Страница:
И в тот же самый момент какая-то страшная сила, будто не позволяя мне расстаться с врагом, вцепилась в левое крыло — самолет разом завалился набок и пошел к земле, зарываясь носом и теряя скорость.
Я не мог понять, что случилось. Усилий правой руки не хватило, чтобы вытянуть машину. Я дал до отказа правую ногу, но положение не менялось. Земля приближалась. Я убрал газ и обеими руками со всей силой хватил ручку «на себя», двинув вперед правую ногу. Самолет нехотя приподнял нос и застыл — без скорости, готовый рухнуть на землю. Вот машина задрожала, затряслась… Я пустил сектор газа вперед, «на всю железку», давая мотору полную мощность. Это предотвратило катастрофу. На малой скорости, поддерживаемый правой ногой и ручкой, самолет пошел по прямой.
Я взглянул влево, на крыло — там зияла брешь. Пули разрезали крепление пушки, щиток и часть покрытия сорвало, обтекаемость самолета резко нарушилась…
Положение мое было предельно беспомощным, и я с опаской, сознавая, что каждую секунду могу снова стать объектом нападения, оглянулся назад. Там, отвлекая противника, связав его боем, один против семи дрался Холин. Зачем продолжать полет? Я должен немедленно сесть, тем самым я развяжу Холину руки! Японцы шарахались в стороны, боясь, что он ударит их своим самолетом, но «клещи», в которых оказался товарищ, становились все неумолимее и жестче… Видеть такую трагедию и чувствовать свою беспомощность — нет участи более тяжелой. У меня невольно вырвался крик, похожий на заклятье: «Уходи!»
Шасси были выпущены, я шел на посадку прямо перед собой… Вдруг в поведении японских истребителей произошла крутая перемена: бросив Холина, они развернулись в Маньчжурию. Все объяснилось просто: сверху на самолеты противника шла тройка И-16. Это было звено лейтенанта Красноюрченко.
Горючего хватило бы долететь и до своего аэродрома, но руки и ноги, напряженные до крайней степени, отказывались повиноваться. Я сел на ближайшем аэродроме.
Вопреки ожиданию, посадка не показалась трудной — все было пустяшным в сравнении с последними минутами полета…
Я не рассчитывал, что буду встречен здесь с распростертыми объятиями. Но мне не оказали даже элементарного гостеприимства. Сколько ни вертел я головой по сторонам, нигде не было видно поднятых рук, указывающих место для заруливания. На своем фронтовом аэродроме мы так не поступали. Война — войной, а добрые порядки — добрыми порядками. Внимательность к незнакомцу на летном поле никому не делает вреда.
Я зарулил и в конце стоянки выключил мотор. Сидел не шевелясь — наступил момент разрядки. Воля, главная сила, движущая человеком в бою, обмякла. Я упивался блаженством тихого покоя. Вдруг словно из-под земли вырос техник:
— Вы не ранены?
Я отрицательно покачал головой.
— Но как вы долетели? — он уставился на брешь в крыле.
Я сам не знал — как, и мне очень не хотелось начинать объяснения на эту тему. Идти на командный пункт, выпрашивать ремонтников, потом поторапливать их, чтобы не мешкали… Надо бы все попроще, а главное — побыстрее… Все-таки люди земли порой очень далеки от тех, кто оставляет их на время воздушного боя. Кто на этом аэродроме знает, что несколько минут назад происходило в небе со мной, с моим самолетом?
Широкоскулое лицо плечистого техника, серое от пыли, чем-то располагало к себе.
— Слушайте, может быть, мы вдвоем справимся с этим, а?
— Что вы! — воскликнул техник. — У нас тут такой «сабантуй» отгремел! Вот, — он протянул руку, показывая две сквозные дырки в рукаве грязного комбинезона. — Так и прошило, только кожу обожгло, а больше нигде не задело, Я живучий! Один раз утащили в воздух на лыже ТБ-3, теперь вот распластался перед ними, как лягушка, а не взяли, только кожу опалило, — техник говорил быстро, возбужденно, как это часто случается с людьми, испытавшими сильное потрясение. — Такой сабантуй — ничего не понять, а нашему брату — технику хлопот сейчас по горло… Шестьдесят штук, гуськом, друг за дружкой… Грохот, пламя, пыль, дым — деться некуда. Ад, кромешный ад, ваше счастье — ушли минут десять, как вам прилететь. Гляну это из-под локтя в небо, а оттуда все, сколько их собралось, на одного меня валятся, одного меня хотят пригвоздить. Вот-вот убьют, вот-вот убьют… Мать честная, да что же такое? Стоянку подожгли, а нашего комиссара Мишина, говорят, в воздухе сбили. Петю Полоза знаете? Он вчера Грицевца прикрывал. Петю Полоза зажгли, он на парашюте выпрыгнул. Хорошо, что шестерка наших все-таки взлетела, ох, и дали жизни самураям! Одного прямо на глазах свалили. Та-та-та — и факел! Колесо на взлетной видите? От самурая отскочило!
Я осмотрелся. Возле самолетов толпились люди, они разглядывали повреждения, оживленно жестикулируя; чернел остов сгоревшего И-16, кого-то несли на носилках…
Вот так всех равняет фронт угрозой внезапного огня, жестокой смерти — и тех, кто трудится на стоянке, и тех, кто поднимается в воздух. Разница только в пропорции…
Увлеченный рассказом, техник заметно «окал».
— Да вы не волжанин ли? — спросил я.
— Из Балахны.
— Из Балахны, смотри-ка! А я из Городецкого района, соседи, в твоей Балахне на лесозаводе работал. Он на берегу Волги, против горгэса, помнишь?
— Как не помнить!
Мы познакомились. У плечистого техника из Балахны были шершавые руки рабочего и широкая, добрая улыбка. Мы вспомнили родные места, поискали, как водится, общих знакомых, потом возвратились к тому, с чего начался наш разговор. Мой земляк оказался теперь «безлошадным» — своего самолета у него уже не было…
Минут через сорок, залатав крыло, он проводил меня на взлет.
— Один сел в степи без горючего, к нему уже отправился стартер с бензином, — объяснил Васильев. — А вот о командире и Холине ничего не известно.
— Как о Холине не известно?
Что Холин, проводив меня, взял курс на свой аэродром, это я видел своими глазами.
— Так, ничего… И о комэске тоже.
Я в двух словах сообщил ему, что произошло с командиром. Но где же Холин?
Это озадачило меня. Заблудился? Но он всегда прекрасно ориентировался. Не хватило горючего? Ранен? Но в таком случае он не стал бы сопровождать меня. Он бы без промедления отправился домой или, в крайнем случае, произвел бы посадку в степи. Странное дело!
