«Да меня-то через месяц тут уже не будет», — кисло подумал пан Кшиштоф, но промолчал. Менее всего ему сейчас хотелось вступать в какие-то сложные переговоры, обмениваться несуществующими почтовыми адресами и выслушивать заверения в том, что деньги будут ему непременно высланы в самое ближайшее время. Может, Юсупов и не врал, утверждая, что готов вернуть долг, да только кому он его вернет? Куда вышлет — в ставку Мюрата? Ох, Езус-Мария, и надо же было так вляпаться!...
   Нехотя сдал пан Кшиштоф карты и стал играть — лениво, без прежнего огня, без вдохновения и даже без интереса. Какой прок от выигрыша, который ты не можешь получить? То-то и оно, что никакого... Эта игра не представляла для пана Кшиштофа даже спортивного интереса. Юсупов был таким скверным игроком, что оттачивать на нем свое мастерство казалось пустой тратой времени.
   По перечисленным выше причинам пан Кшиштоф играл в четверть силы, заботясь только о том, чтобы ненароком не проиграть живых денег. Но фортуна, как видно, и впрямь решила сегодня повернуться к нему лицом; впрочем, могло оказаться, что она просто обиделась на Юсупова, вслух обозвавшего ее непотребной девкой. Так или иначе, но даже без помощи махинаций, столь привычных пану Кшиштофу, козыри валом валили к нему в руки. Юсупов все строчил и строчил бесполезные записки; после двух часов ночи он перестал пить и начал понемногу покрываться нездоровой бледностью, однако упорно продолжал играть, проигрывая раз за разом и все время с тупым упорством помешанного увеличивая ставки, — видно, надеялся отыграться одним махом.
   Пан Кшиштоф автоматически подсчитывал в уме свой выигрыш и, когда тот достиг двадцати пяти тысяч, едва не разразился горьким смехом: вот уж, действительно, повезло! Выиграть целое состояние и не иметь возможности получить что бы то ни было сверх жалких двухсот рублей — это ли не везение?! Везение, да еще какое! Как раз в стиле пана Кшиштофа Огинского — рыцаря, лишенного наследства... Если так пойдет и дальше, решил он, то можно будет никуда не уезжать. Получить с этого дурака тысяч пятьдесят, прикупить пару деревенек, жениться на какой-нибудь уродине наподобие княжны Зеленской и жить себе тихонько, понемногу забывая маршала Мюрата, но все время помня о Черном озере...
   Мысль о женитьбе на какой-нибудь местной толстухе была исполнена горькой иронии, но она вдруг показалась пану Кшиштофу любопытной. «Почему же непременно на толстухе?» — подумал он, принимая от Юсупова карту и замечая при этом, как дрожит сжимающая колоду рука. — Почему обязательно на уродине? Ведь есть же весьма привлекательные девицы, да притом богатые и с титулом. Взять, к примеру, эту чертовку, княжну Вязмитинову..."
   Где-то в глубине сознания забрезжил смутный проблеск спасительной идеи, и по мере того, как идея эта обретала все более ясные очертания, угасший было интерес пана Кшиштофа к игре начал разгораться с новой силой.
   Выиграв сто тысяч, Огинский сбился и перестал считать. Игра продолжалась, и, когда за окнами затеплился серенький рассвет, пан Кшиштоф предложил прервать игру и подсчитать итог. Он чувствовал, что с Юсупова довольно: если бы не дрожь в руках и лихорадочный блеск глубоко запавших, обведенных темными кругами глаз, его можно было бы принять за покойника. Еще немного, и бедняга может умереть по-настоящему, не выдержав горечи столь сокрушительного разорения. Может, старый князь Юсупов и богат, но вряд ли он согласится выложить такие огромные деньги, дабы покрыть карточный долг своего побочного сына. А если бы он и согласился, сам бастард вряд ли отважится обратиться к нему с такой чудовищной просьбой.
