Страница:
– Картина где? – спросил он, проигнорировав содержавшийся в последней реплике Самоката упрек.
Самокат ответил коротко, довольно энергично и совершенно непечатно. Очевидно, он и впрямь полагал, что они с Глебом квиты: один получил фальшивую картину, другой – фальшивые деньги, так какие тут могут быть разборки? Пистолет его, конечно, впечатлил, но не настолько, чтобы отбить охоту торговаться: в то, что драчливый "мистер" может использовать оружие по прямому назначению, Самокат не верил.
Сиверов с досадой подумал, что с пистолетом он действительно поторопился. Самокат размяк еще не до конца, с ним следовало поработать немного дольше, а теперь что делать – стрелять? Да кому нужен мертвый Самокат? От него и от живого толку немного, а уж от мертвого...
– Жаль, – сказал он, левой рукой деловито подтягивая перчатку на правой, – времени у меня в обрез. Что это за жизнь такая? Только соберешься спокойно потолковать с человеком, как вдруг оказывается, что либо времени у тебя мало, либо собеседник дурак... Либо и то и другое.
Самокат не ответил. Глаза у него опять округлились, челюсть отвисла, а клубничный румянец, свидетельствовавший о прискорбном пристрастии к алкоголю, сбежал со щек, отчего те сделались бледно-фиолетовыми. Смотрел он не на Глеба и даже не на пистолет, а на его руки – точнее, на тонкие кожаные перчатки, которые были на них надеты. Похоже, перчатки он заметил только теперь, и эта деталь напугала его гораздо сильнее, чем все остальное, вместе взятое.
– Ты, это... земляк, – пробормотал он, глядя на перчатки, как кролик на удава, – не надо, слышь? Что ты так сразу-то? Кто же знал-то, в натуре? Я думал, фирмач, лох заграничный... Ну, извини, непонятка вышла, так можно же по-человечески разобраться! Здесь она, твоя картина, в кладовке лежит. Забирай, раз такое дело, на хрена мне этот геморрой?
– Это точно, – согласился Сиверов, опуская пистолет, – геморрой тебе ни к чему. Давай волоки. И смотри, чтобы без фокусов.
Самокат быстро-быстро закивал патлатой окровавленной головой, бочком обошел Глеба и открыл дверь кладовки, которая находилась в узеньком проходе, что вел из большой комнаты в спальню. Из кладовки, как скелет из шкафа, немедленно вывалились лыжи и еще какое-то барахло; по полу, негромко рокоча выступами на крышке, покатился черный пластмассовый бачок для проявки фотопленок. Стоя на пороге (внутри кладовки, по всей видимости, было просто некуда поставить ногу), Самокат наклонился вперед и принялся шуровать там, шурша бумагой и что-то шумно роняя. Глебу были видны только его тощие ноги и шевелящийся зад в обвисших хлопчатобумажных трусах. Зрелище было не из приятных, но Глеб терпел, не сводя с Самоката глаз, потому что тот вполне мог откопать в кладовке не картину, а что-нибудь другое – охотничье ружье, например.
Глеб ловко закурил левой рукой, продолжая держать в правой пистолет. Самокат в очередной раз обрушил в кладовке что-то тяжелое, сдавленно выругался и наконец, пятясь, выдвинулся в коридорчик. Наряду с облегчением Глеб испытал что-то вроде разочарования: в руках у Самоката было никакое не ружье и даже не ржавый туристский топорик, а картина. Помимо всего прочего, это означало, что Самокат – болван, работающий исключительно на себя, а значит, привести может только к таким же, как он сам, мелким болванам. Следовательно, это опять не то... Да и существовало ли оно на самом деле, это пресловутое "то", или они с Федором Филипповичем уже который месяц гоняются за призраком?
– Вот, забирай, – хлюпая разбитым носом, сказал Самокат и боязливо протянул Глебу картину. – Ну ее на хрен, от нее одни неприятности.
– Присядь, – сказал Глеб, левой рукой принимая у него злосчастного Куинджи. – Вон там, в сторонке, на диване.
Самокат послушно присел на краешек дивана, сдвинул голые костлявые коленки и, как примерный ученик, положил на них мосластые ладони. Глеб рассматривал картину, которая, на его взгляд, не отличалась от той, что сейчас валялась в углу прихожей, ничем, кроме рамы. Ему уже в который раз подумалось, что десяток просмотренных альбомов с репродукциями и несколько бегло пролистанных книг по искусствоведению и технике живописи являются слишком легким теоретическим багажом для той работы, которой ему сейчас приходилось заниматься.
– Значит, так, – сказал он, переводя взгляд с Куинджи на Самоката, – вношу ясность. Если окажется, что это опять копия, я тебя из-под земли достану и обратно закопаю, но уже холодного. Пока я здесь, не поздно передумать. Даю десять секунд на размышление, время пошло.
– Да она это! – плаксиво воскликнул Самокат. – Другой нету! Что я тебе – эксперт? Откуда я знаю, копия это или оригинал?
Глеб подумал, что этого, возможно, не знает даже уважаемая Вера Григорьевна, которая в данный момент терпеливо дожидалась его в машине.
– Ладно, – сказал он, – это я проверю. Для тебя будет лучше, если это оригинал. Теперь так. С сегодняшнего дня работаешь на меня, понял? Работа простая: я задаю вопросы, ты находишь ответы и сообщаешь мне.
Самокат шмыгнул носом и по-новому, заинтересованно и хитро, взглянул на Глеба.
– А что я с этого буду иметь? – спросил он.
– Жизнь и свободу, – не задумываясь, ответил Слепой. – Здоровье, учитывая твои привычки, гарантировать не могу.
– Ишь ты, жизнь и свободу, – протянул Самокат. – Мент, что ли? Так вроде не похож...
– Вообще-то, это не твое собачье дело, – доверительно сказал ему Сиверов. – Но, с другой стороны...
Он спрятал пистолет, порылся во внутреннем кармане, на ощупь выбрал нужное удостоверение и издали показал его Самокату.
Самокат присмотрелся к надписи на корочке, и у него опять отвисла челюсть.
– Оба-на! – сказал он и осторожно дотронулся до распухшего носа. – Министерство культуры... Ни хрена себе культура!
