Страница:
Княгиня судорожно набрала полную грудь воздуха, готовясь поднять на ноги весь дом. Догадавшийся о ее намерении вор прыгнул вперед, занося нож, и Аграфена Антоновна, сама не понимая, что делает, спустила курок пистолета.
Раздался ужасающий грохот, сверкнуло длинное пламя, показавшееся в темноте особенно ярким. Отдача вышибла пистолет из руки Аграфены Антоновны, едва не сломав ей пальцы, и он со стуком упал на пол. Спальню заволокло кислым пороховым дымом, свеча погасла. В темноте зазвенело разбитое стекло, затрещало, ломаясь, дерево оконной рамы, за окном послышался глухой шум, встревоженные голоса, крики.
Тут Аграфена Антоновна заметила, что кричит, заставила себя замолчать и с трудом перевела дыхание. За окном все еще вскрикивали и возились, оттуда доносились глухие звуки ударов по чему-то мягкому. Весь этот шум свидетельствовал о том, что вора схватили. В ночи метался свет масляных фонарей, красные отсветы зажженного кем-то факела плясали по стенам спальни, как будто дом был охвачен пожаром. В застиранной ночной рубашке и глупом колпаке прибежал заспанный Аполлон Игнатьевич, увидел распахнутое окно, беспорядок, пистолет на полу, учуял в воздухе пороховой дым, заохал и схватился за сердце.
Аграфена Антоновна отодвинула его локтем, подошла к окну и окрепшим голосом велела вязать вора покрепче и подать к ней для допроса. На подоконнике виднелась кровь; позже выяснилось, что выпущенная княгиней пуля задела-таки ночного гостя, оцарапав ему шею.
Поначалу княгиня намеревалась потолковать с вором накоротке, отвести душу, а после сдать то, что от него останется, драгунам Шелепова. Но, пока она одевалась, в голову ей пришло, что вор этот может еще сослужить ей недурную службу: судя по тому, когда и куда он забрался, сей ловкач умел не только лазить в окна и бросаться с ножами на женщин, но и вынюхивать добычу. Смутные, пока еще не принявшие четких очертаний планы роились в ее голове, и Аграфена Антоновна переменила свое решение. Разговор у них с вором вышел весьма продолжительный, и по окончании его вор перестал быть таковым, а сделался лакеем по имени Савелий. Никто, кроме княгини и Савелия, не знал, какого рода соглашение было достигнуто, и никто, даже князь Аполлон Игнатьевич, не отважился потребовать у Аграфены Антоновны объяснений по этому поводу. Слово ее было законом для всех, и в доме не нашлось ни одного сумасшедшего, который рискнул бы с этим поспорить.
Таков был новый лакей Аграфены Антоновны. Недаром говорят, что свято место пусто не бывает: лишившись своего так называемого зятя, пана Кшиштофа Огинского, который то ли был гусарским поручиком, то ли вовсе им не был, княгиня очень быстро обрела другого помощника, пусть не столь изощренного и тонкого, но зато надежного. Случай оценить таланты Савелия представился Аграфене Антоновне очень скоро, и оценка, данная ею, оказалась достаточно высокой.
— Вот что, милейший, — сказала княгиня, когда задняя подвода удалилась на достаточное расстояние, — поворотись-ка сюда. Надобно потолковать.
Савелий с готовностью перевернулся на козлах, усевшись к княгине лицом. Казалось, он только и ждал приглашения. Впрочем, удивляться тут было нечему: порученец княгини Зеленской, конечно же, сразу догадался, что эта задержка в пути образовалась неспроста. В тесноте постоялого двора, где повсюду могли оказаться чужие уши, разговаривать с ним о деле княгине было не с руки; теперь же, когда постоялый двор напоминал о себе только двускатной крышей, а от обоза осталась только повисшая в воздухе пыль, они могли беседовать без опаски.
— Слушаю-с, ваше сиятельство, — с напускным смирением произнес Савелий, перебирая в руках вожжи.
Княгиня, наблюдательность которой заметно обострилась от донимавшей ее нужды, невольно задержала внимание на его руках. Загорелые и сильные, руки эти отличались некоторым изяществом формы и сразу бросавшейся в глаза ловкостью. В манере Савелия держаться тоже проскальзывало что-то необычное. Он был очень странный мужик, этот Савелий, да и мужик ли?
Почувствовав на себе испытующий взгляд Аграфены Антоновны, который при всем желании трудно было назвать добрым, Савелий опустил глаза и без нужды поддернул голенище правого сапога. Аграфена Антоновна заметила торчавшую из-за голенища роговую ручку ножа. Нож наверняка был тот самый, с которым Савелий приходил в ее спальню, и княгине совершенно не к месту вспомнилось, что сейчас пистолета при ней нет.
— Поскачешь вперед, — сказала княгиня, — поселишься в трактире, а еще лучше — у какой-нибудь вдовы, чтобы попусту не тратиться. Представляться будешь... ну, я не знаю, тебе виднее. Приказчиком каким-нибудь, что ли. Словом, по коммерческой части. Ходи по кабакам, на рынке потолкайся, да держи ухо востро! Дело нам предстоит куда как тонкое. Ошибиться тут нельзя, стало быть, надобно все как следует разведать. Как она живет, с кем видится да не вьется ли вокруг, не ровен час, какой-нибудь женишок, до денег охочий. Ну а ежели ненароком вьется... Не мне тебя учить, одним словом. Нельзя, чтобы она замуж вышла. Понятно ли?
Савелий задумчиво поскреб ногтями щеку. Ногти у него были чистые, аккуратно подстриженные. Некоторое время княгиня с растущим раздражением наблюдала за тем, как он играет бровями, а потом, не утерпев, спросила:
— Ну?!
— Виноват, ваше сиятельство, — спохватился Савелий. — Понятно, конечно, понятно. Просто я задумался, как это лучше провернуть. Да и вообще, задумался... Не извольте гневаться. Все будет исполнено в наилучшем виде.
— Погоди, погоди, — насторожилась княгиня. — Об чем это ты задумался, любезный? Что сие означает — «вообще»? Ты мне только шутить не вздумай!
— Вот об этом я, ваше сиятельство, и задумался: шутить мне с вами или, может, не стоит? — Теперь в голосе лакея слышалась уже неприкрытая издевка и даже, кажется, превосходство. — Только браниться не надобно, ваше сиятельство, — поспешно остановил он княгиню, которая, раздуваясь от праведного гнева, начала приподниматься с подушек. — Мы здесь одни, так что брани вашей, кроме меня, никто не услышит, хоть бы вы и вовсе надорвались. Кабы я хотел, давно бы убежал. Помните, что с графом Бухвостовым-то стало?
