готическими буквами распадающихся от неосторожного прикосновения страниц, Гроссмейстер обнаружил описание энклапиона, который носил на шее один из его многочисленных предшественников – самый первый гроссмейстер ордена храма. Описание было дотошным – чувствовалось, что автор часто имел возможность видеть энклапион и явно мечтал как-нибудь его заполучить. Там были указаны даже точные размеры – в тогдашних единицах измерения, естественно, – и с точностью до буквы воспроизведена выбитая на его внутренней поверхности надпись. Ничего особенного она не содержала. Это было что-то вроде духовного послания гроссмейстера тем, кто после его смерти займет его место, – обычная выспренняя чепуха в духе того славного, но довольно наивного времени.
Круминьш снова глотнул коньяка и резким движением сбросил бесценный том на пол. Тяжелая книга шумно шлепнулась в лужу, забрызгав ему брюки. Две или три капли попали даже на щеку, и Гроссмейстер рассеянно стер их ладонью. Теперь и руки пахли дорогим высокооктановым бензином. "Будь ты проклят, – мысленно пожелал он автору рукописи, отличавшемуся невиданным по тем временам вниманием к деталям и точностью даваемых описаний. – Чтоб над тобой черти в аду работали так же дотошно, как ты корпел над своей писаниной!"
Гроссмейстер вздрогнул и резко обернулся, вслушиваясь в пропитанную бензиновыми парами тишину. Ему опять почудился голос Анны, которая весело окликала его сквозь плеск льющейся в душе воды. Некоторое время он сидел в позе напряженного ожидания, но оклик не повторился, а в дверь так никто и не вошел. Тогда он заставил себя поверить, что голос ему просто померещился, и могучие мышцы снова бессильно обмякли.
Он тогда долго искал ювелира, который выполнил бы работу по описанию и паре сделанных от руки примитивных рисунков. Эта прихоть обошлась недешево; впрочем, дешевых прихотей Гроссмейстер давно не признавал. Изредка он надевал энклапион вместе с медальоном магистра поверх белой, перечеркнутой красным крестом накидки рыцаря-тамплиера, но делал это в основном в узком кругу приближенных членов ордена.
А потом, через годы (через три года, если быть точным), тот самый энклапион, копия которого хранилась у Гроссмейстера дома, был найден археологами в Пскове. Помнится, он тогда подумал, что было бы недурно подержать в руках оригинал – просто так, чтобы сравнить с копией и проверить, насколько точным было описание дотошного монаха, делившего с тамплиерами все тяготы и опасности первых крестовых походов. А потом, буквально в тот же вечер, ему позвонила Анна, голоса которой он не слышал уже больше пяти лет, и сказала, что хочет вернуться. Что он мог ответить? Он открыл рот, чтобы сказать "да", но не успел: она тут же, без перехода, сообщила, что этот ее подонок, Каманин, собрался выкрасть энклапион, закрепив тем самым свой самозваный статус магистра. "Надо ему помочь", – сказал он тогда, и она, как встарь, поняла его с полуслова и даже не попыталась возразить. Почему его проклятый язык не отсох раньше, чем он успел выговорить эти роковые слова?
Анну всегда отличало редкостное, почти уникальное сочетание ослепительной красоты и острого, неженского ума. Взявшись за дело, она вертела Каманиным как хотела. Это она заставила его поверить в связь псковского энклапиона с тайной Святого Грааля, и она же ненавязчиво подбросила ему идею перевести стрелки на давнего врага, Круминьша. Причем проделано это было с ее обычной ловкостью: похоже, Каманин так и умер, пребывая в полной уверенности, что эта идея – его собственная. То, что казалось ему просто отличным способом свести счеты со старым недругом, на деле было продиктовано необходимостью: следствие непременно должно было выйти на Анну, а через нее – на Круминьша. Поэтому он подстраховался как мог со всех сторон, через посредство Анны вложив в уста Каманина хорошо продуманную ложь – настолько грубую, что, поговорив с ним и проверив кое-какие элементарные факты, даже самый тупой следователь должен был понять: Круминьш – жертва клеветы, сочиненной Каманиным, чтобы отвести от себя подозрение.
Все получилось в точности так, как было задумано, кроме одной незначительной мелочи: Каманин явился сюда собственной персоной и застал Гроссмейстера врасплох. Эта мелочь стоила Анне жизни, а без нее вся затея разом потеряла смысл. Что с того, что сделанная заочно копия оказалась почти совершенной? В те короткие полчаса, что прошли между приездом Анны и появлением этого болвана в темных очках, Круминьш имел возможность сравнить копию и оригинал и убедился, что они идентичны, за исключением мелких, незначительных различий, которые были заметны, только если держать оба энклапиона перед глазами. О господи! Как будто он не мог найти себе другого занятия на эти полчаса!
От бензиновой вони мутилось в голове. Гроссмейстер глотнул коньяка, потянулся за бутылкой и обнаружил, что в ней ничего не осталось. Бар в кабинете был полон, даже домработнице оказалось не под силу в одиночку прикончить все его содержимое, но Круминьш не пошел за новой бутылкой. Какой в этом смысл? Коньяк путал мысли и нарушал координацию движений, но не притуплял боли. Гроссмейстер подумал, что, если посидеть вот так еще час-другой, бензин, того и гляди, полностью испарится, а его пары выветрятся. Придется снова ехать на заправку, а он уже пьян. Если его остановит полиция, какое это будет бесславное завершение истории, которая и без того выглядит так, что хуже некуда!
