Смерть Рыбкина могла быть и результатом его участия в организации и проведении знаменитой Ялтинской конференции (4 – 11 февраля) 1945 года, где Рыбкин поддерживал контакты с представителями спецслужб США и Великобритании.
   А может быть, его гибель каким-то образом была связана с той работой, которую он проводил в последнее перед смертью время по восстановлению связи с нелегальной резидентурой в Турции. Нельзя забывать, что именно в Турции в годы второй мировой войны германским послом работал фон Папен, преемник Гитлера на посту фюрера, которого сталинское руководство стремилось убрать, боясь того, что если фон Папен заменит Гитлера, то Германия еще до окончания войны пойдет на союз с Англией и США. Могли сыграть свою роль какие-либо отголоски недавних военных лет.
   Теперь об этом можно лишь гадать. Однозначного ответа на этот вопрос нет.
   Москва. Каждый год 8 января на Новодевичьем кладбище можно увидеть мужчину. А у самого обелиска на снегу, как всегда, лежат алые, как кровь, гвоздики. На черном мраморе золотом выбиты слова:
полковник
РЫБКИН БОРИС АРКАДЬЕВИЧ
родился 19 июня 1899 года – погиб 27 ноября 1947 года
   Ниже есть еще одна надпись:
ВОСКРЕСЕНСКАЯ-РЫБКИНА ЗОЯ ИВАНОВНА
ПОЛКОВНИК, ПИСАТЕЛЬНИЦА
28.IV. 1907 – 8.01.1992
   Мужчина с непокрытой головой, стоящий у этого памятника – сын Алеша, Алексей Борисович Рыбкин.
 
   Наши отношения с Зоей Ивановной постепенно становились все теплее и доверительнее. Зимой 1979 года Зоя Ивановна с младшим сыном приехала ко мне в гости в Берлин, где я в то время работал. Мы перешли с ней на «ты», и во время одной из прогулок по городу, печально заметив, что весной погиб ее старший сын, а год назад умерла моя родная мать, она предложила мне называть ее мамой.
   Особенность моих отношений с Зоей Ивановной состояла в том, что изо всех ее родных и близких я был единственным, кто принадлежал к той же, как она говорила, «конторе», а из всех коллег по работе во внешней разведке – был единственным, кто входил в круг семьи.
   Поэтому все, что написано в этой книге, она пересказывала мне по нескольку раз во время наших частых и длительных встреч. Многие родственники и коллеги, и я в том числе, неоднократно советовали написать воспоминания о разведке, но ее останавливал барьер секретности. Она не знала, что можно, а что нельзя говорить о своей прошлой работе. Толчком к тому, что она все же взялась за эту книгу, будучи прикованной болезнью к постели, послужили многочисленные публикации о ней в прессе в период 1990 – 1991 годов, в которых правда перемешивалась с небылицей. Именно поэтому первое издание ее книги называлось «Теперь я могу сказать правду».
   Многие эпизоды, которые, видимо, больше всего волновали ее и затем нашли свое место на страницах этой книги, она пересказывала вновь и вновь. Но чаще всего возвращалась к одной и той же теме, застрявшей, как заноза, в ее сердце на всю жизнь: к гибели ее мужа Бориса Аркадьевича Рыбкина. И если другие эпизоды повторялись ею совершенно точно, то к рассказу о трагической смерти мужа постоянно прибавлялись все новые и новые детали.
   И вот однажды, примерно за полгода до кончины она попросила меня достать из ящика письменного стола большой бумажный пакет и сказала: «Здесь я написала о том, как погиб Борис Аркадьевич. Этого еще никто не читал. Возьми с собой, потом вернешь». Дома, прочитав содержание конверта, я понял, что Зоя Ивановна хочет, чтобы я оставил у себя копию. Так я и сделал.
   Но прежде чем познакомить читателя с письмом Зои Ивановны о гибели мужа, я хочу рассказать о некоторых нюансах их супружеских отношений, показать, почему трагическая смерть мужа не давала покоя Зое Ивановне до конца ее дней.