При напоминании о судьбе графа Бухвостова княгиня тяжело опустилась обратно на подушки и с шипением выпустила из легких воздух.
— Так-то оно лучше, — заметил Савелий, доставая из кармана глиняную носогрейку и принимаясь неторопливо начинять ее табаком из тряпичного кисета. — Сидеть, ваше сиятельство, завсегда сподручнее, чем стоймя стоять, особливо на колесах. Не дай бог, бричка опрокинется, расшибетесь, в пыли запачкаетесь...
— Ты что же, — просипела Аграфена Антоновна, которая внезапно на самом деле ощутила острую нехватку воздуха, — ты что же, негодяй, каторжная морда, грозить мне вздумал?
— Ни боже мой! — воскликнул лакей. — Как можно, ваше сиятельство! Я, ваше сиятельство, ежели хотите знать, никогда никому не грожу, никого не пугаю. Нешто это дело — живого человека стращать? Не люблю я этого, ваше сиятельство. Мешает тебе кто-то — ну, полосни его ножиком по горлу — и вся недолга! Чего попусту языком-то трепать?
В его речи то и дело проскальзывали простонародные словечки и интонации, но странное дело: Аграфена Антоновна вдруг преисполнилась твердой уверенности, что Савелий вставляет в разговор эти холопские выражения нарочно, чтобы подделаться под мужика, каковым на самом деле не является. Более того, у нее сложилось впечатление, что, разыгрывая этот непонятный спектакль, ее лакей не очень-то и усердствует.
— Но это к слову, — вдруг заключил Савелий совсем другим, почти что светским тоном. — Что же касаемо до дела... Я вот о чем подумал: ведь вы, матушка, неотступно в городе быть не сможете по причине... гм... Словом, по известной нам обоим причине. Говоря начистоту, денег у вас нет, ваше сиятельство, чтобы в городе сидеть да по приемам раскатывать. Выходит, посылая меня туда одного, вы вроде даете мне вольную: ступай куда хочешь, делай как знаешь. А? Не боитесь, что сбегу?
Княгиня мысленно скрипнула зубами, подавляя уже готовый вырваться на волю неконтролируемый гнев. Она сама дала этому странному и страшному холопу — и холопу ли? — козыри против себя. Отныне их связывало общее преступление, и Савелий имел над нею не меньшую, а, пожалуй, даже большую власть, чем она над ним. Княгине не приходило в голову, что он осмелится воспользоваться этой властью; что ж, выходит, зря не приходило. Ему-то вот пришло...
— Не боюсь, — сдавленным от страха и ярости голосом солгала она.
— И напрасно, ваше сиятельство. Я-то без вас до сего дня прожил, и прожил, смею вас уверить, недурно. А вот каково-то вам без меня придется? На князя Аполлона Игнатьевича надежды мало, а в одиночку вам это дельце не провернуть. Ежели что, то я как рыбка золотая — махну хвостиком, и нет меня. А вот вы, матушка, останетесь и будете дальше горюшко мыкать с семейством своим разлюбезным.
— Да ты как смеешь?! — возмутилась княгиня. — Ты кто таков, чтобы такие речи говорить?
— Это, княгиня, до дела не касается, — усмехнулся Савелий, попыхивая носогрейкой едва ли не в самое лицо Аграфене Антоновне. — Да я уж и сам-то, поди, не упомню, кто я таков на самом деле. Одно вам скажу: не извольте беспокоиться, убегать от вас мне сейчас резона нет. Оно бы вам и выгодно было, чтобы я убежал. Сами понимаете, нет кредитора — нет и долга. Однако я не побегу, потому как предвижу от этого дела весьма недурную выручку.
— Какая выручка? — Аграфена Антоновна уже не говорила, а сипела, как готовящийся закипеть чайник. — Какой такой долг? Ты что о себе возомнил?!
— Ну а как же, — рассудительно сказал Савелий и, выдернув из-за голенища нож, принялся орудовать его кончиком, вычищая из-под ногтей несуществующую грязь. Увидев веселую игру солнечных бликов на широком, отполированном лезвии, княгиня испуганно притихла. — Как это — какой долг? А Бухвостов-то граф? Неужто забыть изволили? Или вы думаете, что я шкурой своей рисковал из одной только благодарности к вашему сиятельству? Не извольте так шутить, княгиня. От подобных шуток и до беды недалеко.
Он небрежно сунул нож обратно за голенище и принялся выколачивать трубку. Обомлевшая, почти уверенная, что видит страшный сон, княгиня круглыми от ужаса глазами наблюдала за его действиями.
— Так вот, ваше сиятельство, — как ни в чем не бывало продолжал Савелий. — Беседовать с вами одно удовольствие, но князь Аполлон уж, верно, начал беспокоиться. При всех его недостатках человек он довольно милый, незлой и предан вашему сиятельству всей душою. Негоже заставлять его воображать черт знает какие ужасы. А вдруг он подумает, что я посягнул на вашу честь? Какой кошмар! — воскликнул он по-французски, заставив Аграфену Антоновну вздрогнуть так сильно, что коляска испуганно качнулась на рессорах. — Словом, княгиня, я возьмусь за это крайне сомнительное дельце и, можете быть уверены, доведу его до конца наилучшим образом. Что же до денег, то, думается, мы сочтемся, когда вы вновь станете богаты. Но подобные коммерческие предприятия обычно требуют некоторого начального капитала... Не изволите ли снабдить меня средствами на мелкие расходы?
Княгиня запустила трясущуюся руку за корсаж и, вынув оттуда, протянула Савелию несколько свернутых квадратиком ассигнаций. Тот развернул квадратик и пренебрежительно поморщился, увидев, что денег крайне мало.
— Это гроши, — заметил он. — Впрочем, что с вас взять? Придется мне добыть необходимую сумму самому.
С этими словами он убрал деньги в карман, описал лихой полукруг на козлах, разобрал вожжи и хлестнул ими по крупу застоявшейся лошади.
— Н-но, залетная! — ямщицким голосом закричал Савелий, спугнув примостившуюся на ветке ближайшей березы галку. — Но, пошла! Выноси, родимая! Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, поедем с ветерком!
Княгиня так и не отважилась спросить, где он собирается достать деньги; впрочем, настоящей нужды в расспросах она не ощущала.