Его взгляд снова упал на стол. Мертвый блеск потускневшего от времени, похожего на дешевую латунь золота приводил его в бешенство, но он смотрел не отрываясь, как зачарованный, силясь хотя бы теперь отыскать ответ на вопрос: зачем ему все это понадобилось? Люди, погибшие из-за этой вещи где-то там, в России, его не волновали, но Анна?! Ее жизни этот мертвый предмет не стоил. Он не стоил даже того ногтя, который она сломала, стаскивая с Гроссмейстера шустрого сопляка в темных очках. Теперь, когда изменить что бы то ни было уже не представлялось возможным, Круминьш начал склоняться к мысли, что эта штуковина вообще ни черта не стоила. Что она из себя представляет? Да ничего такого, из-за чего стоило хотя бы пошевелить пальцем. Просто кусок не подверженного окислению металла, вот и все. На самом-то деле он знал это и раньше, просто ему была интересна игра. Он переиграл Каманина, он переиграл ФСБ, таможню – всех. Он опять вышел победителем из неравной схватки, но эта последняя победа обошлась ему слишком дорого. "Пиррова победа", – снова подумал Круминьш, накрывая широкой ладонью золотой энклапион мертвого храмовника, над копией которого сейчас трясся где-то бородатый московский профессор. Профессора он тоже переиграл, хотя тот о своем проигрыше даже не догадывался. Хорошо ему, однако...
Он выпустил энклапион, дотянулся до пульта и включил музыку. Кухня опять наполнилась звуками лютни, и опять, как на грех, это были "Зеленые рукава". Гроссмейстер почувствовал, что начинает ненавидеть эту мелодию, но не стал выключать проигрыватель. На самом-то деле ему была ненавистна не музыка, а все, что его окружало.
"Пора кончать со всем этим", – понял он и, взяв энклапион обеими руками, повесил его на шею, а затем, немного повозившись, убрал под одежду. На нем все еще был черный похоронный костюм с белой рубашкой и галстуком, в котором он ездил на кладбище. Пустая алюминиевая канистра, лежа на боку в углу кухни, пялила на Гроссмейстера дырявый глаз открытой горловины.
Круминьш встал, закурил сигарету и, стоя, выкурил ее до половины, глядя на лежащую в бензиновой луже разбухшую рукопись. "Пропади ты пропадом", – подумал он и бросил окурок в бензин.
Пламя было жарким, и Гроссмейстер невольно попятился. "Вещи я не собрал, – подумал он вяло. – Совсем забыл". Он стал забывчив в последние дни, и очередной признак этой забывчивости ничуть его не огорчил. Это было даже хорошо, что вещи сгорят, потому что они тоже служили бы напоминанием об этом проклятом доме.
Огонь стремительно растекался в стороны двумя широкими, дымными рукавами, норовя отрезать Гроссмейстеру путь наружу. Глядя на него, Круминьш вдруг подумал, что наружу ему совсем не хочется. Что он там потерял? Куда он пойдет, что станет делать? Кого, черт возьми, он, стареющий мужчина, теперь будет ждать?
"Так тому и быть", – решил он и, подтянув к себе стул, выдернув его почти из пламени, твердо уселся посреди кухни, положив ногу на ногу и скрестив на груди руки – огромный, длинноволосый, седеющий и величественный – Пирр, осознавший истинную цену своей победы.
Огонь набирал силу, становилось по-настоящему жарко. Дубовые дрова в очаге наконец-то, впервые за все эти годы, вспыхнули, озарив широкую кирпичную утробу дрожащим оранжевым светом. Гроссмейстер вспотел в своем похоронном костюме, но сидел не шевелясь, ощущая запястьем и кожей груди твердое прикосновение золотого складного креста, что висел у него под рубашкой на шее.
Висел на шее.
Словно не доверяя своей памяти, Круминьш нащупал сквозь тонкую ткань углы энклапиона и звенья массивной золотой цепи, на которой тот висел. Так вот оно что – цепь!
До Гроссмейстера вдруг дошло, что он забыл не только собрать личные вещи, но и кое-что еще, куда более важное.
В то утро, едва прилетев из Москвы, Анна отдала эн-клапион ему, а взамен получила копию – на случай, если настигнут ищейки. У них была готова слезливая история, на девяносто девять процентов правдивая, способная выдержать любую проверку, а также трогательная сценка возвращения энклапиона представителю российских властей, во время которой Анна должна была вынуть копию из сумочки и с покаянным видом отдать ее упомянутому представителю. Круминьш же при этом получался чистеньким и голубоглазым, поскольку якобы ничего не знал об энклапионе и даже ни разу не брал его в руки.
Так все это, в общем-то, и произошло, с той небольшой разницей, что Анна была убита, и, несмотря на владевшее им в тот момент искреннее горе, лезть к ней в сумочку пришлось-таки ему самому. Он отдал копию энклапиона типу в темных очках и больше его не видел.
Оригинала он тоже не видел до того самого момента, когда настала пора покинуть обреченный дом, – просто было не до него. А когда эта пора пришла, заглянул в спальню, вынул энклапион из ящика комода и пришел с ним сюда, на кухню. Вот вопрос – зачем? Ну, да это неважно. Важно, что сейчас энклапион висел у него на шее. На массивной золотой цепи. Той самой, которую он когда-то заказал ювелиру вместе с копией. Потому что... Ну, не в кармане же его таскать!
В том-то и заключался фокус, что оригинал был прикреплен к совсем другой цепи – похожей, но другой. Следовательно, в Москву отправился именно он, а на шее у Гроссмейстера сейчас висела копия. Фальшивка.
Он рванул на груди рубашку, вытащил наружу энклапион и вгляделся в затейливое переплетение звеньев. Да, так и есть – копия. А вот и знакомая царапина на боковой грани, оставленная медальоном магистра...
Значит, энклапион подменили вторично. И сделать это было некому, кроме Анны. Она опять предала его, совсем как в тот, первый раз, когда сбежала с Каманиным, прихватив его деньги и деловые бумаги. А он снова поверил ей, болван. Он даже хотел уйти вслед за ней из жизни...
