Возле оврага осталась только одна лошадь — та, на которой приехал Шпилевский. Пану Станиславу предстояло дойти с отрядом до реки, после чего его никто не собирался удерживать и тем более гнать в атаку на мост. Говоря по совести, Вацлаву было неловко заставлять земляка спускаться в овраг. Дорогу он знал и без проводника, и присутствие поляка было необходимо для страховки — на тот случай, если пан Станислав был подослан Мюратом с целью заманить отряд Огинского в засаду. Такая возможность представлялась Вацлаву маловероятной, поскольку она противоречила его понятиям о дворянской чести, но опыт минувшего лета научил его не слишком полагаться на привычки и суждения мирного времени. «На войне как на войне». Поговорку эту придумали французы, но она неизменно оказывалась верной и для русских, и для поляков, и вообще для всех, кто имел несчастье быть втянутым в кровавый водоворот войны.
   Чавкая сапогами по грязи и придерживая саблю, Вацлав сошел с дороги. Здесь стало немного легче: невозделанная земля, хоть и пропиталась водой, была густо перевита корешками травы и не сковывала движения. Путаясь в траве длинными кавалерийскими шпорами, Вацлав решительно зашагал к оврагу, и отряд двинулся за ним. В одной руке Огинский держал заряженный пистолет, а другой сжимал железную дужку потайного масляного фонаря. Фонарь был горячий на ощупь, от него пахло нагретым железом и ламповым нагаром. Второй пистолет торчал у поручика за поясом, упираясь изогнутой рукояткой в ребра. Вацлав поморщился: как всякий бывалый рубака, он относился к пистолетам с пренебрежением. В кавалерийской атаке толку от пистолетов, считай, никакого: ну, выпалишь на скаку раз, выпалишь другой, а дальше что? Сабля — вот настоящее оружие гусара! Жаль только, что, когда на мост густыми рядами пойдет французская пехота, пользы от сабли будет еще меньше, чем от пистолетов. Да, что и говорить, пеший гусар — мертвый гусар...
   Разумеется, поручик Огинский не стал делиться этими соображениями ни со своими подчиненными, ни тем более с проводником Шпилевским. Народ в отряде собрался бывалый и тертый, и все, что мог сказать им молодой поручик, гусары прекрасно знали и без него.
   Пан Станислав двигался впереди, сопровождаемый на всякий случай двумя гусарами, которые не несли на себе ничего, кроме личного оружия и потребной в бою амуниции. Эскорт этот более всего напоминал обыкновенный конвой, и, судя по излишне прямой спине пана Станислава и его гордо вскинутой голове, он это хорошо понимал. «Не беда, — подумал поручик, прогоняя неловкость, — две версты как-нибудь потерпит». Это рассуждение, в целом верное, неожиданно его позабавило: оно ясно указывало на то, что дворянский недоросль Огинский, этот утонченный отпрыск древнего рода, заметно огрубел душой и телом за минувший год, почти целиком проведенный им в седле. Вацлав не знал, хорошо это или дурно. Для войны, пожалуй, хорошо, так ведь не вечно же ей длиться, этой войне!
   В полной тишине отряд втянулся в заросшую густым кустарником лощину, постепенно переходившую в глубокий овраг с крутыми склонами и топким дном, сплошь заваленным мертвыми сучьями и прошлогодней листвой. Ветви кустов заслонили небо. Они торчали отовсюду, хлестали по лицу, будто наделенные недоброй волей, и каждый такой удар неизменно сопровождался градом холодных капель, норовивших непременно попасть не куда-нибудь, а именно за ворот доломана. Под ногами опять зачавкало, но теперь к этому постылому звуку добавились новые: хруст гнилого валежника под тяжелыми сапогами бредущих на ощупь гусар да раздававшийся время от времени глухой шум падения и лязг амуниции, когда кто-нибудь сослепу спотыкался и терял равновесие. Шедший впереди Шпилевский снова затеплил лампу, и Вацлав последовал его примеру, подняв заслонку своего потайного фонаря. Оранжевый отблеск упал на непролазную массу спутанных ветвей, гнилого сухостоя и мокрой листвы; по обоим склонам оврага вперемежку с кустами стеной стояла черная крапива самого свирепого и зловещего вида, а под ногами лежал толстый слой раскисшего от дождя речного ила, такого жирного, что даже крапива росла на нем весьма неохотно.