Бравурная мелодия, то звеня и переливаясь горным ручьем, то грохоча, как срывающийся со скалы водопад, растеклась по просторной зале, перелилась через подоконники и беспрепятственно полетела над заросшим парком, из которого были удалены последние следы дважды прокатившейся через эти места войны. Через открытую дверь в гостиную вошла горничная Дуняша. Двигаясь бесшумно, как тень, она принялась ходить у княжны за спиной, обмахивая мебель метелкой из перьев, а потом вдруг остановилась и, по-деревенски подперев кулачком веснушчатую щеку, пригорюнившись, стала слушать. Неизвестно, что чудилось ей в этих чужих, лишенных словесного выражения звуках, но глаза ее затуманились, а грудь то и дело судорожно вздымалась, испуская печальные вздохи.
Княжна взяла последний гремящий аккорд, резко прервала игру и, со стуком опустив крышку, одним движением развернулась на табурете лицом к горничной.
— Скажи, Дуняша, — требовательно произнесла она, — что бы ты стала делать, получив вольную?
— А? — растерянно спросила Дуняша, которую такой резкий переход, несомненно, застал врасплох. Лицо у нее мучительно перекосилось от непривычного умственного напряжения. — Чего изволите, барышня?
— Вольную, — терпеливо повторила княжна, желавшая во что бы то ни стало получить ответ на свой вопрос. — Если бы я вот сейчас, сию минуту, подписала тебе вольную, что бы ты стала делать? Куда бы ты тогда пошла?
На простодушном лице горничной стало мало-помалу проступать понимание. Чуть позднее к пониманию добавилось что-то еще. Многочисленные веснушки яснее проступили на побелевшей до голубизны коже, пухлый смешливый рот сначала поджался, а затем вяло и криво распустился, будто кто-то одним движением выдернул шнурок, который его стягивал. Подбородок девушки мелко-мелко задрожал, глаза наполнились крупными, как горох, слезами, и не успела напуганная такой внезапной переменой княжна хоть что-нибудь произнести, как Дуняша вдруг пала на колени и распростерлась перед нею на полу, произведя при этом такой звук, будто кто-то с маху бросил на паркет охапку дров.
— Не казните, ваше сия-а-а-ательство! — подняв к княжне зареванное лицо, заикаясь и сглатывая слезы, завыла горничная. Рот ее был широко открыт и так перекошен плачем, что было непонятно, как она ухитряется внятно произносить слова. Слезы градом катились по ее щекам и капали на паркет. Княжна вздрогнула, и ей захотелось перекреститься: она никак не ожидала подобного эффекта. — За что гневаетесь? — продолжала между тем Дуняша. — Что я давеча вазу разбила? Простите, барышня, ваше сиятельство, не буду я больше! Велите на конюшне выпороть, я согласная, а гнать-то за что же? Куда ж я, горемычная, пойду?
— Перестань, Дуняша, — сказала окончательно растерявшаяся княжна. Горничная в ответ взвыла еще громче и затрясла головой, метя по полу растрепавшимися волосами. Княжне показалось, что она видит дурной сон. Затем она взяла себя в руки, подумала чуть-чуть и все поняла. Понимание это наполнило ее душу горечью и еще каким-то чувством, подозрительно напоминавшим презрение. — А ну прекрати голосить! — властно прикрикнула она, и бабьи причитания разом смолкли, будто их обрезали ножом. — Встань немедля! Встань, я велю! Утрись! Перестань хлюпать! Посмотри, на кого ты похожа! Хоть сейчас ставь тебя посреди огорода вместо пугала. Срам! Ты с ума сошла, что ли? Я же просто спросила!
Продолжая судорожно всхлипывать, Дуняша кое-как привела в порядок волосы и торопливо утерла лицо рукавом. Княжна наблюдала за этими эволюциями, озабоченно хмуря тонкие брови и по укоренившейся в последнее время привычке покусывая нижнюю губу. В первый момент ей показалось, что горничная не поняла вопроса; дело, однако, заключалось в ином, и Мария Андреевна, подумав, вынужденно согласилась с тем, что горничная была отчасти права. Зачем ей воля? Она живет в доме, при барышне, работа у нее легкая, чистая... А на воле что? На воле, известно, ей одна дорога — поскорее замуж, в грязный крестьянский домишко, детишек рожать да гнуть спину в поле. Не самая радужная перспектива, если подумать...
«Ах, дедушка, дедушка, — подумала Мария Андреевна. — Наверное, ты был прав, рабство в самом деле унизительно не только для рабов, но и для господ. Однако попробуй-ка втолковать это моей Дуняше...»
Покойный князь Александр Николаевич в последние годы жизни много думал об этом, не уставая повторять, что рабство — позор российской нации. Эта мысль глубоко укоренилась в сознании княжны, однако собственные наблюдения неизменно убеждали ее в том, что если рабство и позор, то позор привычный, обжитой и отчасти даже уютный, как старые домашние туфли, — на люди в них уже не покажешься, а ноге удобно.
Старый князь слыл среди соседей, да и даже в Петербурге, большим оригиналом и вольнодумцем. И будто нарочно, чтобы укрепить окружающих в этом мнении, незадолго до начала войны Александр Николаевич составил вольные на всех людей, душами коих род Вязмитиновых владел с незапамятных времен. Учитывая размеры вязмитиновских поместий и общее число принадлежавших князю крепостных, поступок сей обещал основательно встряхнуть империю — пускай не всю, но ее центральные области наверняка. Но тут подоспела война, пошли разговоры о том, что Наполеон-де истребит господ и даст мужикам волю. Наслушавшись этих разговоров, князь Александр Николаевич, не любивший действовать по принуждению, скверно ругаясь, свалил уже составленные, ждавшие только его подписи грамоты в ящик бюро и запер на ключ. Запер и больше не отпер — не успел...
И случилось так, что стоявшее в кабинете бюро пережило и нашествие французских улан, и последовавшее за ним запустение. То есть бюро, конечно, взломали и выпотрошили, и даже его крышка куда-то бесследно исчезла, но ящик, в котором лежали вольные, мародеры почему-то пропустили, не тронули. Вернувшись в начале весны в Вязмитиново и обнаружив сие достойное удивления обстоятельство, княжна решила, что это верный знак ей от самого Александра Николаевича. Несомненно, это был знак, вот только какой именно?
Впрочем, догадаться было легко, стоило только вспомнить старого князя. Знак сей, вне всякого сомнения, означал следующее: ныне ты хозяйка, ты владеешь и поместьями, и людьми, оные поместья населяющими, так что и решать, что с ними делать, надобно не кому-то, а тебе, княжна. Помни только, что душою человеческой владеет один Господь всемогущий; а как с телами поступить, сама как-нибудь разберешься.