Черт, да он уже почти ушел!
Окрепшее пламя игриво, как ластящийся пес, лизнуло его ноги, и забрызганные бензином брюки разом вспыхнули от низа почти до колен. Это оказалось чертовски больно. Гроссмейстер заплясал по пылающей кухне, ладонями сбивая с брюк упорный, увертливый огонь. Теперь ему, как никогда, хотелось жить. Глупо было столько лет тосковать по этой стерве, и еще глупее было умирать из-за нее. Если бы не тот молодецкий удар карнизом для штор, он сейчас с огромным удовольствием выпил бы с Каманиным на брудершафт и вместе с ним посмеялся над тем, какими они оба были дураками. Парочка слюнтяев!
Умереть одураченным Гроссмейстер просто не мог себе позволить. Он выбежал в охваченную пламенем гостиную, проклиная основательность, с которой подходил к любому делу. Только на эту комнату он извел полторы канистры бензина – тридцать литров, это вам не шутки! Десять пошло на кухню, двадцать – на холл, и еще сорок, две полные под завязку канистры, – на спальни второго этажа.
Сквозь усиливающийся треск и гул пламени все еще слышалась музыка – медленная, торжественно-грустная. "Зеленые рукава"... Под эту музыку они когда-то танцевали на отполированной временем булыжной мостовой перед Домским собором. То славное время осталось далеко в прошлом. Да и было ли оно таким уж славным? Если рассмотреть данный вопрос в свете последних событий, ответ на него получался отрицательный.
Гостиную он проскочил с ходу, как спринтер, слыша, как потрескивают, сворачиваясь в мелкие кольца и воняя паленым, волосы на голове. В холле пришлось остановиться – путь к выходу был отрезан, в море пламени и клубах черного дыма мрачно отсвечивали красным рыцарские доспехи. Парадная лестница на второй этаж была объята пламенем; повешенный на стене лестничной площадки флаг с изображением коленопреклоненного рыцаря – знамя храмовников – на глазах у Круминьша вспыхнул и осыпался дождем черных, догорающих на лету, невесомых хлопьев.
Гроссмейстер обернулся. Между ним и окнами гостиной стояла ревущая, пышущая нестерпимым жаром стена огня. "Слишком много бензина", – подумал он снова и, натянув на голову пиджак, ревя быком, кинулся напролом, ориентируясь по звуку лопающихся от жара стекол.
Когда до ближайшего окна оставалось около трех метров, полученные им ожоги уже были трудносовместимы с жизнью. А буквально в метре от гудящего, превратившегося в жерло извергающегося вулкана оконного проема под ноги ему подвернулось то, что еще недавно было креслом. Объятый пламенем вопящий ком мучительно погибающей плоти рухнул на пылающий пол.
То, что от него осталось, нашли только через двое суток, когда залитые огромным количеством воды и пены угли перестали куриться горячим паром. Пожарный, который наткнулся на кучку обугленных, сгоревших почти дотла костей, первым делом увидел растекшуюся по останкам грудной клетки бесформенную лужицу расплавившегося, а затем застывшего желтого металла. Пожарный знал только один металл такого цвета; опустившись на корточки и зубами стащив с ладони перепачканную мокрой сажей толстую перчатку, он по одной собрал твердые капельки и бесформенные, похожие на застывшие кляксы металлические блямбы. Собрав все до последнего кусочка, он огляделся и, убедившись, что на него никто не смотрит, ссыпал свою добычу в глубокий карман огнеупорной робы. В его действиях, по сути, не было ничего предосудительного: родственников у Ивара Круминьша не осталось, а мертвому золото ни к чему.
– Сколько нужно, батенька, столько и можно, – отрезал профессор. – Алкоголик. Болтун.
– Право же, он не виноват, – вступился за аспиранта Глеб. – Его выдумка насчет Святого Грааля – кстати, довольно остроумная – ничего не могла изменить. Каманин принял решение выкрасть энклапион сразу же, как только узнал о находке из газет. Подражая своему учителю и врагу, он тоже пытался заняться сбором реликвий, связанных с орденом, но, сами понимаете, безуспешно. Он вообще был прирожденный неудачник. Правильно распорядиться украденными у Круминьша деньгами не сумел – прогорел почти вчистую, еле-еле удержался на плаву. Женщину, которую у него увел, совершенно измучил и в конце концов заставил совершить преступление...
– Дерьмо, – сказал Гена Быков, и было непонятно, к чему это относилось – к Каманину или к кофе, который Гена только что пригубил. Наверное, все-таки к Каманину; Глеб решил так, вспомнив, что Гена Быков виделся с Анной и был ею, мягко говоря, впечатлен.
– Они виделись еще один раз, – продолжал Глеб. – Я имею в виду, Круминьш и Каманин. Латыши приехали в Москву на турнир. Круминьш сказал бывшему приятелю пару ласковых, а Каманин, готовясь к схватке, взял не тупой турнирный меч, а тот, что подарил ему Круминьш. Понятия не имею, как он собирался все это потом объяснять. Возможно, это было временное помутнение рассудка, не знаю. Как бы то ни было, он ухитрился разок основательно зацепить Круминьша этой штукой, оставив шрам на полфизиономии, а тот, вынужденный защищаться, свалил его своим коронным ударом. Силища у него и впрямь исключительная. Он ему этой тупой железкой распорол-таки кольчугу, да так, что хирургу потом пришлось выковыривать кольца из живого мяса и только после этого накладывать гипс на сломанные ребра. Меч быстренько подобрал кто-то из соратников Каманина... По словам Круминьша, это был молодой человек с длинными светлыми волосами...
– Н-да, – только и сказал Федор Филиппович. – "Если пуля убьет, сын клинок подберет, и пощады не будет врагу..."
