Страница:
— Помилуйте, монсеньер! — воскликнул пан Кшиштоф, вскакивая и прижимая ладонь к сердцу.
— Сядьте! — прикрикнул на него Мюрат. — Мне плевать на ваши отношения с этим Шпилевским, но я не потерплю лжи! Поймите, сударь, — добавил он чуть мягче, — меня нисколько не интересует моральная сторона дела. Но я должен располагать всей информацией хотя бы на том простом основании, что я — воинский начальник и просто обязан знать причины, по которым менее чем в двух лье от моей ставки ни свет ни заря палят из ружей. В конце концов, я отчитываюсь перед самим императором. Кроме всего прочего, я не верю, что у вас в этом деле не было своего интереса.
Огинский вдруг сообразил, чем вызвана горячность Мюрата, и едва не хлопнул себя по лбу от досады. Черт возьми, ну конечно же! Как он мог об этом забыть? Ведь битва при Тарутино, в которой Мюрата ранили и едва не взяли в плен бородатые русские казаки, была проиграна маршалом из-за того, что он оставил открытым фланг. Сегодняшняя ночная перестрелка в том виде, как ее описал пан Кшиштоф, представлялась повторением прежней ошибки — повторением, которое едва не привело к такому же результату. Недаром Мюрат так взвился, услышав, что его едва не обошли, отрезав от единственной в округе переправы!
— Простите, мой маршал, — смиренно произнес Огинский, торопясь загладить свою ошибку. — Перед лицом вашей проницательности скрывать истину бесполезно. Признаюсь, отрядом, который пытался пробиться к мосту, командовал мой кузен. Так что в некотором роде я и впрямь был лично заинтересован в том, чтобы лазутчики были поголовно уничтожены.
— И они, разумеется, были уничтожены, — подытожил Мюрат. — А вместе с ними, как я понимаю, был уничтожен и Шпилевский, заманивший вашего кузена в эту примитивную западню. Что ж, невелика потеря. Но должен вам заметить, Огинский, вы опять дали маху. Я говорю о наследстве, из-за которого вы, похоже, и затеяли эту резню. Мне доводилось встречать старого Огинского на приеме, который император давал в Варшаве зимой прошлого года, и он показался мне большим упрямцем — ваш престарелый родственник, естественно, а не император. Мне кажется, он скорее раздаст все свои деньги нищим, а земли отпишет какому-нибудь монастырю, чем позволит вам присвоить хотя бы грош из своего состояния.
Пан Кшиштоф с большим трудом сдержал желание поморщиться. То, что сказал Мюрат об отце Вацлава, едва ли не слово в слово повторяло собственные мысли пана Кшиштофа. Проклятый старый скряга действительно скорее удавился бы, чем позволил ему распоряжаться своим богатством.
— Увы, мой маршал, — сказал он с искренним вздохом, — это горькая правда. Судьба всегда была несправедлива ко мне. Если позволите, я более полагаюсь на вас, мой маршал, чем на переменчивую фортуну.
— Что?! — Мюрат, казалось, опешил от подобной наглости и не сразу нашелся, что сказать. — Вы хотите, чтобы я бросил войска и целиком посвятил себя улаживанию ваших семейных дел? Не много ли вы себе позволяете, сударь?
— Право, мой маршал, для вас это сущий пустяк, — ответил пан Кшиштоф. В эту минуту он вдруг осознал, что Мюрат — его единственная надежда. До сих пор он тешил себя иллюзией, что, когда пробьет час, он что-нибудь придумает, как-нибудь вывернется, изловчится и заставит старого Огинского смириться с неизбежным. Но после слов маршала об упрямстве старика у него будто открылись глаза: он понял, что ни хитрость, ни угрозы не вынудят старика изменить однажды принятое решение. — То, что для меня обещает стать непреодолимым препятствием, для вас просто безделица. С вашим положением, вашей славой, манерами, неотразимым обаянием, наконец... Вы так легко могли бы меня осчастливить! Не отказывайте же в такой малости вашему преданнейшему слуге!
— Черт подери, — пробормотал ошарашенный этим бесстыдным напором Мюрат. — Ничего себе малость!
— По крайней мере, мой маршал, для вас это возможно, — скромно потупив взор, тихо проговорил Огинский. — Мне же остается уповать только на вас.
После этого он замолчал, уныло разглядывая затоптанный узор персидского ковра у себя под ногами и слушая, как шуршат и потрескивают угли в камине. В комнате было жарко, и пан Кшиштоф вдруг ощутил, что с головы до ног покрыт липким горячим потом. Ладони сделались влажными, и он незаметно вытер их о кушетку.
Маршал напряженно размышлял, глядя в пышущий жаром камин и задумчиво поглаживая кончиками пальцев лезвие лежавшей на коленях золоченой шпаги.
— Взгляните, — сказал наконец Мюрат и слегка приподнял шпагу, показывая ее пану Кшиштофу. Шпага была как шпага, разве что золоченая и дьявольски дорогая. — Видите, это сталь. Она покрыта позолотой, но по сути своей это прямое железо для открытого боя один на один. Так вот, я — сталь, Огинский. Мои кавалеристы — это сталь, бесхитростная острая сталь в руке императора. А вы — капля смертельного яда на кончике моего клинка. Потому что бывают, видите ли, ситуации, когда победить в честном бою невозможно, а потерпеть поражение нельзя, не имеешь права... Вот тогда и наступает черед яда. Ваш черед, Огинский. Я честный старый рубака, я тысячи раз выходил в поле и вел своих кавалеристов в атаку — на вражеские сабли, ядра, штыки, на верную смерть... Знали бы вы, как вы мне противны! Вы презренный человек, Огинский, но вы мне нужны. Я не могу пока без вас обойтись, но имейте в виду: вам следует бояться того момента, когда я перестану нуждаться в ваших услугах.
Мюрат говорил негромко, словно бы нехотя, через силу, и глядел он при этом не на Огинского, а на шпагу, как будто силясь прочесть выгравированные на клинке, хитро запрятанные в завитках сложного узора письмена.
— Вряд ли я нуждаюсь в подобном напоминании, мой маршал, — так же тихо, в тон ему, сказал пан Кшиштоф. — День, о котором вы упомянули, станет днем, когда жизнь моя потеряет смысл.
«Гасконский паяц, — злобно подумал он при этом, — носатое ничтожество, фигляр! Король Неаполя! Видали вы его? Да свет не видывал более хитрого и криводушного лиса, чем этот выскочка!»