– А чего ты хотел? – спросил Глеб, убирая удостоверение в карман. – Чтобы вокруг таких, как ты, массовики-затейники хороводы водили? Чтобы вам, подонкам, поэты стихи читали о необходимости беречь культурное наследие нации? Надоело вас, ублюдков, терпеть, понял? И учти, я не один такой, нас много, и разговаривать мы с вами теперь будем, как я с тобой сегодня разговаривал, а может, и покруче.
Самокат озабоченно поскреб мизинцем замусоренную фарфоровой крошкой лысину и крякнул. Видимо, рассказанная Глебом байка о некоем "культурном спецназе" заставила его крепко задуматься. Сиверов не имел ничего против – пусть думает на здоровье. Молчать о сегодняшнем происшествии он все равно не станет – надо же как-то объяснить корешам, куда подевался краденый Куинджи! Зато теперь, с пеной у рта рассказывая чистую правду, он в два счета приобретет репутацию записного враля и кидалы, обувшего в лапти своих же подельников. Смотреть на него после этого станут в высшей степени косо, бизнес даст трещину, и ему ничего не останется, как верой и правдой служить делу сохранения, понимаете ли, культурного наследия. Толку от него, конечно, будет немного, но все-таки... Слухом земля полнится; если бы не слухи, Глеб Сиверов занимался бы сейчас совсем другими, более привычными для него делами. А лучшего агента для сбора, передачи и распространения слухов, чем вот этот проходимец, пожалуй, и не придумаешь.
– Ладно, – буркнул наконец Самокат. – Деваться-то все равно некуда.
– Вот это верно, – сказал Глеб и посмотрел на часы. – У нас есть пять минут – в самый раз для коротенького интервью. Вернемся к нашему Куинджи. Итак, всего три вопроса: кто брал музей, кто делал копию и кто заказчик?
Глава 3
Самокат ответил коротко, довольно энергично и совершенно непечатно. Очевидно, он и впрямь полагал, что они с Глебом квиты: один получил фальшивую картину, другой – фальшивые деньги, так какие тут могут быть разборки? Пистолет его, конечно, впечатлил, но не настолько, чтобы отбить охоту торговаться: в то, что драчливый "мистер" может использовать оружие по прямому назначению, Самокат не верил.
Сиверов с досадой подумал, что с пистолетом он действительно поторопился. Самокат размяк еще не до конца, с ним следовало поработать немного дольше, а теперь что делать – стрелять? Да кому нужен мертвый Самокат? От него и от живого толку немного, а уж от мертвого...
– Жаль, – сказал он, левой рукой деловито подтягивая перчатку на правой, – времени у меня в обрез. Что это за жизнь такая? Только соберешься спокойно потолковать с человеком, как вдруг оказывается, что либо времени у тебя мало, либо собеседник дурак... Либо и то и другое.
Самокат не ответил. Глаза у него опять округлились, челюсть отвисла, а клубничный румянец, свидетельствовавший о прискорбном пристрастии к алкоголю, сбежал со щек, отчего те сделались бледно-фиолетовыми. Смотрел он не на Глеба и даже не на пистолет, а на его руки – точнее, на тонкие кожаные перчатки, которые были на них надеты. Похоже, перчатки он заметил только теперь, и эта деталь напугала его гораздо сильнее, чем все остальное, вместе взятое.
– Ты, это... земляк, – пробормотал он, глядя на перчатки, как кролик на удава, – не надо, слышь? Что ты так сразу-то? Кто же знал-то, в натуре? Я думал, фирмач, лох заграничный... Ну, извини, непонятка вышла, так можно же по-человечески разобраться! Здесь она, твоя картина, в кладовке лежит. Забирай, раз такое дело, на хрена мне этот геморрой?
– Это точно, – согласился Сиверов, опуская пистолет, – геморрой тебе ни к чему. Давай волоки. И смотри, чтобы без фокусов.
Самокат быстро-быстро закивал патлатой окровавленной головой, бочком обошел Глеба и открыл дверь кладовки, которая находилась в узеньком проходе, что вел из большой комнаты в спальню. Из кладовки, как скелет из шкафа, немедленно вывалились лыжи и еще какое-то барахло; по полу, негромко рокоча выступами на крышке, покатился черный пластмассовый бачок для проявки фотопленок. Стоя на пороге (внутри кладовки, по всей видимости, было просто некуда поставить ногу), Самокат наклонился вперед и принялся шуровать там, шурша бумагой и что-то шумно роняя. Глебу были видны только его тощие ноги и шевелящийся зад в обвисших хлопчатобумажных трусах. Зрелище было не из приятных, но Глеб терпел, не сводя с Самоката глаз, потому что тот вполне мог откопать в кладовке не картину, а что-нибудь другое – охотничье ружье, например.
Глеб ловко закурил левой рукой, продолжая держать в правой пистолет. Самокат в очередной раз обрушил в кладовке что-то тяжелое, сдавленно выругался и наконец, пятясь, выдвинулся в коридорчик. Наряду с облегчением Глеб испытал что-то вроде разочарования: в руках у Самоката было никакое не ружье и даже не ржавый туристский топорик, а картина. Помимо всего прочего, это означало, что Самокат – болван, работающий исключительно на себя, а значит, привести может только к таким же, как он сам, мелким болванам. Следовательно, это опять не то... Да и существовало ли оно на самом деле, это пресловутое "то", или они с Федором Филипповичем уже который месяц гоняются за призраком?
– Вот, забирай, – хлюпая разбитым носом, сказал Самокат и боязливо протянул Глебу картину. – Ну ее на хрен, от нее одни неприятности.
– Присядь, – сказал Глеб, левой рукой принимая у него злосчастного Куинджи. – Вон там, в сторонке, на диване.
Самокат послушно присел на краешек дивана, сдвинул голые костлявые коленки и, как примерный ученик, положил на них мосластые ладони. Глеб рассматривал картину, которая, на его взгляд, не отличалась от той, что сейчас валялась в углу прихожей, ничем, кроме рамы. Ему уже в который раз подумалось, что десяток просмотренных альбомов с репродукциями и несколько бегло пролистанных книг по искусствоведению и технике живописи являются слишком легким теоретическим багажом для той работы, которой ему сейчас приходилось заниматься.