   Ворохом лежавшие на столе долговые записки аккуратно разложили и сочли, получив в итоге ровно двести пятьдесят тысяч. Юсупов потянулся дрожащей рукой к вороту доломана, который и без того уже был расстегнут донизу, открывая взгляду пана Кшиштофа несвежее шелковое белье.
   — Как же? — спросил Юсупов бесцветным голосом человека, который проснулся в аду, но отказывается в это верить. — Неужто двести пятьдесят?
   — Сам сочти, — предложил пан Кшиштоф.
   — Да нет, что же... — Юсупов отрицательно мотнул головой. — Так... — голос его сорвался на какой-то неприличный писк, и он гулко откашлялся в кулак. — Что ж, двести пятьдесят так двести пятьдесят. Сумма хорошая. Круглая...
   Он вновь попытался найти ворот, царапнув себя ногтями по горлу.
   — Да, брат, — непринужденно, будто речь шла о двухстах пятидесяти рублях, сказал Огинский, — проигрался ты нынче знатно. Говорил я тебе, что фортуна сегодня за меня. Зря ты ее потаскухой обозвал. Вот она с тобой и поквиталась...
   Юсупов покивал головой, но как-то так, что было неясно, услышал ли он слова пана Кшиштофа, а если услышал, то понял ли, о чем шла речь.
   — Вот что, Студзинский, — медленно проговорил он. — Вот что, нет ли у тебя с собою пистолета? Будь добр, одолжи мне его на время, коли есть. Я верну... То есть тебе непременно вернут.
   Это были примерно те слова, которых ждал пан Кшиштоф, но он все равно грозно нахмурил брови и шевельнул накладными усами, изобразив на лице изумление и недовольство.
   — Ты это о чем? — спросил он. — Зачем тебе понадобился пистолет? Уж не хочешь ли ты сказать, милейший Юсупов, что отказываешься от долга?
   Юсупов встал. В нем более не осталось ничего от лихого забияки и франта, который вечером вошел в обеденную залу трактира и предлагал Огинскому забавы ради разнести этот гнусный вертеп в щепки. Он как будто даже стал меньше ростом, и пан Кшиштоф с огромным удовлетворением заметил в его глазах самые настоящие слезы. Перед ним стоял человек чести, только что ухитрившийся своими руками отдать эту хваленую честь на поругание.
   — Я не могу отказаться от долга, — тихо промолвил он. — Но и оплатить его мне нечем, кроме собственной жизни. Потому я и прошу у тебя пистолет.
   — Погоди, — сказал Огинский, — а как же папенька твой?
   — Папенька мой имеет пятьдесят душ крепостных и двести рублей дохода в год, — признался Юсупов. — Князь Юсупов мне не родственник, а однофамилец. Да и вряд ли сыщется отец, готовый выложить такие деньги за сыновние долги. Словом, не мучь меня, дай пистолет, свой я ненароком повредил. Не в петлю же мне лезть, в самом-то деле! Ах, господи, какое бесчестье! И ведь знаю, что играть не умею, а удержаться все равно не могу. Но такое со мной впервые, клянусь! Какой позор! Бедная маменька, она этого не переживет!
   — Погоди рыдать, офицер, — умело придав голосу презрительный оттенок, перебил его Огинский. — Что ты заладил — маменька, папенька... Поверь, мне тебя искренне жаль, но честь — это честь. Не умеешь играть — не садись за стол, а коли сел, так уж не плачь. Проигравши, надобно платить, а со смерти твоей много ли мне проку? Ты, брат, хоть и дурак изрядный, однако, по всему видать, человек благородный, честный. Так ли? Вижу, что так. Вот погляди: мне от твоей смерти никакой выгоды, кроме огорчения, маменьке с папенькой тем более, да и об Отечестве, коему ты служишь, забывать не следует. Я ведь нынче же денег не требую, когда сможешь, тогда и отдашь. Скажем, через месяц или даже через два.
