Твердо стою на земле. Беда миновала.
   В своих порывах в воздухе впредь следует быть более рассудительным. Смотрю на багрово-красную зарю.
   Хорошо бы завтра ненастье — отдохну!
4
   Но погода стояла хорошая, и еще до обеда я сделал три вылета. В четвертый раз готовился пойти на разведку звеном.
   Взлетали мы, как всегда, прямо со стоянки. На этот раз дул неустойчивый ветер слева. Сигнальный флаг у командного пункта при отдельных порывах вытягивался и туго трепетал, скорость ветра достигала десяти, а может, и больше метров в секунду. И я подумал: не мешало бы перерулить, чтобы встать для взлета строго против ветра. Но когда командир ставил задачу, об этом ничего не сказал. Меня же какой-то ложный стыд удержал высказать эту разумную предосторожность. «Взлечу, как и все».
   И вот взлет.
   Это один из самых ответственных моментов полета. Он длится каких-то 10 — 15 секунд и требует от летчика полного внимания. Мотор работает на всю свою мощность; его металлические силы бульдожьей хваткой вцепляются в каждую частицу самолета, в каждую твою клеточку и тащат вперед с такой бешеной скоростью, что тебя прижимает к стенке сиденья и вырывает из рук управление. Машина вся судорожно трясется. Рев мотора бьет в барабанные перепонки, струи воздуха врываются в кабину и слепят глаза. А ты, глядя только на нос самолета и горизонт, должен выдержать прямую, как луч, линию разбега и, не видя под собой мелькающей земли, только одним чутьем, без приборов, точно определить скорость и в зависимости от нее пилотировать машину, чтобы она плавно, незаметно оторвалась от земли и ушла в воздух. В этом искусство взлета. Стоит допустить ошибку — не выдержать прямую на разбеге, больше или меньше положенного поднять хвост машины, раньше времени ее отделить от земли — и произойдет ничем не поправимая неприятность.
   Я дал газ.
   При боковом ветре не следует преждевременно поднимать хвост самолета, и в начале разбега я прочно удерживал ручку «на себя». Но вот меня повело влево. Разворот парировал ногой, борясь с ветром, точно с живым существом. А ветер, действительно, как живой, в этот день капризничал. Когда я попал на неровную землю, самолет подпрыгнул и грубо ударился хвостом. Толчки болезненно передались на мою спину. В глазах потоки искр! На какой-то миг я потерял горизонт. Это очень опасно, очень! Стараясь придать самолету устойчивость разбега, машинально отдал ручку «от себя». Машина уже не прыгала, и я снова увидел горизонт, его резал влево капот мотора. Страшная мысль сверкнула в голове — самолет в развороте. Я сунул до отказа ногу, но машина не послушалась и продолжала норовистое движение, мотор ревел и тянул меня к гибели. Чтобы не сгореть, нужно было немедленно убрать газ и прекратить взлет. И может быть, все закончилось бы благополучно, если бы не мое оцепенение…
   Я с бешеным упорством пытался прекратить разворот, хотя сделать это было уже не в моих силах. Момент был упущен, и самолет, получив инерцию вращения, подгоняемый боковым ветром, все больше и больше уходил влево.
   Привычка — вторая натура. И у летчика установившийся порядок действия подчас доходит до автоматизма; сознание становится как бы подчинено рефлексам. Так и я, чувствуя опасные движения самолета, боролся с разворотом, боролся по привычке, ничего не предпринимая, тогда как где-то в глубине постукивала разумная мысль: «Убери газ и прекрати взлет». Только когда перед глазами встала картина неотвратимой катастрофы, я понял весь ужас положения, но было уже поздно. Чужие, необузданные силы выхватили у меня власть над машиной.
   Они, подобно ненасытным хищникам, разрывали самолет. Меня юзом потащило вправо, накренило… Послы шалея треск, удар…
   Чувствуя, как самолет осел и намеревается перевалиться через нос, я бросил управление (теперь уже оно было бесполезно), а чтобы при капоте не снесло голову, утопил ее вниз и обеими руками крепко ухватился за кабину. Немного меня еще потрясло, потом все замерло.
   Через какое-то мгновение я понял, что самолет не перевернулся, и поднял голову: машина подломила шасси и сидела на животе, правое крыло смято, лопасти винта, рывшие землю, изогнуты… Авария?
