Когда Мес занес уже было ногу над первой ступенькой, он вдруг вспомнил.
   — Пой, хор! — приказал он.
   И уже за своей спиной услышал, как хор заголосил:
   — Ты, воздевший рога Хатор, рыкающий зевом Сехмет, крадущийся по ночам тенью-Анубисом, ты, рождающий волну и заливающий пламя, несущий и мир, и меч, воцарился навеки, крокодил победоносный!
* * *

 
   Сын бога. Сын бога. Когда человек, взыскавший все почести и грехи земные, пресыщен и утолен, когда кровь и порфира не пьянят его более, а лишь тяготят подобно тайному знанию, он начинает именовать себя сыном бога. Вот что предшествует этому — шествия жестоких жрецов, лица в гордыне живущих, безобразные обагренные истуканы, факельные отблески на золоченых митрах, трон и — титул — Сын Бога. Действо еще более величественное и мрачное. Сама жизнь протестует и, стеная, все же подчиняется нелепым, человеком установленным правилам, чтобы потом, подобно вырвавшемуся из узилища плотины потоку, смести и самого человека, и его странные законы. Сын бога. Что в имени, коли не пребываешь таким? Звук пустой и гулкий. Живые мумии-фараоны, восточные сатрапы и цари, насурьмленные и пропитанные благовониями, Цезарь, Август, Нерон, Коммод, Элагабал, — сердца жестоковыйные! Как спасетесь, ежели не смирились? Верблюды, сквозь игольное ушко протискивающиеся!
   Время неосязаемо для человека. Оно — просто нечто, его сравнивают то с рекой, то с потоком, что в сущности одно и то же, хотя сравнение это, по-моему, довольно образно. Но, несмотря на это, человек не понимает и не может понять время. Часы, складывающиеся в дни, а те — в годы, для него проходят незаметно, а потом наступает момент, когда он говорит: «Эва! Смотри, а жизнь-то уже прошла! Это ж надо же!» Неразумный! А на что жизнь тебе?
   Я помню все. Пусть твердят полоумные, что те, кому дано больше, чем век, живут одним днем и памяти не имеют. Память их остра и тверда. Но некоторые из них не хотят помнить. Это их выбор. Я помню все. Когда-то — было это в сияющие века пирамид и власти золотого урея, — преисполнившись знания и умения, я высек некоторые мои мысли на некоем зеленом камне. Ныне, находя в древних алхимических фолиантах те мои слова, я понимаю, что давно утратил подлинный их смысл и что теперь они не более, чем звук пустой и гулкий. Помните? «Истинно. Несомненно. Действительно. То, что находится внизу, подобно находящемуся наверху, и обратно, то, что находится наверху, подобно находящемуся внизу, ради выполнения чуда единства». Согласно мне сегодняшнему, речь тут идет о половом акте. Дальше в той штуке, которую называют Изумрудной Скрижалью, слова и понятия становятся все запутаннее, пока разум, эта уставшая ищейка познания, не начинает крутиться на месте, ловя себя за хвост. Но кончается толково: «Вот почему я был назван Гермесом Трисмегистом — обладающим познаниями троякой философии мира». Нескромно, но есть, есть в этом самодовольстве что-то, что притягивает и заставляет уважать. В те времена я был довольно толковым парнем. То не была моя автобиография, вырезанная в камне. То были всего лишь некоторые отвлеченные мудрствования, коими я забавлялся то ли на сон грядущий, то ли с мыслью об обескураженных потомках. Впоследствии вокруг них выросли целые горы и леса алхимических бредней. Я к этому не имею ровно никакого отношения.
   Ну, а раз речь зашла о потомках — так прямо, просто даже без уверток, — то я и их помню, всех до одного. Речь идет о моих сыновьях. Все они — личности известные, упоминаются то там, то здесь, причем в источниках, седой авторитет которых никем не ставится под сомнение. Я не был рекордсменом по части деторождаемости среди всех обитателей Вершины, кое-кто меня в этом даже переплюнул, но и мои достижения не так уж плохи: у меня было восемь сыновей. И это еще если исключить из списка тех, кому я лишь приписывался в качестве родного папы. Восьмеро — это точно, мои. Остальные — быть может, фикция, возможно, подвох.
