Вошедший Штумпф поклонился, шумно сопя, — было видно, что он только что узнал о прибытии Меса и спешил, чтобы застать его.
   — Сеймур Квинке выздоровел, — сообщил он вместо приветствия.
   Его руки были пусты, что Мес с удовлетворением и отметил, — сегодня особенно не было охоты и всякого желания окунаться в бездну дел, предоставленных неугасимым Штумпфом.
   — Он уже работает?
   — Да, он уже на посту.
   Тотчас же, будто наконец-таки дождавшись этих слов, послуживших ему сигналом, зазвенел аппарат под рукой Меса. Он нажал кнопку, и из динамика донесся голос на одних высоких нотах, голос президента концерна «Олимп» Сеймура Квинке:
   — А, это вы, любезный… — тут Квинке, видимо, справился у кого-то насчет имени, — любезный Нуарре! Так вас трудно поймать, очень уж вы занятой человек, не в пример нам, прозябающим в лености!
   Мес слушал.
   — Я к вам вот по какому вопросу, собственно, — голос Квинке дал хрипотцу. — Пришли, понимаете ли, люди из министерства, а я совсем забыл название нашего концерна. Совершенно, извините, из головы вылетело — по болезни, наверно. Не могли бы вы…
   — Отчего же, — сказал Мес. — «Тартар».
   — О, огромное, огромное вам мерси, господин Нуарре, — рассыпался Квинке. — Может, заскочу к вам как-нибудь, посидим, поговорим. Квинке отключился, и Мес переглянулся иронически со Штумпфом, слышавшим весь разговор.
   — Много дел накопилось, — прокашлявшись, сказал тот.
   Мес понял, что спорить в его положении не приходится.
   — Ну что ж, излагай, — сказал он, на что Штумпф проговорил:
   — Простите, я не захватил с собой кое-какие бумажки, извините, и выскочил из кабинета, что-то еще бормоча.
   Мес остался сидеть в той же позе. Взгляд его бесцельно блуждал по стенам, по голому серому потолку, пока не уткнулся в картотеку. Эти ящики в углу, прибежище его ненадежной памяти, были строго зашифрованы и пронумерованы, как и положено. За долгие годы своей деятельности в этом месте он вносил в картотеку буквально все, с чем сталкивался, поэтому она была обширна и познавательна, как энциклопедический словарь. Составлена она была по алфавиту, но непонятных значков, которыми была усеяна каждая ее карточка, никто излишне любопытствующий понять бы не сумел, — картотека Магнуса Меса была на языке «Илиады». Он вынул два ящика и бухнул тяжелые железные прямоугольники к себе на стол.
   Первый ящик был на «пи». Здесь он отыскал имя Ленты. Так, вот и первая жертва. Он покопался в столе, нашел вечное перо и баночку черных чернил, вынул карточку Ленты и написал на ней теми же письменами одну-единственную строчку. Как много имен в этой картотеке было завершено вот этой вот строкою.
   Он вытащил карту Модераты из ящика, помеченного буквою «дельта». Вынул и, пробежав ее глазами, задумался. Он уже знал, что совсем недавно Сет, Ховен и Себек, ставший недавно Архонтом при поддержке Сета, заставили Модерату Редер, ополоумевшую после смерти сына, произнести пустую и ложную клятву над страшной водою Стикса. Сразу же по произнесении клятвы Модерата упала наземь и погрузилась в тяжелый, похожий на забытье сон. На ней не сказалось то, что ее силком принудили произнести древние слова. Сет и Ховен торжествовали.