– Значит, так, – сказал он, переводя взгляд с Куинджи на Самоката, – вношу ясность. Если окажется, что это опять копия, я тебя из-под земли достану и обратно закопаю, но уже холодного. Пока я здесь, не поздно передумать. Даю десять секунд на размышление, время пошло.
– Да она это! – плаксиво воскликнул Самокат. – Другой нету! Что я тебе – эксперт? Откуда я знаю, копия это или оригинал?
Глеб подумал, что этого, возможно, не знает даже уважаемая Вера Григорьевна, которая в данный момент терпеливо дожидалась его в машине.
– Ладно, – сказал он, – это я проверю. Для тебя будет лучше, если это оригинал. Теперь так. С сегодняшнего дня работаешь на меня, понял? Работа простая: я задаю вопросы, ты находишь ответы и сообщаешь мне.
Самокат шмыгнул носом и по-новому, заинтересованно и хитро, взглянул на Глеба.
– А что я с этого буду иметь? – спросил он.
– Жизнь и свободу, – не задумываясь, ответил Слепой. – Здоровье, учитывая твои привычки, гарантировать не могу.
– Ишь ты, жизнь и свободу, – протянул Самокат. – Мент, что ли? Так вроде не похож...
– Вообще-то, это не твое собачье дело, – доверительно сказал ему Сиверов. – Но, с другой стороны...
Он спрятал пистолет, порылся во внутреннем кармане, на ощупь выбрал нужное удостоверение и издали показал его Самокату.
Самокат присмотрелся к надписи на корочке, и у него опять отвисла челюсть.
– Оба-на! – сказал он и осторожно дотронулся до распухшего носа. – Министерство культуры... Ни хрена себе культура!
– А чего ты хотел? – спросил Глеб, убирая удостоверение в карман. – Чтобы вокруг таких, как ты, массовики-затейники хороводы водили? Чтобы вам, подонкам, поэты стихи читали о необходимости беречь культурное наследие нации? Надоело вас, ублюдков, терпеть, понял? И учти, я не один такой, нас много, и разговаривать мы с вами теперь будем, как я с тобой сегодня разговаривал, а может, и покруче.
Самокат озабоченно поскреб мизинцем замусоренную фарфоровой крошкой лысину и крякнул. Видимо, рассказанная Глебом байка о некоем "культурном спецназе" заставила его крепко задуматься. Сиверов не имел ничего против – пусть думает на здоровье. Молчать о сегодняшнем происшествии он все равно не станет – надо же как-то объяснить корешам, куда подевался краденый Куинджи! Зато теперь, с пеной у рта рассказывая чистую правду, он в два счета приобретет репутацию записного враля и кидалы, обувшего в лапти своих же подельников. Смотреть на него после этого станут в высшей степени косо, бизнес даст трещину, и ему ничего не останется, как верой и правдой служить делу сохранения, понимаете ли, культурного наследия. Толку от него, конечно, будет немного, но все-таки... Слухом земля полнится; если бы не слухи, Глеб Сиверов занимался бы сейчас совсем другими, более привычными для него делами. А лучшего агента для сбора, передачи и распространения слухов, чем вот этот проходимец, пожалуй, и не придумаешь.
– Ладно, – буркнул наконец Самокат. – Деваться-то все равно некуда.
– Вот это верно, – сказал Глеб и посмотрел на часы. – У нас есть пять минут – в самый раз для коротенького интервью. Вернемся к нашему Куинджи. Итак, всего три вопроса: кто брал музей, кто делал копию и кто заказчик?
Глава 3
– Теперь расскажи, как прошел день, – сказал Виктор, усаживаясь в кровати и подкладывая подушку под спину.
Как всегда после секса, неважно, хорошего или на скорую руку, его потянуло на разговоры. На самом-то деле ему, конечно же, хотелось вовсе не поговорить, а вздремнуть, но их отношения еще не стали рутинными, и он не мог себе позволить просто повернуться к ней спиной и захрапеть, как это водится у большинства русских мужиков. Да и не только русских, наверное.
Ирина тоже села, спустив ноги на прохладный гладкий пол, и набросила на плечи халат. Скользкий шелк приятно ласкал разгоряченную кожу, возбуждение понемногу проходило, сознание возвращалось, и голова мало-помалу снова обретала способность соображать. Заводилась Ирина медленно и так же медленно остывала; Виктор был прекрасным любовником, но на весь цикл, на то, чтобы заставить ее сразу же после последнего сладкого спазма уронить голову на подушку и уснуть, его все-таки не хватало. Гадая, существуют ли на самом деле такие любовники или они бывают только в кино да на страницах бульварных романов, Ирина встала и босиком подошла к окну.
Дневная гроза давно кончилась, и за окном без конца и края расстилался черный бархат теплой летней ночи, поверху утыканный дрожащими ледяными булавками звезд. Сквозь тройной стеклопакет слабо, будто с другого края света, доносились щелкающие, переливчатые трели соловья; снаружи невесомыми частичками коричневатого праха беспорядочно бились привлеченные светом комары. Их замысловатый охотничий танец начисто отбивал охоту приоткрыть окно, чтобы впустить в комнату струю ночной прохлады и послушать пение соловья.
– День прошел нормально, – отрапортовала Ирина, глядя на свое отражение в темном стекле.
– Где была, что видела? – все тем же бодряческим, призванным победить дремоту, а заодно отвлечь Ирину от мыслей о сексе, немного фальшивым тоном спросил Виктор.
– В Третьяковке, – не оборачиваясь, ответила Ирина. – А видела... Ну, что нового я могла там увидеть?
Она услышала щелчок зажигалки, ощутила запах табачного дыма.
– Эй, – позвал Виктор.
Ирина обернулась и увидела, что он прикурил две сигареты, одну из которых протягивал ей. Курила она нечасто, и сейчас ей этого не особенно хотелось, но она приблизилась к кровати и взяла дымящуюся сигарету. Она все еще чувствовала себя как будто отравленной после приключившегося с ней в галерее наваждения, и, чтобы прийти в себя, этот способ годился не хуже любого другого.
– Так-таки и ничего? – спросил Виктор, переставляя пепельницу с тумбочки к себе на колено и приглашающе похлопывая ладонью по простыне рядом с собой.
Ирина присела на краешек постели, затянулась дымом и пожала плечами.
– А почему ты спрашиваешь?