— Перестаньте паясничать, Огинский, — устало и раздраженно бросил Мюрат. — Когда вы не будете мне нужны, ваша жизнь отнюдь не лишится смысла. Напротив, это вы лишитесь всего, в том числе и вашей презренной жизни. Видит Бог, я уничтожу вас с истинным наслаждением, и небеса вознаградят меня за этот поступок — может быть, не самый великий, но зато самый богоугодный в моей грешной жизни!
Пан Кшиштоф насторожился. Раз уж Мюрат перешел от простых оскорблений к угрозам, значит, на уме у него и впрямь было что-то конкретное. Хитрый гасконец, похоже, пытался запугать его — запугать так, чтобы пан Кшиштоф боялся своего грозного покровителя пуще русских штыков. Значит, поручение и впрямь будет смертельно опасным. Впрочем, других поручений Мюрат и не давал. Огинский зябко передернул плечами, припомнив, как в компании полусумасшедшего убийцы Лакассаня охотился на русских генералов в кровавой сумятице Бородинского сражения.
«Ладно, — подумал он. — Кнутом меня уже отстегали. Надо полагать, сей грозный воитель, сей прямой и честный клинок в деснице императора Наполеона вот-вот выудит из кармана пряник, каковым и станет водить у меня перед носом. Ну-ну, поглядим, что он предложит в обмен на мою... гм... презренную жизнь».
— Но будь по-вашему, — неожиданно сменив гнев на милость, сказал Мюрат и небрежным жестом бросил золоченую шпагу в инкрустированные ножны. — Я что-нибудь придумаю с этим вашим наследством. Можете на меня рассчитывать. В столь трудный для Франции час мы все должны держаться вместе. И потом, я, как честный человек, не могу не признать за вами определенных заслуг, которые требуют соответствующего вознаграждения. Один Багратион, гм... — На мгновение он словно бы запнулся, и пану Кшиштофу почудилось промелькнувшее на его высокомерном лице смущение. Однако маршал немедля взял себя в руки, и пан Кшиштоф невольно припомнил его слова о том, что порой без капельки яду бывает просто не обойтись. — Один Багратион чего стоил! Словом, я что-нибудь придумаю. Если этот старый осел, ваш дядюшка, будет очень уж упираться, то... Ну, я не знаю. Бывают же на свете несчастливые случайности!
Пан Кшиштоф чуть было не расхохотался. Как ни крути, а он таки успел изучить своего покровителя. Что бы ни думал, что бы ни говорил, что бы ни воображал о себе блистательный маршал кавалерии, баловень победы Мюрат, однако столь презираемый им клеврет, пан Кшиштоф Огинский, сумел предугадать его слова за мгновение до того, как они были произнесены. Да, сладкий пряник, как и следовало ожидать, появился на сцене сразу же после кнута, и теперь пану Кшиштофу оставалось лишь выяснить, как высоко ему придется прыгнуть, чтобы заработать упомянутый пряник и не отведать кнута.
— Благодарю вас, мой маршал! — горячо воскликнул он, вскочив с кушетки и согнувшись пополам в почтительнейшем поклоне. — Язык человеческий чересчур беден для того, чтобы выразить всю полноту переполняющих меня чувств! Как еще могу я выразить свою безграничную благодарность? Что я должен совершить во славу Франции, дабы вы по достоинству оценили мою преданность вам, монсеньер?
— Если вам действительно интересно, — с неожиданной деловитостью в голосе заявил Мюрат, — то должен вас слегка разочаровать: благо Франции тут ни при чем.
Пан Кшиштоф склонился еще ниже — настолько низко, что Мюрату пришлось бы стать на четвереньки, чтобы разглядеть промелькнувшую на его губах усмешку.
— Вы говорите загадками, мой маршал, — сообщил Огинский, не разгибаясь. — Могу ли я нижайше просить вас разъяснить мне смысл ваших иносказательных речей? Право же, я не вижу способа, коим можно было бы отделить благо маршала Мюрата от блага великой Франции.
Маршал, несомненно, оценил тактичность своего протеже; тем не менее король Неаполя ценил пана Кшиштофа вовсе не за утонченность его воспитания.
— Так что же? — патетически воскликнул пан Кшиштоф Огинский, стараясь не слишком переигрывать. — Что я должен сделать для вас, мой маршал?
— Прогуляться в Россию, — сказал Мюрат таким тоном, словно речь шла о пикнике на прибрежном лугу.
— В Россию? — переспросил пан Кшиштоф. Он заметно скис, ибо одолевавшие его на протяжении всего разговора дурные предчувствия в этот момент достигли своего пика. Ехать в Россию ему ни капельки не хотелось. — Куда же именно, монсеньер?
— Сядьте, Огинский, — чутко уловив перемену в его настроении, сказал Мюрат. — Сядьте, сядьте! Чего, черт побери, вы так испугались? Хотите вина? Вот, пейте, прошу вас! — Он щедрой рукой наполнил стоявший наготове бокал, облив вином ковер и собственное колено. Пан Кшиштоф с молчаливой благодарностью принял бокал и, жадно припав к нему губами, в три могучих глотка вылакал вино. Вкуса он так и не почувствовал. — Ну да, в Россию, — продолжал маршал самым обыкновенным тоном, — а что такое? Вы так побледнели, будто вам тоже пришлось отступать из сожженной Москвы по заметенным снегом дорогам.
— Уж лучше бы пришлось, — пробормотал пан Кшиштоф, живо припомнив то, как он провел минувшую зиму. — Не томите же меня, монсеньер, — уже громче добавил он, глядя на Мюрата совершенно собачьими глазами. — Скажите, куда я должен отправиться? Что это будет — Петербург, Москва?
— Смоленск, — ответил Мюрат, и это слово многократно отозвалось в ушах пана Кшиштофа погребальным звоном церковных колоколов. — Вернее, Смоленская губерния, имение княжны Вязмитиновой. — Мюрат с трудом, по слогам выговорил трудную для него русскую фамилию. У него получилось что-то вроде «Вяжмитинофф», но пан Кшиштоф его понял. О, лучше бы ему этого не понять! — Ведь вы, кажется, имеете честь быть знакомы с княжной? — улыбаясь, добавил Мюрат.
— Честь? — почти не слыша собственного голоса, горько переспросил пан Кшиштоф. Ему казалось, что он вот-вот грянется в обморок прямо на персидский ковер, под ноги продолжавшему насмешливо улыбаться маршалу. В этот момент Мюрат более всего напоминал отца-иезуита, нашедшего наконец способ побольнее уязвить вздернутого на дыбу упрямого еретика. — Честь? О монсеньер! То, что вы называете честью, есть величайшее в моей жизни несчастье!