Все наши беседы с Холиным и предупреждения, которые я слышал, особенно в последнее время, — все против моей воли вдруг ожило. Его замкнутость, какое-то смятение, растерянность, обостренное честолюбие!.. Излияния в поезде показались мне предумышленными, — он ведь сам их начал, — а высказывания сегодня перед вылетом — выспренними и лицемерными… Неужели перелетел в Маньчжурию?
Но ведь он дрался рядом со мной. Дрался смело, дерзко, отчаянно! Разве мог бы так биться с врагами чужак? Я вспомнил последний момент боя, когда он, чтобы защитить меня, один бесстрашно нападал на семь японских истребителей… Я отругал себя за жалкие, ничтожные сомнения. Такой человек, как Холин, весь раскрывшийся в последнем бою, не мог перелететь за границу, добровольно сдаться противнику.
Где же он, однако? Сейчас меня спросят об этом. Я расскажу, как устремились в погоню за одиночным японцем, как зарвались в этой погоне, как завязали бой против двух вражеских звеньев. Расскажу, каким молодцом он себя проявил. Но меня спросят — а где он? Что я думаю о его возможном местонахождении? Не усматриваю ли связи между его поведением в последнее время и этим загадочным исчезновением?
Снова сомнения заскребли мою душу. Снова поднялось и заговорило все, что я слышал и знал о коварстве буржуазных разведок, вербующих морально неустойчивых, погрязших в личных неурядицах людей… Правильно ли, что я не давал хода поступавшим сигналам?
Представитель особого отдела оказался первым из должностных лиц, кто спросил меня о Холине. Я обрисовал наш полет.
— Как вы объясняете его отсутствие?
— Сел где-нибудь вынужденно. Вот в этом районе, примерно, — я показал на карте район между нашей точкой и Халхин-Голом.
— Вы возвращались маршрутом, по которому должен был пройти и Холин?
— Да.
— И самолета Холина не обнаружили?
— Нет, не обнаружил. Но как только моя машина будет заправлена горючим, я поднимусь сам, подниму в воздух других, и мы разыщем Холина на своей территории…
Четверть часа спустя, когда из штаба полка сообщили о трагической гибели подбитого в бою старшего лейтенанта Павла Александровича Холина во время посадки на соседнем аэродроме, я, потрясенный этим известием, и в малейшую заслугу не смел поставить себе твердый разговор с представителем особого отдела. Расстроенный и подавленный, я остался наедине с неотступным вопросом: как это я, сам летчик, да еще представитель партии в коллективе советских воздушных бойцов, — как я мог недостойно мыслить о человеке, с которым сражался крыло в крыло, кем восхищался и за кого трепетал в момент его геройского натиска на врагов? Как зародились в моей голове подлые сомнения? Эта острая, саднящая боль утихла не скоро, я чувствовал ее еще годы спустя… а из тех горьких минут навсегда вынес нечто более важное для будущих сражений, нежели суждение о новом тактическом приеме «ножницы»: мнительность, склонность к пустым подозрениям должна быть выжжена каленым железом. С этим грузом в душе нельзя стать настоящим бойцом.
— …Комиссар, ты что, оглох? — Перед КП гарцевал на взмыленной лошадке Василий Васильевич, прискакавший с места своей вынужденной посадки. Он бросил мне поводья:
— Держи, бывший кавалерист. Будешь, как Семен Михайлович Буденный, по утрам делать на нем разминку.
Командир говорил громко, пытался даже шутить, но по сторонам не глядел, и было заметно, что на людях чувствует себя неловко — верный признак того, что власть, которой человек наделен, не соответствует больше его возможностям. Он поспешно скрылся в палатке. Я передал коня наблюдателю и тоже прошел на КП. Василий Васильевич лежал на своей земляной кровати. Не поворачивая в мою сторону головы, отрывисто спросил:
— Где еще двое?
Я объяснил. Не выразив удивления, он сухо заметил:
— Жалко Павла Александровича. Хороший был человек.
И вдруг своим хриплым голосом, с неестественной бравадой затянул:
Он вскочил как ошпаренный. Красный, раздраженный, злой — сразу умолк. Потом тихо и серьезно спросил:
— Ты был на том свете?
— Да что с тобой?
— Что? С того света явился, вот что!
— Чушь какую-то плетешь…
— Или от жары меня развезло? — вконец расстроенным голосом проговорил командир, расстегивая гимнастерку и сбрасывая ремень. Я набрался терпения. — Понимаешь, когда меня японцы зажали и я от них уходил пикированием, то позабыл и о земле, и о высоте… вообще обалдел… — он покрутил головой, потом собрался с духом: — Опомнился — выхватил самолет и плюхнулся. Как в землю не влез? Тот свет уже видел.
— Да тебя подбили, что ли?
— Ни одной пули. Ни такой вот царапинки. Просто перебрал вчера, понимаешь? Вот рефлекс и притупился.
— А сегодня, поди, опохмелился?
— Немного. Голова болела…
Как-то я был у него дома в гостях, и мы разговорились о гибели знакомого нам летчика. «Он боялся летать, — твердо излагал свое мнение Василий Васильевич. — А такие летчики, бывает, допускают ошибки незаметно для самих себя. Он все равно рано или поздно должен был погибнуть».
Мы не заметили, что за этим страшно откровенным разговором внимательно следит маленькая дочка Василия Васильевича. Вдруг девочка со слезами на глазах бросилась к отцу на колени и крепко обвила его шею: «Папочка, милый, я тебя так люблю!.. Обещай, что ты никогда не допустишь никакой ошибки, ведь про тебя все говорят, что ты летаешь как бог!» Тронутый нежностью девочки и ее тревогой, он как-то смутился, порывисто встал, начал ее высоко подбрасывать. «Нет, папочка, ты скажи!..» — требовала она.
Жена Василия Васильевича, сидевшая с нами, то ли опасаясь, что он не удержит и уронит девочку, то ли желая вывести его из затруднительного положения, в котором он оказался, не отвечая на вопрос, считающийся бестактным и почти никогда не обсуждающийся в семьях летчиков, приняла девочку, усадила рядом с собой, дала ей варенья.
Девочка не унималась и плакала: «Почему папочка не хочет мне сказать?» — «Ну будь умницей, успокойся! — утешала ее мать. — Наш папа — прекрасный летчик…» Она через силу улыбалась и, не сводя своих тревожных, полных боли глаз с мужа, говорила: «Он теперь обещает и вино не пить. Мы с тобой опять стали счастливыми».