   Но воду-то принес он. В качестве награды они звали его на Архонтство. Но он чуял недоброе и не согласился. Нет, не меня они хотят видеть рядом с собою. Я, конечно, хорош — помог им обрести власть, не шиплю злобно и не шушукаюсь по углам, что-де прошли старые, добрые времена. Я стал ненужным только потому, что — непонятен, потому что не могут объяснить они причин моего отшельничества. Тщеславие Бакста объяснить могут, и ненависть Ховена тоже. Но я остался им непонятен. Но разве непонятно омерзение при виде их проделок? Сет совершенно зарвался. Рассказы о его деяниях уже переполнили миры, и все только и ждут… Чего ждут они? О, любители парадоксов, они ждут второго пришествия, дабы мир был избавлен от Сета! Я был виновником его избрания. Змею пригрел на груди своей, и вот, желает вонзить жало свое в грудь неприкрытую. Еще долго не будет пришествия, и успеет натворить Сет дел. Гогна! Гогна приведет он в мир!
   Он, очнувшись, медленно вывел на карточке Модераты те же слова, что и на листке Ленты. Потом встал и задвинул ящики обратно в их гнезда.
   Вбежал Штумпф. На этот раз руки его были отягощены весом толстых бумажных кип. Он свалил все это на стол Меса.
   — Я не об этом хотел говорить с тобою, — произнес тот, и Штумпф застыл на месте. — Давно знаю тебя, и ты произвел на меня впечатление человека умного и хваткого, хотя и неспокойного. Только не знаю вот, чем объяснить неспокойствие твое?
   — А ничем, — объяснил Штумпф. — Я такой с детства. Друзья дразнили меня вьюном и егозою, но по сути своей, знаю, я трезв и мыслю логически. Так что это — лишь внешнее, неглубинное.
   — Я редко бываю на Земле, — проговорил Мес. — Скажи, что обременяет души людей здесь? О чем их помыслы?
   Штумпф вдруг вздохнул.
   — Не знаю, — сказал он. — Не могу ничего сказать о помыслах. Но… Начало твориться нечто. Земля уже не та. Причем с недавнего времени. Хотя экологический баланс был более или менее приведен в норму три сотни лет назад, в последние годы кажется, что природное равновесие опять нарушено. Стали наступать пески. Глобальная температура повышается. Постепенно тают полярные шапки, и повышается уровень Мирового океана. Но что самое худшее, люди начали болеть. Будто неведомые силы ополчились на мир. Врачи бьются изо всех сил и сами погибают.
   — Откуда у тебя все это?
   — Я статистик. Причем статистик, не сторонний мировым проблемам. Наука вступила в бой с чем-то, что вдруг проснулось, и ведет этот бой не на шутку. Огромные центры цивилизации задохнулись в чаду эпидемий и моров. Пески наступают на мир.
   — Пески… — повторил Мес.
   — А что? — вдруг в упор спросил Штумпф.
   — Я только интересуюсь. Лишь отмечаю. Пески, значит.
   — Да, пески. Оправдываются слова древней пословицы: «Где тонко, там и рвется». Где нет преграды, где воля слаба, где провидение топчется и буксует перед натиском непонятного, — там как будто что-то прорывается в мир, будто дамба прорывается, и лезет к нам нечто… Многие ударились в мистику и стали голосить о силах зла. Я в это не верю.
   Мес с грустью смотрел на него. Потом быстро опустил глаза, чтобы Штумпф не увидел в них эту непонятную для него грусть и ничего не заподозрил.
   — А во что ты веришь? — спросил он.
   Штумпф смотрел в сторону. Вся его горячечная суетливость вдруг пропала, тело перестало вилять и дергаться, перестали дрожать руки, словно от предвкушения близкого барыша. Перед Месом стоял спокойный и собранный человек, который знает, что говорит.
   — В человека, — сказал он.
   — Что? — не понял Мес.
   — В человека, — повторил Штумпф. — Я верю в человека. Для вас, наверное, это звучит как новость, однако это так. По убеждениям я гуманист. Я верю в справедливость и в идеал. Я верю в торжество идеи и разума. Я верю в добро и в чистоту, и в красоту я верю. А Бог — это и есть красота.
   Мес смотрел на него.