Оттого-то Мария Андреевна и штудировала все подряд сочинения заморских — по преимуществу аглицких — экономов, какие только могла отыскать. Решение, которое она пыталась найти, было поважнее того, в каком платье выйти к обеду. Теперь она окончательно поняла старого князя, который, бывало, говорил, что быть господином — не только привилегия, но и тяжкое бремя и достойно нести это бремя может далеко не каждый.
Да, принять окончательное решение оказалось неимоверно тяжело, и в минуты слабости княжна тихо радовалась тому обстоятельству, что еще не достигла совершеннолетия. Для того и положен этот рубеж, поняла она, чтобы умный человек мог не спеша подумать, как ему быть с собой и с другими, а дурак чтобы как можно позже получил право портить жизнь себе и людям...
— Ну, полно, — уже гораздо мягче сказала она горничной. — Полно плакать, никто тебя не гонит. Однако же согласись, приятно знать, что в любую минуту можешь уйти, коли захочешь. И замуж выйти, за кого сердце велит, а не за того, кого барыня выберет. Хорошо ведь, правда?
Дуняша немедля зарделась и прикрылась от стыда ладошкой. Княжна вздохнула: ну форменная дура. Добрая, работящая, ласковая, но ведь глупа как пробка! Стоит ли, в самом деле, доверять ей право распоряжаться собственной судьбой? Она ведь может ею так распорядиться, что после без слез не глянешь...
— Никита-егерь сказывал, — шмыгая носом, проговорила Дуняша, — что вокруг Черного озера кто-то шастать повадился.
Княжна удивленно подняла брови, не в силах понять причину такого резкого перехода, но потом вспомнила, что егерь Никита дважды сватался к ее горничной и дважды получал от ворот поворот. Егерь, однако, не сдавался, и, похоже, дело понемногу шло на лад: упорство жениха, как видно, льстило Дуняше. «Надо присматривать себе новую горничную», — подумала княжна. Но тут до нее наконец дошел смысл только что произнесенных Дуняшей слов.
— Вокруг Черного озера? — переспросила она. — И кто же там, гм... шастает? Медведь?
— Да какой медведь, ваше сиятельство! Боже сохрани! Медведи верхами не ездят, а этот конный... Никита следы видел.
— Так это, верно, моей лошади следы, — с некоторым смущением сказала княжна. — Я там часто бываю. Красиво там, на Черном озере. Тихо.
Дуняша махнула ладошкой, словно отгоняя муху.
— Про вас известно, — сказала она. — Вы — другое дело. Никита — он следы читает не хуже, чем вы, ваше сиятельство, буквы в своих книжках. Другая лошадь, и человек другой. Сапоги он носит офицерские, большие и, Никита сказывал, сигары курит.
— Ах, сигары! Да, верно, сигар я не курю. Мне больше нравится трубка.
Дуняша прыснула в кулак, вообразив себе молодую княжну с большой трубкою в зубах.
— Вы все шутите, ваше сиятельство. А вдруг это злодей какой? Как выскочит из леса, и прямо на вас! Страсть! И охота вам на это озеро ездить, когда в парке пруд есть! Я по весне бегала туда поглядеть, так и двух минут не пробыла, до того место глухое, страшное. Так и мерещится, что из леса вот-вот какое-нибудь чудище вылезет.
— Тебе не стыдно ли чудищ бояться? — спросила княжна с улыбкой, желая поскорее сгладить неприятное впечатление, оставшееся у нее от этого разговора.
Увы, вышло только хуже.
— Что вы, ваше сиятельство! — округлив глаза, воскликнула Дуняша. — Как же их не бояться-то? Их только святые не боятся. Да еще, сказывают, колдуны, ворожеи.
И посмотрела на княжну с непонятным выражением — не то жалости, не то испуга, не то и того и другого. Поймав на себе этот взгляд, Мария Андреевна почувствовала растущее раздражение против этой девчонки, смевшей мысленно осуждать свою госпожу, которая, видите ли, не разделяла ее глупых суеверий и страхов. Резкие слова вскипели в ее душе, но княжна промолчала, очень своевременно вспомнив, что точно так же, бывало, гневался ее покойный дед, старый князь Александр Николаевич. Пятиминутная беседа на отвлеченные темы с кучером или камердинером Архипычем могла испортить ему настроение на полдня. «Что за народ! — восклицал после князь, расхаживая из угла в угол и нещадно дымя сигарой. — Дурак народ, ей-богу, дурак! Так бы и дал в ухо, да неохота грех на душу брать. Разок дашь — совестно, другой дашь — вроде ничего, а после десятого, глядишь, и вовсе привыкнешь. Это, душа моя, подлость — бить того, кто ответить тебе не может. А хуже того, что подлость сия совершенно бесполезна. Бей ты его или не бей, а умнее он от твоих тумаков все едино не сделается. Ученьем глупость искореняется, а от кнута, наоборот, только крепнет».
— Учить тебя надобно, — сказала княжна, справившись с раздражением. — Буду я тебя, Дуняша, учить.
— Ворожбе? — в глазах горничной вспыхнул огонек боязливого интереса. — Ворожбе, ваше сиятельство?
— Тьфу, — уже совершенно как старый князь сказала Мария Андреевна. — Грамоте! Грамоте надобно учиться! С нею никакие чудища не страшны.
«Ну да, — подумала она про себя, — конечно. Не страшны, как же. Какие-нибудь драконы вроде тех, что изображены на иллюстрациях к рыцарским романам, может быть, не страшны. А как насчет драгун? Французских драгун в синих мундиpax с красными отворотами, в хвостатых касках, с широкими острыми саблями? Как насчет капитана французской гвардии Виктора Лакассаня, которого вы, ваше сиятельство, закололи собственной рукой? Как насчет кузена Вацлава Огинского, этого подлеца, пана Кшиштофа? Как насчет бандита Васьки Смоляка, который каких-нибудь полгода назад вовсю бесчинствовал в окрестных лесах? Это ли не чудовища? Или, как выражается Дуняша, чудища...»
— Ну да, — вслух повторяя мысли Марии Андреевны, пренебрежительно промолвила Дуняша. — Скажете тоже, ваше сиятельство. Вот отец Евлампий давеча на проповеди сказывал, что нашему мужицкому сословию грамота без надобности. От нее, сказывал, брожение умов происходит и эти, как их... сомнения.
Раздался ужасающий грохот, сверкнуло длинное пламя, показавшееся в темноте особенно ярким. Отдача вышибла пистолет из руки Аграфены Антоновны, едва не сломав ей пальцы, и он со стуком упал на пол. Спальню заволокло кислым пороховым дымом, свеча погасла. В темноте зазвенело разбитое стекло, затрещало, ломаясь, дерево оконной рамы, за окном послышался глухой шум, встревоженные голоса, крики.