   Он лежал с закрытыми глазами на кровати, своей кровати, под приспущенным балдахином. В комнате свет не горел, а поэтому давно уже темнота снаружи влилась сюда через окно и затопила комнату, сделавшись особо черной по углам, под столом и кроватью, — там стояли озерца чего-то чернее, чем мрак. Он лежал с закрытыми глазами и, похоже, спал. Что такое память? Это сны. Мы гоним память, но она мелкими бродильными пузырьками всплывает в наших снах, от нее никуда не денешься, и ночные видения поэтому — что-то вроде второй жизни, жизни в прошлом. Память не бес, ее не изгонишь экзорцизмами, ее не проводишь вежливо за дверь, чтобы она, будто непрошеный гость, мокла под осенним дождем забвения, она всегда с тобой и всегда — жива.
   Его имя было Пропилей. В этой своей ипостаси он никогда не соперничал с Янусом, также привратником, а покровительствовал скорее путникам и вообще всем идущим по дорогам, нежели покушался на смелое владычество над всяким началом. Гермы были его символами, разрушить их значило навлечь на себя тяжкий грех и гнев его. Поэтому Геростратов не находилось. Символом его была герма.
   Он находился на перевале. Здесь свистел и плакал ветер и навалены были обо — кучи гладких шлифованных камней. Вдали возвышался длинный, истрепанный ветрами шпиль субургана, возле росла кучка уставших голых полукустарников-полудеревьев, похожих одновременно на внезапно одумавшееся оседлое перекати-поле и куст терновника — излюбленное пристанище плакальщика баньши. Странно, но он видел только свой перевал, остальные детали, как-то: горы, вершины, вечные снега, ручьи и водопады, — были скрыты густым туманом нежелания их видеть. Итак, только исхлестанная всеми ветрами лысина перевала и он, Пропилей.
   Самое странное было то, что он знал, что будет дальше. Он даже знал, в каком порядке будут являться ему его сыновья.
   Возникли звуки свирели. Потом они замолкли, и послышалась песня. Судя по словам и мотиву, это была нехитрая пастушеская песня, коей члены этой достойной корпорации тешат свой слух, когда сгоняют разбежавшихся овец в одно стадо.
   Он знал правила. Длительной беседы здесь, на этом перевале, быть не могло. Поэтому он просто поприветствовал подошедшего, когда тот приблизился. Первый путник был красивым светловолосым юношей с печальным взором, приятным голосом и хрестоматийной свирелью в руках. Существовало два варианта его смерти: согласно Овидию, юноша этот был превращен в камень (сразу, сразу отбросим эту версию, вот же он, передо мною стоит, и не каменный совсем); согласно же Феокриту, а потом с ведома его и Вергилию, этот бедняга кинулся со скалы в море (почему-то все время со скалы они кидаются в пучину; видно, Греция все-таки место довольно каменистое, булыг разных там много, вот и бросаются они с них — бульк!) из-за неразделенной (с его стороны) любви.
   — Привет, сынок! — сказал он — довольно ласково.
   — Здравствуй, отец мой! — почтительно, но печальным голосом отозвался бедный юноша. — Я играю на свирели. Вот послушай, — и он снова заиграл, в то же время медленно проходя мимо.
   — Молодец, — крикнул Пропилей удаляющемуся. — Только больше со скалы не бросайся. Там, где ты сейчас, и воды-то нет.
   Ответ был неразборчив: первый путник ушел.
   Послышалось ржание невидимых лошадей, цокот копыт, и на перевал вылетела колесница, которой стоя правил высокий мужчина с черной бородой, в развевающемся красном плаще, сандалиях и с мечом на поясе. Он не стал осаживать своих скакунов перед сидящим, бравируя и красуясь, а просто немного натянул поводья, заставив колесницу катиться медленнее. Мастерски правит он лошадьми. И он когда-то полетел вниз со скалы, но хоть имя свое увековечил: покрытое пузырями от выдоха его умирающих легких море стало Миртойским. И загорелись на небе новые звезды.