   Щемящая боль, досада, ужас охватили меня Чередой пронесся печальный вихрь мыслей. Вспомнился госпиталь, заключение комиссии о непригодности к летной службе, последние мучительные полеты… Отлетался. Зачем было скрывать свою болезнь? В авиации нельзя шутить со здоровьем. О том, что сам остался на волоске от смерти, об этом и не подумал. Я без всякого движения, как парализованный, сидел в кабине.
   …Кто-то меня трясет за плечо, что-то говорит. Спокойно поворачиваюсь — Васильев. Он с озабоченным и тревожным лицом спрашивает:
   — Что случилось?
   Над нами, точно с плачущим ревом, проносится пара истребителей. Это разведчики, посмотрев, что стряслось со мной, пошли к линии фронта. Я на них смотрю как во сне, они для меня стали далекими, недосягаемыми. Васильев опять что-то говорит, но я его не слышу. Он, наконец, не выдерживает, сам отстегивает привязные ремни и пытается поднять из кабины мое вялое тело. Таким же вялым безразличным движением руки я отстраняю его:
   — Не надо.
   — Вы же побились, у вас все лицо в крови!
   Боли я никакой не чувствую. Удивительное спокойное безразличие вселилось в душу, словно я отделился от всего мира Снимаю перчатки и кладу их за фонарь, отвязываюсь и, оставив парашют на сиденье, медленно вылезаю из кабины.
   — Что случилось? — спрашивает подбежавший старший техник эскадрильи Табелов. По его голосу и лицу нельзя сразу понять, что же его интересует, неисправность самолета или мое состояние.
   — Не удержал направление, просто не справился со взлетом — тихо проговорил я.
   Я заметил, что Табелову стало неловко за меня, и он несколько секунд в нерешительности молчал. Потом, видно, решив, что причина тяжелого происшествия ясна (виноват летчик), сочувственно произнес:
   — Ой, вы все лицо разбили!
   — Да?
   Я руками ощупал лоб, щеки и только сейчас вспомнил, что ударился головой о прицел. Раздавленные очки все еще находились на глазах. Осколки стекол впились в кожу, переносица разрезана, кровь обильно текла по шее, капала на гимнастерку.
   — Заживет, — сбрасывая очки на землю, ответил я, начиная понимать и ощущать, как мне неудобно смотреть в лица прибежавшим людям.
   Подоспел врач и тут же начал обрабатывать поврежденные места. Я сидел на крыле сломанной машины, подавленный случившимся. Мне казалось, что все смотрят на меня с укором, осуждающе. Стыд, позор! В голову назойливо лезли госпитальные мысли: «Рискну. Разобьюсь — один в ответе». Ну вот и достукался — самолет разбит, а он, наверное, стоит не меньше четверти миллиона. Теперь надо отвечать! Ну что ж, отвечу, один отвечу! И скидки ни на что не попрошу: заслужил.
   Эта жестокая безжалостность к себе, так свойственная в первые минуты летного происшествия каждому летчику, где-то в глубине души подняла естественные, хотя и робкие нотки самозащиты: «Ведь ты этого не хотел, получилось случайно… А потом, ты ведь уже после госпиталя летал, много японцев отправил на тот свет, сбил самолет противника — все это командование должно учесть».
   — Готово, — раздался голос врача, наложившего пластырные заплаты на моем лице. — Денька три не полетаете, и все заживет.
   Я встал с крыла. Собравшиеся техники уже готовились поднять самолет и отвести его на стоянку. Вид разбитой машины и озабоченно работающих около нее людей разом придавили все появившиеся во мне оправдательные надежды: «Виновник всему этому только я».
   На следующий день проснулся поздно. Выспавшийся, отдохнувший, — очевидно, порядочная доза забайкальского спирта, принятого накануне, сыграла в этом свою успокоительно-лекарственную роль — я чувствовал себя физически крепким, почти здоровым. Вчерашнее происшествие, конечно, угнетало, но оно уже потеряло свою остроту, притупилось. Особенно обрадовало меня сообщение Табелова, что у самолета только поломка и к вечеру машина будет введена в строй. Все это вселило в меня уверенность. Вчерашняя решимость, так остро вспыхнувшая, — уйти с летной работы, поколебалась. Я просто выдохся и должен отдохнуть. Теперь же, пока не заживет лицо, все равно летать нельзя. В несчастье была и полезная сторона.
   Меня вызвал комиссар полка старший политрук Калачев. Трубаченко подбадривал:
   — Ничего, не бойся! Больше выговора не дадут.
   Василий Петрович не мог знать, какие мысли кипели во мне. Сказать истинную причину поломки — больше никогда не управлять истребителем. Скрыть?..