Тут Аграфена Антоновна заметила, что кричит, заставила себя замолчать и с трудом перевела дыхание. За окном все еще вскрикивали и возились, оттуда доносились глухие звуки ударов по чему-то мягкому. Весь этот шум свидетельствовал о том, что вора схватили. В ночи метался свет масляных фонарей, красные отсветы зажженного кем-то факела плясали по стенам спальни, как будто дом был охвачен пожаром. В застиранной ночной рубашке и глупом колпаке прибежал заспанный Аполлон Игнатьевич, увидел распахнутое окно, беспорядок, пистолет на полу, учуял в воздухе пороховой дым, заохал и схватился за сердце.
Аграфена Антоновна отодвинула его локтем, подошла к окну и окрепшим голосом велела вязать вора покрепче и подать к ней для допроса. На подоконнике виднелась кровь; позже выяснилось, что выпущенная княгиней пуля задела-таки ночного гостя, оцарапав ему шею.
Поначалу княгиня намеревалась потолковать с вором накоротке, отвести душу, а после сдать то, что от него останется, драгунам Шелепова. Но, пока она одевалась, в голову ей пришло, что вор этот может еще сослужить ей недурную службу: судя по тому, когда и куда он забрался, сей ловкач умел не только лазить в окна и бросаться с ножами на женщин, но и вынюхивать добычу. Смутные, пока еще не принявшие четких очертаний планы роились в ее голове, и Аграфена Антоновна переменила свое решение. Разговор у них с вором вышел весьма продолжительный, и по окончании его вор перестал быть таковым, а сделался лакеем по имени Савелий. Никто, кроме княгини и Савелия, не знал, какого рода соглашение было достигнуто, и никто, даже князь Аполлон Игнатьевич, не отважился потребовать у Аграфены Антоновны объяснений по этому поводу. Слово ее было законом для всех, и в доме не нашлось ни одного сумасшедшего, который рискнул бы с этим поспорить.
Таков был новый лакей Аграфены Антоновны. Недаром говорят, что свято место пусто не бывает: лишившись своего так называемого зятя, пана Кшиштофа Огинского, который то ли был гусарским поручиком, то ли вовсе им не был, княгиня очень быстро обрела другого помощника, пусть не столь изощренного и тонкого, но зато надежного. Случай оценить таланты Савелия представился Аграфене Антоновне очень скоро, и оценка, данная ею, оказалась достаточно высокой.
— Вот что, милейший, — сказала княгиня, когда задняя подвода удалилась на достаточное расстояние, — поворотись-ка сюда. Надобно потолковать.
Савелий с готовностью перевернулся на козлах, усевшись к княгине лицом. Казалось, он только и ждал приглашения. Впрочем, удивляться тут было нечему: порученец княгини Зеленской, конечно же, сразу догадался, что эта задержка в пути образовалась неспроста. В тесноте постоялого двора, где повсюду могли оказаться чужие уши, разговаривать с ним о деле княгине было не с руки; теперь же, когда постоялый двор напоминал о себе только двускатной крышей, а от обоза осталась только повисшая в воздухе пыль, они могли беседовать без опаски.
— Слушаю-с, ваше сиятельство, — с напускным смирением произнес Савелий, перебирая в руках вожжи.
Княгиня, наблюдательность которой заметно обострилась от донимавшей ее нужды, невольно задержала внимание на его руках. Загорелые и сильные, руки эти отличались некоторым изяществом формы и сразу бросавшейся в глаза ловкостью. В манере Савелия держаться тоже проскальзывало что-то необычное. Он был очень странный мужик, этот Савелий, да и мужик ли?
Почувствовав на себе испытующий взгляд Аграфены Антоновны, который при всем желании трудно было назвать добрым, Савелий опустил глаза и без нужды поддернул голенище правого сапога. Аграфена Антоновна заметила торчавшую из-за голенища роговую ручку ножа. Нож наверняка был тот самый, с которым Савелий приходил в ее спальню, и княгине совершенно не к месту вспомнилось, что сейчас пистолета при ней нет.
— Поскачешь вперед, — сказала княгиня, — поселишься в трактире, а еще лучше — у какой-нибудь вдовы, чтобы попусту не тратиться. Представляться будешь... ну, я не знаю, тебе виднее. Приказчиком каким-нибудь, что ли. Словом, по коммерческой части. Ходи по кабакам, на рынке потолкайся, да держи ухо востро! Дело нам предстоит куда как тонкое. Ошибиться тут нельзя, стало быть, надобно все как следует разведать. Как она живет, с кем видится да не вьется ли вокруг, не ровен час, какой-нибудь женишок, до денег охочий. Ну а ежели ненароком вьется... Не мне тебя учить, одним словом. Нельзя, чтобы она замуж вышла. Понятно ли?
Савелий задумчиво поскреб ногтями щеку. Ногти у него были чистые, аккуратно подстриженные. Некоторое время княгиня с растущим раздражением наблюдала за тем, как он играет бровями, а потом, не утерпев, спросила:
— Ну?!
— Виноват, ваше сиятельство, — спохватился Савелий. — Понятно, конечно, понятно. Просто я задумался, как это лучше провернуть. Да и вообще, задумался... Не извольте гневаться. Все будет исполнено в наилучшем виде.
— Погоди, погоди, — насторожилась княгиня. — Об чем это ты задумался, любезный? Что сие означает — «вообще»? Ты мне только шутить не вздумай!
— Вот об этом я, ваше сиятельство, и задумался: шутить мне с вами или, может, не стоит? — Теперь в голосе лакея слышалась уже неприкрытая издевка и даже, кажется, превосходство. — Только браниться не надобно, ваше сиятельство, — поспешно остановил он княгиню, которая, раздуваясь от праведного гнева, начала приподниматься с подушек. — Мы здесь одни, так что брани вашей, кроме меня, никто не услышит, хоть бы вы и вовсе надорвались. Кабы я хотел, давно бы убежал. Помните, что с графом Бухвостовым-то стало?
При напоминании о судьбе графа Бухвостова княгиня тяжело опустилась обратно на подушки и с шипением выпустила из легких воздух.
— Так-то оно лучше, — заметил Савелий, доставая из кармана глиняную носогрейку и принимаясь неторопливо начинять ее табаком из тряпичного кисета. — Сидеть, ваше сиятельство, завсегда сподручнее, чем стоймя стоять, особливо на колесах. Не дай бог, бричка опрокинется, расшибетесь, в пыли запачкаетесь...