— Полноте, — небрежно сказал Мюрат, проигнорировав содержавшуюся в последнем возгласе Огинского немую мольбу. — Не стоит так драматизировать, милейший. Хотите еще вина? Извольте. Пейте, пейте, не стесняйтесь. У хозяина этого поместья на диво богатые погреба... Так вот, позвольте изложить подробности. Видите ли, минувшей осенью в тех краях вышла одна неприятная история...
И он стал излагать подробности. Пан Кшиштоф слушал его, с невыразимой тоской думая, что Мюрат нашел-таки способ уморить его до смерти.
Увы, к несчастью пана Кшиштофа Огинского, сие предположение было недалеко от истины.
Глава 3
— Сядьте! — прикрикнул на него Мюрат. — Мне плевать на ваши отношения с этим Шпилевским, но я не потерплю лжи! Поймите, сударь, — добавил он чуть мягче, — меня нисколько не интересует моральная сторона дела. Но я должен располагать всей информацией хотя бы на том простом основании, что я — воинский начальник и просто обязан знать причины, по которым менее чем в двух лье от моей ставки ни свет ни заря палят из ружей. В конце концов, я отчитываюсь перед самим императором. Кроме всего прочего, я не верю, что у вас в этом деле не было своего интереса.
Огинский вдруг сообразил, чем вызвана горячность Мюрата, и едва не хлопнул себя по лбу от досады. Черт возьми, ну конечно же! Как он мог об этом забыть? Ведь битва при Тарутино, в которой Мюрата ранили и едва не взяли в плен бородатые русские казаки, была проиграна маршалом из-за того, что он оставил открытым фланг. Сегодняшняя ночная перестрелка в том виде, как ее описал пан Кшиштоф, представлялась повторением прежней ошибки — повторением, которое едва не привело к такому же результату. Недаром Мюрат так взвился, услышав, что его едва не обошли, отрезав от единственной в округе переправы!
— Простите, мой маршал, — смиренно произнес Огинский, торопясь загладить свою ошибку. — Перед лицом вашей проницательности скрывать истину бесполезно. Признаюсь, отрядом, который пытался пробиться к мосту, командовал мой кузен. Так что в некотором роде я и впрямь был лично заинтересован в том, чтобы лазутчики были поголовно уничтожены.
— И они, разумеется, были уничтожены, — подытожил Мюрат. — А вместе с ними, как я понимаю, был уничтожен и Шпилевский, заманивший вашего кузена в эту примитивную западню. Что ж, невелика потеря. Но должен вам заметить, Огинский, вы опять дали маху. Я говорю о наследстве, из-за которого вы, похоже, и затеяли эту резню. Мне доводилось встречать старого Огинского на приеме, который император давал в Варшаве зимой прошлого года, и он показался мне большим упрямцем — ваш престарелый родственник, естественно, а не император. Мне кажется, он скорее раздаст все свои деньги нищим, а земли отпишет какому-нибудь монастырю, чем позволит вам присвоить хотя бы грош из своего состояния.
Пан Кшиштоф с большим трудом сдержал желание поморщиться. То, что сказал Мюрат об отце Вацлава, едва ли не слово в слово повторяло собственные мысли пана Кшиштофа. Проклятый старый скряга действительно скорее удавился бы, чем позволил ему распоряжаться своим богатством.
— Увы, мой маршал, — сказал он с искренним вздохом, — это горькая правда. Судьба всегда была несправедлива ко мне. Если позволите, я более полагаюсь на вас, мой маршал, чем на переменчивую фортуну.
— Что?! — Мюрат, казалось, опешил от подобной наглости и не сразу нашелся, что сказать. — Вы хотите, чтобы я бросил войска и целиком посвятил себя улаживанию ваших семейных дел? Не много ли вы себе позволяете, сударь?
— Право, мой маршал, для вас это сущий пустяк, — ответил пан Кшиштоф. В эту минуту он вдруг осознал, что Мюрат — его единственная надежда. До сих пор он тешил себя иллюзией, что, когда пробьет час, он что-нибудь придумает, как-нибудь вывернется, изловчится и заставит старого Огинского смириться с неизбежным. Но после слов маршала об упрямстве старика у него будто открылись глаза: он понял, что ни хитрость, ни угрозы не вынудят старика изменить однажды принятое решение. — То, что для меня обещает стать непреодолимым препятствием, для вас просто безделица. С вашим положением, вашей славой, манерами, неотразимым обаянием, наконец... Вы так легко могли бы меня осчастливить! Не отказывайте же в такой малости вашему преданнейшему слуге!
— Черт подери, — пробормотал ошарашенный этим бесстыдным напором Мюрат. — Ничего себе малость!
— По крайней мере, мой маршал, для вас это возможно, — скромно потупив взор, тихо проговорил Огинский. — Мне же остается уповать только на вас.
После этого он замолчал, уныло разглядывая затоптанный узор персидского ковра у себя под ногами и слушая, как шуршат и потрескивают угли в камине. В комнате было жарко, и пан Кшиштоф вдруг ощутил, что с головы до ног покрыт липким горячим потом. Ладони сделались влажными, и он незаметно вытер их о кушетку.
Маршал напряженно размышлял, глядя в пышущий жаром камин и задумчиво поглаживая кончиками пальцев лезвие лежавшей на коленях золоченой шпаги.
— Взгляните, — сказал наконец Мюрат и слегка приподнял шпагу, показывая ее пану Кшиштофу. Шпага была как шпага, разве что золоченая и дьявольски дорогая. — Видите, это сталь. Она покрыта позолотой, но по сути своей это прямое железо для открытого боя один на один. Так вот, я — сталь, Огинский. Мои кавалеристы — это сталь, бесхитростная острая сталь в руке императора. А вы — капля смертельного яда на кончике моего клинка. Потому что бывают, видите ли, ситуации, когда победить в честном бою невозможно, а потерпеть поражение нельзя, не имеешь права... Вот тогда и наступает черед яда. Ваш черед, Огинский. Я честный старый рубака, я тысячи раз выходил в поле и вел своих кавалеристов в атаку — на вражеские сабли, ядра, штыки, на верную смерть... Знали бы вы, как вы мне противны! Вы презренный человек, Огинский, но вы мне нужны. Я не могу пока без вас обойтись, но имейте в виду: вам следует бояться того момента, когда я перестану нуждаться в ваших услугах.
Мюрат говорил негромко, словно бы нехотя, через силу, и глядел он при этом не на Огинского, а на шпагу, как будто силясь прочесть выгравированные на клинке, хитро запрятанные в завитках сложного узора письмена.
— Вряд ли я нуждаюсь в подобном напоминании, мой маршал, — так же тихо, в тон ему, сказал пан Кшиштоф. — День, о котором вы упомянули, станет днем, когда жизнь моя потеряет смысл.