   — Что за дьявольское местечко, — проворчал кто-то позади Вацлава. — Не приведи Господь в такой дыре смерть принять.
   — Будто тебе не все едино, где гнить, — возразил другой голос, показавшийся Вацлаву чужим и незнакомым, хотя всех своих людей он знал в лицо.
   — А-атставить разговоры, — тихо скомандовал он, слегка повернув голову назад. — Кто это собрался гнить?
   — И то правда, — пробормотал первый гусар. — Гнить, поди-ка, и не придется. Ежели что, то и гнить будет нечему, особливо если порох прежде времени рванет.
   Вацлав сердито обернулся, направив на разговорчивого пессимиста луч фонаря, но гусары замолчали. Огинский посветил на качавшийся между ними бочонок в испачканной липкой грязью парусине и молча двинулся дальше, светя под ноги и стараясь не трещать валежником. Ему вдруг захотелось выкурить трубочку табаку, хотя обычно поручик Огинский не питал склонности к этому зелью. Очевидно, виноват в этом странном капризе был дух противоречия: курить захотелось именно в тот момент, когда делать этого было нельзя.
   Носок его правого сапога вдруг зацепился за торчавший из ила, облепленный бесцветными космами какой-то болотной травы сук. Вацлав покачнулся, пытаясь удержать равновесие, не сумел и полетел прямо в грязь. Ему удалось удержать над головой горящий фонарь, но правая рука, на которую он оперся, спасая лицо, погрузилась в грязь по самый локоть. Липкие, воняющие болотом брызги ударили в лицо, кивер сполз на самые глаза. Кто-то помог Вацлаву подняться, крепко ухватив за локоть. Рукой с фонарем Огинский сдвинул назад кивер и при свете масляного фонаря разглядел улыбающееся рыжеусое лицо Синицы. В этой улыбке не было ни капли насмешки, прозрачные зеленоватые глаза смотрели лукаво и понимающе.
   — Поаккуратнее надо бы, ваше благородие, — сказал Синица. — Али вы решили к супостату по-пластунски подобраться? Так ведь далече еще, запыхаетесь по грязи-то пластовать!
   — Чертова дыра, — сердито пожаловался Вацлав, повторяя слышанную минуту назад фразу. Он тряхнул правой рукой, безуспешно пытаясь сбросить облепившую рукав и, главное, пистолет илистую грязь. — Смотри-ка, порох наверняка подмок! Ну вот что теперь с ним делать — выбросить?
   — А вы отдайте мне, ваше благородие, — предложил Синица. — Как выпадет минутка, я вам его вычищу, да так, что лучше нового будет!
   Вацлав с благодарным кивком отдал ему пистолет, радуясь, что тусклый свет фонаря не позволяет разглядеть краску смущения, которая густо залила его лицо. Обтерев ладонь о рейтузы, он положил ее на рукоятку второго пистолета, но передумал и не стал вынимать его из-за пояса: а ну как опять упадешь?