   — Не смотрите так, — внезапно смутился Штумпф. — Странно… В вашем взгляде таится что-то… Знаете, когда-то, очень давно, на Земле было Возрождение. Все самое высокое пробудилось в людях, и они, словно прозрев после мрака, начали творить. Они создавали прекрасное, они верили в святость красоты и в то, что ее поймут и через века. Осознание своего бессмертия через собственные произведения приводило их творчество к апогею, на ту самую грань, где, слабое и немощное, кончается человеческое и начинается, зачинается божеское. Одни мастера умирали в нищете. Другие, приближенные к князьям, ввергались затем туда же, в нищету и ненависть. Но и те, и другие продолжали жить и после смерти, жить и дарить жизнь остальным, жить и вдохновлять. Они завоевали для себя бессмертие.
   — Ты знаешь выход? — недоверчиво спросил Мес.
   — Нет, — горько покачал головой Штумпф. — Я не знаю выхода. Но я верю, что кто-то знает его и выведет нас из тьмы, куда ввергли мы сами себя.
   — Но кто будет это, ты знаешь? Бог? Или человек? — Это будет человек. Не бог. Потому что давно ушли от нас боги. Мес поднял одну бровь.
   — А что же церковь? — спросил он. — Несогласие Христово?
   — Они поражены проказой, подобно нам, — сказал Штумпф. — Ибо проказа — болезнь крестовых походов.
   Еще немного поговорив, Мес отпустил его. Штумпф ушел. Бронзовый Гермес глядел из своего угла. Мес наклонился. Одним коротким, точным движением задернул старого бога плотной тканью занавеса.
* * *

 
   В мертвом, переделанном под жилище луксорском храме было холодно. Дрожащие светильники в уставленном колоннами главном, гипостильном зале делали видимыми тучные, резьбою траченные колонны, проходы же между ними наводняли непробиваемой, непросветляемой, могучей стеною тьмы. Поэтому не хотелось идти туда и блуждать между молчащих колонн — мнилось, что нет в главном зале храма свободного прохода, а весь он заставлен светлыми и темными столбами, подпирающими свод.
   Прочие помещения также напоминали игру света и тьмы — одни были напоены светом, другие ввергнуты во мрак. Только то помещение, где разговаривали они, не было похоже на другие, — здесь царили сумерки.
   Они разговаривали: он — стоя, опираясь рукой на невысокую тумбу, где стояла нетронутая чаша с вином, она — сидя в кресле и приняв всегдашнюю свою царственную позу. В окно светила сливочная луна, жирная и пористая, как пенка. Свет ее падал точно между ними, лежал на полу, ровный и чуждый, словно аппликация. Из-за этого они плохо видели друг друга, лишь силуэты: свет был слишком ярок для полутемного помещения. Слишком яркая луна уродилась в этом сезоне.
   Говорили они уже долго, но вряд ли замечая это — протяжные и надрывные паузы превращали разговор в одно сплошное многозначительное молчание и сводили на нет то немногое, что было сказано. Замолкали не от того, что нечего было сказать, но от неловкости, смущения, быть может, странного недопонимания там, где раньше все схватывалось с полужеста. Мучительно протекающий разговор этот, в сущности, был не нужен ни ему, ни, тем более, ей. Однако он все равно пришел, чтобы говорить с нею, а она не могла отослать его. И поэтому истязали себя оба. Поминутно то у него, то у нее вдруг выплескивался наружу поток слов — и так же резко обрывался. Давно бы следовало закончить, положить конец, подвести черту — и разойтись. Но нет, они продолжали свой мучительно-бессмысленный разговор.
   — Пойми, о вине говорить не нужно, здесь вообще неприложимо само это понятие. Мне, видимо, при рождении на лбу это написали, вожгли в мозг — будь хитрым, ловким, умным, — и чересчур приспосабливающимся, примиримым. Тогда как остальные не выдержали, я пытаюсь ненавистью оправдать себя, а на самом деле — просто боюсь. Чего? Ангелов? Нет, неизвестности. Пойми, это болезнь, нет, это мука быть здесь, говорить с тобою, поведывать тебе все это через боль. А ведь ты сама должна понимать.
   Пауза.