Счастливыми?..
— Все! — решительно сказал Василий Васильевич. — Теперь мне больше нельзя командовать эскадрильей: опозорился. Сам заявлю командиру полка…
Он достал из-под матраца термос, налил стаканчик спирту и выпил его, ничем не закусывая.
Свидание с тем светом на него не подействовало.
Видно, пьянство, как и опасную болезнь, трудно лечить, когда оно уже запущено.
Небольшого роста, крепкий, с быстрыми, цепкими глазами, он, едва выйдя из кабины своего И-16, не снимая шлема и перчаток, нетерпеливо спросил:
— Ну как, пушки на них стреляют?
На истребителях, оснащенных пушками, Трубаченко раньше не летал.
— Очень хорошо. Куда лучше, чем пулеметы.
— Ну! — воскликнул Трубаченко, искренне удивляясь моему ответу. — А то говорят, они безбожно отказывают… Значит, воевать можно? Вот и прекрасно!
Мне известно было о Трубаченко лишь то, что он закончил школу летчиков четыре года назад и принимал участие в майских воздушных боях. По своему воинскому званию он был равен большинству летчиков эскадрильи, а момент, переживаемый нами, был очень серьезен. И по возрасту Трубаченко тоже примерно наш ровесник.Теперь он будет водить эскадрилью в бой.
Я внимательно к нему приглядывался.
На его круглом, веснушчатом лице появилась озабоченность, когда он быстрым взглядом окинул небо:
— Ни облачка… Надо быть настороже, а то самураи опять могут нагрянуть… — и без всякой паузы: — А ну-ка пойдем, погляжу я на эти пушки!
Хозяйские, повелительные нотки, прорывавшиеся в его голосе, самому Трубаченко, видимо, нравились.
— Вам известно, что у японцев теперь действуют только новые истребители? — спросил он на ходу.
— Да, И-96. Раньше, говорят, были и И-95.
— Вот и не так! — слив все слова вместе, строго, с оттенком осуждения, возразил он. — Сегодня комкор Смушкевич, полковник Лакеев, майор Кравченко (а он воевал с японцами в Китае) и другие были на нашем аэродроме, рассматривали сбитый японский истребитель и определили, что это не те истребители, которые действовали в Китае, а другие — И-97. У тех были подкосы на шасси, а у этих нет. И вообще, ни один из нас, летчиков, не видел на шасси японских самолетов каких-нибудь переплетов. Значит, у них все здесь модернизированные истребители.
Это наблюдение показалось мне правильным, я тоже не замечал каких-либо дополнительных опор на шасси вражеских самолетов. Но зачем он так-то: «Ни один из нас, летчиков…» Или хочет сказать: из давно воюющих летчиков?
— У них, наверно, и скорость, и маневренность лучше, чем у И-96? — спросил я.
— Разумеется. Но наш И-16 их бьет прекрасно.
Трубаченко залез в кабину, дал из пушек пару коротких очередей. Мощный грохот восхитил его. В расспросах он не унимался:
— Они же тяжелые, вон стволы какие, торчат, как оглобли. Маневренность самолета не ухудшилась?
— Не заметно…
Я знал, что Трубаченко, получая назначение, был на приеме у авиационного командования.
— Вы там, у начальства, не узнали результата вчерашних боев?
— Семь японцев сбили, столько же потеряли. Так что их налет на наши аэродромы дешево им не обошелся. Но они наверняка попытаются еще устроить налет…
— Летчикам очень важно знать, что японцы замышляют вообще? В штабе об этом говорили?
— Нет. Предупредили, что нужно быть постоянно в повышенной готовности.
— А на земле сейчас какая обстановка?
— Я об этом не спрашивал: неудобно как-то лезть к начальству с расспросами. Наземных боев пока нет, как будто все тихо.
— Странное дело, почему же тогда происходят такие сильные воздушные бои? — Слова нового командира о том, что неудобно лезть к начальству с расспросами, мне не очень понравились. «А кого же можно расспрашивать?»
— А черт их знает! Нам об этом не говорят, — с раздражением сказал Трубаченко. — В мае мы тоже так: летали, дрались, потом вдруг японцы на земле перешли в наступление, а у нас и войск на границе почти не оказалось… Чем вы сейчас занимаетесь?
Я сказал, что готовлюсь к внеочередному партийному собранию, намеченному на сегодняшний вечер. Эскадрилья воюет шестой день. На фоне общих успехов нашей истребительной авиации недостатки эскадрильи сглаживаются, но мы, коммунисты, сами их прекрасно видим, понимаем и больше уже терпеть не можем.
Трубаченко решительно поддакнул.
— Когда думаете представиться личному составу? — спросил я.
— Приказ о назначении есть. Вечером прибудет командир полка, он меня всем и покажет. А пока расскажи мне о летчиках.
Но сделать этого я не успел: поступило приказание на вылет. Трубаченко, не снимавший шлема, бросился к своей машине. Знакомство с летчиками эскадрильи он начал в воздушном бою.
Баин-Цаган
— Вставайте!.. Приказано всем немедленно быть на аэродроме. Японцы перешли в наступление!
— Какое наступление? Где?.. — вскинулся с постели Трубаченко.
После успешно проведенных нами воздушных боев как-то не хотелось верить, что противник наступает. Я спросил дежурного, кто ему передал сообщение. Ответ не оставлял места никаким сомнениям.
— Как погода?
— Прошел дождь. Теперь прояснилось, однако еще сыро.
В юрте света не зажигали, голоса смолкли. Одевались в темноте, на ощупь, шелестя одеждой, посапывая и покряхтывая.
Когда усаживались в кузов полуторки, кто-то оказал, глядя на полную луну, едва державшуюся над горизонтом:
— Уходит… Не хочет показывать самураям путь в Монголию.
— Светило создано для влюбленных, — философски заметил другой. — Помаячило Солянкяну с Галей, а теперь и на покой…
Раздались смешки.
— Прогрей, прогрей язык, за ночь-то остудил, — отшутился Солянкин, зябко поеживаясь.
С командного пункта Трубаченко позвонил в полк. Оттуда сообщили, что японцы пытаются прорваться к Халхин-Голу. Всю ночь шли бои. Наших от границы оттеснили, но дальнейшее продвижение противника сдерживается. Приказано с зарей дежурить в самолетах.
Все разошлись. Ожидая очередных указаний из штаба, мы с командиром прилегли на своих земляных топчанах, прикрывшись регланами.
— Василий Петрович, как ты думаешь, почему нам вчера вечером не сообщили о наступлении?