   Немного оправившись от смущения, поручик заметил, что далеко не он один с головы до ног облеплен жидкой грязью: добрая половина гусар напоминала облитые шоколадом фигурки, коими французские и немецкие кондитеры любят украшать слоеные торты с кремом. «Шоколадное воинство, — подумал Вацлав с невольной улыбкой. — Право же, подвиги выглядят красиво только на изрядном удалении, когда их совершает кто-то другой. А вблизи подвиг, увы, превращается в унылое, продолжительное и тяжкое ползанье по грязи, каковое в большинстве случаев заканчивается смертью. Ежели погиб просто так, от шальной пули, — это смерть хоть и славная, но вполне обыкновенная, а ежели от смерти твоей произошла какая-то польза для общего дела — тогда это уже подвиг. Вот в этом-то и разница, а я, глупец, долго не мог понять такой простой вещи. Если мы мост подорвем и, к примеру, все до единого при этом погибнем, про нас скажут, что мы совершили подвиг. И тогда уж, наверное, никому не будет интересно, что на сей подвиг мы явились не в виде античных полубогов, а в виде двух десятков пугал, по уши облепленных вонючим илом. Видела бы меня сейчас Мария Андреевна!»
   Мимолетное воспоминание о княжне Вязмитиновой обдало душу привычным теплом. Воспоминание это было милым сердцу, но до крайности несвоевременным, и поручик, строго поджав пухлые губы, решительно зашагал вперед, с неимоверными усилиями выдирая ноги из цепких объятий ила. «Хоть бы дождь пошел, что ли, — думал он, с отвращением стирая со щеки лепешки черной грязи. — Экая, право, сволочь! Неделю лил как из ведра, когда его об этом не просили, а как возникла в нем нужда — дудки, ни капли не дождешься! Теперь уж, видно, придется в речке мыться. Но это после, а сперва — дело».
   По спине пробежал нервный холодок, и Вацлав подумал, что помыться ему, возможно, уже не удастся — никогда, до самой смерти. Умирать грязным ему показалось обидно, и он мысленно одернул себя: ну, что это за новости? На протяжении минувшего года юному поручику неоднократно приходилось бывать в полушаге от смерти и при этом ни разу не удалось сохранить блестящий, «героический» вид. Помнится, после злосчастной дуэли с поручиком Синцовым он вообще очнулся в одном нижнем белье, со всех сторон окруженный трупами незнакомых ему людей.
   Шедший впереди пан Шпилевский вдруг остановился. Вацлав увидел замерший кружок света от его фонаря и заторопился вперед, чтобы узнать причину задержки. По его расчетам, до конца оврага оставалось еще более версты, так в чем же загвоздка?
   Шпилевский стоял, переводя дыхание, на какой-то гнилой коряге, наполовину утонувшей в грязи, но позволявшей ему уверенно держаться на ногах без опасности потерять пошитые по последней парижской моде сапоги. Сапоги эти, служившие, по всей видимости, предметом особенной гордости провинциального франта, ныне являли собою довольно грустное зрелище: под толстым слоем комковатого ила с одинаковым успехом могли скрываться какие-нибудь лыковые лапти. Окончательно потерявший вид шелковый цилиндр пана Станислава был сдвинут на затылок, открывая вспотевший лоб с прилипшими сосульками темных волос, галстук развязался, на щеке виднелась оставленная какой-то веткой царапина. Сопровождавшие перебежчика гусары мрачно переминались поодаль; один из них спиной вперед забрался в крапиву, чтобы хоть немного постоять на относительно твердой земле.
   — В чем дело, пан Станислав? — по-польски обратился к земляку Огинский. — Если я не ошибаюсь, до цели нашего путешествия еще далеко. Почему вы остановились?
   Глядя на него, Вацлав снова попытался припомнить, не были ли они знакомы до его поступления в армейскую службу, но так и не смог. Фамилия Шпилевский ровным счетом ничего ему не говорила, хотя он действительно вырос в этих местах и должен был знать здесь каждую собаку. Впрочем, Шпилевский наверняка был из мелкопоместных, а может быть, и из однодворцев. Такой магнат, как отец Вацлава, мог попросту не обратить на него внимания; скорее всего, старик просто запамятовал этого человека, когда заочно знакомил Вацлава с окрестной знатью.
   — Не понимаю, зачем я вам нужен, — не скрывая раздражения, ответил поляк. — Я мирный человек; в конце концов, вы сами видите, что я одет не для подобных прогулок! Отсюда до реки не более полутора верст, заблудиться невозможно даже при большом желании. Так на что вам в таком случае проводник? Право же, мне кажется, что я сделал для вас много более того, что требует от меня мое положение.