   — Нет, ты не понимаешь. Мне больно, грешно, если выражаться твоими словами, было видеть, как там, на Буле, ты взглянула на меня — с тем, чтобы причинить мне эту боль, чтобы унизить даже, а ведь я поступил, как требовало этого от меня мое естество.
   — Я знаю.
   Пауза.
   — Тогда пойми, пойми тогда и ты, что мое естество требовало, вынуждало меня прийти к нему. Воздай людям по-своему, сказал он тогда мне, и я спросила: как, Господи? И он сказал: будь свидетелем моим пред людьми. А с сущностью своей языческой расстаться не хочешь, спросил он меня. Остаться тою же хочешь? И я ответила: не хочу, Господи, возьми ее у меня. Но я ничего не почувствовала, когда в то же мгновение облек он меня судьбою Шехины. И я стала ею. Как древо, прогнулась ты под бременем этим, сказал он.
   — Господом назвала его ты.
   — Да.
   Пауза. В лунном свете показался ее профиль.
   — Видеть покорной меня желаешь? Скажешь: отрекись, стань такой же, как прежде, ибо требуем от тебя этого мы? Брось людей, брось тяготы мира на растерзание и глумление нам, Архонтам мира сего, ибо не нуждается в заступниках? А слов его не помнишь: «Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит»? Человеку! Что же говорить о вас? Пауза. Рука его сжалась в кулак и сдвинула чашу, из которой пролилось вино.
   — Человеку? Вы, в своем заблуждении и самолюбовании, в своих песнопениях и славословиях, забыли о людях. Любовь ваша к ним превратилась в привычное сюсюканье, а нет ничего хуже привычки, ибо она есть зло меньшее. Криком искричитесь, воплем извойтесь, а не заставите любить вас насильно, гордецов вселенских! Так же, как люди верные, стойкие и благостные удерживают в этом мире тебя, так и те люди, коих зовете вы мерзкими, греху преданными и недостойными, удерживают здесь нас.
   — Ты говоришь ложь.
   Пауза.
   — Ортодоксальность ваша вошла в поговорку. Всемерно раздуваете вы вражды и растления, вам по нутру хрипота в горле от несчетных споров, утверждающих вашу хваленую святость, вы содействуете ложным проповедям и лжепророкам.
   — И опять ты изрыгаешь ложь и хулы.
   — Но нет, не пытайся чуждое вам, но от этого не становящееся неверным, мнение объявлять хулою и лаем небес! С миром покончить хотите? А миром покончить не хотите?
   Пауза.
   — Как, если не светлыми и темными, называют нас люди? Пустозвоны! Что они на земле? Недостойны они всяческой милости, предатели, но смерти достойны!
   — Смерти требуете? А сами не смертны? Лишь узрев великую славу моего Господина, кинулись по кустам, будто собаки алчные.
   — Слава? Где она? И кто ты сама? Уже говорил тебе: ты такая же. Тебе не исправиться. И перестань корчить из себя праведницу. Ты наша.
   — Как много в тебе злобы! И я любила тебя.
   — Да, ты меня любила.
   Пауза.
   — Ты хочешь обратить меня, повернуть вспять. Пустое. Людей не можете исправить, что же тогда обращать меня, закосневшего? Лучше подумай, основательно. хорошенько подумай — и вернись. Ты ведь Дитя Нуна. Тебя не простят сейчас, пусть даже ты отречешься у всех на глазах. Но лучше быть запоздавшей, чем подвергнуться всемирному позору.
   — Никогда.
   — Хорошо, тогда объясни: что ты для людей? — Я заступница. Я не видна, но я есть. Люди, не ты, поймут меня. — Они не верят. Они не поймут.
   — Пусть! Все равно внидут в царствие небесное, где не место вам, дьяволам!
   Пауза.
   — Да, он обратил тебя. Я это понял окончательно. Ты стала его глазами и ушами, его языком. Он нашел хорошую заместительницу.
   — Но и ты знай: путь злобы есть путь в Хаос.
   — Хаос — наш дом, так говорят древние. Я не стыжусь его, своего прародителя.