   — Возничий! — сказал Пропилей.
   — Да, это я. — Лошади легко шли, колесница катилась.
   — Хорошие лошади.
   — Да, ничего. Ну, пока.
   — Пока.
   И, когда колесница уже скрывалась за бугром перевала, крикнул:
   — Ты… осторожнее правь. Разобьешься.
   И получил ответное:
   — Ладно.
   Там, где он, наверно, нет лошадей.
   Сколько всего было аргонавтов? Похоже, они и сами толком этого не знали. Аполлоний говорит — пятьдесят пять, называя их всех по именам. На самом деле, наверное, меньше. Гораздо меньше. Но вот, идут двое — ать-два, раз-два! Два брата —акробата, оба на «Э». Оба — с мечами. Оба — с щитами. Оба — в полной боевой выкладке. Ать-два! Идут.
   — Здравижелайотецнаш! — Отличные крепкие молодые глотки. Здоровые сильные тела. Не знаю, как они умерли. Наверняка, как и все герои, своей смертью, в уютной мягкой постели, в окружении многочисленных жен, детей, полужен, полудетей, не жен и приемных сыновей.
   — Иэх! — восхищенно крякнул он. — Чудо-богатыри!
   — Уррррряааа!
   Ать-два, ать-два! Топот смолк.
   Да. И куда девать эту боевую мощь, эту силу, эту, можно сказать, молодецкую стать, когда там и войн-то нет!
   Подошел еще один юноша. Красота его была явственна и дивна, хотя слово «юноша» давало намек только на его прошлое, не на настоящее, Потому что — он был обнажен — у него были женские груди и томный взгляд, и под честно выставленным напоказ мужским достоинством угадывалось еще темное нечто, что другой стал бы скрывать, а этот никогда, — ведь это его тело, его естество, а поэтому что скрывать? Все люди должны быть такими, славными совершенными андрогинами, гермафродитами, утоленными и нашедшими на все ответ. Я его не любил.
   — Гермафродит! — сказал, будто бросил.
   — Да, отец?
   — Ну, иди, иди, чего встал!
   — Иду, отец.
   Вялая пресыщенная тварь. Ушел. Мог бы совсем не приходить.
   И вслед за ним — на тебе, пожалуйста! — такой же, подобный. Конечно, не такой выраженный, но все-таки… Красив, статен, но…
   — Прости меня, отец!
   И вечно прощения просит! За что? За то, что лошадьми был растерзан? Или за то, что был утехой для этого быкоподобного полусмертного?
   — Отстань!
   — Нет. Прости.
   — Ладно. Иди себе с миром.
   Пусть успокоится. Верно, нет там его огромного покровителя, и гложет его боль и раскаяние.
   Восемь у меня сыновей. А путевых — только двое. Эти — все в меня, не то что те, с жидкой кровью их матерей в жилах. А уж эти-то мои.
   Он остановился недалеко, возле кучи камней. Был он невысок, коренаст, с широким хитрым смуглым лицом и с серьгой в ухе. Большой, бесформенный рот его, полный белых крепких зубов, приветственно скалился. Этот хитрый и ловкий разбойник, парнасский обитатель, самый вороватый среди людей, был рад видеть своего отца.
   — Подойди! — приказал Пропилей. Первый раз за все это время он улыбнулся. Человек шагнул к нему, они обнялись.
   — Я не тороплюсь, — сказал человек с серьгой.
   — Ты совсем не изменился.
   — Да. Ведь там не меняешься. И потом, таким ты меня видел последний раз. Я решил оставаться таким же.
   — Ну, как ты?
   — Как всегда, великолепно.
   Они оба засмеялись.
   — Ты хороший сын, — потрепал его по щеке Пропилей. — Дарую тебе безопасный проход по всем дорогам, которыми тебе придется ходить. Человек поцеловал ему руку.