   В словах его был резон, но тон, которым они были произнесены, и в особенности намек на какое-то особенное положение, якобы занимаемое этим мелким выскочкой, покоробили Огинского. Впрочем, он без труда справился с возмущением: ему, отпрыску одного из самых знатных шляхетских семейств, не пристало обращать внимание на подобные мелочи.
   — Право же, пан Станислав, — спокойно сказал Вацлав, — вы меня удивляете. Вас никто и не заставляет воевать. Но согласитесь, что, взявшись за дело, необходимо все-таки довести его до конца! К тому же, насколько я могу судить, вы не вполне осознаете свое положение, о коем только что упомянули. Позвольте мне внести ясность. Вам придется, пан Станислав, дойти с нами до реки, хотя бы и против вашего желания. Ежели наше путешествие завершится благополучно, услуга, оказанная вами, не будет забыта. В случае же каких-либо непредвиденных событий, наподобие засады, вам будет лучше погибнуть вместе с нами. Это единственный способ сохранить честное имя и избежать позорного клейма предателя, каковое в противном случае останется с вами на всю жизнь.
   — Это звучит оскорбительно, — надменно заявил Шпилевский.
   — Это звучит откровенно, — возразил Вацлав. — У меня нет намерения оскорбить вас, но, если вы чувствуете, что ваша гордость задета, я буду к вашим услугам сразу же по окончании вылазки.
   — Сомневаюсь, — сказал Шпилевский и вдруг совершенно неожиданно ловким ударом ноги вышиб у Вацлава фонарь.
   Фонарь отлетел в сторону, шлепнулся в грязь, два раза мигнул и погас. Пан Станислав с проворством, которого от него никто не ожидал, одним прыжком перелетел с коряги на заросший склон оврага. Стоявший там гусар попытался его схватить, но поляк с размаху ударил его по лицу своим фонарем, оттолкнул плечом и нырнул в заросли. Наступила совершенная темнота, и в этой темноте Вацлав услышал подле себя сухой щелчок взведенного курка.
   — Не стрелять! — приказал он. — Французы услышат.
   Закусив нижнюю губу, он слушал удаляющийся шорох и треск кустов, производимый улепетывающим со всех ног проводником. Подняв голову, Вацлав обнаружил, что может разглядеть на сером фоне неба черный узор ветвей. Близился рассвет; следовало незамедлительно решить, как быть дальше. Странный поступок проводника, который завел их в это гиблое место и был таков, заставил Вацлава задуматься: а не повернуть ли им обратно, пока не поздно? Вряд ли бегство Шпилевского было продиктовано обыкновенной трусостью: будь это так, он просто сидел бы дома, предоставив войне идти своим чередом и ни во что не вмешиваясь. К тому же, зайдя так далеко, проще было бы спокойно дойти до конца оврага, чем бежать сломя голову сквозь мокрые кусты, рискуя получить пулю в затылок. Да и последствия такого побега были легко предсказуемы: позор, арест, тюрьма, а может быть, и расстрел. Пан Станислав не мог этого не понимать и все-таки сбежал. Следовательно, был уверен, что о его поступке никто никогда не узнает...
   Осознав это, Вацлав в миг покрылся холодным потом. Овраг, который с самого начала выглядел гиблым местом, вдруг предстал перед ним в ином, более зловещем свете. Это была идеальная мышеловка — крутые, заросшие непролазным кустарником склоны и топкое дно, в котором увязали ноги...
   Оставалось только гадать, зачем Мюрату понадобилось затевать такую сложную возню ради того, чтобы уничтожить два десятка спешенных гусар. Затея эта казалась лишенной смысла — если, конечно, инициатором ее и впрямь был Мюрат. Мюрат... Полно, да был ли он на самом деле поблизости, этот Мюрат? Или его выдумали, воспользовавшись его именем как приманкой? Но кому это могло понадобиться? Для чего?