   — Но и ада не стыдишься.
   Пауза.
   — Мне жаль.
   — Чего?
   — Ведь нам не по пути. Зачем ты пришел! Только разбередил раны моего сердца и свое сердце разбередил.
   — Я не хотел этого.
   — Ведай то, что я сказала: путь злобы суть путь в Хаос. Не болеешь душой — не живешь. И если не любишь людей — тоже не живешь. Пауза. И после паузы он сказал, подойдя к ней:
   — Я… поцелую тебя. Нет, это — поцелуй прощания. Ведь мы расстаемся.
   — Да, — сказала она.
   И, хотя их поцелуй был долгий и страстный, и объятия были крепки, и внезапная судорога прошла по их телам, когда объятья разомкнулись, лица их были спокойны и холодны.
ХОР

 
   Если раздоры и спор начинается между бессмертных, если солжет кто-нибудь из богов, на Олимпе живущих, с кружкою шлет золотою отец-молневержец Ириду, чтобы для клятвы великой богов принесла издалека многоимянную воду холодную, что из высокой и недоступной струится скалы. Под землею пространной долго она из священной реки протекает средь ночи. Эта ж одна из скалы вытекает на горе бессмертным. Если, свершив той водой возлияние, ложною клятвой кто из богов поклянется, живущих на снежном Олимпе, тот бездыханным лежит в продолжение целого года. Не приближается к пище — амвросии с нектаром сладким, но без дыханья и речи лежит на разостланном ложе. Сон непробудный, тяжелый и злой его душу объемлет. Медленный год протечет, и болезнь прекращается эта. Но за одною бедою другая является следом: девять он лет вдалеке от бессмертных богов обитает, ни на собранья, ни на пиры никогда к ним не ходит. Девять лет напролет. На десятый же год начинает вновь посещать он собранья богов, на Олимпе живущих.
* * *

 
   Новоиспеченный Архонт, существо тщеславное и себялюбивое, бен Кебес, сидя в своем огненном мире, наслаждался осознанием безмерной власти и своею избранностью. Второй из всех Детей Нуна, он был избран князем мира, и его вовсе не смущало то, что для другого носило бы название «на вторых ролях». Он совсем об этом не думал, ему это даже не приходило в голову. И совсем не думал он о хождении по костям своих предшественников, плясках на могилах и прочих тому подобных неприятных вещах. Кебес даже гордился тем, что друга его Сутеха провозгласили Сатаной, втайне завидуя ему, да и как не завидовать, коли почетно это в глазах Семей Горы и Детей Нуна, почетно олицетворять собой геройство и отвагу — пойти против Осириса, быть Тифоном. Всяк захотел бы такой участи, но далеко не каждому дано удостоиться ее, ибо не хватит ему воли и дерзости. Так думал он.
   Бен Кебес любил крокодилов, резкий запах благовоний и все, что связано с огнем. Поэтому его мир прихотливо и странно сочетал в себе эти привязанности своего хозяина, сливая воедино противоположное и отбрасывая всяческие установления. Геральдическими цветами его мира были красный и желтый. Геральдическим зверем — крокодил. Стихией — огонь. Символом — вертикальный столп, опора, и лестница. Здесь были вулканы и реки лавы, непрестанные пожары озаряли небо колышущимся, набатным сиянием, а треск, вой, бушевание изменчивой стихии наполняли воздух. Олицетворением этого дикого мира был его хозяин, бен Кебес.
   Таким его Мес и застал — в ореоле кружащихся искр, посреди лавовых потоков, в которых сновали и плавали гигантские и невозможные огненные крокодилы, под небом цвета алого пожарища. Здесь не было ничего, кроме возносящихся к закручивающемуся в свиток небу желтых столбов с редкими настилами перекрытий того же цвета и лестниц, спешащих все к тем же небесам. Эти грандиозные конструкции тянулись до самого горизонта и производили впечатление чего-то фатально недоконченного, будто те, кто строил их, бросили свое дело на полпути и разбежались — то ли из боязни, что все это обрушится им на головы, то ли из-за страха поджариться до времени или закоптиться в смрадном дыму. Мес с любопытством начал осматриваться, но потом бросил: конструкции были утомительно однообразны. Полезнее было отыскать самого хозяина этого огненного долгостроя.