   — Ну, я пойду.
   — Иди, иди. Иди! Не надо задерживаться.
   Прежде чем уйти, человек обернулся и помахал рукой. Он замахал ему в ответ.
   Ветром выл перевал, свистел камнями обо, махал указательным пальцем шпиля субургана. Пан, сын мой! Вот возник и ты. Ты все такой же веселый и разбитной, бес мой полуденный, такой же жизнелюб, которому пришлось подчиниться и поневоле уйти. Но почему печаль в твоих глазах? Почему она затаилась там, не находя выхода? Зачем ты пустил братьев твоих, и они пошли перед тобой, никчемные и пустые, тогда как ты хочешь сказать мне что-то действительно важное? Ведь я люблю тебя. Причинишь ли мне вред или, наоборот, захочешь сохранить меня?
   Выл перевал. Когда я уходил, то новое, что ты так ненавидишь, только устанавливалось в мире. И я, предчувствуя грядущие силы, ушел, чтобы не возвращаться. Ты плакал тогда, и вся природа плакала, ибо я был ее пастырь. Поля и леса заходились в безудержном плаче, и стада и долы заходились в плаче безудержном. Я же надеялся все идет к обычной смене мировых сил, к безболезненному толчку, в конце которого Вселенная станет опять как мать, избавившаяся от своего дитяти, который для нее и бремя, и счастье. Но не так все. Вы не пасете стада людские, а избиваете их, соделав ареной своих гладиаторских сражений. Боитесь друг друга. Ненавидите. Лжете. Тем самым не людям вред несете, а себе самим, выталкивая друг друга в мертвенный Хаос.
   Но что там?
   Там нет ничего. Не вам, живым, знать об этом. Но я удивлен: если уж ты, вожатый, не знаешь, то кто знает? Кто скажет? Ветер, насвистывающий на свирели скал свои незатейливые мелодии неслышного разрушения.
   Что ж. Я разочарован.
   Смысл вещих снов не обязательно должен быть ясен и прозрачен, как родниковая вода. Ты же сам оракул, отец. Подумай.
   Но ты ничего еще не сказал.
   А ты ждал — вот сейчас он будет говорить про Гогна, сейчас — о нашей участи. Но ты все равно не поймешь меня, так что толку? Ты уподобляешься незадачливому путешественнику, полагающемуся на нелепые россказни старых карт с изображениями собакоголовых людей и морских чудищ. Не проще ли все разузнать самому?
   Как?
   Я скажу тебе: Гогна вовсе не такие страшные, как их малюют. Ты знаешь их, отец. И ты сразу узнаешь их, если догадаешься, что это они.
   И это все?
   Но он уже уходил, звучно постукивая своими копытами по камню дороги. Он не оглядывался, да я и не желал этого. Сказал ли он все? Вернее, подойдет ли он, этот ключ, что он мне дал, к той заржавленной скважине, провернется ли в ней со скрежетом, и откроется ли старая дверь, ведущая в камеру с древними, непознанными ужасами?
   Мес проснулся, сел и медленно провел по лицу рукой.
ХОР

 
   Были и лжепророки в народе, как и у вас будут лжеучители, которые введут пагубные ереси и, отвергаясь искупившего их Господа, навлекут сами на себя скорую погибель.
   И многие последуют их разврату, и чрез них путь истины будет в поношении.
   И из любостяжания будут уловлять вас льстивыми словами; суд им давно готов, и погибель их не дремлет.
   Ибо, если Бог ангелов согрешивших не пощадил, но, связав узами адского мрака, предал блюсти на суд для наказания; И если не пощадил первого мира, но в восьми душах сохранил семейство Ноя, проповедника правды, когда навел потоп на мир нечестивых; И если города Содомские и Гоморрские, осудив на истребление, превратил в пепел, показав пример будущим нечестивцам, А праведного Лота, утомленного обращением между людьми неистово развратными, избавил, — Ибо сей праведник, живя между ними, ежедневно мучился в праведной душе, видя и слыша дела беззаконные: — То конечно, знает Господь, как избавлять благочестивых от искушения, а беззаконников соблюдать ко дню суда, для наказания, А наипаче тех, которые идут вслед скверных похотей плоти, презирают начальства, дерзки, своевольны и не страшатся злословить высших, Тогда как и Ангелы, превосходя их крепостию и силой, не произносят на них пред Господом укоризненного суда.