— А черт их знает, — ответил Трубаченко. — Нас и в мае плохо информировали. — Раздражаясь, он начал иронизировать, многое находя как бы излишним, неоправданным.
— Может, начальство пожелало, чтобы мы спокойно спали…
— А ведь, пожалуй, что и так, Василий Петрович. Если бы нам о наступлении объявили с вечера, мы бы так спокойно не спали…
— Смотри, какие тонкости… Грохот пушек до аэродрома не доносится, а нервы у летчиков крепкие. Дрыхли бы без задних ног, зато знали бы обстановку на земле.
— Ну, теперь мы знаем, — сказал я как можно беспечнее. — Давай соснем немного, время есть…
Трубаченко лежал, закинув руки за голову, лицо его было сосредоточенным.
— Не могу, — вдруг улыбнулся он и поднялся, скинув реглан. — Думаю.
— О чем Чапай думает?
— Что день грядущий нам готовит… Не зря самураи устроили себе передышку. Готовились, конечно. Наши, должно быть, тоже не зевали. Вчера я видел, как неподалеку от аэродрома сосредоточивались танки…
В тревожном ожидании и разговорах о фронтовых делах прошел рассвет. Когда взошло солнце, раздался телефонный звонок из штаба полка:
— Японцы переправляются через Халхин-Гол и занимают гору Баин-Цаган. Срочно вылетайте на штурмовку.
Трубаченко вытащил из-за голенища полетную карту и, отыскав надпись «г. Баин-Цаган», стал делать пометки. Гора Баин-Цаган находилась от маньчжурской границы километрах в пятнадцати и господствовала над местностью. Монгольская равнина просматривалась с нее на много десятков километров.
— Ох ты, черт побери, куда они мотанули! — удивился Трубаченко.
— По-моему, в том районе не было наших войск, — сказал я.
— И мне не доводилось ничего увидеть, — подтвердил командир, отдавая распоряжение о немедленном сборе командиров звеньев и тут же обрушиваясь на старшего техника эскадрильи Табелова, просунувшего свою голову в палатку:
— Когда вы сделаете мне столик, наконец? А то не на чем даже курс по карте проложить!
По тому, как обличительно и грозно звучал этот вопрос, можно было подумать, что в нем сейчас вся соль. Но командир, не слушая оправданий и заверений старшего техника, уже сосредоточенно работал над картой с карандашом, линейкой и транспортиром, и видно было, что на самом-то деле он поглощен совсем другими заботами.
Голова Табелова предусмотрительно исчезла. Послышались голоса приехавших командиров звеньев.
Опыта боевых действий по наземным войскам у нас не было. Поэтому все наши размышления о предстоящем ударе оказались малоконкретными. Летчики получили от Трубаченко лишь самые общие указания.
Когда все разошлись и до вылета оставалось совсем немного времени, Трубаченко сказал:
— Слушай, комиссар, вот мы с тобой соображали насчет вылета, а не предусмотрели, что будем делать, если нас на подходе встретят истребители противника.
— Драться.
— Но ведь нам приказано во что бы то ни стало нанести удар по переправе и задержать продвижение японцев?!
Да, именно: удар по наведенному через Халхин-Гол мосту. Задача: любой ценой задержать пехоту противника. Но ведь очень возможно, что на нас нападут японские истребители. Как же расставить силы, чтобы выполнить задание с наибольшим успехом? Мы приняли тот же боевой порядок, что и при вылетах эскадрильи на воздушный бой. Его следовало, вероятно, как-то изменить, но мы не сделали этого — не только из-за недостатка времени, но и по той простой причине, что по-настоящему-то не знали, какое построение эскадрильи явилось бы в этом случае наилучшим.
При подходе к линии фронта невольно бросилось в глаза, как резко разделяется рекою степь на два несхожих участка: западный, представлявший собой зеленовато-серую открытую равнину, и восточный, покрытый золотистыми песчаными буграми… Восточный берег, испещренный котлованами и ямами, сам по себе создавал естественную маскировку, что затрудняло обнаружение войск с воздуха.
Как я ни всматривался, нигде не мог заметить переправы: все сливалось с заболоченными берегами реки — и вражеские войска, и техника. Окинул небо — ничего опасного, скользнул взглядом по реке и остановился на едва заметной темной полоске, прорезавшей вдали волнистые блики. Переправа?
Да, это была переправа. Со стороны Маньчжурии к ней веером стягивались войска. Никогда еще с воздуха я не видел столько войск и техники и был удивлен: откуда японцы так внезапно появились? Словно из-под земли выросли.
На восточном берегу Халхин-Гола, имея абсолютное численное превосходство, противник потеснил наши обороняющиеся войска. С воздуха хорошо просматривался обширный район. Остовы сгоревших японских танков, свежие вражеские окопы говорили, что наступление противника в центре приостановлено. Главная масса вражеских сил, сосредоточенная на правом фланге, успешно переправлялась на западный берег, предпринимая обходный маневр на юг. У наведенного моста в ожидании переправы скопилась пехота и артиллерия. Из Маньчжурии подходили все новые колонны, и видно было, как подпирают они остановившиеся войска, тонкой струйкой лившиеся на западный берег… С нашей стороны На Левый и правый фланги спешила монгольская кавалерия, двигались танки и броневики.
Вдруг в воздухе блеснул огонь, и перед нами мгновенно встала завеса черных шапок дыма. Это била зенитная артиллерия, прикрывающая переправу.
Трубаченко, избегая огня артиллерии, круто перевел самолет в пикирование, прошел ниже разрывов и открыл огонь. За ним последовали и мы. Черные шапки остались позади и выше, никому не причинив вреда. Ливень пуль и снарядов эскадрильи накрыл врага, спешившего перейти понтонный мост, чтобы окружить немногочисленные обороняющиеся советские части — мотоброневую бригаду и около полка пехоты.
Плотный пулеметно-пушечный огонь с И-16 прошивал переправу по всей ее длине, от берега до берега. Люди и машины уходили под воду. Убитые, раненые, падая, создавали заторы. Потеряв под огнем истребителей управление, японцы бросились прочь от переправы. Баргутская конница (Барга — провинция Северо-Восточного Китая. Из местного населения японцы в период оккупации насильно формировали воинские части) в панике мяла пехоту, запряженные в упряжку артиллерийские лошади носились по обоим берегам, давя пеших и увеличивая беспорядок.