   И вот я в юрте, на полковом КП, стою перед командиром и комиссаром полка.
   Кравченко сидит за столом и, слушая мой рассказ, молчит. Калачев сердит, глаза горят злым огоньком. Невысокий, складный, он беспокойно движется по юрте.
   — Как это ты, комиссар, мог поломать самолет?.. Проявил явную недисциплинированность! Ты не можешь быть больше комиссаром!
   Я заикнулся насчет ветра и неровности взлетной площадки. Он же только махнул рукой, не дав мне закончить мысль.
   — Все взлетели, ветер никому не помешал! Плохому танцору всегда что-нибудь мешает… Оправдываешься? Не хочешь признать свою вину?
   «Плохому танцору… Зачем он так говорит?» — подумал я. И вдруг до меня дошло: если я скажу насчет повреждения позвоночника, то никто сейчас не поверит, да еще после таких моих напряженных полетов… Сочтут, что я испугался и не хочу больше летать. Каким жалким предстану я перед этими мужественными людьми. Нет! Нет и нет!.. Этого сейчас говорить нельзя — лучше когда-нибудь позднее.
   А Калачев все в том жетоне продолжал:
   — Комиссар примером должен воспитывать людей. В этом и сила комиссаров-летчиков! А ты?
   — Он воевал хорошо, — заметил Кравченко. — Летал неплохо, допущен до инструкторской работы на УТИ-4 и вывозил своих летчиков.
   — Тем хуже для него! — подхватил Калачев. — Самоуспокоился! Переоценил свои силы…
   — Виноват! Сломал самолет — накажите… Но только без лишних слов! — вырвалось у меня.
   В свой голос я вложил, пожалуй, больше силы, чем дозволено подчиненному при подобных объяснениях. Калачев замолчал и, к моему удивлению, улыбнулся. Лицо подобрело, и он, подсев к Кравченко, внимательно глядя на меня, мягко сказал:
   — Вот это деловой ответ. Тебе он больше подходит. — И, указывая на свободный стул, предложил: — А теперь давай все выкладывай о своем здоровье.
   «Что это значит?» — подумал я.
   Калачев посмотрел на Кравченко и, обменявшись с ним взглядом, ответил на мой безмолвный вопрос:
   — Не думай, что нам ничего не известно из госпиталя.
   В первый момент я опешил от этих слов, испугался, и у меня вырвалось:
   — Все-е-е?..
   Они оба засмеялись. Кравченко сказал:
   — Воевать тебе мы не можем запретить, но и самолеты бить не позволим.
   Глядя на них, я понял, что они знают заключение врачебной комиссии, но от полетов меня не отстранят. Они-то меня понимают!
   Уезжая к себе, я видел, как полк во главе с командиром и комиссаром собрался в большую группу и строем клина эскадрилий, машин этак в девяносто (силища, какой еще не бывало!), пошел к линии фронта. Провожая строй, я уже твердо верил, что буду летать. Пускай накажут, снимут с должности — все переживу, но летать буду, а теперь даже обязан!
   Вынужденный отдых все-таки обошелся мне дешево. Могло быть и значительно хуже. …А могло и ничего не быть… Ну что ж, кабы знать, где упасть, соломки постлал бы!
5
   С конца июля действия нашей авиации приобрели явно выраженный наступательный характер. Мы все чаще и чаще наносили удары по вражеским аэродромам. Противник, усиливаясь численно, оказывал жесточайшее сопротивление, не допуская, чтобы инициатива в воздухе окончательно перешла в наши руки. Воздушные бои с обеих сторон приобрели особенно упорный характер. Истребители действовали с полным напряжением сил.
   В один из вечеров к нам приехал Маршал Монгольской Народной Республики Чойбалсан.
   Встреча с маршалом состоялась в большой полевой палатке на аэродроме 22-го истребительного полка. Свыше ста летчиков разместились за столами, составленными буквой «П». Электрический свет от движка, тарахтевшего рядом, празднично освещал собравшихся.
   — В тесноте, да не в обиде, можно жить, — усаживаясь со мной, негромко говорил Василий Васильевич, не желая, видимо, привлекать к себе внимание старших начальников, разместившихся впереди. Он занимал теперь должность командира звена в другой эскадрилье полка, воевал неплохо, но «срывы» по-прежнему случались… Мы давно с ним не виделись и очень обрадовались встрече.
   — Вон мой комэска, — Василий Васильевич почтительно указал на старшего лейтенанта, сидевшего напротив.