   Они, как бессловесные животные, водимые природою, рожденные на уловление и истребление, злословя то, чего не понимают, в растлении своем истребятся; Они получат возмездие за беззаконие: ибо они полагают удовольствие во вседневной роскоши; срамники и осквернители, они наслаждаются обманами своими, пиршествуя с вами; Глаза у них исполнены любострастия и непрестанного греха; они прельщают неутвержденные души; сердце их приучено к любостяжанию; это — сыны проклятия.
* * *

 
   Когда лучи красные солнца падают отвеснее и под более острым углом, когда солнце не в зените и уже не так жарко, а более милостиво и даже нежно, в мир приходят тени. Они, тени, остры и глубоки, в них можно сунуть руку и дотянуться до сокровенного, они, тени, протягиваются, долгие, и от великого утеса, и от бедной былинки между треснутыми камнями, огнем прокаленными солнца. Они, тени, по наступлении долгожданного вечера вновь воюют себе мир, долгие, черные, пересекают долины, леса, горы, города, людские души и не успевают спастись — погибают в водах тьмы — потопе ночи. Черные, долгие, резкие, они — лишь временщики, краткие властители перед приходом владычицы более страшной и всепоглощающей — тьмы. Тьма захлестывает их, и они, становящиеся бессильными, хлипкими, размытыми, погибают.
   Как уже говорилось неоднократно, мне, Магнусу Месу, никогда не надоедало вновь и вновь приходить в этот мир. Он, Магнус Мес, снова и снова шел к оракулу Омфала, чтобы пророчить там. Чугунно-серые, пенились горы. Цикады в щелях камней цепенели. Верхушки холмов вдалеке чуть темнели. Дневные животные прятались в норы.
   Ночь наступала.
   Пришел он в земли те, и вот, храм пред ним. И вошел он в храм тот, и…
   Никто его не встретил. Моментально насторожившийся Мес осмотрел пустую комнату позади оракула, услыхал смутный шум, говорящий об огромном скоплении народа в Омфале, и, открыв окошечко, заглянул туда.
   Святилище было полно людей. И были эти люди злы и плохо настроены и агрессивны. Толпа бушевала вокруг священной статуи, бывшей однажды вместилищем святого духа, и возле постамента бушевал гнев и недоверие толпы. С улыбкой глазели на это лики с потолка.
   Но что самое худшее — Мес увидел в глубине зала закованных в сталь солдат. Это, без всякого сомнения, были люди Брагансы. Антихрист решил установить свою пяту посреди вотчины бога.
   Вбежал Снофру. Он был бледен и испуган.
   — Беда, герр Мес, — проговорил он. Губы его прыгали. — Король Браганса оцепил святилище своими солдатами. Он требует чуда.
   — Чуда? — переспросил Мес. — Но разве не был он уже свидетелем чуда?
   — Ему мало этого, — отвечал Снофру. — Он хочет всенародного чуда. Иначе он сроет до земли стены Омфала.
   — А что люди? — спросил Мес. — Что они говорят на это?
   — И они, — отвечал Снофру, — и они, герр Мес, хотят чуда. Они раскалены до предела. Арелла с ними, пытается утихомирить толпу, но ей пока ничего не удается.
   — Мнение толпы непререкаемо, Снофру, — сказал Мес. — Скажи хорупусть поет. Скажи человеку с гонгом — пусть подает сигнал. Скажи Арелле — пусть приготовится. Мы начинаем.
   Снофру выбежал. Мес опустился в кресло. В окошечко проникал чад от горящих факелов, которые держали в руках люди Зета Брагансы.
   — Дьявол, — сказал Магнус Мес.