   — Да говорю же, взять неоткуда! — с отчаянием в голосе воскликнул Юсупов. — Честно говорю, как брату, дурака перед тобой не ломаю, время тянуть, бегать от тебя не собираюсь. Нет денег! Не мучь ты меня, Христа ради, дай пистолет!
   — А я тебе подскажу, где денег взять, — самым дружеским тоном сказал пан Кшиштоф.
   Юсупов дернулся, как от пощечины, и непроизвольно схватился за саблю.
   — Хватит с меня и того бесчестья, что уже есть, — стеклянным голосом проговорил он. — Я не вор, я офицер и дворянин!
   — А кто про воровство говорит? — оглядываясь, будто и впрямь пытаясь отыскать кого-то третьего, удивился Огинский. — Ни воровства, ни убийства я тебе предлагать не стану, потому как и сам, знаешь ли, не из холопов. Присядь-ка, поговорим. Где-то тут еще вино оставалось... Ага, вот оно! На, брат, выпей, успокойся и послушай, что я тебе скажу...
   Получасом позднее поручик Ахтырского гусарского полка Юсупов, хромая сильнее прежнего и тяжело налегая на свою трость, вышел из трактира, где квартировал лейб-гусар с польской фамилией Студзинский. Поручик был бледен и вид имел растрепанный и дикий. Даже сабля его волочилась за ним, как некий ненужный, мешающий ему предмет, привязанный потехи ради каким-то жестоким шутником.
   Однако стоило ему свернуть за угол, где его уже не мог видеть стоявший у окна в своем прокуренном номере лейб-гусар, как поручик преобразился самым волшебным образом. Хромота его вдруг исчезла, на щеки вернулся здоровый румянец, а на губах появилась презрительная и вместе с тем веселая улыбка. Юсупов сунул под мышку трость, оглянулся на угол трактира и в веселом изумлении покачал головой.
   — Майор, — сказал он таким тоном, будто кто-то только что рассказал ему очевидную небылицу. — Ну и майор! Ну, деляга! Ну, ловкач! Двести пятьдесят тысяч!
   Воспоминание о только что проигранных деньгах почему-то развеселило его окончательно, и поручик двинулся сквозь светлеющие предрассветные сумерки, посмеиваясь, помахивая тростью и время от времени принимаясь изумленно качать головой.
* * *
   Настроение у княгини Аграфены Антоновны Зеленской было прескверное. Утро, как и следовало ожидать, началось со скандала. Собственно, в доме Зеленских с некоторых пор подобным образом начиналось едва ли не каждое утро: княгиня и ее дочери, и в лучшие времена не отличавшиеся покладистостью натуры, теперь, оказавшись по воле рока в весьма стесненных обстоятельствах и вынужденные поэтому денно и нощно мелькать друг у друга перед глазами, громко ссорились по каждому, даже самому ничтожному поводу.
   Ссоры эти сделались для княгини и ее домочадцев делом обыденным. Привыкнув постоянно кого-нибудь шпынять и изводить и не имея под рукой многочисленной дворни, Аграфена Антоновна, а также ее дочери Елизавета, Людмила и Ольга срывали злость друг на друге, а более всего на князе Аполлоне Игнатьевиче, которого справедливо полагали виновником всех своих несчастий и который ныне не имел даже возможности отсидеться у себя в кабинете, ибо никакого кабинета у него теперь не было.
   Однако разразившийся нынче утром в доме Зеленских скандал имел совершенно особенное свойство и был вызван причинами более вескими, нежели вздорные характеры княгини и ее дочерей. Сегодня княгине нужно было во что бы то ни стало настоять на своем, и оттого обыденная утренняя свара переросла в нечто, по накалу страстей превосходившее самые грандиозные в истории человечества сражения.