– Вид у тебя такой, – помедлив, ответил Виктор. – Такой, словно ты все время о чем-то думаешь. Отсутствующий, короче говоря.
Все-таки он чувствовал ее и понимал, как никто другой, не считая, разумеется, отца. А матери она вообще не помнила, та умерла после родов. Константин Ильич, как это ни прискорбно, теперь уже был не в счет, так что Виктор, пожалуй, остался единственным на всем белом свете человеком, который знал о ней почти все. Знал, о чем она думает, что чувствует, о чем грустит и чему радуется.
У Виктора была массивная фигура борца, выступающего в классическом стиле, и лицо, в котором, если чуточку напрячь воображение, можно было усмотреть строгие античные черты. Поэтому Константин Ильич, пребывая в юмористическом настроении, бывало, называл его "беглецом из греческого зала"; еще он утверждал, разумеется, в шутку, что дочь выбирала себе мужчину, сравнивая внешность кандидатов с фотографией мраморного Аполлона, которую якобы постоянно держала у себя в косметичке.
Виктору было сорок пять – "время собирать камни", как частенько, посмеиваясь, говорил он сам. Это было, конечно, верно, но камни, которые он собирал, не были камнями в почках или желчном пузыре; если продолжить сравнение, собираемые им ныне камни относились к разряду драгоценных, реже – полудрагоценных. Он занимал очень высокий пост, имел очень солидный бизнес и ОЧЕНЬ крупный счет в банке (а если подумать, то, наверное, не в одном). Он был из тех людей, которые за легким завтраком дают советы президентам и премьер-министрам, сами при этом оставаясь в тени; он был из тех, по чьему желанию вспыхивают и прекращаются войны и чье состояние прирастает независимо от того, закончился очередной вооруженный конфликт победой или поражением. Потому что он был из тех людей, которые решают, кто должен победить, а кто потерпеть поражение; так, во всяком случае, временами казалось Ирине. Сам Виктор об этом никогда не говорил, а на вопросы, касающиеся его занятий, отвечал уклончиво или просто переводил разговор на другие темы – более, по его словам, интересные.
У него была широкая треугольная спина, и треугольник этот, между прочим, до сих пор был обращен основанием кверху, а не наоборот, как у большинства стареющих мужчин, которые хорошо питаются и ведут сидячий образ жизни. Именно из-за этой спины, широкой как в прямом, так и в переносном смысле, у них с Ириной вспыхивали порой короткие, но яростные ссоры. Он был Виктор, Победитель, у него была широкая спина, и он все время норовил прикрыть этой своей спиной Ирину – просто так, чтобы не дуло. И когда она выпускала по этому поводу когти, он всякий раз только разводил руками и удивлялся. "Что ты за человек? – говорил он, и в его голосе раздражение странным образом сочеталось с восхищением приблизительно в равных пропорциях. – Да любая на твоем месте была бы на седьмом небе от счастья!"
Звучало это грубовато, но именно так, как правило, и звучит голая правда. Ирина не хуже Виктора знала, что девяносто девять и девять десятых процента российских женщин продали бы дьяволу свои души только за то, чтобы очутиться на ее месте – здесь, в этом роскошном загородном особняке, за широкой треугольной спиной Виктора-Победителя. Но что поделаешь, если она как раз входила в эту злосчастную одну десятую процента, которая не только говорит, но и на самом деле думает, что женщина – не предмет домашней утвари? Она-то как раз привыкла идти навстречу ветру и с разбега брать барьеры, так что маячащая впереди широкая спина ее только раздражала: за ней не хватало кислорода, и она мешала видеть линию горизонта.
К счастью, Виктор это понимал, и его попытки заслонить Ирину от ветра были чисто инстинктивными, предпринимаемыми без умысла, а просто по привычке. Наверное, именно ее независимость явилась тем связующим звеном, которое уже второй год удерживало его рядом с Ириной. Выбирал-то он ее, само собой, по другим параметрам, в число которых, как водится, входили длина ног, форма бедер, размер бюста, цвет глаз, тембр голоса и прочие вещи из того же стандартного набора. Выбирал за одно, полюбил за другое – так, в сущности, бывает всегда, но Ирина это ценила, потому что знала: она – не сахар и долго выдерживать ее характер способен далеко не каждый мужчина.
Правда, замуж она за него не спешила, хотя он звал, и не раз. Почему – сама не знала, но не спешила, нет, хотя это и служило дополнительным поводом для сплетен: дескать, Андронова на своем денежном мешке зубки-то обломала; заарканить заарканила, а захомутать никак не получается.
На сплетников она привычно плевала с высокой колокольни и продолжала жить как жила, тем более что отец теперь уже никогда не упрекнет ее за то, что она не торопится порадовать его внуками... Да и при жизни Константин Ильич попрекал ее этим нечасто: понимал, наверное, что, кроме любви к искусству, таланта и чутья, дочь унаследовала от него склонность к позднему браку – осеннему, как он сам это называл.
– Вид у меня самый что ни на есть присутствующий, – сказала она, нарушая затянувшееся молчание, и Виктор закашлялся, поперхнувшись сигаретным дымом. – Намного более присутствующий, чем у тебя. Тебе же спать хочется, скажешь, нет?
– Хочется, – признался он, – но не буду. Жалко. Мы с тобой так мало видимся! Если бы мог, я бы вообще не спал. Давай лучше поговорим. Расскажи, о чем ты все время думаешь. Что ты там такого увидела в этой своей Третьяковке, что тебе весь вечер не дает покоя? Надеюсь, это не другой мужчина?
– В некотором роде, – сказала она. – И даже не один. Целая толпа мужчин... ну и женщин, конечно, тоже.
– Ну, это ерунда, – легкомысленно сказал Виктор и картинно затянулся сигаретой. Волосы у него над висками смешно торчали в разные стороны, и Ирина невольно хихикнула, подумав, что вот таким, голым и взъерошенным после бурной постельной сцены, его мало кто видел. – Толпа меня не волнует, – продолжал он, задрав голову и выпустив к потолку струю дыма. – Особенно такая, в которой есть женщины. Вот если бы один... Так что это была за толпа? Посетители что-нибудь учудили?
– Третьяковка сегодня закрыта для посетителей, – ответила Ирина. – Нет, это я так, пытаюсь образно выражаться.
– Ага, – Виктор едва заметно помрачнел. – Опять ходила поклониться святыне?