— Ты что же, — просипела Аграфена Антоновна, которая внезапно на самом деле ощутила острую нехватку воздуха, — ты что же, негодяй, каторжная морда, грозить мне вздумал?
— Ни боже мой! — воскликнул лакей. — Как можно, ваше сиятельство! Я, ваше сиятельство, ежели хотите знать, никогда никому не грожу, никого не пугаю. Нешто это дело — живого человека стращать? Не люблю я этого, ваше сиятельство. Мешает тебе кто-то — ну, полосни его ножиком по горлу — и вся недолга! Чего попусту языком-то трепать?
В его речи то и дело проскальзывали простонародные словечки и интонации, но странное дело: Аграфена Антоновна вдруг преисполнилась твердой уверенности, что Савелий вставляет в разговор эти холопские выражения нарочно, чтобы подделаться под мужика, каковым на самом деле не является. Более того, у нее сложилось впечатление, что, разыгрывая этот непонятный спектакль, ее лакей не очень-то и усердствует.
— Но это к слову, — вдруг заключил Савелий совсем другим, почти что светским тоном. — Что же касаемо до дела... Я вот о чем подумал: ведь вы, матушка, неотступно в городе быть не сможете по причине... гм... Словом, по известной нам обоим причине. Говоря начистоту, денег у вас нет, ваше сиятельство, чтобы в городе сидеть да по приемам раскатывать. Выходит, посылая меня туда одного, вы вроде даете мне вольную: ступай куда хочешь, делай как знаешь. А? Не боитесь, что сбегу?
Княгиня мысленно скрипнула зубами, подавляя уже готовый вырваться на волю неконтролируемый гнев. Она сама дала этому странному и страшному холопу — и холопу ли? — козыри против себя. Отныне их связывало общее преступление, и Савелий имел над нею не меньшую, а, пожалуй, даже большую власть, чем она над ним. Княгине не приходило в голову, что он осмелится воспользоваться этой властью; что ж, выходит, зря не приходило. Ему-то вот пришло...
— Не боюсь, — сдавленным от страха и ярости голосом солгала она.
— И напрасно, ваше сиятельство. Я-то без вас до сего дня прожил, и прожил, смею вас уверить, недурно. А вот каково-то вам без меня придется? На князя Аполлона Игнатьевича надежды мало, а в одиночку вам это дельце не провернуть. Ежели что, то я как рыбка золотая — махну хвостиком, и нет меня. А вот вы, матушка, останетесь и будете дальше горюшко мыкать с семейством своим разлюбезным.
— Да ты как смеешь?! — возмутилась княгиня. — Ты кто таков, чтобы такие речи говорить?
— Это, княгиня, до дела не касается, — усмехнулся Савелий, попыхивая носогрейкой едва ли не в самое лицо Аграфене Антоновне. — Да я уж и сам-то, поди, не упомню, кто я таков на самом деле. Одно вам скажу: не извольте беспокоиться, убегать от вас мне сейчас резона нет. Оно бы вам и выгодно было, чтобы я убежал. Сами понимаете, нет кредитора — нет и долга. Однако я не побегу, потому как предвижу от этого дела весьма недурную выручку.
— Какая выручка? — Аграфена Антоновна уже не говорила, а сипела, как готовящийся закипеть чайник. — Какой такой долг? Ты что о себе возомнил?!
— Ну а как же, — рассудительно сказал Савелий и, выдернув из-за голенища нож, принялся орудовать его кончиком, вычищая из-под ногтей несуществующую грязь. Увидев веселую игру солнечных бликов на широком, отполированном лезвии, княгиня испуганно притихла. — Как это — какой долг? А Бухвостов-то граф? Неужто забыть изволили? Или вы думаете, что я шкурой своей рисковал из одной только благодарности к вашему сиятельству? Не извольте так шутить, княгиня. От подобных шуток и до беды недалеко.
Он небрежно сунул нож обратно за голенище и принялся выколачивать трубку. Обомлевшая, почти уверенная, что видит страшный сон, княгиня круглыми от ужаса глазами наблюдала за его действиями.
— Так вот, ваше сиятельство, — как ни в чем не бывало продолжал Савелий. — Беседовать с вами одно удовольствие, но князь Аполлон уж, верно, начал беспокоиться. При всех его недостатках человек он довольно милый, незлой и предан вашему сиятельству всей душою. Негоже заставлять его воображать черт знает какие ужасы. А вдруг он подумает, что я посягнул на вашу честь? Какой кошмар! — воскликнул он по-французски, заставив Аграфену Антоновну вздрогнуть так сильно, что коляска испуганно качнулась на рессорах. — Словом, княгиня, я возьмусь за это крайне сомнительное дельце и, можете быть уверены, доведу его до конца наилучшим образом. Что же до денег, то, думается, мы сочтемся, когда вы вновь станете богаты. Но подобные коммерческие предприятия обычно требуют некоторого начального капитала... Не изволите ли снабдить меня средствами на мелкие расходы?
Княгиня запустила трясущуюся руку за корсаж и, вынув оттуда, протянула Савелию несколько свернутых квадратиком ассигнаций. Тот развернул квадратик и пренебрежительно поморщился, увидев, что денег крайне мало.
— Это гроши, — заметил он. — Впрочем, что с вас взять? Придется мне добыть необходимую сумму самому.
С этими словами он убрал деньги в карман, описал лихой полукруг на козлах, разобрал вожжи и хлестнул ими по крупу застоявшейся лошади.
— Н-но, залетная! — ямщицким голосом закричал Савелий, спугнув примостившуюся на ветке ближайшей березы галку. — Но, пошла! Выноси, родимая! Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, поедем с ветерком!
Княгиня так и не отважилась спросить, где он собирается достать деньги; впрочем, настоящей нужды в расспросах она не ощущала.
* * *
Войдя в гостиную, княжна Мария остановилась перед фортепиано и посмотрела на него долгим задумчивым взглядом. Полированный ящик красного дерева, покрытый затейливой резьбой с укрепленным на передней стенке бронзовым канделябром, медными петлями, сверкающими педалями и закрытой на ключик крышкой, оберегавшей выточенные из слоновой кости черно-белые клавиши, был тщательно протерт от пыли. Весь он так и сверкал, но вид при этом почему-то имел совершенно заброшенный, будто стоял не посреди гостиной, а под навесом дровяного сарая, ожидая своей очереди пойти в печку. На подставке скучали раскрытые ноты, и в черных кружках и закорючках княжне вдруг почудился немой укор. Княжна подошла поближе и попыталась прочесть ноты. Неожиданно для нее самой заключенная в черных загогулинах нотной грамоты мелодия начала обретать жизнь, зазвучала, властно шевельнулась где-то внутри, и Мария Андреевна не заметила, как уселась на высокий табурет и, без стука подняв крышку, коснулась пальцами клавиш.Бравурная мелодия, то звеня и переливаясь горным ручьем, то грохоча, как срывающийся со скалы водопад, растеклась по просторной зале, перелилась через подоконники и беспрепятственно полетела над заросшим парком, из которого были удалены последние следы дважды прокатившейся через эти места войны. Через открытую дверь в гостиную вошла горничная Дуняша. Двигаясь бесшумно, как тень, она принялась ходить у княжны за спиной, обмахивая мебель метелкой из перьев, а потом вдруг остановилась и, по-деревенски подперев кулачком веснушчатую щеку, пригорюнившись, стала слушать. Неизвестно, что чудилось ей в этих чужих, лишенных словесного выражения звуках, но глаза ее затуманились, а грудь то и дело судорожно вздымалась, испуская печальные вздохи.