   Его Мес нашел очень быстро. Нашел по дружному хору песнопений, доносящемуся с одной из площадок высоко наверху:
   «Ты, который стал царем мира, священный крокодил, тебе мелок стал Нил, и ты вздыбился, праведный, и пожрал в великой спеси своей мировые светила, и златую колесницу Ра, и млечный серп Хонсу, ты, который, землю ногами попирающий, небосвод локтями распирающий, волосами звезды сметающий, стал царем мира, крокодил великий!»
   Мес криво ухмыльнулся и начал по лестнице, скользкой от жирного нагара, подниматься наверх.
   Сам бен Кебес с довольной улыбкой сидел на массивном, но топорно слаженном троне и внимал хору. Мес преодолел последнюю ступеньку довольно крутой лестницы и теперь стоял перед ним. Кебес уставился на него.
   — Привет, Себек, — сказал Мес. Хор заголосил, пытаясь его заглушить, но Мес сказал:
   — Заткнись, хор! — и хор заткнулся.
   Кебес не был раздосадован такими поворотом дела.
   — И впрямь, — произнес он, — хор сейчас не нужен. Он требуется мне в послеобеденные часы, для лучшей усвояемости пищи. Привет, Тот!
   Под Месом оказалось легкое потрепанное кресло для посетителей. — Просто уясни себе одну вещь, — с улыбкой, как-то не вяжущейся с его страшным, изборожденным складками-морщинами, темным лицом, промолвил Кебес, — уясни себе, что ты — всего-навсего посетитель, гость, может быть, даже проситель, а я — Архонт!.. Ну так, о чем ты собирался вести разговор, Тот?
   Мес добродушно засмеялся, хотя все его нутро перевернулось от подобной наглости.
   — Как к лицу тебе этот трон, Себек!
   — О, ты уже льстишь! Это хорошо — ты, сын великого, льстишь мне. Хорошо
   — и забавно.
   Мес убрал улыбку со своего лица — и вышло это, как он и предполагал, очень резко и неприятно, напрочь смело весь эффект, напущенный его давешними угодливыми словами.
   — У горькой пилюли оболочка всегда сладка, — сухо и желчно сказал он. — Сердцевина же ее до такой степени омерзительна, что нутро не принимает ее и всеми силами старается вытолкнуть обратно.
   — О чем это ты? — встревожился бен Кебес. — Ты пришел с миром?
   Мес мановением своего жезла растер его слова в пыль прямо в воздухе.
   — Я весьма раз застать тебя, Кебес, в добром здравии, — ответил он. — Но я и изумлен, ибо не ожидал застать тебя в добром здравии, а ожидал скорее узреть твое тело подвешенным за шею к одному из этих стропил.
   Кебес задрожал — от великого гнева.
   — Подожди дрожать от великого своего гнева, — остановил его Мес. — Сейчас с языка моего сорвутся слова, кои ты сильно не полюбишь. Потому что они — правда, Себек. Так вот, слова мои — бич, слова мои — жало, но ты подожди взъярятся и постой метать молнии, а лучше выслушай, ибо я скажу вещи хоть и неприятные твоему тщеславию, но по прошествии некоторого времени любезные разумению твоему.
   — Я не стану тебя слушать, — проревел Кебес.
   — Станешь, — успокоил его Мес. — Еще как станешь! Друг ли тебе Сет?
   — Да, — неожиданно для себя с горячностью утвердил его слова Кебес. — Да, он друг мне.
   — А почему ты так думаешь?
   — Стараешься дружбу нашу разрушить?
   — Было бы что разрушать! Ответь мне, почему ты думаешь, что Сет, злобный и жестокий анахорет, вдруг стал тебе другом?
   — Мы родственны друг другу общей нашей ненавистью.