– Не думаю, что это повод для шуток, – сказала Ирина, стараясь, чтобы это замечание прозвучало не слишком резко.
– А я и не думал шутить. Ты часами простаиваешь возле этой картины. Дай тебе волю, ты бы, наверное, и ночевала там в зале на скамейке. Я понимаю, почему ты это делаешь, но не понимаю зачем. Ты ведь у меня очень разумная девочка, у тебя голова – дай бог каждому, так чего ты хочешь от этой несчастной картины? Ждешь, когда она с тобой заговорит? Погоди, еще немного, и ты действительно услышишь голоса, а потом Иисус подойдет поближе и благословит тебя прямо с холста... Ты этого добиваешься?
Он казался по-настоящему раздраженным, но Ирина знала, что за раздражением, как за ширмой, скрываются тревога и озабоченность. Похоже, его опять подмывало задвинуть ее к себе за спину, защитить от всех несчастий, и сердился он как раз потому, что понимал: из этого, как всегда, ничего не выйдет. Словом, налицо был отличный повод для очередной ссоры, но ссориться Ирине в данный момент ни капельки не хотелось, потому что она и сама была встревожена.
– Ты знаешь, – сказала она, глубоко, по-мужски, затягиваясь сигаретой, – наверное, я действительно начинаю потихонечку сходить с ума. Сегодня со мной произошла странная история, прямо наваждение какое-то... Нет, голосов я пока не слышала, но... Представляешь, мне сегодня вдруг почудилось, что картина ненастоящая.
– То есть как это "ненастоящая"? – удивился Виктор.
– Ну, копия, подделка...
– А такое возможно? Я имею в виду, чтобы в Третьяковке висела копия, а ты бы об этом не знала?
– Да в том-то и дело, что это исключено! Но в какой-то момент я была почти на сто процентов уверена, что передо мной никакой не оригинал, а вот именно копия, хотя и очень неплохая.
– Чудеса, – сказал Виктор.
Прозвучало это довольно-таки равнодушно. Одним из главных достоинств своего возлюбленного Ирина считала то, что он был от живописи еще более далек, чем декабристы от народа. Разумеется, как всякий культурный, образованный человек, он посещал музеи и выставки, мог отличить Репина от Пикассо и вполне связно выразить польщенному живописцу благодарность и восхищение, которых на самом деле не испытывал. Но в вопросах узкоспециальных он был полным профаном, чего, к счастью, никогда не скрывал. Порой он высказывал суждения о живописи, граничившие с нелепостью, но делалось это просто для того, чтобы немного подразнить Ирину. Поэтому проявленное им равнодушие ее нисколько не задело: для него, как для любого обывателя, в этой истории не было ничего удивительного. Подумаешь, копия! Чему тут удивляться? Оригинал за столько лет, наверное, пришел в полную негодность, а то и вовсе висит на даче у какого-нибудь отставной козы барабанщика, бывшего секретаря ЦК или министра сельского хозяйства, скажем, братского Туркменистана.
Так или примерно так почти наверняка рассуждал Виктор. Однако, как бы он ни относился к живописи, Ирину и все, что было с ней связано, он воспринимал с полной серьезностью.
– И что же ты предприняла? – заинтересованно осведомился он.
Ирина поправила соскользнувший с левого плеча халат и состроила недоумевающую гримасу.
– А что тут можно предпринять? Не в милицию же звонить... Я же говорю, наваждение! Ну, пошла к дяде Феде...
– К дяде Феде?
– Это реставратор из Третьяковки, самый опытный.
– Ага. Дядя Федя съел медведя, упал в яму, крикнул: "Мама!"... И что же крикнул дядя Федя, когда ты поделилась с ним своими... э... опасениями?
– Он вообще никогда не повышает голоса, чтоб ты знал. Очень тихий, интеллигентный, а главное, знающий человек.
– Так-так. А годков ему сколько, если не секрет?
Ирина улыбнулась и решительно погасила в пепельнице сигарету.
– Осенью уходит на пенсию, – сказала она, – так что можешь не беспокоиться, Отелло.
– Значит, все-таки чуточку старше меня, – с напускной задумчивостью произнес Виктор. – Ладно, тогда пускай живет. Ну, и что же он тихо и интеллигентно тебе сказал?
Ирина пожала плечами и провела ладонью по волосам, безотчетно копируя жест своего покойного отца.
– Он меня похвалил, – сказала она. – Оказывается, я первая это заметила... из тех, кто не в курсе, естественно.
– Ах, так это действительно копия? – с заинтересованностью, которая показалась Ирине неожиданно искренней, воскликнул Виктор.
– Да нет же, оригинал. Просто в начале девяностых, в самые тяжелые времена, кто-то из тогдашних реставраторов здорово напортачил, чуть было не погубил картину безвозвратно... Все, конечно, исправили, специалисты в Третьяковке работают в самом деле классные, прямо волшебники. Так что я действительно первая заметила, что с картиной что-то не так.
– По-моему, это повод для законной гордости, а не для беспокойства, – заметил Виктор. Он потушил сигарету, благоразумно оставив наиболее, если верить медикам, канцерогенные два с половиной сантиметра у самого фильтра. – Слушай, – продолжил он, – я никак не соображу, какая разница между хорошей копией и оригиналом, над которым сто, двести, триста лет работали реставраторы? Ведь на таком оригинале, наверное, уже не осталось ни одного мазка, положенного самим автором! Ей-богу, тут есть какая-то условность, совершенно недоступная моему пониманию.
Это было как раз одно из тех провокационных высказываний, к которым Виктор прибегал, когда хотел отвлечь Ирину и втянуть ее в горячий и бессмысленный спор об искусстве, где ему обычно доставалась незавидная роль молчаливой боксерской груши. На этот раз, увы, данный акт самопожертвования остался незамеченным: Ирина выглядела слишком озабоченной, чтобы отвлекаться на глупости.
– Да что, наконец, тебя гложет? – воскликнул раздосадованный Виктор. – Ты что, не поверила этому своему дяде Феде?
Ирина беспомощно развела руками.
– Какое право я имею ему не верить? Он работает в галерее дольше, чем я живу на свете, он любому искусствоведу даст сто очков вперед, у него безупречная репутация...
– И все-таки тебя что-то тревожит.