   Все эти мысли пронеслись в голове поручика за считанные доли секунды. Треск и шорох кустов, сквозь которые продирался Шпилевский, еще не стихли вдалеке, а Вацлав уже принял решение. Он знал, что впоследствии злые языки упрекнут его в излишней осторожности, а то и в трусости, но в данный момент это заботило его менее всего. Личная храбрость была тут ни при чем: речь шла о двух десятках жизней, за которые он теперь нес всю полноту ответственности. Он был готов послать их на смерть и умереть вместе с ними, но ради дела, а не потому лишь, что шагнул прямиком в разверстую пасть смертельной ловушки. Черта с два! Сначала нужно изловить этого Шпилевского и хорошенько его допросить, а уж потом решать, повторять попытку или нет. А Мюрат за сутки никуда не денется...
   Решение, принятое восемнадцатилетним поручиком, было не по годам мудрое, но, увы, запоздалое. Едва он открыл рот, намереваясь отдать приказ к отступлению, как крутые склоны оврага зашевелились. Вспыхнули фонари, и их свет заиграл на множестве длинных ружейных стволов, которыми в мгновение ока ощетинился овраг; сверху вниз, прочерчивая в черном небе дымно-красные дуги, полетели пылающие смоляные факелы. В командах не было нужды; яростные крики людей, осознавших, что их заманили в ловушку, утонули в грохоте залпа.
   Темнота помешала французам как следует прицелиться, но их было слишком много, и часть пуль нашла свою добычу. Вацлав услышал вокруг себя стоны раненых, почувствовал тупой удар в бедро, по ноге потекло что-то горячее. Он еще не успел понять, что ранен, как вдруг позади него раздался взрыв, по сравнению с которым грохот ружейного залпа казался просто треском сломанной ветки. Одна из пуль угодила в бочонок с порохом, и тот взорвался, мигом положив конец отчаянию, горечи поражения, ярости и страху — словом, всем переживаниям, терзавшим в эту минуту душу гусарского поручика Огинского.
   Пальба в овраге продолжалась еще около пяти минут, после чего ружья смолкли — им больше не в кого было стрелять.

Глава 2

   На рассвете снова пошел дождь. Низкие серые тучи повисли над унылой равниной, хмурое утро было похоже на вечер. В такую погоду хорошо сидеть у горящего камина с бокалом вина, нежа ноги в мягкой медвежьей шкуре и лениво наблюдая за плавными извивами текущего с кончика сигары табачного дыма; приятнее же всего в такое вот ненастное утро спать до самого полудня и ни о чем не думать. В постели тепло и уютно, барабанящий по жестяному карнизу за окном дождь убаюкивает, и вам нет никакого дела до безумцев, которые мокнут под этим дождем там, снаружи.
   Одинокий всадник, медленно приближавшийся к оврагу со стороны селения, где расположился со своим штабом маршал кавалерии Мюрат, увы, мог только мечтать о том, чтобы выспаться и отдохнуть, не заботясь о хлебе насущном. К его великому сожалению, у него не было ни постели, в которой он мог бы понежиться спозаранку, ни камина, рядом с которым он мог бы скоротать ненастный вечер, ни крыши над головой — словом, ровным счетом ничего, что принадлежало бы ему, за исключением платья, в которое он был одет.
   На всаднике были высокие сапоги для верховой езды, широкополая шляпа и просторный плащ цивильного покроя, целиком скрывавший его статную фигуру и мокрыми складками ниспадавший на конский круп. Сапоги и полы плаща были забрызганы грязью, с обвисших полей шляпы тонкими струйками стекала вода. Шляпа была низко надвинута на лоб, так что ее широкие поля наполовину скрывали красивое мужественное лицо с густыми черными усами и волевым подбородком.