   Скандал разразился из-за младшей княжны, Ольги Аполлоновны. Весною, в апреле, когда небо приобрело радостный ярко-голубой оттенок, а с крыш и карнизов закапала талая водица, от Ольги Аполлоновны сбежал ее ненаглядный супруг, черноусый поручик Кшиштоф Огинский. Замуж за него Ольга Аполлоновна вышла, пока он лежал в беспамятстве, подстреленный французским шпионом, и замужество ее продлилось ровно столько, сколько понадобилось Огинскому, чтобы немного окрепнуть и не падать от слабости на каждом шагу. После этого он бесследно исчез, не оставив даже записки. Нельзя сказать, чтобы нанесенный вероломным паном Кшиштофом удар очень уж глубоко проник в прикрытое носорожьей шкурой сердце княжны Ольги. Но где-то она не то слышала, не то читала — словом, знала, что результатом подобных действий должна быть глубокая, незаживающая сердечная рана, и изо всех сил старалась соответствовать образу покинутой и тяжко страдающей жены. Кроме всего прочего, это был недурной способ хотя бы отчасти избежать многочисленных шпилек, коими старшие сестры без устали пытались ее уязвить. Выскочив замуж, Ольга Аполлоновна торжествовала, не считая нужным скрывать свое торжество от менее удачливых сестер; теперь пробил час расплаты, и Елизавета Аполлоновна, старшая сестра, заслышав доносившиеся из комнаты младшей замогильные рыдания, довольно переглядывалась с Людмилой Аполлоновной, средней сестрою. Обе при этом отпускали в адрес несчастной страдалицы самые ядовитые замечания. Порою они не отказывали себе в удовольствии, став под дверью Ольги Аполлоновны, дуэтом затянуть венчальную песню, в их исполнении более всего напоминавшую шум, производимый возвращающимися с попойки гуляками. Тогда дверь с пушечным грохотом распахивалась, и из комнаты, как разъяренная медведица из берлоги, выскакивала обессиленная горем «страдалица». Подымался ужасный крик, к коему вскорости присоединялась прибежавшая на шум Аграфена Антоновна. Заслышав эти знакомые звуки, князь Аполлон Игнатьевич торопился найти укрытие, не дожидаясь, пока гнев четырех тяжеловесных фурий обернется против него.
   Но сегодня все было иначе. Загвоздка заключалась в том, что страдающая Ольга Аполлоновна наотрез отказывалась выходить из дому, даже и с необходимыми светскими визитами. Аграфена Антоновна до поры до времени смотрела на это сквозь пальцы, полагая, что когда-нибудь дочери самой надоест сидеть взаперти. Однако нынче утром княгиня была непреклонна: визит к княжне Вязмитиновой должен был состояться, и присутствовать на нем должны были все члены семейства Зеленских без исключения.
   В позиции, которую заняла княгиня, был несомненный резон: существуют определенные правила, коих следует придерживаться, если желаешь сохранить положение в высшем обществе. Правила эти зовутся этикетом, и никому не дано нарушать их без самых неприятных последствий для своей репутации. Одно из них, между прочим, гласит: коли ты перебрался на новое место, будь любезен навестить соседей и сделать знакомство, как это принято меж благородными людьми. Ну а коли ближайший сосед тебе хорошо знаком, будет верхом неприличия не нанести ему визит.
   Да и кто, скажите на милость, отдаст опекунство над громадным состоянием княжны Вязмитиновой людям, которые у нее даже не появляются?!
   Но Ольга Аполлоновна, чересчур глубоко войдя в роль страдалицы, не сумела вовремя различить в голосе матери знакомые стальные нотки и уперлась: не поеду и все! Говоря по совести, страдания эти смертельно надоели даже ей самой, но она пока не придумала, каким образом прервать затянувшийся спектакль.