Я не мог понять, что случилось. Усилий правой руки не хватило, чтобы вытянуть машину. Я дал до отказа правую ногу, но положение не менялось. Земля приближалась. Я убрал газ и обеими руками со всей силой хватил ручку «на себя», двинув вперед правую ногу. Самолет нехотя приподнял нос и застыл — без скорости, готовый рухнуть на землю. Вот машина задрожала, затряслась… Я пустил сектор газа вперед, «на всю железку», давая мотору полную мощность. Это предотвратило катастрофу. На малой скорости, поддерживаемый правой ногой и ручкой, самолет пошел по прямой.
Я взглянул влево, на крыло — там зияла брешь. Пули разрезали крепление пушки, щиток и часть покрытия сорвало, обтекаемость самолета резко нарушилась…
Положение мое было предельно беспомощным, и я с опаской, сознавая, что каждую секунду могу снова стать объектом нападения, оглянулся назад. Там, отвлекая противника, связав его боем, один против семи дрался Холин. Зачем продолжать полет? Я должен немедленно сесть, тем самым я развяжу Холину руки! Японцы шарахались в стороны, боясь, что он ударит их своим самолетом, но «клещи», в которых оказался товарищ, становились все неумолимее и жестче… Видеть такую трагедию и чувствовать свою беспомощность — нет участи более тяжелой. У меня невольно вырвался крик, похожий на заклятье: «Уходи!»
Шасси были выпущены, я шел на посадку прямо перед собой… Вдруг в поведении японских истребителей произошла крутая перемена: бросив Холина, они развернулись в Маньчжурию. Все объяснилось просто: сверху на самолеты противника шла тройка И-16. Это было звено лейтенанта Красноюрченко.
5
В воздухе я находился почти сорок минут.Горючего хватило бы долететь и до своего аэродрома, но руки и ноги, напряженные до крайней степени, отказывались повиноваться. Я сел на ближайшем аэродроме.
Вопреки ожиданию, посадка не показалась трудной — все было пустяшным в сравнении с последними минутами полета…
Я не рассчитывал, что буду встречен здесь с распростертыми объятиями. Но мне не оказали даже элементарного гостеприимства. Сколько ни вертел я головой по сторонам, нигде не было видно поднятых рук, указывающих место для заруливания. На своем фронтовом аэродроме мы так не поступали. Война — войной, а добрые порядки — добрыми порядками. Внимательность к незнакомцу на летном поле никому не делает вреда.
Я зарулил и в конце стоянки выключил мотор. Сидел не шевелясь — наступил момент разрядки. Воля, главная сила, движущая человеком в бою, обмякла. Я упивался блаженством тихого покоя. Вдруг словно из-под земли вырос техник:
— Вы не ранены?
Я отрицательно покачал головой.
— Но как вы долетели? — он уставился на брешь в крыле.
Я сам не знал — как, и мне очень не хотелось начинать объяснения на эту тему. Идти на командный пункт, выпрашивать ремонтников, потом поторапливать их, чтобы не мешкали… Надо бы все попроще, а главное — побыстрее… Все-таки люди земли порой очень далеки от тех, кто оставляет их на время воздушного боя. Кто на этом аэродроме знает, что несколько минут назад происходило в небе со мной, с моим самолетом?
Широкоскулое лицо плечистого техника, серое от пыли, чем-то располагало к себе.
— Слушайте, может быть, мы вдвоем справимся с этим, а?
— Что вы! — воскликнул техник. — У нас тут такой «сабантуй» отгремел! Вот, — он протянул руку, показывая две сквозные дырки в рукаве грязного комбинезона. — Так и прошило, только кожу обожгло, а больше нигде не задело, Я живучий! Один раз утащили в воздух на лыже ТБ-3, теперь вот распластался перед ними, как лягушка, а не взяли, только кожу опалило, — техник говорил быстро, возбужденно, как это часто случается с людьми, испытавшими сильное потрясение. — Такой сабантуй — ничего не понять, а нашему брату — технику хлопот сейчас по горло… Шестьдесят штук, гуськом, друг за дружкой… Грохот, пламя, пыль, дым — деться некуда. Ад, кромешный ад, ваше счастье — ушли минут десять, как вам прилететь. Гляну это из-под локтя в небо, а оттуда все, сколько их собралось, на одного меня валятся, одного меня хотят пригвоздить. Вот-вот убьют, вот-вот убьют… Мать честная, да что же такое? Стоянку подожгли, а нашего комиссара Мишина, говорят, в воздухе сбили. Петю Полоза знаете? Он вчера Грицевца прикрывал. Петю Полоза зажгли, он на парашюте выпрыгнул. Хорошо, что шестерка наших все-таки взлетела, ох, и дали жизни самураям! Одного прямо на глазах свалили. Та-та-та — и факел! Колесо на взлетной видите? От самурая отскочило!
Я осмотрелся. Возле самолетов толпились люди, они разглядывали повреждения, оживленно жестикулируя; чернел остов сгоревшего И-16, кого-то несли на носилках…
Вот так всех равняет фронт угрозой внезапного огня, жестокой смерти — и тех, кто трудится на стоянке, и тех, кто поднимается в воздух. Разница только в пропорции…
Увлеченный рассказом, техник заметно «окал».
— Да вы не волжанин ли? — спросил я.
— Из Балахны.
— Из Балахны, смотри-ка! А я из Городецкого района, соседи, в твоей Балахне на лесозаводе работал. Он на берегу Волги, против горгэса, помнишь?
— Как не помнить!
Мы познакомились. У плечистого техника из Балахны были шершавые руки рабочего и широкая, добрая улыбка. Мы вспомнили родные места, поискали, как водится, общих знакомых, потом возвратились к тому, с чего начался наш разговор. Мой земляк оказался теперь «безлошадным» — своего самолета у него уже не было…
Минут через сорок, залатав крыло, он проводил меня на взлет.
6
Еще с воздуха я заметил, что три места на стоянке нашей эскадрильи пусты.— Один сел в степи без горючего, к нему уже отправился стартер с бензином, — объяснил Васильев. — А вот о командире и Холине ничего не известно.
— Как о Холине не известно?
Что Холин, проводив меня, взял курс на свой аэродром, это я видел своими глазами.
— Так, ничего… И о комэске тоже.
Я в двух словах сообщил ему, что произошло с командиром. Но где же Холин?
Это озадачило меня. Заблудился? Но он всегда прекрасно ориентировался. Не хватило горючего? Ранен? Но в таком случае он не стал бы сопровождать меня. Он бы без промедления отправился домой или, в крайнем случае, произвел бы посадку в степи. Странное дело!
Все наши беседы с Холиным и предупреждения, которые я слышал, особенно в последнее время, — все против моей воли вдруг ожило. Его замкнутость, какое-то смятение, растерянность, обостренное честолюбие!.. Излияния в поезде показались мне предумышленными, — он ведь сам их начал, — а высказывания сегодня перед вылетом — выспренними и лицемерными… Неужели перелетел в Маньчжурию?