– Круминьш поднял и расширил бизнес и продолжал жить так, словно ничего не произошло. Просто вычеркнул этого подонка из памяти. Но сам Каманин ничего не забыл и жил в постоянном ожидании мести. Он-то знал, что в подметки не годится Круминьшу. Знал, что, если тот однажды все-таки решит свести счеты, удар будет молниеносным и сокрушительным – таким, что после него уже не поднимешься. Вот он и решил убить одним выстрелом двух зайцев: во-первых, завладеть энклапионом, а во-вторых, свалить все на Круминьша. Это решение пришло не сразу, а только после того, как выяснилось, что Анна опоздала, и энклапион увели у нее из-под носа. Вот тогда, обдумывая план поисков энклапиона, он все это и сочинил. Этот блондин... как его...
– Юрий Климов, – мрачно подсказал Федор Филиппович.
– Вот именно. Так вот, он, похоже, был ему предан душой и телом. А еще, похоже, был безнадежно влюблен в Анну...
– Почему ты так решил? – спросил генерал.
– В нее трудно не влюбиться, особенно когда долго находишься с ней бок о бок. Правда, Гена? А у таких людей, как этот Климов, любовь, тем более неразделенная, принимает порой довольно жуткие формы. Ведь он, по вашим же словам, состоял на учете в психоневрологическом диспансере...
– Было такое дело.
– Вот. Это очень удобно – иметь под рукой психа, напичканного сказками о великих миссиях и не менее великих таинствах, к коим он якобы причастен... Кроме того, он был длинноволосый блондин, совсем как Круминьш. Буквально за два дня до первого псковского убийства у Круминьша пропал паспорт, ему пришлось его восстанавливать. Нетрудно догадаться, чья это была работа. С этого момента Климов предъявлял паспорт Круминьша всякий раз, когда покупал билеты до Риги и обратно. Правда, летал он по этим билетам только однажды – когда надо было позвонить Телешеву из Риги. К тому времени я уже встретился с Каманиным, и он, обрадованный таким нежданным подарком судьбы, лично навел меня на Круминьша, преподнеся историю своих взаимоотношений с ним шиворот-навыворот. Это действительно была для него большая удача, и звонок, сделанный из рижского аэропорта, должен был этот успех закрепить и развить. Климов крутился как белка в колесе: полетел в Ригу, дозвонился оттуда Телешеву, наговорил на автоответчик текст, прямо указывающий на какого-то подозрительного латыша, и даже назвал время своего визита. После чего вернулся самолетом в Москву и точно в назначенное время зарезал Телешева. Полагаю, этот трюк с кассетами из автоответчика проделал он сам, чтобы подстава не выглядела такой явной. Кассету со своей речью положил убитому в карман, а на ее место поставил первую попавшуюся и стер запись... Словом, Федор Филиппович, вы были целиком и полностью правы, когда говорили, что в этом деле подозрительно много улик, указывающих в сторону Риги.
– Это не помешало мне в обнимку с тобой сесть в лужу, – проворчал генерал. – И вообще, половина того, что ты тут нам излагаешь, – домыслы.
– Слава богу, в суд мне с ними не идти, – легкомысленно ответил Сиверов. – Пускай майор Стрешнев голову себе ломает, как все это официально оформить.
– Вы, батенька, сделали большое дело, – вмешался доктор Осмоловский, которому, видимо, показалось, что Глеба несправедливо обвиняют в недостаточной компетентности. – Даже, я бы сказал, великое.
Он снова открыл коробку, чтобы еще раз приласкать взглядом столь счастливо возвращенный энклапион.
– Великое дело, – повторил он растроганно.
– А главное, как ни странно, никого при этом не убил, – сказал Глеб, чтобы хоть немного снизить почти непереносимую патетику момента.
Осмоловский оторвался от разглядывания энклапиона и посмотрел на Сиверова так, как смотрят на человека, только что отпустившего крайне неудачную остроту. Федор Филиппович наградил его за это высказывание взглядом, полным немого укора, а в глазах Гены Быкова промелькнул откровенный испуг: он, в отличие от своего шефа, понял, кажется, что Глеб даже не собирался шутить. Слепой, забывшись, отхлебнул кофе, поспешно затянулся сигаретой и снова заговорил, торопясь замять чуть было не возникший инцидент.
– После убийства Телешева Климов передал энклапион Анне, которая к тому времени уже все поняла и почти решилась, бросив Каманина, лететь в Ригу, к Круминьшу. Климов отправился на Рижский вокзал, купил по паспорту латыша билет до Риги и сел в поезд. Чехол с мечом и парабеллум были при нем. Полагаю, Каманин планировал убить Круминьша руками Климова и подбросить ему меч. Таким образом, все улики указывают на Круминьша, Круминьш мертв, дело закрыто. Энклапион, конечно, продолжали бы искать, но что с того? Каманин вовсе не собирался его продавать.
Профессор Осмоловский глубоко, прерывисто вздохнул, представив, по всей видимости, нарисованную Глебом перспективу.
– Но в дороге Климов окончательно съехал с катушек, – продолжал Сиверов. – Он сошел с поезда на промежуточной станции, о чем есть показания проводницы, и вернулся в Москву на электричке. Видимо, он действительно был не в себе, об этом свидетельствует устроенная им на перроне резня. По словам этого однорукого прапорщика, прямо там, на перроне, Климову кто-то позвонил, и тот послал звонившего в... словом, послал. После чего выбросил телефон. Если бы его догадались подобрать сразу, крови наверняка было бы меньше. Анна осталась бы в живых, да и сам Каманин сейчас сидел бы на нарах и давал показания. Потому что звонил Климову наверняка он, иначе откуда бы ему стало известно, что его гонец так и не добрался до Риги? Он понял, что надо срочно ехать туда самому, потому что допустить нашего с Круминьшем разговора по вполне понятным причинам не мог – все его вранье тогда неминуемо вылезло бы наружу, как это и случилось на самом деле. Кроме того, Анна с энклапионом так и не приехала, и он наверняка догадался, куда она направилась.