Княжна взяла последний гремящий аккорд, резко прервала игру и, со стуком опустив крышку, одним движением развернулась на табурете лицом к горничной.
— Скажи, Дуняша, — требовательно произнесла она, — что бы ты стала делать, получив вольную?
— А? — растерянно спросила Дуняша, которую такой резкий переход, несомненно, застал врасплох. Лицо у нее мучительно перекосилось от непривычного умственного напряжения. — Чего изволите, барышня?
— Вольную, — терпеливо повторила княжна, желавшая во что бы то ни стало получить ответ на свой вопрос. — Если бы я вот сейчас, сию минуту, подписала тебе вольную, что бы ты стала делать? Куда бы ты тогда пошла?
На простодушном лице горничной стало мало-помалу проступать понимание. Чуть позднее к пониманию добавилось что-то еще. Многочисленные веснушки яснее проступили на побелевшей до голубизны коже, пухлый смешливый рот сначала поджался, а затем вяло и криво распустился, будто кто-то одним движением выдернул шнурок, который его стягивал. Подбородок девушки мелко-мелко задрожал, глаза наполнились крупными, как горох, слезами, и не успела напуганная такой внезапной переменой княжна хоть что-нибудь произнести, как Дуняша вдруг пала на колени и распростерлась перед нею на полу, произведя при этом такой звук, будто кто-то с маху бросил на паркет охапку дров.
— Не казните, ваше сия-а-а-ательство! — подняв к княжне зареванное лицо, заикаясь и сглатывая слезы, завыла горничная. Рот ее был широко открыт и так перекошен плачем, что было непонятно, как она ухитряется внятно произносить слова. Слезы градом катились по ее щекам и капали на паркет. Княжна вздрогнула, и ей захотелось перекреститься: она никак не ожидала подобного эффекта. — За что гневаетесь? — продолжала между тем Дуняша. — Что я давеча вазу разбила? Простите, барышня, ваше сиятельство, не буду я больше! Велите на конюшне выпороть, я согласная, а гнать-то за что же? Куда ж я, горемычная, пойду?
— Перестань, Дуняша, — сказала окончательно растерявшаяся княжна. Горничная в ответ взвыла еще громче и затрясла головой, метя по полу растрепавшимися волосами. Княжне показалось, что она видит дурной сон. Затем она взяла себя в руки, подумала чуть-чуть и все поняла. Понимание это наполнило ее душу горечью и еще каким-то чувством, подозрительно напоминавшим презрение. — А ну прекрати голосить! — властно прикрикнула она, и бабьи причитания разом смолкли, будто их обрезали ножом. — Встань немедля! Встань, я велю! Утрись! Перестань хлюпать! Посмотри, на кого ты похожа! Хоть сейчас ставь тебя посреди огорода вместо пугала. Срам! Ты с ума сошла, что ли? Я же просто спросила!
Продолжая судорожно всхлипывать, Дуняша кое-как привела в порядок волосы и торопливо утерла лицо рукавом. Княжна наблюдала за этими эволюциями, озабоченно хмуря тонкие брови и по укоренившейся в последнее время привычке покусывая нижнюю губу. В первый момент ей показалось, что горничная не поняла вопроса; дело, однако, заключалось в ином, и Мария Андреевна, подумав, вынужденно согласилась с тем, что горничная была отчасти права. Зачем ей воля? Она живет в доме, при барышне, работа у нее легкая, чистая... А на воле что? На воле, известно, ей одна дорога — поскорее замуж, в грязный крестьянский домишко, детишек рожать да гнуть спину в поле. Не самая радужная перспектива, если подумать...
«Ах, дедушка, дедушка, — подумала Мария Андреевна. — Наверное, ты был прав, рабство в самом деле унизительно не только для рабов, но и для господ. Однако попробуй-ка втолковать это моей Дуняше...»
Покойный князь Александр Николаевич в последние годы жизни много думал об этом, не уставая повторять, что рабство — позор российской нации. Эта мысль глубоко укоренилась в сознании княжны, однако собственные наблюдения неизменно убеждали ее в том, что если рабство и позор, то позор привычный, обжитой и отчасти даже уютный, как старые домашние туфли, — на люди в них уже не покажешься, а ноге удобно.
Старый князь слыл среди соседей, да и даже в Петербурге, большим оригиналом и вольнодумцем. И будто нарочно, чтобы укрепить окружающих в этом мнении, незадолго до начала войны Александр Николаевич составил вольные на всех людей, душами коих род Вязмитиновых владел с незапамятных времен. Учитывая размеры вязмитиновских поместий и общее число принадлежавших князю крепостных, поступок сей обещал основательно встряхнуть империю — пускай не всю, но ее центральные области наверняка. Но тут подоспела война, пошли разговоры о том, что Наполеон-де истребит господ и даст мужикам волю. Наслушавшись этих разговоров, князь Александр Николаевич, не любивший действовать по принуждению, скверно ругаясь, свалил уже составленные, ждавшие только его подписи грамоты в ящик бюро и запер на ключ. Запер и больше не отпер — не успел...
И случилось так, что стоявшее в кабинете бюро пережило и нашествие французских улан, и последовавшее за ним запустение. То есть бюро, конечно, взломали и выпотрошили, и даже его крышка куда-то бесследно исчезла, но ящик, в котором лежали вольные, мародеры почему-то пропустили, не тронули. Вернувшись в начале весны в Вязмитиново и обнаружив сие достойное удивления обстоятельство, княжна решила, что это верный знак ей от самого Александра Николаевича. Несомненно, это был знак, вот только какой именно?