Но ведь он дрался рядом со мной. Дрался смело, дерзко, отчаянно! Разве мог бы так биться с врагами чужак? Я вспомнил последний момент боя, когда он, чтобы защитить меня, один бесстрашно нападал на семь японских истребителей… Я отругал себя за жалкие, ничтожные сомнения. Такой человек, как Холин, весь раскрывшийся в последнем бою, не мог перелететь за границу, добровольно сдаться противнику.
Где же он, однако? Сейчас меня спросят об этом. Я расскажу, как устремились в погоню за одиночным японцем, как зарвались в этой погоне, как завязали бой против двух вражеских звеньев. Расскажу, каким молодцом он себя проявил. Но меня спросят — а где он? Что я думаю о его возможном местонахождении? Не усматриваю ли связи между его поведением в последнее время и этим загадочным исчезновением?
Снова сомнения заскребли мою душу. Снова поднялось и заговорило все, что я слышал и знал о коварстве буржуазных разведок, вербующих морально неустойчивых, погрязших в личных неурядицах людей… Правильно ли, что я не давал хода поступавшим сигналам?
Представитель особого отдела оказался первым из должностных лиц, кто спросил меня о Холине. Я обрисовал наш полет.
— Как вы объясняете его отсутствие?
— Сел где-нибудь вынужденно. Вот в этом районе, примерно, — я показал на карте район между нашей точкой и Халхин-Голом.
— Вы возвращались маршрутом, по которому должен был пройти и Холин?
— Да.
— И самолета Холина не обнаружили?
— Нет, не обнаружил. Но как только моя машина будет заправлена горючим, я поднимусь сам, подниму в воздух других, и мы разыщем Холина на своей территории…
Четверть часа спустя, когда из штаба полка сообщили о трагической гибели подбитого в бою старшего лейтенанта Павла Александровича Холина во время посадки на соседнем аэродроме, я, потрясенный этим известием, и в малейшую заслугу не смел поставить себе твердый разговор с представителем особого отдела. Расстроенный и подавленный, я остался наедине с неотступным вопросом: как это я, сам летчик, да еще представитель партии в коллективе советских воздушных бойцов, — как я мог недостойно мыслить о человеке, с которым сражался крыло в крыло, кем восхищался и за кого трепетал в момент его геройского натиска на врагов? Как зародились в моей голове подлые сомнения? Эта острая, саднящая боль утихла не скоро, я чувствовал ее еще годы спустя… а из тех горьких минут навсегда вынес нечто более важное для будущих сражений, нежели суждение о новом тактическом приеме «ножницы»: мнительность, склонность к пустым подозрениям должна быть выжжена каленым железом. С этим грузом в душе нельзя стать настоящим бойцом.
— …Комиссар, ты что, оглох? — Перед КП гарцевал на взмыленной лошадке Василий Васильевич, прискакавший с места своей вынужденной посадки. Он бросил мне поводья:
— Держи, бывший кавалерист. Будешь, как Семен Михайлович Буденный, по утрам делать на нем разминку.
Командир говорил громко, пытался даже шутить, но по сторонам не глядел, и было заметно, что на людях чувствует себя неловко — верный признак того, что власть, которой человек наделен, не соответствует больше его возможностям. Он поспешно скрылся в палатке. Я передал коня наблюдателю и тоже прошел на КП. Василий Васильевич лежал на своей земляной кровати. Не поворачивая в мою сторону головы, отрывисто спросил:
— Где еще двое?
Я объяснил. Не выразив удивления, он сухо заметил:
— Жалко Павла Александровича. Хороший был человек.
И вдруг своим хриплым голосом, с неестественной бравадой затянул:
Я оторопел: не помутился ли у него разум? Раскинув руки в стороны, он еще громче, как бы всему наперекор голосил:
Взвейтесь, соколы, орлами,
Бросьте горе горевать…
— Брось паясничать!.. — крикнул я и грубо выругался.
То ли де.. то ли де-е-ло под шатрами.
Он вскочил как ошпаренный. Красный, раздраженный, злой — сразу умолк. Потом тихо и серьезно спросил:
— Ты был на том свете?
— Да что с тобой?
— Что? С того света явился, вот что!
— Чушь какую-то плетешь…
— Или от жары меня развезло? — вконец расстроенным голосом проговорил командир, расстегивая гимнастерку и сбрасывая ремень. Я набрался терпения. — Понимаешь, когда меня японцы зажали и я от них уходил пикированием, то позабыл и о земле, и о высоте… вообще обалдел… — он покрутил головой, потом собрался с духом: — Опомнился — выхватил самолет и плюхнулся. Как в землю не влез? Тот свет уже видел.
— Да тебя подбили, что ли?
— Ни одной пули. Ни такой вот царапинки. Просто перебрал вчера, понимаешь? Вот рефлекс и притупился.
— А сегодня, поди, опохмелился?
— Немного. Голова болела…
Как-то я был у него дома в гостях, и мы разговорились о гибели знакомого нам летчика. «Он боялся летать, — твердо излагал свое мнение Василий Васильевич. — А такие летчики, бывает, допускают ошибки незаметно для самих себя. Он все равно рано или поздно должен был погибнуть».
Мы не заметили, что за этим страшно откровенным разговором внимательно следит маленькая дочка Василия Васильевича. Вдруг девочка со слезами на глазах бросилась к отцу на колени и крепко обвила его шею: «Папочка, милый, я тебя так люблю!.. Обещай, что ты никогда не допустишь никакой ошибки, ведь про тебя все говорят, что ты летаешь как бог!» Тронутый нежностью девочки и ее тревогой, он как-то смутился, порывисто встал, начал ее высоко подбрасывать. «Нет, папочка, ты скажи!..» — требовала она.
Жена Василия Васильевича, сидевшая с нами, то ли опасаясь, что он не удержит и уронит девочку, то ли желая вывести его из затруднительного положения, в котором он оказался, не отвечая на вопрос, считающийся бестактным и почти никогда не обсуждающийся в семьях летчиков, приняла девочку, усадила рядом с собой, дала ей варенья.
Девочка не унималась и плакала: «Почему папочка не хочет мне сказать?» — «Ну будь умницей, успокойся! — утешала ее мать. — Наш папа — прекрасный летчик…» Она через силу улыбалась и, не сводя своих тревожных, полных боли глаз с мужа, говорила: «Он теперь обещает и вино не пить. Мы с тобой опять стали счастливыми».
Счастливыми?..