– Ну да, пожалуй... Понимаешь, – сказала Ирина отчаянным тоном человека, решившего наконец переложить часть оказавшегося непосильным груза на чужие плечи, – реставрация была в начале девяностых, так? То есть без малого полтора десятка лет назад. А полтора десятка лет назад мне было пятнадцать. Ну, пускай семнадцать или даже восемнадцать. Я тогда была восторженная девчонка, то ли школьница, то ли студентка, и даже не московская, а питерская. "Явление Христа народу" я, конечно, видела, и не раз, но просто видела, понимаешь? По-настоящему, всерьез рассматривать, изучать картину я начала только после того, как окончила академию и перебралась в Москву. То есть уже через несколько лет после той реставрации...
– Так-так-так, – произнес Виктор, резко подавшись вперед. Теперь уже он выглядел встревоженным и озабоченным. – Кажется, начинаю понимать. Ты хочешь сказать, что по-настоящему рассмотрела и запомнила картину уже в нынешнем виде, который она приобрела после той злополучной реставрации, так? Выходит, тебе просто не с чем было ее сравнивать. Ты не знаешь, какой она была до реставрации, а значит, не могла заметить отличий, появившихся после. Так?
– Вот именно! – воскликнула Ирина.
Виктор, конечно, ничего не понимал в живописи, но, когда речь шла о логике и здравом смысле, он неизменно оказывался на высоте. И сейчас ему удалось четко сформулировать то, что не давало ей покоя всю вторую половину дня. Настолько четко и ясно, что Ирине осталось только удивляться, как она не додумалась до этого сама. То есть она почти додумалась, но все-таки не до конца. А вот Виктор мигом ухватил самую суть и изложил ее парой коротких фраз. Все-таки две головы действительно лучше, чем одна...
Как всегда после секса, неважно, хорошего или на скорую руку, его потянуло на разговоры. На самом-то деле ему, конечно же, хотелось вовсе не поговорить, а вздремнуть, но их отношения еще не стали рутинными, и он не мог себе позволить просто повернуться к ней спиной и захрапеть, как это водится у большинства русских мужиков. Да и не только русских, наверное.
Ирина тоже села, спустив ноги на прохладный гладкий пол, и набросила на плечи халат. Скользкий шелк приятно ласкал разгоряченную кожу, возбуждение понемногу проходило, сознание возвращалось, и голова мало-помалу снова обретала способность соображать. Заводилась Ирина медленно и так же медленно остывала; Виктор был прекрасным любовником, но на весь цикл, на то, чтобы заставить ее сразу же после последнего сладкого спазма уронить голову на подушку и уснуть, его все-таки не хватало. Гадая, существуют ли на самом деле такие любовники или они бывают только в кино да на страницах бульварных романов, Ирина встала и босиком подошла к окну.
Дневная гроза давно кончилась, и за окном без конца и края расстилался черный бархат теплой летней ночи, поверху утыканный дрожащими ледяными булавками звезд. Сквозь тройной стеклопакет слабо, будто с другого края света, доносились щелкающие, переливчатые трели соловья; снаружи невесомыми частичками коричневатого праха беспорядочно бились привлеченные светом комары. Их замысловатый охотничий танец начисто отбивал охоту приоткрыть окно, чтобы впустить в комнату струю ночной прохлады и послушать пение соловья.
– День прошел нормально, – отрапортовала Ирина, глядя на свое отражение в темном стекле.
– Где была, что видела? – все тем же бодряческим, призванным победить дремоту, а заодно отвлечь Ирину от мыслей о сексе, немного фальшивым тоном спросил Виктор.
– В Третьяковке, – не оборачиваясь, ответила Ирина. – А видела... Ну, что нового я могла там увидеть?
Она услышала щелчок зажигалки, ощутила запах табачного дыма.
– Эй, – позвал Виктор.
Ирина обернулась и увидела, что он прикурил две сигареты, одну из которых протягивал ей. Курила она нечасто, и сейчас ей этого не особенно хотелось, но она приблизилась к кровати и взяла дымящуюся сигарету. Она все еще чувствовала себя как будто отравленной после приключившегося с ней в галерее наваждения, и, чтобы прийти в себя, этот способ годился не хуже любого другого.
– Так-таки и ничего? – спросил Виктор, переставляя пепельницу с тумбочки к себе на колено и приглашающе похлопывая ладонью по простыне рядом с собой.
Ирина присела на краешек постели, затянулась дымом и пожала плечами.
– А почему ты спрашиваешь?
– Вид у тебя такой, – помедлив, ответил Виктор. – Такой, словно ты все время о чем-то думаешь. Отсутствующий, короче говоря.
Все-таки он чувствовал ее и понимал, как никто другой, не считая, разумеется, отца. А матери она вообще не помнила, та умерла после родов. Константин Ильич, как это ни прискорбно, теперь уже был не в счет, так что Виктор, пожалуй, остался единственным на всем белом свете человеком, который знал о ней почти все. Знал, о чем она думает, что чувствует, о чем грустит и чему радуется.
У Виктора была массивная фигура борца, выступающего в классическом стиле, и лицо, в котором, если чуточку напрячь воображение, можно было усмотреть строгие античные черты. Поэтому Константин Ильич, пребывая в юмористическом настроении, бывало, называл его "беглецом из греческого зала"; еще он утверждал, разумеется, в шутку, что дочь выбирала себе мужчину, сравнивая внешность кандидатов с фотографией мраморного Аполлона, которую якобы постоянно держала у себя в косметичке.
Виктору было сорок пять – "время собирать камни", как частенько, посмеиваясь, говорил он сам. Это было, конечно, верно, но камни, которые он собирал, не были камнями в почках или желчном пузыре; если продолжить сравнение, собираемые им ныне камни относились к разряду драгоценных, реже – полудрагоценных. Он занимал очень высокий пост, имел очень солидный бизнес и ОЧЕНЬ крупный счет в банке (а если подумать, то, наверное, не в одном). Он был из тех людей, которые за легким завтраком дают советы президентам и премьер-министрам, сами при этом оставаясь в тени; он был из тех, по чьему желанию вспыхивают и прекращаются войны и чье состояние прирастает независимо от того, закончился очередной вооруженный конфликт победой или поражением. Потому что он был из тех людей, которые решают, кто должен победить, а кто потерпеть поражение; так, во всяком случае, временами казалось Ирине. Сам Виктор об этом никогда не говорил, а на вопросы, касающиеся его занятий, отвечал уклончиво или просто переводил разговор на другие темы – более, по его словам, интересные.