   Дело в том, что когда Зои Ивановны уже не стало, я обнаружил в ее архиве несколько неотправленных писем той роковой поры. На тот свет. К покойному, но по-прежнему любимому мужу. На грани смерти и жизни. Которые до сего времени никто не читал.
   Всего их шесть. Первое письмо – крик раненой Души женщины – вообще не датировано. Второе и третье – почти через месяц после гибели мужа… Последнее написано в июле следующего, 1948 года. Я предлагаю читателю четыре письма. Вот они.
   «Не имею права!
   Я должна жить!
   Счастливый человекнезависимый человек! Несчастливый человек не может быть независимым!
   Что может быть тяжелее и неприятнее несчастной женщины? – говорит Павленко в «Счастье».
   Да, это так! Я чувствую, ощущаю это ежеминутно, ежесекундно.
   В дни твоих похорон наши друзья были со мной. Они старались меня утешить, когда я похоронила тебя.
   Теперь я им в тягость. Они не могут держать меня на своих руках всю жизнь. Я должна сама стать на ноги. Я это понимаю.
   Я боюсь быть нудной. Я не хочу быть «вечно заплаканной вдовой». Я хочу быть снова самостоятельным человеком, каким была при тебе!
   Как это сделать? Как?
   Как обрести мне равновесие, как сделать, чтобы тоска и отчаяние не заливали меня, не душили меня, как и что сделать, чтобы раздавленный грубым сапогом воробей нашел в себе силы лететь?
   Как мы были счастливы, как нам было хорошо, нам никогда не бывало скучно вдвоем. Мы всегда хорошо себя чувствовали в обществе, среди товарищей, друзей.
   Нас смешило и радовало постоянное удивление людей нашей неизменной дружбой, любовью. Мы гордились друг другом и берегли наше счастье, наши отношения, нашу влюбленность друг в друга.
   Милый, родной, хороший!
   Всего 3 месяца тому назад я чувствовала себя 25-летней. Всего 3 месяца назад мы беззаботно подсчитывали, что еще много лет мы будем горячими любовниками, а затем милыми старыми друзьями-супругами, а потом… в глубокой старости ты умрешь, как умер гоголевский Афанасий Иванович, и затем также мирно уйду за тобой и я, твоя верная Пульхерия Ивановна.
   Так шутили мы!
   Так думали мы, как веселые принцы, еще в середине сентября 47 года. А вот сегодня я уже месяц вдова. Я чувствую, что мне не 40, а 70 лет и я не имею права даже отправиться вслед за тобой, не имею права облегчить свои страдания.
   22.XII.47.
 
   Боря, солнце души моей!
   Померкло солнце! И я в черной ночи повисла над бездной, над страшной пропастью. Держусь руками, ногтями и зубами, чтобы не сорваться вниз.
   Ах, как это невыносимо трудно, как тянет вниз.
   Но разве ты простил бы мне, если бы я сорвалась?
   Разве ты мог простить бы меня, чтобы я оставила круглой сиротой Алешеньку, которого ты так любил?
   Разве я имею право оставить Володю, который еще не стал на ноги, и нашу мать, которая еще держится на ногах потому, что держусь еще я.
   Нет, Боренька, я не обману твоих надежд, я буду держаться.
   Ты не хотел уходить из жизни, ты не хотел, ох как не хотел покидать меня и Алешеньку. Я знаю, что последняя мысль у тебя была обо мне и Алешеньке.
   Где и как найти силы, чтобы выдержать этакое?
   Я знаю, что ты ответил бы: «Зоинька, у тебя есть партия, есть работа, на тебе осталась семья. Я не добровольно ушел из жизни. Меня вырвало из нее. Я так хотел жить, работать и радоваться. Не предавайся отчаянию. Я всегда гордился тобой. Возьми себя в руки. Работай за нас обоих. Пусть Алешенька имеет от тебя столько любви, ласки и заботы, сколько имел от нас обоих. Держись, Зоинька! Без паники. Возьми, унаследуй мой оптимизм».