— Все! — решительно сказал Василий Васильевич. — Теперь мне больше нельзя командовать эскадрильей: опозорился. Сам заявлю командиру полка…
Он достал из-под матраца термос, налил стаканчик спирту и выпил его, ничем не закусывая.
Свидание с тем светом на него не подействовало.
Видно, пьянство, как и опасную болезнь, трудно лечить, когда оно уже запущено.
7
Утром, когда я беседовал с парторгом о повестке дня партийного собрания, назначенного на вечер, прилетел новый командир эскадрильи лейтенант Трубаченко.Небольшого роста, крепкий, с быстрыми, цепкими глазами, он, едва выйдя из кабины своего И-16, не снимая шлема и перчаток, нетерпеливо спросил:
— Ну как, пушки на них стреляют?
На истребителях, оснащенных пушками, Трубаченко раньше не летал.
— Очень хорошо. Куда лучше, чем пулеметы.
— Ну! — воскликнул Трубаченко, искренне удивляясь моему ответу. — А то говорят, они безбожно отказывают… Значит, воевать можно? Вот и прекрасно!
Мне известно было о Трубаченко лишь то, что он закончил школу летчиков четыре года назад и принимал участие в майских воздушных боях. По своему воинскому званию он был равен большинству летчиков эскадрильи, а момент, переживаемый нами, был очень серьезен. И по возрасту Трубаченко тоже примерно наш ровесник.Теперь он будет водить эскадрилью в бой.
Я внимательно к нему приглядывался.
На его круглом, веснушчатом лице появилась озабоченность, когда он быстрым взглядом окинул небо:
— Ни облачка… Надо быть настороже, а то самураи опять могут нагрянуть… — и без всякой паузы: — А ну-ка пойдем, погляжу я на эти пушки!
Хозяйские, повелительные нотки, прорывавшиеся в его голосе, самому Трубаченко, видимо, нравились.
— Вам известно, что у японцев теперь действуют только новые истребители? — спросил он на ходу.
— Да, И-96. Раньше, говорят, были и И-95.
— Вот и не так! — слив все слова вместе, строго, с оттенком осуждения, возразил он. — Сегодня комкор Смушкевич, полковник Лакеев, майор Кравченко (а он воевал с японцами в Китае) и другие были на нашем аэродроме, рассматривали сбитый японский истребитель и определили, что это не те истребители, которые действовали в Китае, а другие — И-97. У тех были подкосы на шасси, а у этих нет. И вообще, ни один из нас, летчиков, не видел на шасси японских самолетов каких-нибудь переплетов. Значит, у них все здесь модернизированные истребители.
Это наблюдение показалось мне правильным, я тоже не замечал каких-либо дополнительных опор на шасси вражеских самолетов. Но зачем он так-то: «Ни один из нас, летчиков…» Или хочет сказать: из давно воюющих летчиков?
— У них, наверно, и скорость, и маневренность лучше, чем у И-96? — спросил я.
— Разумеется. Но наш И-16 их бьет прекрасно.
Трубаченко залез в кабину, дал из пушек пару коротких очередей. Мощный грохот восхитил его. В расспросах он не унимался:
— Они же тяжелые, вон стволы какие, торчат, как оглобли. Маневренность самолета не ухудшилась?
— Не заметно…
Я знал, что Трубаченко, получая назначение, был на приеме у авиационного командования.
— Вы там, у начальства, не узнали результата вчерашних боев?
— Семь японцев сбили, столько же потеряли. Так что их налет на наши аэродромы дешево им не обошелся. Но они наверняка попытаются еще устроить налет…
— Летчикам очень важно знать, что японцы замышляют вообще? В штабе об этом говорили?
— Нет. Предупредили, что нужно быть постоянно в повышенной готовности.
— А на земле сейчас какая обстановка?
— Я об этом не спрашивал: неудобно как-то лезть к начальству с расспросами. Наземных боев пока нет, как будто все тихо.
— Странное дело, почему же тогда происходят такие сильные воздушные бои? — Слова нового командира о том, что неудобно лезть к начальству с расспросами, мне не очень понравились. «А кого же можно расспрашивать?»
— А черт их знает! Нам об этом не говорят, — с раздражением сказал Трубаченко. — В мае мы тоже так: летали, дрались, потом вдруг японцы на земле перешли в наступление, а у нас и войск на границе почти не оказалось… Чем вы сейчас занимаетесь?
Я сказал, что готовлюсь к внеочередному партийному собранию, намеченному на сегодняшний вечер. Эскадрилья воюет шестой день. На фоне общих успехов нашей истребительной авиации недостатки эскадрильи сглаживаются, но мы, коммунисты, сами их прекрасно видим, понимаем и больше уже терпеть не можем.
Трубаченко решительно поддакнул.
— Когда думаете представиться личному составу? — спросил я.
— Приказ о назначении есть. Вечером прибудет командир полка, он меня всем и покажет. А пока расскажи мне о летчиках.
Но сделать этого я не успел: поступило приказание на вылет. Трубаченко, не снимавший шлема, бросился к своей машине. Знакомство с летчиками эскадрильи он начал в воздушном бою.
Баин-Цаган
1
Как ни крепок был предрассветный сон, но взволнованный голос дежурного, раздавшийся в юрте, пробудил моментально:— Вставайте!.. Приказано всем немедленно быть на аэродроме. Японцы перешли в наступление!
— Какое наступление? Где?.. — вскинулся с постели Трубаченко.
После успешно проведенных нами воздушных боев как-то не хотелось верить, что противник наступает. Я спросил дежурного, кто ему передал сообщение. Ответ не оставлял места никаким сомнениям.
— Как погода?
— Прошел дождь. Теперь прояснилось, однако еще сыро.
В юрте света не зажигали, голоса смолкли. Одевались в темноте, на ощупь, шелестя одеждой, посапывая и покряхтывая.
Когда усаживались в кузов полуторки, кто-то оказал, глядя на полную луну, едва державшуюся над горизонтом:
— Уходит… Не хочет показывать самураям путь в Монголию.
— Светило создано для влюбленных, — философски заметил другой. — Помаячило Солянкяну с Галей, а теперь и на покой…
Раздались смешки.
— Прогрей, прогрей язык, за ночь-то остудил, — отшутился Солянкин, зябко поеживаясь.
С командного пункта Трубаченко позвонил в полк. Оттуда сообщили, что японцы пытаются прорваться к Халхин-Голу. Всю ночь шли бои. Наших от границы оттеснили, но дальнейшее продвижение противника сдерживается. Приказано с зарей дежурить в самолетах.