– А она в это время уже везла Круминьшу энклапион, – вставил Федор Филиппович с ухмылкой, которая была понятна только Глебу.
– Да, – вздохнув, подтвердил тот, – везла. Это я добыл ей билет, и я же протащил ее мимо таможни, даже не подозревая, что то, за чем я лечу в Ригу, находится рядом.
– Молодец, – ядовито произнес Потапчук. – Это ты, что называется, дал.
– Ну откуда мне было знать? Ведь представление о ней я имел самое смутное, составленное по небезызвестному фотороботу...
– Я не художник, – с достоинством объявил Гена Быков. – Я – ученый.
– Еще слово, Геннадий Олегович, и вы станете не просто ученым, а жертвой науки, – пообещал Осмоловский, и аспирант послушно увял.
– Она позвонила Круминьшу еще из Москвы и предупредила, что его собираются убить. Опередив меня в Риге, вкратце пересказала ему подробности, так что, когда я туда пожаловал, меня уже ждали с распростертыми объятиями. Круминьш устроил мне небольшой экзамен, чтобы по ошибке не кокнуть случайного прохожего, а когда я сдуру заговорил об ударе Готтенкнехта, он решил, что со мной все ясно, и потащил на убой, обставив это дело в соответствии со своими понятиями о так называемой рыцарской чести... Как маленький, ей-богу! Ну, а остальное вы знаете.
– А я все-таки не понимаю, – сказал неугомонный Гена, презрев только что прозвучавшую в его адрес недвусмысленную угрозу. – Насчет этого самого удара, извиняюсь, не все понятно. Ты же сам говорил, что в совершенстве им владеет только Круминьш. Или это на самом деле неправда, и Климов тоже его освоил?
Федор Филиппович криво улыбнулся.
– Правда, – не совсем внятно ответил Глеб, закуривая новую сигарету. Он уже немножечко охрип, но, слава богу, говорить ему осталось недолго. – Я видел опись вещей, обнаруженных на трупе Климова. Там, среди всего прочего, значится флакончик клофелина... Можно было и раньше догадаться. Ведь патологоанатом, который осматривал тело того журналиста, Дубова, прямо мне сказал: такую рану очень легко нанести на операционном столе, когда пациент лежит под наркозом и не рыпается. А в крови всех убитых, между прочим, было обнаружено изрядное количество алкоголя. Видимо, Климов насильно, под угрозой пистолета, заставлял их пить водку с клофелином. И они пили, потому что человек всегда до самой последней секунды надеется на чудо. Дескать, предлагает выпить – значит, все-таки не зверь. Скажу ему, что он спрашивает, он и уйдет... А в некоторых случаях, наверное, клофелином их угощала Анна. Как не выпить с такой красивой женщиной? А когда жертва теряла сознание, разрубить ее, как надо, было уже делом техники. Конечно, такой удар тоже требует мастерства и твердости руки, но ничего фантастического в нем уже нет... Кстати, там же, в гитарном чехле, он таскал резиновые бахилы от общевойскового комплекта химзащиты – такие, знаете, до самого паха. Чтобы не забрызгаться.
– Мясник, – с отвращением произнес Осмоловский и, чтобы успокоиться, опять открыл коробку, в которой лежал энклапион.
– Ну, шеф, – заныл Быков, – ну, хоть одним глазком!..
– Только не лапайте, – строго предупредил профессор, передавая ему коробку.
– За кого вы меня держите? – обиделся Гена, впиваясь глазами в сокровище, на которое Глебу по ряду причин уже было противно смотреть. – Глядите-ка, совсем не поврежден! Даже как будто новее стал... Смотрите, как блестит!
– Не говори чепухи, – сердито оборвал его восторги Осмоловский и отобрал у аспиранта коробку. – Блестит, блестит... Столько времени по разным карманам валялся – как же тут не заблестеть? Сегодня же сфотографируй его, как положено, и составь описание. И завтра же, прямо с утра, принимайся за расшифровку. Вот тебе и тема для диссертации... Спасибо вам огромное, – уже другим, торжественным и растроганным тоном обратился он к Глебу. – Вы, батенька, спасли бесценное произведение искусства!
– Не стоит благодарности, – рассеянно ответил Сиверов, думая о другом, гораздо более ценном, с его точки зрения, произведении искусства, которое ни ему, ни Ивару Круминьшу спасти не удалось.
За ужином он был непривычно тих и задумчив. Вообще-то, такое случалось с ним нередко и означало, как правило, что он опять думает о работе. Но в тот вечер, ничем, казалось бы, не отличавшийся от других, Ирина Быстрицкая вдруг преисполнилась очень неприятной уверенности в том, что ее муж думает о какой-то другой женщине. Она всегда считала – может быть, ошибочно, – что подобные вещи надо выяснять сразу, и потому задала прямой вопрос. Сиверов посмотрел на нее отрешенным, непонимающим взглядом, потом, подумав немного, ответил: "Да", а потом, рассмеявшись, хотя и не слишком весело, объявил, что это не имеет ровным счетом никакого значения. Как ни странно, Ирина ему поверила.
* * *
Ивар Круминьш залпом допил коньяк и сразу налил еще, наполнив стакан до краев, так что немного коричневой жидкости пролилось на дубовый стол, за который разом могли усесться человек двадцать.Гроссмейстер сидел за пустым столом в пустой кухне пустого дома и стаканами, как воду, хлестал коньяк, празднуя победу, которая оказалась пирровой. В пальцах его левой руки, мелко подрагивая, дымилась сигарета; Гроссмейстер ощущал легкую тошноту и головокружение и не знал, вызваны они коньяком или плотным, густым запахом бензина, пропитавшим весь огромный дом от подвала до чердака.