   Мы всегда понимали друг друга без слов и умели читать мысли друг друга.
   Именно это ты сказал бы мне в последнюю минуту, если бы мог, мой милый, любимый, родной.
   Клянусь, я не обману тебя, не оскверню твоей памяти. Буду стараться, изо всех сил стараться быть такой, каким был ты.
   Мы бы не были вместе и не прожили бы такой яркой, счастливой жизни и не любили бы друг друга, если бы не были коммунистами, если бы превыше всего не ставили бы интересы нашей Родины. Я знаю это.
   Клянусь, что отдам все свои силы партии, работе, которую она мне поручила. Никто пусть не скажет, что Зоя Ивановна опустилась, «скисла», стала «не то», что была при Борисе Аркадьевиче.
   Буду, буду работать еще лучше, и пусть это будет памятником тебе, моему учителю, другу, мужу.
   Буду держаться на ногах. Буду стараться заменить Алешеньке тебя и любить его за тебя и за себя. Поставлю Володю на ноги и буду оберегать мамину старость.
   Друг мой нежный, мой любимый, помоги мне найти силы.
   Никто больше не услышит моих стонов и не увидит моих слез.
   А к тебе я буду прибегать, к тебе обращаться, как и при жизни.
   Помоги мне!
   Спасибо, родной, за счастье яркое, багряное, безоблачное. Спасибо тебе за все, все, что ты дал мне в жизни.
   Твоя Зоя
   26.12.47.
 
   Боря, друг мой милый!
   Зачем я пишу тебе, куда я пишу тебе, зачем обманываю себя?
   Одиночество! Какое страшное слово, и звучит оно для меня совершенно по-новому. 12 лет мы прожили вместе, а 28 лет до этого я жила без тебя и не чувствовала этого одиночества, никогда не ощущала его, все чего-то ждала.
   Теперь мне ждать нечего. Мне 40 лет. В 40 лет распрощаться со всеми радостями в жизни и тащить, тащить свою одинокую жизнь до самой смерти.
   Вот уже месяц, как я вдова. Тоже страшное слово, смысл которого никогда раньше не доходил до моего сознания.
   А всего лишь три месяца тому назад! Помнишь?
   6 сентября 1947 года. Закончены последние строчки лекций, осматриваю стол, шкаф, прощаюсь с товарищами. Завтра уезжаю в отпуск, и в какой отпуск! Не просто «очередной», а впервые в жизни вместе с тобой.
   Вечером едем осматривать Москву. Ей, старушке, завтра минет 800 лет. А как она молода и нарядна. Кремль сверкает как диадема из роскошных драгоценных камней на голове красавицы Москвы. Москва-река, отражая в себе миллионы огней, опоясывает шею Москвы.
   Мы разъезжаем по улицам Москвы и в восторге теснее прижимаемся друг к другу. Алешка поворачивает ладошками тебе голову. Ты счастлив, ты смеешься, и в глазах твоих прыгает и искрится отражение огней, сливаясь с их внутренним светом.
   Вечер. Сборы чемоданов. Пьем чай. Несколько часов сна, и мы едем на аэродром.
   Какое это было чудесное утро. Мы выехали из дома, когда гасли огни иллюминации и на смену им вставало солнце. На небе ни облачка. Обещал быть чудесный день. Казалось, что все вокруг пело и ликовало и мы с тобой, беззаботные и счастливые, счастливые без конца, отправлялись в наше «свадебное» путешествие, спустя 12 лет после свадьбы.
   Такой ты видел Москву в последний раз.
   Такой я видела Москву в последний мой счастливый день в Москве.
 
   6 июня 1948 года
   Боря, Боренька!
   Как мне тяжко без тебя! Без тебя – друга, товарища, мужа и папы детей моих.
   Сегодня Алешенька сорвал ромашку и гадал: любит – не любит, и как в прошлом году уверенно воскликнул: «Любит папа маму. – И добавил: – И Алеша маму».