   Это был Виталий Федорович Скобарихин. Недавно он первым из советских летчиков совершил таран. Весть об этом подвиге, как в свое время и поступке Грицевца, мгновенно облетела весь фронт.
   20 июля командир эскадрильи Виталий Скобарихин вылетел на прикрытие наземных войск. От степных пожаров в воздухе стояла густая дымка. По небу плыли высокие кучевые облака. Это настораживало: бомбардировщики противника могли подойти скрытно к позициям наших войск.
   Виталий вел девятку под облаками на высоте 3500 метров и не спускал глаз с просветов, откуда в любую минуту могли вывалиться вражеские самолеты. Командир не ошибся, Скоро И-97 мелькнули в окнах облачности.
   Атака противника не застала врасплох наших истребителей. Завязался бой. Летчик Вусс, совершавший первый боевой вылет, сразу же отстал от группы. Японцы не замедлили воспользоваться этим. Пара И-97 бросилась к одиночному самолету.
   Скобарихин сразу оценил обстановку: «Вусс, очевидно, не видит противника и летит по прямой». Виталий, не теряя ни секунды, развернул свою машину навстречу нападающим. Один из японцев уже сидел близко у Вусса в хвосте. Еще секунда промедления, и он срежет Вусса. Требовалось немедленно атаковать противника почти в лоб. «Но ведь при лобовой атаке очень трудно сбить самолет?» Это понимал Скобарихин. А сбить нужно, и обязательно с первой атаки, иначе будет поздно. Он также прекрасно знал, если пули и достигнут вражеской машины, то летчику они вряд ли принесут вред: спереди он защищен мотором. И решение пришло: «Если не собью, не отгоню, то самолетом ударю, а своего летчика выручу!» Он знал, что после удара от обоих самолетов может остаться только пыль, да на какой-то миг в воздухе сверкнут огненным шаром брызги бензина. Но решения не изменил. Он так стремительно и упорно помчался на врага, словно от этого зависела его собственная жизнь. А судьей для него в этот миг стала собственная совесть.
   Пули с И-16, оставляя разноцветный след, струями мелькали вокруг японца. Враг, то ли зная, что на встречных курсах он почти неуязвим, то ли рассчитывая, что Скобарихин отвернет, не делал никакой попытки прекратить атаку. Словом, не обращая внимания на встречный огонь, японец не выпускал намеченную жертву и лишь в последнее мгновение понял, на что идет советский истребитель. Японец хотел увернуться и избежать столкновения, но было уже поздно: Виталий своим самолетом пропорол ему фюзеляж…
   И-97 вспыхнул и рассыпался на кусочки.
   От оглушительного удара Скобарихин потерял сознание. Самолет беспорядочно падал. И только придя в себя, Виталий сумел дотянуть до аэродрома, на котором производила посадку его эскадрилья, возвратившаяся из боя. Командир на изуродованной машине мог сесть с ходу, но не сделал этого. Вися, что называется, на волоске от смерти, он и здесь в первую очередь думал не о себе, а о товарищах. Опасаясь, что самолет при касании о землю рассыплется и помешает посадке другим летчикам, он отошел подальше от полосы и кое-как прикорнул в степи.
   Со Скобарихиным я встречался и ранее, до этого случая. И что прежде всего в нем замечал? Задушевность и подкупающую простоту. Виталий Федорович небольшого роста, русоволосый, с очень типичным русским лицом, не производил впечатления богатыря. И как-то трудно было подумать, что именно этот человек обладает таким выдающимся мужеством. А после тарана он стал более понятным и близким, словно я заглянул в душу к нему.
   Народная мудрость хотя и гласит, что человека познать, нужно с ним пуд соли съесть, но, видно, и без соли, за каких-то несколько секунд человек может раскрыться во всей своей душевной полноте.
   Когда побываешь не раз в воздушных боях, легче разбираться в психологии их участников. Поступки летчиков становятся до ощутимости объяснимыми. Вот почему в блеске светлых глаз Виталия Федоровича, в его чистой улыбке и в уравновешенных движениях теперь особенно чувствовалась спокойная внутренняя сила, решимость, так свойственная скромным и смелым людям.
   Глядя на Скобарихина, я вспомнил два случая, происшедшие с японскими летчиками-смертниками. Хоть они и набрасывались на наши строи, но не таранили, предпочитая только продемонстрировать свое намерение. А ведь японцы эти специально для тарана готовили себя еще в мирное время, и кажется, получив приказ, должны бы и выполнить его.