   Увы, Ольга Аполлоновна кое-что позабыла, в частности то, что у матушки ее, Аграфены Антоновны, весьма тяжелая рука. После непродолжительной словесной перепалки, показавшей тщетность мирных переговоров, княгиня перешла к решительным действиям по подавлению бунта. Раздался пистолетный треск увесистой затрещины, послышался короткий придушенный крик невинной жертвы, и в мгновение ока все было кончено. Князь Аполлон Игнатьевич испуганно перекрестился, а Елизавета Аполлоновна переглянулась с Людмилой Аполлоновной, и обе захихикали.
   Посему теперь настроение княгини Зеленской оставляло желать много лучшего. По обе стороны пыльного тракта расстилались бескрайние вязмитиновские поля. Они, правда, не столько зеленели, сколько желтели, ибо росла на них спелая, ядреная пшеница, но небо над ними, как и ожидалось, пронзительно голубело, птицы щебетали, воздух был свеж и благоухал, и даже поднятая колесами пыль клубилась позади кареты не просто так, а с каким-то, как казалось княгине, неуместным весельем. В этих веселых клубах пыли скрывалась открытая коляска, в которой, как обычно, ехал пребывающий в немилости у собственной супруги князь Аполлон Игнатьевич. Брать это ничтожное существо с собою княгине не хотелось, не брать же было неприлично. Князь был взят, но теперь Аграфену Антоновну мучили дурные предчувствия: а ну как князюшка сдуру ляпнет в гостях что-нибудь не то?
   Вообще, решительно все в это столь неудачно начавшееся утро вызывало у княгини сильнейшее раздражение. Лица сидевших с нею княжон казались глупыми и некрасивыми гораздо более обычного; на распухшую и зареванную, густо покрытую пудрой физиономию Ольги Аполлоновны глядеть и вовсе не хотелось. Бескрайность расстилавшихся за пыльными окошками кареты полей, принадлежавших ненавистной княжне Вязмитиновой, наводила на горькие мысли о несправедливости судьбы, наделяющей неисчислимыми жизненными благами совсем не тех, кого надо бы. Более же всего Аграфену Антоновну угнетал предстоявший визит: ей была противна самая мысль о том, что придется — непременно придется! — любезничать с этой полоумной гордячкой, истинной внучкой своего не менее полоумного деда.
   Тревожил княгиню и Савелий, отправленный ею на разведку в Смоленск и с тех пор не подававший никаких известий. Впрочем, как раз в отношении Савелия княгиня толком не знала, хочет она получить от него известие или нет. Уж очень он ее напугал во время последнего разговора, ясно дав понять, что вовсе не является тем, за кого его принимали, то есть беглым крепостным мужиком, пустившимся во все тяжкие. Да, мужиком он точно не был; но кем же в таком случае он был? Этого княгиня знать не могла и потому старалась поменьше думать о Савелии, что оказалось довольно трудно сделать.
   Вскоре впереди показался пологий холм, на вершине которого чернели кроны старых деревьев вязмитиновского парка. Дрянные крестьянские лошаденки с заметным трудом втащили непривычный для них груз на холм; карета миновала открытые настежь узорчатые чугунные ворота на кирпичных столбах и, хрустя гравием, покатилась по тенистой липовой аллее. По сторонам аллеи из густого кустарника то и дело выглядывали покрытые пятнами разноцветного мха мраморные статуи, иные из которых были повреждены. Амуры с отбитыми руками и безносые Венеры глядели на карету слепыми каменными глазами, и в их взорах Аграфене Антоновне чудилось презрительное недоумение: это еще что за диво? кто это к нам пожаловал в карете с княжеским гербом, запряженной двумя деревенскими клячами?
   Они проехали статую Аполлона, у которого была отбита кисть прикрывавшей срамное место руки — к слову сказать, отбита вместе с тем, что она некогда прикрывала. «Вот бы и моего Аполлона так же», — в сердцах подумала княгиня. Карета прокатилась по кругу почета и стала перед мраморным крыльцом с широкими полукруглыми ступенями.