«Гасконский паяц, — злобно подумал он при этом, — носатое ничтожество, фигляр! Король Неаполя! Видали вы его? Да свет не видывал более хитрого и криводушного лиса, чем этот выскочка!»
— Перестаньте паясничать, Огинский, — устало и раздраженно бросил Мюрат. — Когда вы не будете мне нужны, ваша жизнь отнюдь не лишится смысла. Напротив, это вы лишитесь всего, в том числе и вашей презренной жизни. Видит Бог, я уничтожу вас с истинным наслаждением, и небеса вознаградят меня за этот поступок — может быть, не самый великий, но зато самый богоугодный в моей грешной жизни!
Пан Кшиштоф насторожился. Раз уж Мюрат перешел от простых оскорблений к угрозам, значит, на уме у него и впрямь было что-то конкретное. Хитрый гасконец, похоже, пытался запугать его — запугать так, чтобы пан Кшиштоф боялся своего грозного покровителя пуще русских штыков. Значит, поручение и впрямь будет смертельно опасным. Впрочем, других поручений Мюрат и не давал. Огинский зябко передернул плечами, припомнив, как в компании полусумасшедшего убийцы Лакассаня охотился на русских генералов в кровавой сумятице Бородинского сражения.
«Ладно, — подумал он. — Кнутом меня уже отстегали. Надо полагать, сей грозный воитель, сей прямой и честный клинок в деснице императора Наполеона вот-вот выудит из кармана пряник, каковым и станет водить у меня перед носом. Ну-ну, поглядим, что он предложит в обмен на мою... гм... презренную жизнь».
— Но будь по-вашему, — неожиданно сменив гнев на милость, сказал Мюрат и небрежным жестом бросил золоченую шпагу в инкрустированные ножны. — Я что-нибудь придумаю с этим вашим наследством. Можете на меня рассчитывать. В столь трудный для Франции час мы все должны держаться вместе. И потом, я, как честный человек, не могу не признать за вами определенных заслуг, которые требуют соответствующего вознаграждения. Один Багратион, гм... — На мгновение он словно бы запнулся, и пану Кшиштофу почудилось промелькнувшее на его высокомерном лице смущение. Однако маршал немедля взял себя в руки, и пан Кшиштоф невольно припомнил его слова о том, что порой без капельки яду бывает просто не обойтись. — Один Багратион чего стоил! Словом, я что-нибудь придумаю. Если этот старый осел, ваш дядюшка, будет очень уж упираться, то... Ну, я не знаю. Бывают же на свете несчастливые случайности!
Пан Кшиштоф чуть было не расхохотался. Как ни крути, а он таки успел изучить своего покровителя. Что бы ни думал, что бы ни говорил, что бы ни воображал о себе блистательный маршал кавалерии, баловень победы Мюрат, однако столь презираемый им клеврет, пан Кшиштоф Огинский, сумел предугадать его слова за мгновение до того, как они были произнесены. Да, сладкий пряник, как и следовало ожидать, появился на сцене сразу же после кнута, и теперь пану Кшиштофу оставалось лишь выяснить, как высоко ему придется прыгнуть, чтобы заработать упомянутый пряник и не отведать кнута.
— Благодарю вас, мой маршал! — горячо воскликнул он, вскочив с кушетки и согнувшись пополам в почтительнейшем поклоне. — Язык человеческий чересчур беден для того, чтобы выразить всю полноту переполняющих меня чувств! Как еще могу я выразить свою безграничную благодарность? Что я должен совершить во славу Франции, дабы вы по достоинству оценили мою преданность вам, монсеньер?
— Если вам действительно интересно, — с неожиданной деловитостью в голосе заявил Мюрат, — то должен вас слегка разочаровать: благо Франции тут ни при чем.
Пан Кшиштоф склонился еще ниже — настолько низко, что Мюрату пришлось бы стать на четвереньки, чтобы разглядеть промелькнувшую на его губах усмешку.
— Вы говорите загадками, мой маршал, — сообщил Огинский, не разгибаясь. — Могу ли я нижайше просить вас разъяснить мне смысл ваших иносказательных речей? Право же, я не вижу способа, коим можно было бы отделить благо маршала Мюрата от блага великой Франции.
Маршал, несомненно, оценил тактичность своего протеже; тем не менее король Неаполя ценил пана Кшиштофа вовсе не за утонченность его воспитания.
— Так что же? — патетически воскликнул пан Кшиштоф Огинский, стараясь не слишком переигрывать. — Что я должен сделать для вас, мой маршал?
— Прогуляться в Россию, — сказал Мюрат таким тоном, словно речь шла о пикнике на прибрежном лугу.
— В Россию? — переспросил пан Кшиштоф. Он заметно скис, ибо одолевавшие его на протяжении всего разговора дурные предчувствия в этот момент достигли своего пика. Ехать в Россию ему ни капельки не хотелось. — Куда же именно, монсеньер?
— Сядьте, Огинский, — чутко уловив перемену в его настроении, сказал Мюрат. — Сядьте, сядьте! Чего, черт побери, вы так испугались? Хотите вина? Вот, пейте, прошу вас! — Он щедрой рукой наполнил стоявший наготове бокал, облив вином ковер и собственное колено. Пан Кшиштоф с молчаливой благодарностью принял бокал и, жадно припав к нему губами, в три могучих глотка вылакал вино. Вкуса он так и не почувствовал. — Ну да, в Россию, — продолжал маршал самым обыкновенным тоном, — а что такое? Вы так побледнели, будто вам тоже пришлось отступать из сожженной Москвы по заметенным снегом дорогам.
— Уж лучше бы пришлось, — пробормотал пан Кшиштоф, живо припомнив то, как он провел минувшую зиму. — Не томите же меня, монсеньер, — уже громче добавил он, глядя на Мюрата совершенно собачьими глазами. — Скажите, куда я должен отправиться? Что это будет — Петербург, Москва?
— Смоленск, — ответил Мюрат, и это слово многократно отозвалось в ушах пана Кшиштофа погребальным звоном церковных колоколов. — Вернее, Смоленская губерния, имение княжны Вязмитиновой. — Мюрат с трудом, по слогам выговорил трудную для него русскую фамилию. У него получилось что-то вроде «Вяжмитинофф», но пан Кшиштоф его понял. О, лучше бы ему этого не понять! — Ведь вы, кажется, имеете честь быть знакомы с княжной? — улыбаясь, добавил Мюрат.