   Да, ты любил меня! И как любил! Теперь тебе все чуждо. А я живу как птица с поломанными крыльями.
   Работа? Все идет вкривь и вкось, и я не могу вечером сказать себе – да, я прожила день не зря. Не могу этого сказать, потому что топчусь на месте, не живу в 1949 или как другие в 1952 году. О, далеко нет. Живу в каких-то 30-х годах. Почему так? Ах, как мне хотелось потолковать с тобой об этом, найти пути, найти выход, работать в полную мощность, чтобы не стыдно было каждый день ложиться спать.
   Как мне не хватает тебя!
   Ты понял бы меня.
   Ты никогда не удовлетворялся внешним благополучием. Ты научил и меня этому. Но все ли я делаю, чтобы сломать рутину? Наверно, нет. Наверно, ты сказал бы, что я мало стараюсь. Сегодня зацвели в саду лупинусы. Они растут, цветут, живут, а тебя нет.
   Сегодня Толя и Андрюша ждали своего папу из командировки. Алешенька тоже все время повторял: «Папа, папа. – И один раз спросил меня утвердительно: – Ведь мой папа тоже скоро приедет, правда?» Нет, Алешенька, подумала я, не приедет больше твой папа, и мне, увы, не дано уехать к нему. Не могу же я сделать так, чтобы Алешенька спрашивал также и про маму, не надеясь никогда услышать утвердительного ответа.
   Окружающие считают, что я уже «прошла», пришла в себя, и, как Эмма сказала, считают, что я уже подыскиваю себе напарника в жизни. Пусть так думают! Очень хорошо, что так думают. Я вовсе не хочу выглядеть несчастной, вечно заплаканной вдовой.
   Да, я сижу сейчас и плачу, а завтра приду на работу и никто этого не заметит и знать не будет.
   Боренька, друг мой сердечный! Что бы ты сказал мне, если бы ты воскрес? Наверно, был бы недоволен, что очень кратки бывают мои посещения на Новодевичьем? Я бы просиживала на твоей могиле часы, дни, все время! Как мне хочется кинуться на твою могилу и так забыться, слиться с тобой. Но я не допускаю этого. Раз я живу, я не хочу быть инвалидом и влачить жизнь. Надо или продолжать жить, иликончить ее. Я выбрала первое и буду жить. Сделаю все, чтобы прожить ее с пользой. Так бы сказал мне ты, если бы мог.
   Я хочу видеть мир, жизнь такими, как я видела их при тебе. Я хочу видеть краски цветов и наслаждаться их ароматом. Ты знаешь, как я люблю краски, радостные, яркие.
   Теперь цветы в саду мне говорят только о кладбище и смерти, а аромат их для меня – запах тления.
   Цветут розы. Я смотрю на них и думаю. Что такое розы, если нет Бориса. Я слышу восхищенные голоса: как красиво в лесу, какой чудесный воздух. Какой великолепный запах. К чему мне все это без тебя?
   Единственное, что я ощущаю, – это атласную кожу Алеши, чудесный цвет его синих глаз и все его маленькое, такое дорогое мне его тельце, его ручки, ножки. Тогда смягчается мое горе. А как он разглаживает своей ручонкой морщины у меня на лбу!
   Алеша – это частица тебя. Я нужна Алешеньке! Я нужна и нужна маме! Но я эгоистична. Мне нужен ты – мой любимый друг, мой дорогой муж!. Ты мне нужен так же, как я нужна Алеше.
   Часто я сижу с закрытыми глазами, а иногда просто глядя перед собой. Вижу твои карие, такие дорогие и милые глаза и вокруг них такие веселые лучики-морщинки, и я знаю, что тебя нет. Я начинаю кричать, протяжно, дико, протестующе. Я готова разорвать себе грудь и вырвать из нее свое сердце, такое горячее и колючее, как кусок раскаленного шлака. Оглядываюсь кругом. Люди сидят и говорят со мной. На их лицах деловое, обычное выражение. Значит, я кричала молча. Значит, лицо мое тоже оставалось «деловым» и его исказила мука.