   — Понимаю. Но почему именно ты? Почему не Баст? Почему не я? Ну, с Баст понятно, ведь она стала союзницей Осириса. Но ты, ты ведь, Себек, — вода. Ты
   — благодатный разлив Нила, священный крокодил, живоносные воды Файюма. Так почему вдруг вода и зной идут под руку, словно людская любящая пара, супругами называемая?.. Подожди, не отвечай. Я и так знаю. Да все потому, что тебе надоело твое Ремесло. Такое случается. Набивает оскомину свой Промысел, и тянет на что-нибудь другое, совершенно противоположное и противоестественное. Потому-то здесь вокруг огонь, что ты стараешься приблизиться к Сутеху как можно ближе. На самом-то деле тебе здесь совсем не нравится, в этом полыхающем мире, ты мечтаешь о море, зеленых шелестящих волнах или огромных голубых извивающихся рукавах рек, спокойно несущих свои воды к океану, разливающихся каждый год и дающих свой благодатный ил на пользу полям. Вот что хочется тебе, Себек, а не огня и пожарищ.
   — Что скажешь еще? Ты что-то еще хотел сказать горького, обидного, не так ли?
   — А то, что говорю сейчас, не горько? Сладко как мед? Тогда ты не поймешь меня. Что слово для глухого? Цветы для слепого? Язык для немого?
   Кебес махнул рукой, чтобы хор продолжал, но Мес снова сказал:
   — Заткнись, хор! — и хор снова заткнулся.
   — Нет, не для того он убивал Ленту, — говорил Мес, — чтобы дать дорогу тебе. У него собственные планы. Крикни хору: «Продолжай!» Прикажи снова петь дифирамбы! Наслаждайся! Тебе недолго осталось, и спеши ловить каждый миг.
   — Это нечто новое.
   — Все это старо, как мир. Тебе никогда не сравниться с Сетом по части хитрости, коварства, вероломства и великого искусства продавать. Сегодня он охотится за членами Семьи и он премного преуспел. Он уже вывел из строя мать и сына, одну за другим, и остальные, проникнув в суть его, разбежались. Нет и не будет мира, когда царит в мире подлость. Скоро подойдет и твой срок, Кебес.
   Тот молчал. Темное лицо его еще больше потемнело, складки превратились в узкие глубокие прорезы, глаза совсем утонули в щелках век.
   — Почему я, Тот? — сказал он вдруг.
   — Что?
   — Почему я? Почему меня ты избрал объектом для своих непонятных исканий? Благодарю, конечно…
   — Ты, видно, меня не так понял, Себек.
   — Подожди-ка, Тот. Помолчи. Я понял то, что понял. Сет мне друг, так? Друг. Нехорошо предавать друзей. Пусть сначала он предаст меня, а там посмотрим. Сам посуди, Мес: я Архонт. Кто меня сделал им? Сет. Кто поддержал меня, тогда как все вы были против? Сет. Кто устранил ненужных и виновных? Сет. А вот твою роль здесь, Тот, я что-то не угадываю.
   Даже в этом бушующем мире приходило время ночи: здесь это выражалось в том, что небо медленно засыхало красно-коричневым струпом, утрачивая свою дневную окраску свежераскрывшейся раны, — темнело. Мес взглянул наверх. Кебес сидел, ожидая ответа.
   — Ответа не будет, — наконец сказал Мес. — Ты спрашиваешь: почему ты? Не знаю. Ты казался мне разумным. Нет, ты, конечно, разумен, но как-то по-своему. Все вы как-то иначе, по-другому мыслите. Странно. Сет тебе друг… Но в такой же степени он друг и всем нам. Он опустил голову, а затем громко произнес:
   — Гогна!
   Острый его взгляд впился в Кебеса. Но на того это слово, сверх всяких ожиданий, не произвело ровно никакого впечатления. Каменный лик его не шевельнулся ни одним мускулом, глаза не выглянули из бойниц век. Неподвижный и почти величественный, восседал он на своем троне и смотрел на Меса с высокомерием.