— Честь? — почти не слыша собственного голоса, горько переспросил пан Кшиштоф. Ему казалось, что он вот-вот грянется в обморок прямо на персидский ковер, под ноги продолжавшему насмешливо улыбаться маршалу. В этот момент Мюрат более всего напоминал отца-иезуита, нашедшего наконец способ побольнее уязвить вздернутого на дыбу упрямого еретика. — Честь? О монсеньер! То, что вы называете честью, есть величайшее в моей жизни несчастье!
— Полноте, — небрежно сказал Мюрат, проигнорировав содержавшуюся в последнем возгласе Огинского немую мольбу. — Не стоит так драматизировать, милейший. Хотите еще вина? Извольте. Пейте, пейте, не стесняйтесь. У хозяина этого поместья на диво богатые погреба... Так вот, позвольте изложить подробности. Видите ли, минувшей осенью в тех краях вышла одна неприятная история...
И он стал излагать подробности. Пан Кшиштоф слушал его, с невыразимой тоской думая, что Мюрат нашел-таки способ уморить его до смерти.
Увы, к несчастью пана Кшиштофа Огинского, сие предположение было недалеко от истины.
Глава 3
— Подай-ка рог, Архипыч, миленький, — сказала княжна Вязмитинова, поворачиваясь к стоявшему рядом с нею на трясущихся ногах камердинеру, из-за своих редких, разлетающихся волос и блестящей округлой лысины напоминавшему полуоблетевший цветок одуванчика.
Архипыч никак не отреагировал на просьбу княжны. Он по-прежнему стоял рядом, уставясь невидящим взором слезящихся глаз куда-то в пространство и приоткрыв — вероятно, по забывчивости — беззубый рот. Мария Андреевна заметила, что выбрит он из рук вон плохо — на дряблом стариковском подбородке серебрились островки пропущенной сослепу седой щетины. Раньше за Архипычем такого не водилось, и Мария Андреевна со щемящей жалостью подумала, что старик сдает буквально на глазах. Еще немного, и его неминуемо свезут на погост, и отец Евлампий, настоятель церкви Преображения Христова, что в селе Вязмитинове, крестясь и поминутно промокая слезящиеся глаза засаленным рукавом рясы, прочтет над ним заупокойную молитву.
Усилием воли княжна взяла себя в руки. Увы, за последний год ей так часто приходилось производить это незаметное постороннему взгляду действие, что она устала. С некоторых пор она была единовластной хозяйкой и распорядительницей не только описываемого поместья в Смоленской губернии, но и всех прочих, весьма обширных и разбросанных далеко друг от друга владений княжеского рода Вязмитиновых, равно как и денежного состояния, кое исчислялось несколькими миллионами полновесных золотых рублей. Управляться с этим огромным хозяйством Марии Андреевне помогал недавно назначенный ее опекуном граф Федор Дементьевич Бухвостов, человек уважаемый и вдобавок ко всему один из немногочисленных друзей покойного деда Марии Андреевны, старого князя Александра Николаевича.
Однако друг самого близкого и дорогого тебе человека — это, увы, совсем не то, что сам этот человек, особенно когда тебе едва-едва исполнилось семнадцать лет от роду и на твоих хрупких плечах лежит тяжкий груз ответственности за все, что построили и нажили твои предки. Опекун, даже самый добросовестный, благожелательный и любящий, не может находиться подле вас всякую минуту; и до чего же они пусты и мучительны, эти одинокие вечера в пустом огромном доме, наполненном призраками минувшего счастья! Прислуга? О, прислуга не в счет. Согласитесь, с прислугой невозможно поделиться сокровенными мыслями, поведать свои мечтания. Она, прислуга, при всем своем желании вас попросту не поймет. И, уж конечно, невозможно придумать ничего глупее, чем спрашивать у прислуги совета.
Словом, княжне Марии Андреевне жилось очень несладко с тех самых пор, как старый князь Александр Николаевич приказал долго жить. Обстоятельства, при которых совершилось это печальное событие, а также последовавшие затем опасные перипетии отнюдь не способствовали укреплению свойственного юности и, увы, не всегда оправданного оптимизма. Конец лета, осень и зима 1812 года тяжело дались княжне, и даже приобретенная ею горячая и благосклонная привязанность светлейшего князя Михайлы Илларионовича Голенищева-Кутузова казалась очень малой компенсацией за утраченную восторженность. Строго говоря, княжне в ее нежном возрасте полагалось бы постигать премудрости французской грамматики и игры на клавикордах под наблюдением строгой гувернантки, а по вечерам тайком играть в куклы у себя в спальне. Вместо этого юная наследница твердой рукой правила своими поместьями и развлекала себя такими забавами, что даже у ее опекуна, пожилого и видавшего виды графа Бухвостова, становились дыбом последние волосы на голове.
Чего стоило хотя бы ее странное увлечение вошедшими в моду трудами аглицких экономов! Ну, скажем, романы из светской жизни или хотя бы сочинения греческих, не к ночи будь помянуты, философов — это еще куда ни шло. Но экономика!... Неужто это вот и есть подобающее чтиво для девицы столь высокого происхождения? Федор Дементьевич Бухвостов, опекун княжны, заглянув к ней как-то раз с визитом, попробовал бегло просмотреть одно такое сочинение. Листал он его добрых полчаса и ничего за эти полчаса толком не понял, но зато почувствовал — морщинистой своей стариковской шкурой почувствовал — крамола! Как есть крамола, да притом такая, что не приведи Господь при людях сказать — сам не заметишь, каким ветром тебя в Сибирь занесет и откуда у тебя такие-сякие кандалы на ногах...
Федор Дементьевич тогда огорчился — в смысле, расстроился сильно. Но потом, подумав маленько, решил, что ничего такого страшного он в доме княжны Вязмитиновой не видал. Ну, книжки... Подумаешь, книжки! Это, господа мои, просто мода. А мода, она сегодня есть, а завтра нет ее — поминай как звали! Почитает-почитает, а там, глядишь, и соскучится. Это же надо совсем ума лишиться, чтобы этакое больше одного раза прочесть! Ну а чтоб такое написать... Не знаю. Это, наверное, надо отроду никакого ума не иметь, одно только нахальство, ей-богу.
Тем более девица, считай, без присмотра.
Вот, взять, к примеру, то непотребство, коим княжна что ни день занималась на заднем дворе своей усадьбы. Ну да, именно непотребство! Ежели девица благородных кровей, наследница огромного состояния — словом, одна из самых завидных невест во всей Российской империи — изо дня в день как заведенная предается совершенно неподобающему ее высокому положению — да что там положению! — полу! — развлечению, то как же его назвать, это развлечение? Непотребство — оно непотребство и есть, как его ни назови, и даже отец Евлампий, питавший к княжне горячую любовь, придерживался такого же мнения.