   Тревожа шпорами конские бока, всадник беспокойно хмурил густые брови и задумчиво покусывал кончик левого уса крепкими белыми зубами. Рука в кожаной перчатке нервно комкала повод. Глядя на этого человека, можно было подумать, что его одолевают невеселые мысли. На деле же всаднику все осточертело — и дурная погода, и собственная неустроенность, и эта война, в которой он уже давно перестал видеть смысл, и его высокий покровитель — маршал кавалерии императора Наполеона, король Неаполя, блистательный Мюрат.
   Дело, которое заставило его пуститься в дорогу в столь ранний час и в столь ненастную погоду, было, по большому счету, приятным — едва ли не самым приятным из всех дел, какими ему когда-либо приходилось заниматься. В случае его успешного завершения всадник мог рассчитывать наконец-то обрести все то, чего он был лишен с юных лет, — состояние, твердое положение в обществе и заслуженный покой. Он мог бы перестать мотаться по всей Европе, выполняя немыслимые поручения, которые давал ему гораздый на выдумку Мюрат, спать где придется и есть что попало; он мог бы, наконец, послать блистательного маршала ко всем чертям, ничем при этом не рискуя, — слава Наполеона пошла на убыль, а вместе с нею готова была погаснуть и звезда его соратника Мюрата. Исход войны нисколько не беспокоил всадника, равно как и то обстоятельство, что в этой войне он выбрал не ту сторону. Великие планы императора Наполеона занимали его лишь до тех пор, пока интересы Франции совпадали с его собственными интересами. Теперь, когда эти планы на глазах у всей Европы рушились в дыму и грохоте русских пушек, обладатель черных усов, квадратного подбородка и тяжелой острой сабли чувствовал, что ему пора отойти в сторонку и спокойно досмотреть спектакль до конца, не принимая в нем участия.
   Человек, о котором идет речь, был не кто иной, как пан Кшиштоф Огинский, кузен того самого гусарского поручика, чей отряд постигла столь печальная участь. Пан Кшиштоф испытывал к судьбе этого отряда и в особенности его командира живейший и далеко не бескорыстный интерес. Младший из кузенов, Вацлав, был единственным наследником громадного состояния знатного рода Огинских. Пан Кшиштоф являлся последним отпрыском захиревшей и, увы, подчистую разорившейся боковой ветви славного семейства. К великому огорчению черноусого авантюриста, ему не приходилось рассчитывать даже на милость старого Огинского, поскольку еще в годы бесшабашной юности пан Кшиштоф ухитрился стяжать себе самую дурную славу — настолько дурную, что отец кузена Вацлава не хотел ничего слышать о своем беспутном племяннике.
   Пан Кшиштоф не имел бы ничего против, если бы Вацлав Огинский пал смертью храбрых на поле какого-нибудь никому не нужного сражения. Но судьба по-прежнему была несправедлива к пану Кшиштофу, и мальчишка выходил живым из таких переделок, какие и убеленному сединами ветерану наверняка стоили бы головы. Мало того, Вацлаву до сих пор каким-то чудом удавалось ускользать даже из хитроумных ловушек, которые подстраивал для него неугомонный Кшиштоф. Молодого Огинского будто и впрямь оберегала высшая сила; размышляя об этом, пан Кшиштоф склонялся к мысли, что силой той был, наверное, сам дьявол, ибо Господь Бог, по его твердому убеждению, давно потерял всяческий интерес к земным делам.
   Как всегда, вспомнив о Боге, пан Кшиштоф испытал большое неудобство. Ему захотелось поежиться, но он лишь сердитым жестом дернул книзу поля своей намокшей шляпы. У него были все основания предполагать, что у небесной канцелярии непременно возникнет к нему парочка неприятных вопросов. Чего стоило одно только похищение чудотворной иконы святого Георгия из Московского Кремля! Святотатство — вот что это было; и, если верить попам, Бог никогда не прощает смертным подобных вещей. По сравнению с тем случаем все остальные подробности яркой биографии пана Кшиштофа Огинского как-то бледнели.