   Мой любимый, мой дорогой и единственный!
   Как я всегда радовалась, когда приходила домой и видела в передней шинель и пару сапог. Сапоги моего мужа. Шинель с плеча, моего обожаемого любовника. А рядом трогательные, крохотные, величиной со спичечную коробку каждый, сапожки нашего сынули и его микроскопическое пальто.
   Всякая усталость сваливалась с плеч. Я знала, что меня ты всегда встретишь с улыбкой, с поцелуем. А после этого будет длинный разговор о дне минувшем, о событиях, о работе.
   И никогда не бывало так, чтобы ты заснул, не поцеловав меня.
   Такие вот письма. Письма куда., почему?… Письма одинокой, изумительно красивой женщины…
   Зоя Ивановна 45 лет прожила одна, замуж не выходила. Всю оставшуюся жизнь ее терзала неизвестность – почему, как погиб ее муж?
   И лишь через тридцать с лишним лет, в июле 1980 года, она доверила бумаге все то, что так ее мучило.
   За полгода до своей смерти, словно чувствуя ее приближение, она отдала мне большой конверт.
   «29 июля 1980 г. М.
КАК ЖЕ ПОГИБ ПОЛКОВНИК РЫБКИН БОРИС АРКАДЬЕВИЧ?
   Этот вопрос для меня остается до сих пор неразгаданным.
   А было так: во второй половине сентября 1947 года мы с Рыбкиным улетали из Москвы на отдых в Карловы Вары, впервые отправляясь проводить отпуск вместе. Я работала тогда в 1-м Главном управлении МВД СССР. Рыбкин – в 4-м Управлении этого министерства.
   Ехали на машине на Внуковский аэродром еще затемно. Москва справляла тогда свое 800-летие и была ярко иллюминирована. Когда самолет поднялся в воздух, под нами было море разноцветных огней. Незабываемое зрелище.
   Прилетели в Вену, отправились в Баден, где был расположен штаб советских оккупационных войск. Нас пригласил к себе на обед начальник СМЕРШа (?) генерал Белкин. Муж его знал раньше, я видела впервые. Ночевали в гостинице, рано утром выехали. Белкин дал нам машину и шофера, чтобы добраться до Карловых Вар. С нами в машине был сотрудник 4-го Управления Тимошков Александр. Я не помню – летел ли он с нами в самолете, не помню – был ли он с нами в Карловых Варах, но отлично помню, что из Бадена до Карловых Вар мы ехали вместе с ним.
   Пересекли Австрию. На контрольно-пропускных пунктах в этой стране документы проверяли представители вооруженных сил четырех союзных держав: СССР, США, Великобритании и Франции. Рыбкин, Тимошков и шофер были в военной форме, я – в штатском. В Австрии жители встречали нас не очень-то приветливо: в двух или трех поселках нам отказались продать фрукты, которых было изобилие в садах. Дороги в Австрии и Чехословакии были обсажены дикими фруктовыми деревьями. Ветер сбивал плоды, и иногда надо было останавливать машину и разгребать лопатами дорогу. Везде были еще следы войны: по обочинам дороги разбитые орудия, сожженные танки, по сторонам разрушенные города и поселки. Миновали пограничный шлагбаум в Чехословакию. Остановились у корчмы и зашли туда, чтобы позавтракать. У нас с собою были продукты, консервы, конфеты, вино. Попросили хозяина корчмы дать нам кипяток. Он предложил отведать чешские национальные блюда и отодвинул в сторону нашу снедь. Мы решили, что он хочет заработать, и плотно позавтракали, не отказываясь ни от каких блюд, которые он и его жена предлагали нам. Но когда Рыбкин вынул из кармана бумажник, чтобы расплатиться, корчмарь отчаянно замахал руками. «Вы – наши освободители. Мы у вас в вечном долгу. Вы мои гости». Мы оставили ему конфеты, вино. Поехали дальше. Везде в Чехословакии жители сами предлагали сливы, яблоки, груши, и никто не брал с нас денег. Расплачивались мы московскими продуктами.