Именно этим непотребством и занималась княжна Мария Андреевна в данный момент.
— Архипыч! — вторично позвала она и, поняв, что ответа не будет, легонько дернула камердинера за рукав камзола.
Замечтавшийся камердинер испуганно вздрогнул, обратил на княжну взор своих мутных и слезящихся стариковских глаз, поднял трясущуюся руку и вынул из правого уха — того, что располагалось ближе к княжне, — преизрядный клок мягкой хлопковой ткани.
— Ась? — переспросил он, подавшись к Марии Андреевне всем своим тщедушным телом.
— Рог, говорю, подай, — нетерпеливо повторила княжна и, подумав секунду, добавила: — Пожалуйста.
— Прощения просим, ваше сиятельство, — старческим дребезжащим тенорком проговорил Архипыч. — Не извольте гневаться, сию секунду подам. Уж больно громко вы палите, прямо как Илья-пророк, вот я уши-то и заткнул от греха.
Кланяясь и бормоча, он отстегнул от пояса большой, оправленный потемневшим серебром рог и протянул его княжне. Принимая рог, Мария Андреевна заметила, как трясутся у старика руки, и в который уже раз подумала, что ему пора на покой. Сидел бы себе на печи, ворчал бы на невестку и внуков... Впрочем, говорить об этом с Архипычем было бесполезно, княжна уже пробовала и нисколько не преуспела. Едва заслышав о том, чтобы отправиться на заслуженный отдых, Архипыч начинал плакать и со слезами вопрошал, чем он прогневил молодую хозяйку. После двух или трех таких разговоров Мария Андреевна решила оставить старика в покое: хочет служить — пусть служит. Всю свою жизнь он помогал одеваться князю Александру Николаевичу; теперь одевать ему стало некого, и по старости своей Архипыч не приносил хозяйству никакой пользы. Однако обидеть его у княжны не поднималась рука. Да и как могла она его обидеть, когда он не раз на протяжении минувшего страшного полугода спасал ей жизнь?
Взявши рог, княжна ловко отмерила порцию пороху и всыпала его в ствол длинного кремневого ружья. Сноровисто орудуя шомполом, она умяла порох, закатила пулю и туго забила войлочный пыж. Глядя на то, как умело, совсем не по-женски она заряжает ружье, легко было понять, что премудрость сия ей хорошо знакома — пожалуй, много лучше, чем вышивание на пяльцах или игра на упомянутых клавикордах.
Отдав Архипычу рог и шомпол, княжна подняла ружье и припала щекой к резному, лоснящемуся от старости и частого употребления прикладу. Архипыч торопливо забил обратно в ухо вынутый оттуда клок материи и отвернулся, боязливо жмурясь в ожидании грохота, огня и дыма. Камердинер покойного князя прошел со своим хозяином огонь и воду, но в последнее время — опять же в силу своего более чем почтенного возраста — сделался пуглив, и грохот производимых княжною выстрелов всякий раз заставлял его вздрагивать и закрывать глаза.
Ружье, с которым в то утро упражнялась княжна, было для нее чересчур длинным и тяжелым. В богатой коллекции покойного князя Вязмитинова было сколько угодно легкого и удобного оружия, но Мария Андреевна намеренно выбрала именно это ружье, руководствуясь понятными ей одной причинами.
Ствол ружья описал в воздухе плавную кривую, пару раз шевельнулся, качнулся и замер, нацелившись в мишень. Мишень эта, установленная у кирпичной стены амбара, представляла собой грубую крестовину, сколоченную из двух жердей, длинной и короткой. На короткой жерди, игравшей роль перекладины, висела золоченая кираса французского карабинера. На верхний конец вертикальной жерди был надет глиняный горшок с отбитым краем, а поверх горшка горела золотом карабинерская медная каска с красным волосяным гребнем. Все вместе отдаленно напоминало человеческую фигуру; для пущего сходства княжна из девичьего озорства приклеила к горшку клок пакли, и получились отменные усы. За амуницией, пошедшей на изготовление сего пугала, далеко ходить не пришлось: в вязмитиновском парке, не говоря уже об окрестных полях и лесах, ее осталось с прошлого года предостаточно. При желании княжна могла бы одеть свою мишень по всей форме, начиная от сапог и заканчивая, если угодно, носовым платком и саблей, но такого желания у нее почему-то не возникло. События минувшего года навсегда отбили у юной хозяйки охоту играть в куклы.
Особенно в такие куклы...
Да-с, у Марии Андреевны отныне были совсем другие игры, иные интересы, и грубое чучело французского карабинера, стоявшее у кирпичной стены амбара, служило тому наилучшим подтверждением. Золоченая кираса, некогда сверкающая и гладкая, ныне являла собою печальное зрелище. Она сильно потускнела и вся была покрыта вмятинами и царапинами — следами упражнений в стрелковом искусстве. Кое-где на ней виднелись круглые отверстия — следы наиболее удачных попаданий.
Лежавший на спусковом крючке тонкий пальчик в изящной дамской перчатке дрогнул и напрягся, готовясь спустить курок. В этот момент позади княжны, в доме, бухнула задняя дверь, по мощеной дорожке простучали чьи-то торопливые шаги и пронзительный женский голос крикнул:
— Ваше сиятельство! Ваше сиятельство! Гости пожаловали!
Длинный, сверкающий на солнце ствол ружья неуверенно дрогнул, курок упал, и ружье с неимоверным грохотом выбросило из себя облако сероватого дыма. Пуля со звоном задела самый краешек кирасы и рикошетом ударила в стену, выбив из нее горсть кирпичных крошек и немного красной пыли.
Княжна опустила ружье, с нескрываемой досадой стукнув прикладом о каменные плиты дорожки, и резко обернулась на крик. На полпути между нею и домом виднелась фигура присевшей в испуге горничной. Глаза девушки были крепко зажмурены, а ладони прижаты к ушам. Румяное, немного глуповатое, покрытое крупными веснушками лицо горничной и вся ее поза были столь комичны, что княжна, несмотря на досаду, не сдержала улыбки.
— Ну, что стряслось? — с напускной строгостью спросила она, когда горничная наконец открыла глаза. — Неужто в доме пожар, что ты так голосишь? Видишь, из-за тебя я снова промахнулась.
— Гости, ваше сиятельство, — повторила горничная гораздо тише, с опаской косясь на ружье, из дула которого все еще лениво полз голубоватый дымок. — Их высокоблагородие полковник Петр Львович Шелепов с визитом пожаловали. Изволите принять?
Княжна улыбнулась. Полковник Шелепов был одним из немногих людей, кого она всегда принимала с радостью. Правда, случалось это до обидного редко, ибо полковник был человеком служивым и не имел возможности навещать Вязмитиново чаще одного-двух раз в год.