У него была широкая треугольная спина, и треугольник этот, между прочим, до сих пор был обращен основанием кверху, а не наоборот, как у большинства стареющих мужчин, которые хорошо питаются и ведут сидячий образ жизни. Именно из-за этой спины, широкой как в прямом, так и в переносном смысле, у них с Ириной вспыхивали порой короткие, но яростные ссоры. Он был Виктор, Победитель, у него была широкая спина, и он все время норовил прикрыть этой своей спиной Ирину – просто так, чтобы не дуло. И когда она выпускала по этому поводу когти, он всякий раз только разводил руками и удивлялся. "Что ты за человек? – говорил он, и в его голосе раздражение странным образом сочеталось с восхищением приблизительно в равных пропорциях. – Да любая на твоем месте была бы на седьмом небе от счастья!"
Звучало это грубовато, но именно так, как правило, и звучит голая правда. Ирина не хуже Виктора знала, что девяносто девять и девять десятых процента российских женщин продали бы дьяволу свои души только за то, чтобы очутиться на ее месте – здесь, в этом роскошном загородном особняке, за широкой треугольной спиной Виктора-Победителя. Но что поделаешь, если она как раз входила в эту злосчастную одну десятую процента, которая не только говорит, но и на самом деле думает, что женщина – не предмет домашней утвари? Она-то как раз привыкла идти навстречу ветру и с разбега брать барьеры, так что маячащая впереди широкая спина ее только раздражала: за ней не хватало кислорода, и она мешала видеть линию горизонта.
К счастью, Виктор это понимал, и его попытки заслонить Ирину от ветра были чисто инстинктивными, предпринимаемыми без умысла, а просто по привычке. Наверное, именно ее независимость явилась тем связующим звеном, которое уже второй год удерживало его рядом с Ириной. Выбирал-то он ее, само собой, по другим параметрам, в число которых, как водится, входили длина ног, форма бедер, размер бюста, цвет глаз, тембр голоса и прочие вещи из того же стандартного набора. Выбирал за одно, полюбил за другое – так, в сущности, бывает всегда, но Ирина это ценила, потому что знала: она – не сахар и долго выдерживать ее характер способен далеко не каждый мужчина.
Правда, замуж она за него не спешила, хотя он звал, и не раз. Почему – сама не знала, но не спешила, нет, хотя это и служило дополнительным поводом для сплетен: дескать, Андронова на своем денежном мешке зубки-то обломала; заарканить заарканила, а захомутать никак не получается.
На сплетников она привычно плевала с высокой колокольни и продолжала жить как жила, тем более что отец теперь уже никогда не упрекнет ее за то, что она не торопится порадовать его внуками... Да и при жизни Константин Ильич попрекал ее этим нечасто: понимал, наверное, что, кроме любви к искусству, таланта и чутья, дочь унаследовала от него склонность к позднему браку – осеннему, как он сам это называл.
– Вид у меня самый что ни на есть присутствующий, – сказала она, нарушая затянувшееся молчание, и Виктор закашлялся, поперхнувшись сигаретным дымом. – Намного более присутствующий, чем у тебя. Тебе же спать хочется, скажешь, нет?
– Хочется, – признался он, – но не буду. Жалко. Мы с тобой так мало видимся! Если бы мог, я бы вообще не спал. Давай лучше поговорим. Расскажи, о чем ты все время думаешь. Что ты там такого увидела в этой своей Третьяковке, что тебе весь вечер не дает покоя? Надеюсь, это не другой мужчина?
– В некотором роде, – сказала она. – И даже не один. Целая толпа мужчин... ну и женщин, конечно, тоже.
– Ну, это ерунда, – легкомысленно сказал Виктор и картинно затянулся сигаретой. Волосы у него над висками смешно торчали в разные стороны, и Ирина невольно хихикнула, подумав, что вот таким, голым и взъерошенным после бурной постельной сцены, его мало кто видел. – Толпа меня не волнует, – продолжал он, задрав голову и выпустив к потолку струю дыма. – Особенно такая, в которой есть женщины. Вот если бы один... Так что это была за толпа? Посетители что-нибудь учудили?
– Третьяковка сегодня закрыта для посетителей, – ответила Ирина. – Нет, это я так, пытаюсь образно выражаться.
– Ага, – Виктор едва заметно помрачнел. – Опять ходила поклониться святыне?
– Не думаю, что это повод для шуток, – сказала Ирина, стараясь, чтобы это замечание прозвучало не слишком резко.
– А я и не думал шутить. Ты часами простаиваешь возле этой картины. Дай тебе волю, ты бы, наверное, и ночевала там в зале на скамейке. Я понимаю, почему ты это делаешь, но не понимаю зачем. Ты ведь у меня очень разумная девочка, у тебя голова – дай бог каждому, так чего ты хочешь от этой несчастной картины? Ждешь, когда она с тобой заговорит? Погоди, еще немного, и ты действительно услышишь голоса, а потом Иисус подойдет поближе и благословит тебя прямо с холста... Ты этого добиваешься?
Он казался по-настоящему раздраженным, но Ирина знала, что за раздражением, как за ширмой, скрываются тревога и озабоченность. Похоже, его опять подмывало задвинуть ее к себе за спину, защитить от всех несчастий, и сердился он как раз потому, что понимал: из этого, как всегда, ничего не выйдет. Словом, налицо был отличный повод для очередной ссоры, но ссориться Ирине в данный момент ни капельки не хотелось, потому что она и сама была встревожена.
– Ты знаешь, – сказала она, глубоко, по-мужски, затягиваясь сигаретой, – наверное, я действительно начинаю потихонечку сходить с ума. Сегодня со мной произошла странная история, прямо наваждение какое-то... Нет, голосов я пока не слышала, но... Представляешь, мне сегодня вдруг почудилось, что картина ненастоящая.
– То есть как это "ненастоящая"? – удивился Виктор.
– Ну, копия, подделка...
– А такое возможно? Я имею в виду, чтобы в Третьяковке висела копия, а ты бы об этом не знала?