   Ударил гонг. Рокот толпы не стал тише, а, наоборот, стал нарастать. Гонг ударил снова, и начал расти голос хора.
   — О-о-о!
   Парадоксально гармонично одновременно с этим нарастал и голос толпы.
   — О-о-о! А-а-а! О-о-о!
   — Даммм! — запел гонг в третий раз.
   — Оракул слушает, — сурово и надменно разнеслись слова жрицы. Видно было, что толпа заколебалась. Среди этих серых людских тел хитро спрятались переодетые умелые провокаторы, но и они сейчас не знали, что делать. Люди, привыкшие падать ниц под одним только яростным взглядом служительницы оракула, опомнились и начали приходить в себя. Пришли в себя и лазутчики. То тут, то там в толпе стали возникать шорохи и приглушенные диалоги — очаги напряженности.
   — Оракул слушает, — повторила жрица.
   Железная шеренга в глубине Омфала пошевелилась. Размеренно тесня толпу, вперед пошли люди короля Зета Брагансы.
   Арелла не дрогнула. Ее лицо исказилось не мятой гримасою страха, а вдруг вздыбилось и застыло страшной маской слепого гнева, она скрежетнула зубами.
   — Как смеете вы, черви, идти к алтарю оракула с оружием в руках? — Этот голос, сиплый и еле сдерживаемый от великой ярости, поверг в ужас многих людей, и они против своей воли пали на колени. Но солдаты еще шли.
   — На колени!
   Звук этого голоса, исходящего из слабой груди женщины, имел какую-то силу: солдаты встали.
   — На колени!
   Шеренги дрогнули. Каменные лики потолка язвительно заухмылялись.
   — К оружию! — громко бросил еще один голос, и перед солдатами очутился сам король. Сейчас Браганса был в боевом облачении, в руке он держал отсвечивающий белым клинок. Этим клинком он указал на постамент Ареллы.
   — Вперед! Это не более чем пустое место!
   Солдаты вновь двинулись вперед, и толпа, эта подвластная прямым приказам масса, также поперла, наседая на помост. Арелла уже видела совсем близко их, людей, которых видела всегда через фиолетовую призму горделивой властности, и вот, уже рядом они, ополчились на меня сильные!
   — Назад!
   Снофру был очень властен сейчас. Он стоял выпрямившись, с простертой над толпою рукой, с каменеющим лицом, на котором сверкали глаза.
   — Вперед! — Голос Брагансы.
   — Назад! Или Трисмегист сожжет вас огнем!
   — Вперед! — снова крикнул Браганса.
   Снофру стал что-то говорить, и в этот момент голос отказал ему. То ли дав хрипотцу, то ли закашлявшись, он на мгновение умолк. Он поднес сжатый кулак к груди, лицо его напряглось, лоб прорезали мучительные складки: он пытался снова взять контроль над собой. Но и этого мгновения хватило, чтобы первый человек из толпы, самый храбрый и злой, взобрался на помост рядом с ним. Снофру глянул на него — в глазах ничего, кроме изумления, — человек ударил его коротким ножом, толкнул в толпу. Мес вскочил, не веря своим глазам. События развертывались стремительно. Арелла вскрикнула. Тело жреца с раной в плече, забрызганной кровью, исчезло в толпе. На помосте было уже шестеро. Все они шли к Арелле. Мес никогда в жизни не видел ничего гнуснее их улыбок.
   Когда он возник прямо посреди них, молчаливый и как бы погруженный в себя, они оцепенели. Жезлом он смахнул двоих с помоста, одного послал под потолок — висеть, держась за один из ликов, троих убил тут же, на месте. Толпа ахнула, и звучало это именно как «а-ах!» — и схлынула. Теперь она смотрела на него с расстояния. С громким криком висевший под потолком сорвался и рухнул вниз, вдребезги разбившись о белый пол великого святилища Трисмегиста. Наступила немотная тишина. Казалось, один Браганса ничему не удивляется. Но и он тоже молча смотрел на Меса.