— До чего ж ты все-таки глупа, Дуняша, — с мягким упреком проговорила княжна, обращаясь к горничной. — Ты ведь знаешь, что Петр Львович — дедушкин друг, а значит, и мой тоже. Проси, да поскорее! Проводи его в курительную, я сейчас буду, только здесь закончу.
С этими словами она повернулась к горничной спиной и, взявши у Архипыча рог, принялась перезаряжать ружье. Действовала она сноровисто и скоро, но при этом без лишней спешки, с должной обстоятельностью и прилежанием.
Архипыч никак не отреагировал на просьбу княжны. Он по-прежнему стоял рядом, уставясь невидящим взором слезящихся глаз куда-то в пространство и приоткрыв — вероятно, по забывчивости — беззубый рот. Мария Андреевна заметила, что выбрит он из рук вон плохо — на дряблом стариковском подбородке серебрились островки пропущенной сослепу седой щетины. Раньше за Архипычем такого не водилось, и Мария Андреевна со щемящей жалостью подумала, что старик сдает буквально на глазах. Еще немного, и его неминуемо свезут на погост, и отец Евлампий, настоятель церкви Преображения Христова, что в селе Вязмитинове, крестясь и поминутно промокая слезящиеся глаза засаленным рукавом рясы, прочтет над ним заупокойную молитву.
Усилием воли княжна взяла себя в руки. Увы, за последний год ей так часто приходилось производить это незаметное постороннему взгляду действие, что она устала. С некоторых пор она была единовластной хозяйкой и распорядительницей не только описываемого поместья в Смоленской губернии, но и всех прочих, весьма обширных и разбросанных далеко друг от друга владений княжеского рода Вязмитиновых, равно как и денежного состояния, кое исчислялось несколькими миллионами полновесных золотых рублей. Управляться с этим огромным хозяйством Марии Андреевне помогал недавно назначенный ее опекуном граф Федор Дементьевич Бухвостов, человек уважаемый и вдобавок ко всему один из немногочисленных друзей покойного деда Марии Андреевны, старого князя Александра Николаевича.
Однако друг самого близкого и дорогого тебе человека — это, увы, совсем не то, что сам этот человек, особенно когда тебе едва-едва исполнилось семнадцать лет от роду и на твоих хрупких плечах лежит тяжкий груз ответственности за все, что построили и нажили твои предки. Опекун, даже самый добросовестный, благожелательный и любящий, не может находиться подле вас всякую минуту; и до чего же они пусты и мучительны, эти одинокие вечера в пустом огромном доме, наполненном призраками минувшего счастья! Прислуга? О, прислуга не в счет. Согласитесь, с прислугой невозможно поделиться сокровенными мыслями, поведать свои мечтания. Она, прислуга, при всем своем желании вас попросту не поймет. И, уж конечно, невозможно придумать ничего глупее, чем спрашивать у прислуги совета.
Словом, княжне Марии Андреевне жилось очень несладко с тех самых пор, как старый князь Александр Николаевич приказал долго жить. Обстоятельства, при которых совершилось это печальное событие, а также последовавшие затем опасные перипетии отнюдь не способствовали укреплению свойственного юности и, увы, не всегда оправданного оптимизма. Конец лета, осень и зима 1812 года тяжело дались княжне, и даже приобретенная ею горячая и благосклонная привязанность светлейшего князя Михайлы Илларионовича Голенищева-Кутузова казалась очень малой компенсацией за утраченную восторженность. Строго говоря, княжне в ее нежном возрасте полагалось бы постигать премудрости французской грамматики и игры на клавикордах под наблюдением строгой гувернантки, а по вечерам тайком играть в куклы у себя в спальне. Вместо этого юная наследница твердой рукой правила своими поместьями и развлекала себя такими забавами, что даже у ее опекуна, пожилого и видавшего виды графа Бухвостова, становились дыбом последние волосы на голове.
Чего стоило хотя бы ее странное увлечение вошедшими в моду трудами аглицких экономов! Ну, скажем, романы из светской жизни или хотя бы сочинения греческих, не к ночи будь помянуты, философов — это еще куда ни шло. Но экономика!... Неужто это вот и есть подобающее чтиво для девицы столь высокого происхождения? Федор Дементьевич Бухвостов, опекун княжны, заглянув к ней как-то раз с визитом, попробовал бегло просмотреть одно такое сочинение. Листал он его добрых полчаса и ничего за эти полчаса толком не понял, но зато почувствовал — морщинистой своей стариковской шкурой почувствовал — крамола! Как есть крамола, да притом такая, что не приведи Господь при людях сказать — сам не заметишь, каким ветром тебя в Сибирь занесет и откуда у тебя такие-сякие кандалы на ногах...
Федор Дементьевич тогда огорчился — в смысле, расстроился сильно. Но потом, подумав маленько, решил, что ничего такого страшного он в доме княжны Вязмитиновой не видал. Ну, книжки... Подумаешь, книжки! Это, господа мои, просто мода. А мода, она сегодня есть, а завтра нет ее — поминай как звали! Почитает-почитает, а там, глядишь, и соскучится. Это же надо совсем ума лишиться, чтобы этакое больше одного раза прочесть! Ну а чтоб такое написать... Не знаю. Это, наверное, надо отроду никакого ума не иметь, одно только нахальство, ей-богу.
Тем более девица, считай, без присмотра.
Вот, взять, к примеру, то непотребство, коим княжна что ни день занималась на заднем дворе своей усадьбы. Ну да, именно непотребство! Ежели девица благородных кровей, наследница огромного состояния — словом, одна из самых завидных невест во всей Российской империи — изо дня в день как заведенная предается совершенно неподобающему ее высокому положению — да что там положению! — полу! — развлечению, то как же его назвать, это развлечение? Непотребство — оно непотребство и есть, как его ни назови, и даже отец Евлампий, питавший к княжне горячую любовь, придерживался такого же мнения.
Именно этим непотребством и занималась княжна Мария Андреевна в данный момент.
— Архипыч! — вторично позвала она и, поняв, что ответа не будет, легонько дернула камердинера за рукав камзола.
Замечтавшийся камердинер испуганно вздрогнул, обратил на княжну взор своих мутных и слезящихся стариковских глаз, поднял трясущуюся руку и вынул из правого уха — того, что располагалось ближе к княжне, — преизрядный клок мягкой хлопковой ткани.
— Ась? — переспросил он, подавшись к Марии Андреевне всем своим тщедушным телом.
— Рог, говорю, подай, — нетерпеливо повторила княжна и, подумав секунду, добавила: — Пожалуйста.