   Княжна Вязмитинова приняла их в просторной гостиной, высокие окна которой открывались в парк. Обитая парчой мебель красного дерева отражалась в натертом до блеска паркете, врывавшийся в открытые окна ветерок слегка колыхал дорогие драпировки. В убранстве гостиной чувствовался безупречный и строгий, чуждый модной вычурности вкус. Аграфена Антоновна была не в состоянии оценить гармонию убранства, однако с первого взгляда оценила его стоимость. На одну эту гостиную были потрачены огромные деньги — те самые деньги, коими она так давно и безуспешно пыталась завладеть.
   Княжна Мария стояла у рояля в простом белом платье, прямая и тонкая, как венчальная свеча. Поза ее была свободной и одновременно собранной, как будто княжна намеревалась принять приглашение на танец или вызов на дуэль.
   Да-да, именно на дуэль, с этой зазнайки станется, она и не на такое способна. Уложенные по-домашнему волосы темной волной ниспадали на плечи, точеный подбородок был независимо приподнят, а лучистые карие глаза смотрели на Аграфену Антоновну без видимой неприязни, выражая лишь светскую любезность и спокойное ожидание.
   Прочтя все это в глазах княжны, Аграфена Антоновна озлилась окончательно, и вовсе не потому, что ждала чего-то другого. Просто ей невольно пришло на ум сравнить княжну Вязмитинову с собственными дочерьми, глаза которых даже во время самых громких ссор оставались столь же выразительны, как костяные пуговицы на подштанниках князя Аполлона Игнатьевича. Сравнение было явно не в пользу княжон Елизаветы, Людмилы и Ольги. Осознав это, Аграфена Антоновна вновь почувствовала некоторую неуверенность в успехе своего начинания, и именно эта неуверенность обозлила ее окончательно.
   Стараясь ничем не выдать владевших ею чувств, княгиня затеяла обыкновенную в подобных случаях пустую светскую болтовню, в коей приняли посильное участие все члены ее семейства. Даже князю Аполлону было милостиво дозволено вставить несколько слов; княжны Елизавета, Людмила и Ольга трещали без умолку, то и дело сбиваясь на довольно бестактные глупости; но главный разговор, натурально, происходил между Аграфеной Антоновной и княжной Марией.
   Разговор этот был продуман Аграфеной Антоновной до мелочей и в течение некоторого времени умело направлялся ею в заранее проложенное извилистое русло. Несмотря на бьющее в глаза богатство княжны и ее кажущуюся независимость, Аграфена Антоновна чувствовала себя полновластной хозяйкой положения. На ее стороне были богатый опыт, точное сознание поставленной задачи и, наконец, возраст, который княжна Мария, как девица воспитанная, просто не могла не уважать. Соперница же была молода, одинока, растеряна и понесла столь много тяжких утрат, что представляла собою сплошное больное место. Куда ни кинь, о чем ни заговори — повсюду у нее были болевые точки, и княгиня Зеленская раз за разом расчетливо била по этим точкам, не забывая сладко улыбаться и ласково кивать. Она без видимой нужды, еще раз выразила горячее сочувствие по поводу кончины старого князя, поохала над ужасами войны и обругала последними словами французов, не забыв помянуть и Лакассаня, шпиона Мюрата, который чуть ли не всю зиму жил с Марией Андреевной под одною крышей, выдавая себя за ее управляющего.
   Не был обойден ее вниманием также и флигель-адъютант его императорского величества, полковник конной гвардии граф Алексей Иванович Стеблов, приезжавший зимою в N-ск с целью допросить, а если понадобится, то и арестовать княжну Вязмитинову, подозревавшуюся в сговоре с упомянутым уже Лакассанем и в государственной измене. Аграфена Антоновна была о графе Стеблове самого дурного мнения. «Как можно, — сказала она, — подозревать в столь тяжких злодеяниях столь невинную, чистую и несправедливо обиженную судьбой барышню! Мария Андреевна выше подобных подозрений, хотя некоторые основания для них, признаться, все-таки имелись. Основания вздорные, незначительные и даже не стоящие упоминания в приличном обществе, но все же...»