Все разошлись. Ожидая очередных указаний из штаба, мы с командиром прилегли на своих земляных топчанах, прикрывшись регланами.
— Василий Петрович, как ты думаешь, почему нам вчера вечером не сообщили о наступлении?
— А черт их знает, — ответил Трубаченко. — Нас и в мае плохо информировали. — Раздражаясь, он начал иронизировать, многое находя как бы излишним, неоправданным.
— Может, начальство пожелало, чтобы мы спокойно спали…
— А ведь, пожалуй, что и так, Василий Петрович. Если бы нам о наступлении объявили с вечера, мы бы так спокойно не спали…
— Смотри, какие тонкости… Грохот пушек до аэродрома не доносится, а нервы у летчиков крепкие. Дрыхли бы без задних ног, зато знали бы обстановку на земле.
— Ну, теперь мы знаем, — сказал я как можно беспечнее. — Давай соснем немного, время есть…
Трубаченко лежал, закинув руки за голову, лицо его было сосредоточенным.
— Не могу, — вдруг улыбнулся он и поднялся, скинув реглан. — Думаю.
— О чем Чапай думает?
— Что день грядущий нам готовит… Не зря самураи устроили себе передышку. Готовились, конечно. Наши, должно быть, тоже не зевали. Вчера я видел, как неподалеку от аэродрома сосредоточивались танки…
В тревожном ожидании и разговорах о фронтовых делах прошел рассвет. Когда взошло солнце, раздался телефонный звонок из штаба полка:
— Японцы переправляются через Халхин-Гол и занимают гору Баин-Цаган. Срочно вылетайте на штурмовку.
Трубаченко вытащил из-за голенища полетную карту и, отыскав надпись «г. Баин-Цаган», стал делать пометки. Гора Баин-Цаган находилась от маньчжурской границы километрах в пятнадцати и господствовала над местностью. Монгольская равнина просматривалась с нее на много десятков километров.
— Ох ты, черт побери, куда они мотанули! — удивился Трубаченко.
— По-моему, в том районе не было наших войск, — сказал я.
— И мне не доводилось ничего увидеть, — подтвердил командир, отдавая распоряжение о немедленном сборе командиров звеньев и тут же обрушиваясь на старшего техника эскадрильи Табелова, просунувшего свою голову в палатку:
— Когда вы сделаете мне столик, наконец? А то не на чем даже курс по карте проложить!
По тому, как обличительно и грозно звучал этот вопрос, можно было подумать, что в нем сейчас вся соль. Но командир, не слушая оправданий и заверений старшего техника, уже сосредоточенно работал над картой с карандашом, линейкой и транспортиром, и видно было, что на самом-то деле он поглощен совсем другими заботами.
Голова Табелова предусмотрительно исчезла. Послышались голоса приехавших командиров звеньев.
Опыта боевых действий по наземным войскам у нас не было. Поэтому все наши размышления о предстоящем ударе оказались малоконкретными. Летчики получили от Трубаченко лишь самые общие указания.
Когда все разошлись и до вылета оставалось совсем немного времени, Трубаченко сказал:
— Слушай, комиссар, вот мы с тобой соображали насчет вылета, а не предусмотрели, что будем делать, если нас на подходе встретят истребители противника.
— Драться.
— Но ведь нам приказано во что бы то ни стало нанести удар по переправе и задержать продвижение японцев?!
Да, именно: удар по наведенному через Халхин-Гол мосту. Задача: любой ценой задержать пехоту противника. Но ведь очень возможно, что на нас нападут японские истребители. Как же расставить силы, чтобы выполнить задание с наибольшим успехом? Мы приняли тот же боевой порядок, что и при вылетах эскадрильи на воздушный бой. Его следовало, вероятно, как-то изменить, но мы не сделали этого — не только из-за недостатка времени, но и по той простой причине, что по-настоящему-то не знали, какое построение эскадрильи явилось бы в этом случае наилучшим.
2
Летели на высоте двух тысяч метров.При подходе к линии фронта невольно бросилось в глаза, как резко разделяется рекою степь на два несхожих участка: западный, представлявший собой зеленовато-серую открытую равнину, и восточный, покрытый золотистыми песчаными буграми… Восточный берег, испещренный котлованами и ямами, сам по себе создавал естественную маскировку, что затрудняло обнаружение войск с воздуха.
Как я ни всматривался, нигде не мог заметить переправы: все сливалось с заболоченными берегами реки — и вражеские войска, и техника. Окинул небо — ничего опасного, скользнул взглядом по реке и остановился на едва заметной темной полоске, прорезавшей вдали волнистые блики. Переправа?
Да, это была переправа. Со стороны Маньчжурии к ней веером стягивались войска. Никогда еще с воздуха я не видел столько войск и техники и был удивлен: откуда японцы так внезапно появились? Словно из-под земли выросли.
На восточном берегу Халхин-Гола, имея абсолютное численное превосходство, противник потеснил наши обороняющиеся войска. С воздуха хорошо просматривался обширный район. Остовы сгоревших японских танков, свежие вражеские окопы говорили, что наступление противника в центре приостановлено. Главная масса вражеских сил, сосредоточенная на правом фланге, успешно переправлялась на западный берег, предпринимая обходный маневр на юг. У наведенного моста в ожидании переправы скопилась пехота и артиллерия. Из Маньчжурии подходили все новые колонны, и видно было, как подпирают они остановившиеся войска, тонкой струйкой лившиеся на западный берег… С нашей стороны На Левый и правый фланги спешила монгольская кавалерия, двигались танки и броневики.
Вдруг в воздухе блеснул огонь, и перед нами мгновенно встала завеса черных шапок дыма. Это била зенитная артиллерия, прикрывающая переправу.
Трубаченко, избегая огня артиллерии, круто перевел самолет в пикирование, прошел ниже разрывов и открыл огонь. За ним последовали и мы. Черные шапки остались позади и выше, никому не причинив вреда. Ливень пуль и снарядов эскадрильи накрыл врага, спешившего перейти понтонный мост, чтобы окружить немногочисленные обороняющиеся советские части — мотоброневую бригаду и около полка пехоты.
Плотный пулеметно-пушечный огонь с И-16 прошивал переправу по всей ее длине, от берега до берега. Люди и машины уходили под воду. Убитые, раненые, падая, создавали заторы. Потеряв под огнем истребителей управление, японцы бросились прочь от переправы. Баргутская конница (Барга — провинция Северо-Восточного Китая. Из местного населения японцы в период оккупации насильно формировали воинские части) в панике мяла пехоту, запряженные в упряжку артиллерийские лошади носились по обоим берегам, давя пеших и увеличивая беспорядок.