— Прощения просим, ваше сиятельство, — старческим дребезжащим тенорком проговорил Архипыч. — Не извольте гневаться, сию секунду подам. Уж больно громко вы палите, прямо как Илья-пророк, вот я уши-то и заткнул от греха.
Кланяясь и бормоча, он отстегнул от пояса большой, оправленный потемневшим серебром рог и протянул его княжне. Принимая рог, Мария Андреевна заметила, как трясутся у старика руки, и в который уже раз подумала, что ему пора на покой. Сидел бы себе на печи, ворчал бы на невестку и внуков... Впрочем, говорить об этом с Архипычем было бесполезно, княжна уже пробовала и нисколько не преуспела. Едва заслышав о том, чтобы отправиться на заслуженный отдых, Архипыч начинал плакать и со слезами вопрошал, чем он прогневил молодую хозяйку. После двух или трех таких разговоров Мария Андреевна решила оставить старика в покое: хочет служить — пусть служит. Всю свою жизнь он помогал одеваться князю Александру Николаевичу; теперь одевать ему стало некого, и по старости своей Архипыч не приносил хозяйству никакой пользы. Однако обидеть его у княжны не поднималась рука. Да и как могла она его обидеть, когда он не раз на протяжении минувшего страшного полугода спасал ей жизнь?
Взявши рог, княжна ловко отмерила порцию пороху и всыпала его в ствол длинного кремневого ружья. Сноровисто орудуя шомполом, она умяла порох, закатила пулю и туго забила войлочный пыж. Глядя на то, как умело, совсем не по-женски она заряжает ружье, легко было понять, что премудрость сия ей хорошо знакома — пожалуй, много лучше, чем вышивание на пяльцах или игра на упомянутых клавикордах.
Отдав Архипычу рог и шомпол, княжна подняла ружье и припала щекой к резному, лоснящемуся от старости и частого употребления прикладу. Архипыч торопливо забил обратно в ухо вынутый оттуда клок материи и отвернулся, боязливо жмурясь в ожидании грохота, огня и дыма. Камердинер покойного князя прошел со своим хозяином огонь и воду, но в последнее время — опять же в силу своего более чем почтенного возраста — сделался пуглив, и грохот производимых княжною выстрелов всякий раз заставлял его вздрагивать и закрывать глаза.
Ружье, с которым в то утро упражнялась княжна, было для нее чересчур длинным и тяжелым. В богатой коллекции покойного князя Вязмитинова было сколько угодно легкого и удобного оружия, но Мария Андреевна намеренно выбрала именно это ружье, руководствуясь понятными ей одной причинами.
Ствол ружья описал в воздухе плавную кривую, пару раз шевельнулся, качнулся и замер, нацелившись в мишень. Мишень эта, установленная у кирпичной стены амбара, представляла собой грубую крестовину, сколоченную из двух жердей, длинной и короткой. На короткой жерди, игравшей роль перекладины, висела золоченая кираса французского карабинера. На верхний конец вертикальной жерди был надет глиняный горшок с отбитым краем, а поверх горшка горела золотом карабинерская медная каска с красным волосяным гребнем. Все вместе отдаленно напоминало человеческую фигуру; для пущего сходства княжна из девичьего озорства приклеила к горшку клок пакли, и получились отменные усы. За амуницией, пошедшей на изготовление сего пугала, далеко ходить не пришлось: в вязмитиновском парке, не говоря уже об окрестных полях и лесах, ее осталось с прошлого года предостаточно. При желании княжна могла бы одеть свою мишень по всей форме, начиная от сапог и заканчивая, если угодно, носовым платком и саблей, но такого желания у нее почему-то не возникло. События минувшего года навсегда отбили у юной хозяйки охоту играть в куклы.
Особенно в такие куклы...
Да-с, у Марии Андреевны отныне были совсем другие игры, иные интересы, и грубое чучело французского карабинера, стоявшее у кирпичной стены амбара, служило тому наилучшим подтверждением. Золоченая кираса, некогда сверкающая и гладкая, ныне являла собою печальное зрелище. Она сильно потускнела и вся была покрыта вмятинами и царапинами — следами упражнений в стрелковом искусстве. Кое-где на ней виднелись круглые отверстия — следы наиболее удачных попаданий.
Лежавший на спусковом крючке тонкий пальчик в изящной дамской перчатке дрогнул и напрягся, готовясь спустить курок. В этот момент позади княжны, в доме, бухнула задняя дверь, по мощеной дорожке простучали чьи-то торопливые шаги и пронзительный женский голос крикнул:
— Ваше сиятельство! Ваше сиятельство! Гости пожаловали!
Длинный, сверкающий на солнце ствол ружья неуверенно дрогнул, курок упал, и ружье с неимоверным грохотом выбросило из себя облако сероватого дыма. Пуля со звоном задела самый краешек кирасы и рикошетом ударила в стену, выбив из нее горсть кирпичных крошек и немного красной пыли.
Княжна опустила ружье, с нескрываемой досадой стукнув прикладом о каменные плиты дорожки, и резко обернулась на крик. На полпути между нею и домом виднелась фигура присевшей в испуге горничной. Глаза девушки были крепко зажмурены, а ладони прижаты к ушам. Румяное, немного глуповатое, покрытое крупными веснушками лицо горничной и вся ее поза были столь комичны, что княжна, несмотря на досаду, не сдержала улыбки.
— Ну, что стряслось? — с напускной строгостью спросила она, когда горничная наконец открыла глаза. — Неужто в доме пожар, что ты так голосишь? Видишь, из-за тебя я снова промахнулась.
— Гости, ваше сиятельство, — повторила горничная гораздо тише, с опаской косясь на ружье, из дула которого все еще лениво полз голубоватый дымок. — Их высокоблагородие полковник Петр Львович Шелепов с визитом пожаловали. Изволите принять?
Княжна улыбнулась. Полковник Шелепов был одним из немногих людей, кого она всегда принимала с радостью. Правда, случалось это до обидного редко, ибо полковник был человеком служивым и не имел возможности навещать Вязмитиново чаще одного-двух раз в год.
— До чего ж ты все-таки глупа, Дуняша, — с мягким упреком проговорила княжна, обращаясь к горничной. — Ты ведь знаешь, что Петр Львович — дедушкин друг, а значит, и мой тоже. Проси, да поскорее! Проводи его в курительную, я сейчас буду, только здесь закончу.
С этими словами она повернулась к горничной спиной и, взявши у Архипыча рог, принялась перезаряжать ружье. Действовала она сноровисто и скоро, но при этом без лишней спешки, с должной обстоятельностью и прилежанием.