   Далее княгиня похвалила сделанный в доме ремонт и несколько преувеличенно ужаснулась неимоверным трудам и материальным затратам, коих потребовало от «бедной сиротки» восстановление в прежнем виде разоренного войною родового гнезда. Вслед за тем вполне естественным образом речь зашла о графе Бухвостове, который до самого последнего времени столь мудро и бескорыстно руководил княжной и без которого та, несомненно, не смогла бы столь достойно справиться с выпавшими на ее долю бедами и лишениями. О Федоре Дементьевиче княгиней Зеленской были сказаны самые теплые слова; Аграфена Антоновна даже обронила слезу, рассказывая, как была потрясена известием о безвременной и ужасной кончине графа.
   Словом, ничто не было забыто в этом продолжительном монологе, изредка прерывавшемся лишь короткими репликами княжны Марии, выражавшими ее полное согласие со всем, что говорила Аграфена Антоновна. Спокойствие княжны обескураживало Аграфену Антоновну: все более кипятясь, она искала и не находила брешь в обороне юной гордячки. Княжна казалась неуязвимой и неприступной, как горная вершина, и это было воистину достойно удивления. Аграфена Антоновна, готовясь к этому штурму, рассчитывала довести девчонку до слез, дабы потом самой же и осушить их своим надушенным платочком, проявив тем самым материнскую заботу, в которой столь нуждалась «бедная сиротка». «Бедная сиротка», однако ж, и не думала плакать. Она была спокойна, приветлива, в меру улыбчива и мила, как будто речь шла о вещах вполне обыкновенных, наподобие выпавшего на прошлой неделе дождя или видов на урожай. Некоторую надежду Аграфене Антоновне внушала лишь заливавшая щеки княжны бледность, которая то появлялась, то пропадала, в зависимости от темы, которой касалась беседа.
   Бледность эта была единственным видимым признаком одолевавшего Марию Андреевну холодного бешенства, но никак не слабости, как ошибочно решила Аграфена Антоновна. Цель этого визита, произносимых княгиней Зеленской сочувственных речей и даже самого переезда в соседнее имение была видна княжне так ясно, как если бы Аграфена Антоновна изложила ее простыми словами. Княжна стойко выдерживала скверно замаскированный напор княгини Зеленской, терпеливо ожидая момента, когда можно будет нанести ответный удар, — того самого момента, ради которого она согласилась принять у себя в доме эту стаю ворон-падалыциц.
   И этот долгожданный миг настал.
   Исподтишка шаря глазами по лицу княжны в поисках признаков подступающих слез, княгиня Зеленская наконец заметила украшение, надетое Марией Андреевной специально для нее, — то самое украшение, ради которого она ездила в город к ювелиру. Поверх строгого белого платья княжны виднелась одна-единственная тонкая серебряная цепочка, и глаза Аграфены Антоновны удивленно распахнулись, когда она увидела то, что висело на цепочке.
   — Что это у вас, душа моя? — спросила она, указывая на маленький и невзрачный кусочек тусклого серого металла, имевший весьма странную форму, а вернее сказать, бесформенный.
   — Пуля, — не дрогнув ни единым мускулом лица, ответила княжна. — Полагаю, ружейная, хотя я могу ошибаться.
   — Пуля?! — едва ли не в один голос воскликнули все три княжны Зеленские, и самая старшая из них, Елизавета, подступила поближе с выражением боязливого интереса на толстом некрасивом лице. — Право, шер Мари, — продолжала она с глупой улыбкой, — мы достаточно наслышаны о ваших милых чудачествах вроде пальбы по мишеням, но носить пулю на груди — это, согласитесь, довольно странно. Но почему она такой необычной формы? Я думала, что пуля должна быть круглой.