Час назад он вернулся с кладбища. Странно, но только вид продолговатого земляного холмика окончательно убедил его в том, что Анна умерла и что ждать ее возвращения отныне бессмысленно. Это было странно и непривычно – не ждать. Ожидание стало частью его естества, такой же неотъемлемой, какой могла бы стать сама Анна, если бы жизнь сложилась немного иначе. А теперь на месте ожидания зияла пустота, которую нечем было заполнить.
Решение он принял еще там, на кладбище. Этот дом он построил для нее и до сих пор жил здесь только потому, что это было ее место – место, предназначенное для того, чтобы ждать ее возвращения. Только для этого, ни для чего больше. Теперь, когда ее не стало, существование этого слишком просторного дома окончательно потеряло смысл. Он решил, что подожжет дом, а потом просто уедет куда глаза глядят.
Хотя как раз дом был виновен в происшедшем в самую последнюю очередь. Если кто и был виноват, так это сам Гроссмейстер – вернее, выработавшаяся у него еще в детстве привычка переставлять людей, как шахматные фигурки, с годами превратившаяся во всепоглощающую страсть. В одну из страстей, в плену которых он жил, никак не проявляя этого внешне.
Гроссмейстер выпил, снова налил, раздавил сигарету о крышку стола, закурил новую и посмотрел на один из немногих предметов, лежавших перед ним на пустой, широкой и длинной, как загородное шоссе, дубовой плоскости. Это был чудовищных размеров, находящийся в предпоследней стадии ветхости рукописный том в полуистлевшем кожаном переплете с позеленевшими медными застежками. История ордена, написанная каким-то безвестным монахом-грамотеем в те времена, когда тот был на пике славы и могущества и закованные в железо тамплиеры стояли на страже у дверей королевских сокровищниц. Именно там, среди исчерченных порыжелыми, выцветшими готическими буквами распадающихся от неосторожного прикосновения страниц, Гроссмейстер обнаружил описание энклапиона, который носил на шее один из его многочисленных предшественников – самый первый гроссмейстер ордена храма. Описание было дотошным – чувствовалось, что автор часто имел возможность видеть энклапион и явно мечтал как-нибудь его заполучить. Там были указаны даже точные размеры – в тогдашних единицах измерения, естественно, – и с точностью до буквы воспроизведена выбитая на его внутренней поверхности надпись. Ничего особенного она не содержала. Это было что-то вроде духовного послания гроссмейстера тем, кто после его смерти займет его место, – обычная выспренняя чепуха в духе того славного, но довольно наивного времени.
Круминьш снова глотнул коньяка и резким движением сбросил бесценный том на пол. Тяжелая книга шумно шлепнулась в лужу, забрызгав ему брюки. Две или три капли попали даже на щеку, и Гроссмейстер рассеянно стер их ладонью. Теперь и руки пахли дорогим высокооктановым бензином. "Будь ты проклят, – мысленно пожелал он автору рукописи, отличавшемуся невиданным по тем временам вниманием к деталям и точностью даваемых описаний. – Чтоб над тобой черти в аду работали так же дотошно, как ты корпел над своей писаниной!"
Гроссмейстер вздрогнул и резко обернулся, вслушиваясь в пропитанную бензиновыми парами тишину. Ему опять почудился голос Анны, которая весело окликала его сквозь плеск льющейся в душе воды. Некоторое время он сидел в позе напряженного ожидания, но оклик не повторился, а в дверь так никто и не вошел. Тогда он заставил себя поверить, что голос ему просто померещился, и могучие мышцы снова бессильно обмякли.
Он тогда долго искал ювелира, который выполнил бы работу по описанию и паре сделанных от руки примитивных рисунков. Эта прихоть обошлась недешево; впрочем, дешевых прихотей Гроссмейстер давно не признавал. Изредка он надевал энклапион вместе с медальоном магистра поверх белой, перечеркнутой красным крестом накидки рыцаря-тамплиера, но делал это в основном в узком кругу приближенных членов ордена.
А потом, через годы (через три года, если быть точным), тот самый энклапион, копия которого хранилась у Гроссмейстера дома, был найден археологами в Пскове. Помнится, он тогда подумал, что было бы недурно подержать в руках оригинал – просто так, чтобы сравнить с копией и проверить, насколько точным было описание дотошного монаха, делившего с тамплиерами все тяготы и опасности первых крестовых походов. А потом, буквально в тот же вечер, ему позвонила Анна, голоса которой он не слышал уже больше пяти лет, и сказала, что хочет вернуться. Что он мог ответить? Он открыл рот, чтобы сказать "да", но не успел: она тут же, без перехода, сообщила, что этот ее подонок, Каманин, собрался выкрасть энклапион, закрепив тем самым свой самозваный статус магистра. "Надо ему помочь", – сказал он тогда, и она, как встарь, поняла его с полуслова и даже не попыталась возразить. Почему его проклятый язык не отсох раньше, чем он успел выговорить эти роковые слова?
Анну всегда отличало редкостное, почти уникальное сочетание ослепительной красоты и острого, неженского ума. Взявшись за дело, она вертела Каманиным как хотела. Это она заставила его поверить в связь псковского энклапиона с тайной Святого Грааля, и она же ненавязчиво подбросила ему идею перевести стрелки на давнего врага, Круминьша. Причем проделано это было с ее обычной ловкостью: похоже, Каманин так и умер, пребывая в полной уверенности, что эта идея – его собственная. То, что казалось ему просто отличным способом свести счеты со старым недругом, на деле было продиктовано необходимостью: следствие непременно должно было выйти на Анну, а через нее – на Круминьша. Поэтому он подстраховался как мог со всех сторон, через посредство Анны вложив в уста Каманина хорошо продуманную ложь – настолько грубую, что, поговорив с ним и проверив кое-какие элементарные факты, даже самый тупой следователь должен был понять: Круминьш – жертва клеветы, сочиненной Каманиным, чтобы отвести от себя подозрение.