   Эти примеры раскрыли для меня душу летчиков иного мира, того мира, где человек человеку волк. .
   — Что так уставился на него? — уловив, как я внимательно смотрю на Скобарихина, перебил меня Василий Васильевич. — И, не ожидая ответа, продолжал: — Силен, силен, Виталий!.. Ничего не скажешь. Только вот не пьет и меня сдерживает. Из-за этого ругаемся. А так: душа-человек!
   — Ты после тарана видел его самолет? — спросил я.
   — Конечно! Видел, как техники из крыла выдирали пол-колеса от японского истребителя. Очевидно, Скобарихин ударил левым крылом японца прямо по пузу. Вот и привез вещественное доказательство!.. Сначала даже сам Кравченко усомнился в таране… Шутишь ты, на встречных курсах врезаться — и живым остаться?! Чудо! Признаться, я тоже не верил, думал, что он случайно столкнулся, но Вусс все подтвердил… Вот какой наш Скобарихин!
   — А как сейчас он себя чувствует?
   — Ничего. Только, наверно, в животе что-то повредил, сильно побаливает. При таране он порвал привязные ремни… Ты знаешь, ремни с палец толщиной. А сейчас Виталий даже шутит… Говорит, что если бы погиб, то счет был бы равным — один к одному. Так что государственного проигрыша все равно бы не было…
   Мы немного потеснились: рядом усаживался Красноюрченко. Василий Васильевич, бурно здороваясь с ним, спросил:
   — Это что у тебя с глазами?
   — От перегрузок.
   В тот день Иван Иванович провел поединок с японским асом. И-16 в его руках оказался маневреннее японского истребителя, и японец врезался в землю. Победа далась, однако, нелегко: глаза Красноюрченко налились кровью, долго кровоточил нос…
   — Значит, даешь жизни… самураям! — восклицал Василий Васильевич.
   Красноюрченко, чтобы скрыть смущение от похвал, с шумным интересом осматривал стол, восхищенно приговаривая:
   — А закуска-то, братцы-ленинградцы! Помидоры, огурчики…
   Тут же сидели летчики Рахов, Нога, Костюченко, Пьянков, Марченко, Митягин. Нам, уже привыкшим к концентратам, при виде такого угощения все казалось в диковину.
   — Это что, из Улан-Батора? — обратился я к одному из командиров-монголов, хорошо говорившему по-русски.
   — Нет, из Союза, — ответил он. — Мы земледелием только начинаем заниматься. Религия не разрешала нам обрабатывать землю, ламы строго за этим следили…
   Когда все уселись, вошли старшие командиры, возглавляемые маршалом Чойбалсаном. Все встали.
   — Здравствуйте! Здравствуйте! — приветствовал собравшихся маршал, проходя к центру стола.
   Рядом с ним сели руководители Монгольской Народно-революционной армии, заместитель начальника Военно-воздушных сил комкор Я. Смушкевич, летчики — Герои Советского Союза, представители авиационного командования.
   Воцарилась тишина. Крупная фигура маршала поднялась над столом. Приветливо улыбнувшись, он начал свою речь:
   — Вот идет уже третий месяц, как японская военщина пытается прорваться в глубь Монголии. — Спасибо советскому народу за то, что он вовремя подал нам руку братской помощи! — продолжал Чойбалсан.
   Вспыхнули аплодисменты, раздались возгласы: «Ура!», «Да здравствует советско-монгольская дружба!»
   — Особое спасибо вам, товарищи летчики, за героизм и мужество, которое вы проявляете при защите границ нашей родины!
   Указав, что японцы снова готовятся к большому наступлению, маршал призвал нас и впредь быть такими же стойкими, а затем провозгласил тост в нашу честь.
   После выступления маршала был зачитан Указ Великого Народного Хурала Монгольской Народной Республики о награждении орденами советских летчиков. Снова прогремело «ура».
   С ответным словом от летчиков выступили Герой Советского Союза майор Григорий Кравченко и комиссар полка Владимир Калачев. Свою яркую речь комиссар закончил строчками из стихотворения Лебедева-Кумача, очень популярными на фронте:
 
Мы японских самураев
Били, бьем и будем бить
 
   В разгар торжественного ужина поднялся полковник Иван Алексеевич Лакеев:
   — Товарищи! Нам стало известно, что японцы готовятся к зиме: завозят зимнее обмундирование, строят утепленные блиндажи, запасают дрова… Одним словом, собираются воевать долго. Мы люди русские, привычные к зиме. Сибирские морозы нам не страшны. Мы готовы защищать нашу братскую республику и зимой… — Он повернулся лицом к старшим начальникам. — Товарищ Маршал Монгольской Народной Республики! От имени всех советских летчиков я заверяю вас, что мы останемся здесь и на зиму и будем оборонять ваши границы не хуже, чем теперь, — летом.