   «Что ж, — с кривой ухмылкой подумал пан Кшиштоф, — тем хуже для кузена Вацлава. Пускай дорога в рай для меня закрыта; тем больше у меня причин любой ценой добиться благоденствия в этой жизни, не надеясь на жизнь загробную. И я его добьюсь! Я верну себе все, что отнял у меня этот мальчишка, и еще многое сверх того. А хорошее все-таки дело — война! В каждой войне погибают тысячи и тысячи дураков. Одним больше, одним меньше — что от этого изменится, кто это заметит? И пускай идиоты твердят, что Вацлав погиб геройской смертью. Я-то знаю, что его просто пришибли, как дворник пришибает лопатой загнанную в угол крысу. В его смерти не было ни красоты, ни геройства, все произошло именно так, как мне того хотелось...»
   Он знал, что ничего не увидит позади себя, но все-таки обернулся и посмотрел в ту сторону, куда ушел отряд пехотинцев, возглавляемый угрюмым французским лейтенантом. Это произошло около получаса назад. Пан Кшиштоф имел с лейтенантом краткую беседу. Докладывая одетому в штатское платье поляку об успешном завершении операции, офицер был с ним холоден, почти груб: ему, очевидно, казалось, что подобное хладнокровное избиение приличествует более шайке разбойников, чем пехотинцам Его Императорского Величества Наполеона Бонапарта. Слушая его, Огинский едва поборол неудержимо рвущийся наружу хохот: дело было сделано. И до чего удачно все сложилось! Счастливый случай снова свел вместе кузенов, расставшихся, казалось, навсегда, и пану Кшиштофу чертовски повезло заметить Вацлава первым. Остальное было делом техники — той самой техники, в которой пан Кшиштоф не без причин считал себя большим мастером. Правда, сговорчивость Мюрата, который без возражений выделил в распоряжение пана Кшиштофа сотню стрелков, показалась поляку подозрительной. В украшенной черными локонами голове маршала, похоже, созрел очередной безумный план, имевший малое касательство к военной кампании, но зато суливший пану Кшиштофу множество неприятностей. Устройство некоторых личных дел и удовлетворение наиболее вычурных капризов короля Неаполя было основной специальностью пана Кшиштофа в течение всего последнего года. Поручения, которые Мюрат давал старшему Огинскому, казались, как правило, невыполнимыми, и маршал всякий раз искренне удивлялся, обнаружив, что его порученец все еще жив и здоров.
   Пан Кшиштоф все время боялся, что когда-нибудь Мюрат все-таки измыслит поручение, которого он не сумеет выполнить. Обнадеживало только одно: у маршала наполеоновской кавалерии оставалось все меньше времени выдумывать проблемы для пана Кшиштофа Огинского. Русские неуклонно отжимали французов на запад, к Парижу, а следовать за Мюратом в обреченную столицу пан Кшиштоф не собирался. Пусть ищет себе другого служку или учится сам таскать из огня каштаны.
   По левую руку от пана Кшиштофа тусклым свинцом поблескивало рябое от дождя зеркало воды. Дорога в этом месте шла вдоль невысокого обрыва, под которым медленно струилась река. За спиной пана Кшиштофа сквозь серую ненастную мглу смутно виднелся мост — тот самый, который намеревался подорвать этот глупый мальчишка, его кузен. Пан Кшиштоф не сомневался, что если русские клюнут на заброшенную им удочку, то Вацлав непременно вызовется первым сунуть голову в капкан — такова уж была его натура, что в своих действиях он руководствовался скорее сильно преувеличенным представлением о дворянской чести, чем рассудком. С точки зрения пана Кшиштофа такое поведение представлялось донельзя глупым. Впрочем, это казалось очень удобным: излишне твердые принципы лишают человека гибкости, он становится предсказуем и, следовательно, легко уязвим. Хорошо зная характер своего кузена, старший Огинский много раз поддевал его на крючок.