– Да в том-то и дело, что это исключено! Но в какой-то момент я была почти на сто процентов уверена, что передо мной никакой не оригинал, а вот именно копия, хотя и очень неплохая.
– Чудеса, – сказал Виктор.
Прозвучало это довольно-таки равнодушно. Одним из главных достоинств своего возлюбленного Ирина считала то, что он был от живописи еще более далек, чем декабристы от народа. Разумеется, как всякий культурный, образованный человек, он посещал музеи и выставки, мог отличить Репина от Пикассо и вполне связно выразить польщенному живописцу благодарность и восхищение, которых на самом деле не испытывал. Но в вопросах узкоспециальных он был полным профаном, чего, к счастью, никогда не скрывал. Порой он высказывал суждения о живописи, граничившие с нелепостью, но делалось это просто для того, чтобы немного подразнить Ирину. Поэтому проявленное им равнодушие ее нисколько не задело: для него, как для любого обывателя, в этой истории не было ничего удивительного. Подумаешь, копия! Чему тут удивляться? Оригинал за столько лет, наверное, пришел в полную негодность, а то и вовсе висит на даче у какого-нибудь отставной козы барабанщика, бывшего секретаря ЦК или министра сельского хозяйства, скажем, братского Туркменистана.
Так или примерно так почти наверняка рассуждал Виктор. Однако, как бы он ни относился к живописи, Ирину и все, что было с ней связано, он воспринимал с полной серьезностью.
– И что же ты предприняла? – заинтересованно осведомился он.
Ирина поправила соскользнувший с левого плеча халат и состроила недоумевающую гримасу.
– А что тут можно предпринять? Не в милицию же звонить... Я же говорю, наваждение! Ну, пошла к дяде Феде...
– К дяде Феде?
– Это реставратор из Третьяковки, самый опытный.
– Ага. Дядя Федя съел медведя, упал в яму, крикнул: "Мама!"... И что же крикнул дядя Федя, когда ты поделилась с ним своими... э... опасениями?
– Он вообще никогда не повышает голоса, чтоб ты знал. Очень тихий, интеллигентный, а главное, знающий человек.
– Так-так. А годков ему сколько, если не секрет?
Ирина улыбнулась и решительно погасила в пепельнице сигарету.
– Осенью уходит на пенсию, – сказала она, – так что можешь не беспокоиться, Отелло.
– Значит, все-таки чуточку старше меня, – с напускной задумчивостью произнес Виктор. – Ладно, тогда пускай живет. Ну, и что же он тихо и интеллигентно тебе сказал?
Ирина пожала плечами и провела ладонью по волосам, безотчетно копируя жест своего покойного отца.
– Он меня похвалил, – сказала она. – Оказывается, я первая это заметила... из тех, кто не в курсе, естественно.
– Ах, так это действительно копия? – с заинтересованностью, которая показалась Ирине неожиданно искренней, воскликнул Виктор.
– Да нет же, оригинал. Просто в начале девяностых, в самые тяжелые времена, кто-то из тогдашних реставраторов здорово напортачил, чуть было не погубил картину безвозвратно... Все, конечно, исправили, специалисты в Третьяковке работают в самом деле классные, прямо волшебники. Так что я действительно первая заметила, что с картиной что-то не так.
– По-моему, это повод для законной гордости, а не для беспокойства, – заметил Виктор. Он потушил сигарету, благоразумно оставив наиболее, если верить медикам, канцерогенные два с половиной сантиметра у самого фильтра. – Слушай, – продолжил он, – я никак не соображу, какая разница между хорошей копией и оригиналом, над которым сто, двести, триста лет работали реставраторы? Ведь на таком оригинале, наверное, уже не осталось ни одного мазка, положенного самим автором! Ей-богу, тут есть какая-то условность, совершенно недоступная моему пониманию.
Это было как раз одно из тех провокационных высказываний, к которым Виктор прибегал, когда хотел отвлечь Ирину и втянуть ее в горячий и бессмысленный спор об искусстве, где ему обычно доставалась незавидная роль молчаливой боксерской груши. На этот раз, увы, данный акт самопожертвования остался незамеченным: Ирина выглядела слишком озабоченной, чтобы отвлекаться на глупости.
– Да что, наконец, тебя гложет? – воскликнул раздосадованный Виктор. – Ты что, не поверила этому своему дяде Феде?
Ирина беспомощно развела руками.
– Какое право я имею ему не верить? Он работает в галерее дольше, чем я живу на свете, он любому искусствоведу даст сто очков вперед, у него безупречная репутация...
– И все-таки тебя что-то тревожит.
– Ну да, пожалуй... Понимаешь, – сказала Ирина отчаянным тоном человека, решившего наконец переложить часть оказавшегося непосильным груза на чужие плечи, – реставрация была в начале девяностых, так? То есть без малого полтора десятка лет назад. А полтора десятка лет назад мне было пятнадцать. Ну, пускай семнадцать или даже восемнадцать. Я тогда была восторженная девчонка, то ли школьница, то ли студентка, и даже не московская, а питерская. "Явление Христа народу" я, конечно, видела, и не раз, но просто видела, понимаешь? По-настоящему, всерьез рассматривать, изучать картину я начала только после того, как окончила академию и перебралась в Москву. То есть уже через несколько лет после той реставрации...
– Так-так-так, – произнес Виктор, резко подавшись вперед. Теперь уже он выглядел встревоженным и озабоченным. – Кажется, начинаю понимать. Ты хочешь сказать, что по-настоящему рассмотрела и запомнила картину уже в нынешнем виде, который она приобрела после той злополучной реставрации, так? Выходит, тебе просто не с чем было ее сравнивать. Ты не знаешь, какой она была до реставрации, а значит, не могла заметить отличий, появившихся после. Так?
– Вот именно! – воскликнула Ирина.
Виктор, конечно, ничего не понимал в живописи, но, когда речь шла о логике и здравом смысле, он неизменно оказывался на высоте. И сейчас ему удалось четко сформулировать то, что не давало ей покоя всю вторую половину дня. Настолько четко и ясно, что Ирине осталось только удивляться, как она не додумалась до этого сама. То есть она почти додумалась, но все-таки не до конца. А вот Виктор мигом ухватил самую суть и изложил ее парой коротких фраз. Все-таки две головы действительно лучше, чем одна...