Все получилось в точности так, как было задумано, кроме одной незначительной мелочи: Каманин явился сюда собственной персоной и застал Гроссмейстера врасплох. Эта мелочь стоила Анне жизни, а без нее вся затея разом потеряла смысл. Что с того, что сделанная заочно копия оказалась почти совершенной? В те короткие полчаса, что прошли между приездом Анны и появлением этого болвана в темных очках, Круминьш имел возможность сравнить копию и оригинал и убедился, что они идентичны, за исключением мелких, незначительных различий, которые были заметны, только если держать оба энклапиона перед глазами. О господи! Как будто он не мог найти себе другого занятия на эти полчаса!
От бензиновой вони мутилось в голове. Гроссмейстер глотнул коньяка, потянулся за бутылкой и обнаружил, что в ней ничего не осталось. Бар в кабинете был полон, даже домработнице оказалось не под силу в одиночку прикончить все его содержимое, но Круминьш не пошел за новой бутылкой. Какой в этом смысл? Коньяк путал мысли и нарушал координацию движений, но не притуплял боли. Гроссмейстер подумал, что, если посидеть вот так еще час-другой, бензин, того и гляди, полностью испарится, а его пары выветрятся. Придется снова ехать на заправку, а он уже пьян. Если его остановит полиция, какое это будет бесславное завершение истории, которая и без того выглядит так, что хуже некуда!
Его взгляд снова упал на стол. Мертвый блеск потускневшего от времени, похожего на дешевую латунь золота приводил его в бешенство, но он смотрел не отрываясь, как зачарованный, силясь хотя бы теперь отыскать ответ на вопрос: зачем ему все это понадобилось? Люди, погибшие из-за этой вещи где-то там, в России, его не волновали, но Анна?! Ее жизни этот мертвый предмет не стоил. Он не стоил даже того ногтя, который она сломала, стаскивая с Гроссмейстера шустрого сопляка в темных очках. Теперь, когда изменить что бы то ни было уже не представлялось возможным, Круминьш начал склоняться к мысли, что эта штуковина вообще ни черта не стоила. Что она из себя представляет? Да ничего такого, из-за чего стоило хотя бы пошевелить пальцем. Просто кусок не подверженного окислению металла, вот и все. На самом-то деле он знал это и раньше, просто ему была интересна игра. Он переиграл Каманина, он переиграл ФСБ, таможню – всех. Он опять вышел победителем из неравной схватки, но эта последняя победа обошлась ему слишком дорого. "Пиррова победа", – снова подумал Круминьш, накрывая широкой ладонью золотой энклапион мертвого храмовника, над копией которого сейчас трясся где-то бородатый московский профессор. Профессора он тоже переиграл, хотя тот о своем проигрыше даже не догадывался. Хорошо ему, однако...
Он выпустил энклапион, дотянулся до пульта и включил музыку. Кухня опять наполнилась звуками лютни, и опять, как на грех, это были "Зеленые рукава". Гроссмейстер почувствовал, что начинает ненавидеть эту мелодию, но не стал выключать проигрыватель. На самом-то деле ему была ненавистна не музыка, а все, что его окружало.
"Пора кончать со всем этим", – понял он и, взяв энклапион обеими руками, повесил его на шею, а затем, немного повозившись, убрал под одежду. На нем все еще был черный похоронный костюм с белой рубашкой и галстуком, в котором он ездил на кладбище. Пустая алюминиевая канистра, лежа на боку в углу кухни, пялила на Гроссмейстера дырявый глаз открытой горловины.
Круминьш встал, закурил сигарету и, стоя, выкурил ее до половины, глядя на лежащую в бензиновой луже разбухшую рукопись. "Пропади ты пропадом", – подумал он и бросил окурок в бензин.
Пламя было жарким, и Гроссмейстер невольно попятился. "Вещи я не собрал, – подумал он вяло. – Совсем забыл". Он стал забывчив в последние дни, и очередной признак этой забывчивости ничуть его не огорчил. Это было даже хорошо, что вещи сгорят, потому что они тоже служили бы напоминанием об этом проклятом доме.
Огонь стремительно растекался в стороны двумя широкими, дымными рукавами, норовя отрезать Гроссмейстеру путь наружу. Глядя на него, Круминьш вдруг подумал, что наружу ему совсем не хочется. Что он там потерял? Куда он пойдет, что станет делать? Кого, черт возьми, он, стареющий мужчина, теперь будет ждать?
"Так тому и быть", – решил он и, подтянув к себе стул, выдернув его почти из пламени, твердо уселся посреди кухни, положив ногу на ногу и скрестив на груди руки – огромный, длинноволосый, седеющий и величественный – Пирр, осознавший истинную цену своей победы.
Огонь набирал силу, становилось по-настоящему жарко. Дубовые дрова в очаге наконец-то, впервые за все эти годы, вспыхнули, озарив широкую кирпичную утробу дрожащим оранжевым светом. Гроссмейстер вспотел в своем похоронном костюме, но сидел не шевелясь, ощущая запястьем и кожей груди твердое прикосновение золотого складного креста, что висел у него под рубашкой на шее.
Висел на шее.
Словно не доверяя своей памяти, Круминьш нащупал сквозь тонкую ткань углы энклапиона и звенья массивной золотой цепи, на которой тот висел. Так вот оно что – цепь!