   — Правильно! — отозвался хор голосов, дружно подхваченный аплодисментами.
   — Здесь голая степь, — продолжал Лакеев, — никаких строений нет, но мы готовы прозимовать и в юртах, как наши друзья — монголы…
   — Прозимуем!..
   — Надеемся, — Лакеев улыбнулся, глядя на маршала, и как бы к слову заметил, — что в Монголии и для нас юрт хватит.
   Маршал Чойбалсан одобрительно аплодировал летчику.
   Перспектива остаться на зиму никого не пугала, но то обстоятельство, что во всеуслышание и так настойчиво говорилось об обороне, невольно наводило на мысль о наступлении. Когда оно будет, никто из нас, конечно, не знал, никаких официальных подтверждений эта догадка не получала, но мы чувствовали, как растут силы нашей авиации, как повышается ее наступательная активность, и не сомневались в неминуемом разгроме врага.
6
   Два месяца боевых действий в районе Халхин-Гола убедительно показали, что японская военщина намерена осуществить самые серьезные захватнические планы. В начале 1939 года стало ясно, что мировая реакция в открытую и тайно принимает меры к тому, чтобы направить хищнический милитаризм Германии и Японии против Советского Союза. Англия и Франция, с молчаливого одобрения США, отказались от предложения Советского Союза силой заставить фашистскую Германию прекратить агрессивную политику, благословляя тем самым Гитлера на войну против нас. Халхин-гольские события явились зловещим огоньком, который, если его вовремя, решительно не затушить, мог перерасти в пламя мировой войны, ибо нашу миролюбивую политику японская военщина склонна была истолковать как слабость. Поэтому Советское правительство, выполняя договор о взаимопомощи, вместе с правительством МНР решило разбить японскую армию, вторгшуюся в пределы Монголии, и тем самым не только пресечь агрессию на востоке, но и лучше подготовиться к войне на западе, против фашистской Германии.
   После Баин-Цаганского побоища японцы уже не переходили к крупным действиям, но ценой больших потерь они настойчиво пытались улучшить свои позиции на восточном берегу Халхин-Гола. С 25 июля японцы стали в оборону, начав одновременно подготовку к новому решительному наступлению.
   Обе стороны, как это часто бывает, старались скрыть свои подлинные намерения оборонительными мероприятиями, тайно сосредоточить войска, чтобы перейти в наступление внезапно. И японцы и мы — спешили. Кто кого опередит? У противника было преимущество: он опирался в своих перевозках на железнодорожные станции Халун-Аршан и Хайлар, расположенные рядом с фронтом, а также на шоссейные дороги. У нас же самая ближняя железнодорожная станция Борзя была удалена на 750 километров, грунтовые дороги отсутствовали.
   Со второй половины июля на земле установилось затишье. Затишье перед бурей!
   Зато в воздухе, как бы отвлекая внимание от гигантской работы, проводимой на земле, шли ожесточенные сражения. Как по своим масштабам, так и по упорству они превосходили все им предшествовавшие. Японцы стремились, как и в конце июня, завоевать господство в воздухе, что позволило бы им произвести скрытое сосредоточение войск, защитило бы от ударов советской авиации и в последующем обеспечило бы успешное продвижение в глубь МНР и к Забайкалью. Почти миллионная Квантунская армия, предназначенная для захвата Советского Дальнего Востока, ждала только приказа!
   Командование противника усилило свою авиационную группировку за счет опытных летчиков, прибывших из Китая и Японии.
   До первой половины июля советская истребительная авиация имела ограниченные цели, в основном охранного порядка. Ее полеты, как правило, проходили над территорией МНР. и только при преследовании врага допускалось пересечение государственной границы. Теперь же перед летчиками нашей истребительной авиации стояли новые задачи: завоевать господство в воздухе и препятствовать сосредоточению войск противника. К тому времени наши истребители еще не имели численного преимущества, но это не сковывало инициативу их действий. Проявляя упорство и настойчивость в боях, вырабатывая новые приемы и формы борьбы, они неизменно добивались успеха при минимальных потерях.