   В санатории «Империал» мы пробыли неполный срок. В конце октября нас вызвали в Прагу, где нас ждало телеграфное распоряжение из Центра: мне немедленно вернуться в Москву, а Рыбкину Б. А. получить инструкции в Бадене и вернуться в Прагу для выполнения задания.
   Прибыли в Баден. Рыбкин оформил у Белкина какое-то удостоверение на имя Тихомирова Александра Николаевича, на котором были наклеена фотография Рыбкина.
   На следующее утро я должна была из Вены вылететь в Москву, а Рыбкин отправиться в Прагу. День был теплый, солнечный и тихий. Горы вокруг Бадена в густом золотом убранстве. Во второй половине дня подул сильный ветер. Поднялась рыжая пурга. За несколько часов оголились деревья, дороги покрылись толстым слоем опавших желтых листьев, которые взвихривал ветер. Мы поехали на машине в Вену. Остановились у наших приятелей Осиповых, с которыми дружили еще со времен совместного пребывания в Финляндии. А. Е. Осипов и в Финляндии и в Австрии был представителем Союзнефтеэкспорта. Выполнял некоторые задания нашей резидентуры. Буря продолжалась. Самолеты в этот день в воздух не поднимались. Рыбкин уехал в Прагу, а я на следующий день отправилась на аэродром. Начальник аэродрома сказал мне, что в Москву полетит только один грузовой самолет, полетит пустой за грузом. И если мне так срочно нужно, то он может меня отправить. Я согласилась. В самолете пассажирами были два солдата и я. Пустые ящики и бочки рассыпались, перекатывались по кабине. Сидеть было невозможно. Болтанка в воздухе была страшная. Приземлились возле Деб-рецена. «Дальше лететь нельзя, – сказал командир самолета, – Карпаты закрыты толстым слоем туч, при таком ветре можем врезаться в горы. Я получил приказ ждать погоды». Продуктов и денег ни у кого с собой не было. Кругом ходили гуси, утки, но венгры отказались обменять утку или гуся на часы. Небольшая воинская часть при аэродроме была на строгом пайке. Командир роты подарил нам дикого гуся, которого он убил на охоте. Я варила его много часов, но он был твердый как самшит. Даже наши молодые зубы не могли справиться с ним. Просидели день, два. Я решила ехать на поезде. Пошла на вокзал, села в какой-то проходящий поезд с разбитыми окнами. Прибыла на нашу границу. Там меня дальше не пустили: в паспорте была отметка, что выезд из СССР и въезд разрешен самолетом через определенные пограничные пункты. Мое служебное удостоверение тоже не помогло. Денег на телеграмму и железнодорожный билет не было. Я подошла на перроне к первому попавшемуся советскому полковнику. Узнала, что он едет из Вены в отпуск в Кисловодск. Попросила одолжить мне тысячу рублей, которые обещала выслать ему в Кисловодск сразу по прибытии в Москву (что я и сделала). Разыскала начальника Транспортного отделения МВД, рассказала ему о своей одиссее. Он пригласил меня к себе домой, дал телеграмму в Москву. Через два дня было получено указание, чтобы меня пропустили.
   Из прилагаемого письма Рыбкина Б. А. Осипову А. Е. (Синицкая Н. Д. – его жена) видно, что 22 октября я еще не прибыла в Москву. Приписка в конце письма сделана рукой Осипова: «Суббота в Вене, Дебрецен – вторник». Значит, в Дебрецене я просидела в самолете.
   По прибытии в Москву мне было приказано принять дела отдела в качестве замнач отдела. Начальника отдела не было, поэтому я стала врио нач. отдела 1-го Гл. управления. В 4-м Управлении мне сказали, что Рыбкин выполняет оперативное задание в Праге и пробудет там две-три недели.