   — Ну ладно, — произнес тот, и эти слова стали в тишине такими же, как и удар гонга, — громкими и отрывистыми. Он взял Ареллу за руку. — Пойдем.
   Тысячеголовая гидра перед помостом вздрогнула и подалась вперед, под давлением голоса Брагансы, вновь скомандовавшего атаку. Мес остановился, сказал Арелле» «Иди», а потом, когда она исчезла, повернулся лицом к толпе.
   — Опять, что ли? — спросил он ее.
   — Возьмите его! — крикнул из тела толпы Браганса.
   Мес жезлом разделил толпу надвое, и из образовавшегося широкого прохода поднялось, покачиваясь, горизонтально лежащее в воздухе истерзанное тело Снофру. Мес тихо смотрел на него, шевеля губами, как будто читая отходную, пока тело жреца медленно плыло по воздуху к помосту. Здесь оно неслышно улеглось и затихло недвижимо. Темная густая кровь оросила камни помоста, и, как будто отвечая этому, единственная слеза скатилась по щеке Меса.
   Он молча повернулся к тупо взиравшей на происходящее толпе, и под властью его жезла в воздух поднялись, извиваясь, уже трое живых. Эти люди добили раненого жреца.
   — Превратитесь, вы трое, в змею, крапиву и статую, — сказал негромко Мес, и они, закричав, превратились: один — в отвратительную желтую змею, тут же растоптанную ногами забоявшейся толпы, другой — в жухлый крапивный пук, отброшенный далеко под помост, и третий — в уродливую каменную статую, которая упала на пол и разлетелась на множество кусков.
   Толпа шарахнулась назад, и тут, растолкав всех, вперед вышел Браганса.
   Я хотел видеть тебя, Трисмегист, видеть во плоти, а не в камне, как в прошлый раз. Ты теперь также облечен Властью? Да, и ты дал мне ее. Будь же благодарен мне за это. Я благодарен, но и не понимаю: ты, как всегда, пограничник, ни за тех и ни за этих. Зато ты против. Говори же с ним, со своим установленным противником, не со мной. Зачем ты напал на дом мой, освященный моими словами? Я все могу. Я — Rex Mundi. Я имею на это право. Никто не имеет права. Ни у кого нет прав. Нет права и у тебя, человек. Я — Лжечеловек, великий борец. Ты — ничто, песчинка в доме бога. Ты — тоже ничто, но мы хотим сделать из тебя что-то. Например? Например, нашего пособника. Какое неприятное слово ты выбрал! Пособник! Пособник, сообщник, содельник. Преступление, беззаконие, смерть. Против него ли ты? Да, я против него, но не за вас. Ибо я перестал слепо жаждать его крови, которая и так уже один раз пролилась. Что — переговоры? Если возможно. Мой друг — Сет. Он являлся мне и благословил меня. Заплачь слезами восторга, и тогда картина твоего откровения будет полнее. Нет, Трисмегист, ты не наш. А кто дал тебе язык — выбирать? Сет дал мне язык. Арес дал мне язык. И другие, наши, дали мне язык — выбирать и решать. И ты был среди них, когда был еще наш. Ибо я — повелитель над вашим роковым, многовековым ужасом. Я — повелитель над Гогна.
   При этих словах Мес застыл на месте. Он не ожидал услышать это слово из уст Брагансы, хотя и знал, что перед — не обычный человек. Он медленно спросил.
   Гогна? Ты сказал — Гогна? Приятно видеть тебя удивленным, Трисмегист. Да, я сказал «Гогна». И… где они? Они перед тобой. Что? Хм. И на этот раз ты не ослышался. Они перед тобой. Вот они. Видишь? Вот эти люди, вот они, — это Гогна. И другие, которых здесь нет, — они тоже Гогна. И многие на многих мирах — и они Гогна. Почему? Потому что они ни во что не верят. Они неверящие, неверующие, и потому они — Гогна. Они властны только над самими собой и не следуют законам миров, а потому они — боги самих себя, правящие своими собственными маленькими мирками. Они — Безглазые Боги, ибо не видят ничего вокруг. Что же, они не правы?