До Гроссмейстера вдруг дошло, что он забыл не только собрать личные вещи, но и кое-что еще, куда более важное.
В то утро, едва прилетев из Москвы, Анна отдала эн-клапион ему, а взамен получила копию – на случай, если настигнут ищейки. У них была готова слезливая история, на девяносто девять процентов правдивая, способная выдержать любую проверку, а также трогательная сценка возвращения энклапиона представителю российских властей, во время которой Анна должна была вынуть копию из сумочки и с покаянным видом отдать ее упомянутому представителю. Круминьш же при этом получался чистеньким и голубоглазым, поскольку якобы ничего не знал об энклапионе и даже ни разу не брал его в руки.
Так все это, в общем-то, и произошло, с той небольшой разницей, что Анна была убита, и, несмотря на владевшее им в тот момент искреннее горе, лезть к ней в сумочку пришлось-таки ему самому. Он отдал копию энклапиона типу в темных очках и больше его не видел.
Оригинала он тоже не видел до того самого момента, когда настала пора покинуть обреченный дом, – просто было не до него. А когда эта пора пришла, заглянул в спальню, вынул энклапион из ящика комода и пришел с ним сюда, на кухню. Вот вопрос – зачем? Ну, да это неважно. Важно, что сейчас энклапион висел у него на шее. На массивной золотой цепи. Той самой, которую он когда-то заказал ювелиру вместе с копией. Потому что... Ну, не в кармане же его таскать!
В том-то и заключался фокус, что оригинал был прикреплен к совсем другой цепи – похожей, но другой. Следовательно, в Москву отправился именно он, а на шее у Гроссмейстера сейчас висела копия. Фальшивка.
Он рванул на груди рубашку, вытащил наружу энклапион и вгляделся в затейливое переплетение звеньев. Да, так и есть – копия. А вот и знакомая царапина на боковой грани, оставленная медальоном магистра...
Значит, энклапион подменили вторично. И сделать это было некому, кроме Анны. Она опять предала его, совсем как в тот, первый раз, когда сбежала с Каманиным, прихватив его деньги и деловые бумаги. А он снова поверил ей, болван. Он даже хотел уйти вслед за ней из жизни...
Черт, да он уже почти ушел!
Окрепшее пламя игриво, как ластящийся пес, лизнуло его ноги, и забрызганные бензином брюки разом вспыхнули от низа почти до колен. Это оказалось чертовски больно. Гроссмейстер заплясал по пылающей кухне, ладонями сбивая с брюк упорный, увертливый огонь. Теперь ему, как никогда, хотелось жить. Глупо было столько лет тосковать по этой стерве, и еще глупее было умирать из-за нее. Если бы не тот молодецкий удар карнизом для штор, он сейчас с огромным удовольствием выпил бы с Каманиным на брудершафт и вместе с ним посмеялся над тем, какими они оба были дураками. Парочка слюнтяев!
Умереть одураченным Гроссмейстер просто не мог себе позволить. Он выбежал в охваченную пламенем гостиную, проклиная основательность, с которой подходил к любому делу. Только на эту комнату он извел полторы канистры бензина – тридцать литров, это вам не шутки! Десять пошло на кухню, двадцать – на холл, и еще сорок, две полные под завязку канистры, – на спальни второго этажа.
Сквозь усиливающийся треск и гул пламени все еще слышалась музыка – медленная, торжественно-грустная. "Зеленые рукава"... Под эту музыку они когда-то танцевали на отполированной временем булыжной мостовой перед Домским собором. То славное время осталось далеко в прошлом. Да и было ли оно таким уж славным? Если рассмотреть данный вопрос в свете последних событий, ответ на него получался отрицательный.
Гостиную он проскочил с ходу, как спринтер, слыша, как потрескивают, сворачиваясь в мелкие кольца и воняя паленым, волосы на голове. В холле пришлось остановиться – путь к выходу был отрезан, в море пламени и клубах черного дыма мрачно отсвечивали красным рыцарские доспехи. Парадная лестница на второй этаж была объята пламенем; повешенный на стене лестничной площадки флаг с изображением коленопреклоненного рыцаря – знамя храмовников – на глазах у Круминьша вспыхнул и осыпался дождем черных, догорающих на лету, невесомых хлопьев.
Гроссмейстер обернулся. Между ним и окнами гостиной стояла ревущая, пышущая нестерпимым жаром стена огня. "Слишком много бензина", – подумал он снова и, натянув на голову пиджак, ревя быком, кинулся напролом, ориентируясь по звуку лопающихся от жара стекол.
Когда до ближайшего окна оставалось около трех метров, полученные им ожоги уже были трудносовместимы с жизнью. А буквально в метре от гудящего, превратившегося в жерло извергающегося вулкана оконного проема под ноги ему подвернулось то, что еще недавно было креслом. Объятый пламенем вопящий ком мучительно погибающей плоти рухнул на пылающий пол.
То, что от него осталось, нашли только через двое суток, когда залитые огромным количеством воды и пены угли перестали куриться горячим паром. Пожарный, который наткнулся на кучку обугленных, сгоревших почти дотла костей, первым делом увидел растекшуюся по останкам грудной клетки бесформенную лужицу расплавившегося, а затем застывшего желтого металла. Пожарный знал только один металл такого цвета; опустившись на корточки и зубами стащив с ладони перепачканную мокрой сажей толстую перчатку, он по одной собрал твердые капельки и бесформенные, похожие на застывшие кляксы металлические блямбы. Собрав все до последнего кусочка, он огляделся и, убедившись, что на него никто не смотрит, ссыпал свою добычу в глубокий карман огнеупорной робы. В его действиях, по сути, не было ничего предосудительного: родственников у Ивара Круминьша не осталось, а мертвому золото ни к чему.