   Раза два Рыбкин звонил мне по «ВЧ». Просил прислать осеннее пальто, шляпу и шарф: наступили холода. Прислал несколько записочек с оказией. В письме, датированном 11 ноября 1947 года, он писал:
   «…Самый напряженный момент всей моей поездки наступил сейчас. Чтобы тебе было понятно, представь себе – человек взбирается на высокую скользкую гору. Вот-вот доберется до верхушки и ее одолеет, но хоть осталось недалеко, но страшно скользко. Рискуешь каждую минуту сорваться вниз с ушибами. Держишься буквально когтями, чтобы не сорваться. В самые ближайшие дни все станет ясно. Надеюсь, все кончится благополучно. Ты, пожалуйста, не волнуйся. Может быть, пока это письмо дойдет, ситуация у меня изменится к лучшему».
   Борис Аркадьевич по характеру был весьма уравновешен, спокоен и рассудителен. Ему чуждо было чувство паники, растерянности, преувеличения опасности. Поэтому такое письмо меня встревожило. Я спросила Эйтингона, как идут дела у Рыбкина. «Нормально», – ответил он. Спрашивать – в чем состоит суть задания – было не в наших правилах.
   Это письмо было из Праги. А последнее письмо, датированное 23 ноября (за четыре дня до гибели) я получила через неделю после похорон Рыбкина. Это письмо он посылал с оказией, с капитаном Нефедовым из Дрездена. В этом письме он писал:
   «Сейчас выезжаю на один день в Берлин, а 26-го из Берлина «к себе» в П., буду там вечером. А не позже (выделено Рыбкиным) 29-го буду у Белкина, т. к. мои документы на пребывание в П. кончаются 30 ноября. Оттуда сейчас же созвонюсь с начальством, после чего, уверен, смогу выехать домой.
   В Дрездене, как всегда, остановился у тов. Прокопова».
   28 ноября я была на работе. Настроение было тяжелое, беспокойное. Я просто не находила себе места, сама не знаю почему. 27-го утром я пошла к Эйтингону (нач. управления П. А. Судоплатов находился в это время в командировке) и попросила его дать указание Рыбкину возвращаться в Москву поездом, а не самолетом. У меня все еще в памяти была страшная болтанка в воздухе, когда я летела из Вены в Дебрецен. Он обещал. Состояние тревоги не проходило. Меня удивляло, что Рыбкин не дает о себе знать (капитан Нефедов задержался в Дрездене, и я понятия не имела, когда Рыбкин должен был вернуться). 28-го утром меня вызвали к Эйтингону. «Борис звонит по «ВЧ» – было первой мыслью. Но когда я вошла в кабинет Эйтингона, то увидела, что трубки всех телефонов лежат на месте, на рычагах. Затем я увидела жену Судоплатова – Эмму Карловну Каганову. Она работала преподавателем в Высшей школе МВД в Варсонофьевском переулке. Я заметила ее удрученный вид и спросила: «Ты чего такая кислая?» Она ответила: «У Толюшки (сына) коклюш». «Борис звонил?» – спросила я Эйтингона. Он затянулся сигаретой и сказал: «Ты баба мужественная». Меня покоробило обращение на «ты» и слово «баба». «Борис Аркадьевич звонил?» – снова спросила я. «Борис погиб», – мрачно произнес Эйтингон. До моего сознания это не дошло. «Совсем погиб? Вы шутите!» – «Борис Рыбкин погиб вчера под Прагой в автомобильной катастрофе». И все равно это не укладывалось в сознании, скользило мимо. «Как погиб?» – спросила я. «Сейчас выясняем. Поезжай домой. Эмма Карловна проводит тебя».
   Я пошла к себе в кабинет, собрала со стола бумаги, уложила их в сейф, опечатала, вызвала машину. Сотрудникам сказала, что сегодня на работе не буду. Отказалась от сопровождения Кагановой, сказав, что ее вид может напугать маму, а мне нужно ее подготовить. Сама я была спокойна, чересчур спокойна, вернее одеревенела, и это меня пугало. Ведь накануне я металась, места себе не находила, а тут окоченела.