Впрочем, догадаться было легко, стоило только вспомнить старого князя. Знак сей, вне всякого сомнения, означал следующее: ныне ты хозяйка, ты владеешь и поместьями, и людьми, оные поместья населяющими, так что и решать, что с ними делать, надобно не кому-то, а тебе, княжна. Помни только, что душою человеческой владеет один Господь всемогущий; а как с телами поступить, сама как-нибудь разберешься.
Оттого-то Мария Андреевна и штудировала все подряд сочинения заморских — по преимуществу аглицких — экономов, какие только могла отыскать. Решение, которое она пыталась найти, было поважнее того, в каком платье выйти к обеду. Теперь она окончательно поняла старого князя, который, бывало, говорил, что быть господином — не только привилегия, но и тяжкое бремя и достойно нести это бремя может далеко не каждый.
Да, принять окончательное решение оказалось неимоверно тяжело, и в минуты слабости княжна тихо радовалась тому обстоятельству, что еще не достигла совершеннолетия. Для того и положен этот рубеж, поняла она, чтобы умный человек мог не спеша подумать, как ему быть с собой и с другими, а дурак чтобы как можно позже получил право портить жизнь себе и людям...
— Ну, полно, — уже гораздо мягче сказала она горничной. — Полно плакать, никто тебя не гонит. Однако же согласись, приятно знать, что в любую минуту можешь уйти, коли захочешь. И замуж выйти, за кого сердце велит, а не за того, кого барыня выберет. Хорошо ведь, правда?
Дуняша немедля зарделась и прикрылась от стыда ладошкой. Княжна вздохнула: ну форменная дура. Добрая, работящая, ласковая, но ведь глупа как пробка! Стоит ли, в самом деле, доверять ей право распоряжаться собственной судьбой? Она ведь может ею так распорядиться, что после без слез не глянешь...
— Никита-егерь сказывал, — шмыгая носом, проговорила Дуняша, — что вокруг Черного озера кто-то шастать повадился.
Княжна удивленно подняла брови, не в силах понять причину такого резкого перехода, но потом вспомнила, что егерь Никита дважды сватался к ее горничной и дважды получал от ворот поворот. Егерь, однако, не сдавался, и, похоже, дело понемногу шло на лад: упорство жениха, как видно, льстило Дуняше. «Надо присматривать себе новую горничную», — подумала княжна. Но тут до нее наконец дошел смысл только что произнесенных Дуняшей слов.
— Вокруг Черного озера? — переспросила она. — И кто же там, гм... шастает? Медведь?
— Да какой медведь, ваше сиятельство! Боже сохрани! Медведи верхами не ездят, а этот конный... Никита следы видел.
— Так это, верно, моей лошади следы, — с некоторым смущением сказала княжна. — Я там часто бываю. Красиво там, на Черном озере. Тихо.
Дуняша махнула ладошкой, словно отгоняя муху.
— Про вас известно, — сказала она. — Вы — другое дело. Никита — он следы читает не хуже, чем вы, ваше сиятельство, буквы в своих книжках. Другая лошадь, и человек другой. Сапоги он носит офицерские, большие и, Никита сказывал, сигары курит.
— Ах, сигары! Да, верно, сигар я не курю. Мне больше нравится трубка.
Дуняша прыснула в кулак, вообразив себе молодую княжну с большой трубкою в зубах.
— Вы все шутите, ваше сиятельство. А вдруг это злодей какой? Как выскочит из леса, и прямо на вас! Страсть! И охота вам на это озеро ездить, когда в парке пруд есть! Я по весне бегала туда поглядеть, так и двух минут не пробыла, до того место глухое, страшное. Так и мерещится, что из леса вот-вот какое-нибудь чудище вылезет.
— Тебе не стыдно ли чудищ бояться? — спросила княжна с улыбкой, желая поскорее сгладить неприятное впечатление, оставшееся у нее от этого разговора.
Увы, вышло только хуже.
— Что вы, ваше сиятельство! — округлив глаза, воскликнула Дуняша. — Как же их не бояться-то? Их только святые не боятся. Да еще, сказывают, колдуны, ворожеи.
И посмотрела на княжну с непонятным выражением — не то жалости, не то испуга, не то и того и другого. Поймав на себе этот взгляд, Мария Андреевна почувствовала растущее раздражение против этой девчонки, смевшей мысленно осуждать свою госпожу, которая, видите ли, не разделяла ее глупых суеверий и страхов. Резкие слова вскипели в ее душе, но княжна промолчала, очень своевременно вспомнив, что точно так же, бывало, гневался ее покойный дед, старый князь Александр Николаевич. Пятиминутная беседа на отвлеченные темы с кучером или камердинером Архипычем могла испортить ему настроение на полдня. «Что за народ! — восклицал после князь, расхаживая из угла в угол и нещадно дымя сигарой. — Дурак народ, ей-богу, дурак! Так бы и дал в ухо, да неохота грех на душу брать. Разок дашь — совестно, другой дашь — вроде ничего, а после десятого, глядишь, и вовсе привыкнешь. Это, душа моя, подлость — бить того, кто ответить тебе не может. А хуже того, что подлость сия совершенно бесполезна. Бей ты его или не бей, а умнее он от твоих тумаков все едино не сделается. Ученьем глупость искореняется, а от кнута, наоборот, только крепнет».
— Учить тебя надобно, — сказала княжна, справившись с раздражением. — Буду я тебя, Дуняша, учить.
— Ворожбе? — в глазах горничной вспыхнул огонек боязливого интереса. — Ворожбе, ваше сиятельство?
— Тьфу, — уже совершенно как старый князь сказала Мария Андреевна. — Грамоте! Грамоте надобно учиться! С нею никакие чудища не страшны.
«Ну да, — подумала она про себя, — конечно. Не страшны, как же. Какие-нибудь драконы вроде тех, что изображены на иллюстрациях к рыцарским романам, может быть, не страшны. А как насчет драгун? Французских драгун в синих мундиpax с красными отворотами, в хвостатых касках, с широкими острыми саблями? Как насчет капитана французской гвардии Виктора Лакассаня, которого вы, ваше сиятельство, закололи собственной рукой? Как насчет кузена Вацлава Огинского, этого подлеца, пана Кшиштофа? Как насчет бандита Васьки Смоляка, который каких-нибудь полгода назад вовсю бесчинствовал в окрестных лесах? Это ли не чудовища? Или, как выражается Дуняша, чудища...»
— Ну да, — вслух повторяя мысли Марии Андреевны, пренебрежительно промолвила Дуняша. — Скажете тоже, ваше сиятельство. Вот отец Евлампий давеча на проповеди сказывал, что нашему мужицкому сословию грамота без надобности. От нее, сказывал, брожение умов происходит и эти, как их... сомнения.