Из пламени послышался яростный визг и прекратился. Цербер ушел вместе со своими хозяевами.
   Я помню, конца мы искали порою, и ждали, и верили смертной надежде… Но смерть оказалась такой же пустою, и так же мне скучно, как было и прежде. Пошел черный дождь, и его капли угольными слезами потекли по щекам Меса.
   Он подошел к вратам и налег на огромную медную дверь. Тяжко она отворилась.
   Он ожидал увидеть все что угодно — ослепительный рай, ад, весь в жарко-багряных огнях демонских очагов, холод и лед вселенского бессмертия. Вместо этого он поначалу ничего не увидел. Вернее, он увидел только тьму. Эту тьму нельзя было сравнить с тою темнотой, что была перед медным порогом. Там можно было хоть немного видеть, даже при входе в Тартар. Здесь же ненужным было не только зрение, прочие чувства также не нужны были. Это было похоже на то, будто он с маху влетел в какое-то черное бескрайнее пространство и завис в нем, слабо трепыхаясь, как пойманное насекомое.
   Однако пространство это было обитаемо. Перед взором Меса, быть может, даже внутренним, возникли пять прямых и тонких фигур. Пятеро суровых старцев застыли в неподвижности. Загорелось множество бронзовых светильников, и старцы целиком выступили из мрака. Стали видны их лица, и вместо глаз их была тьма, словно окружавшим мраком постепенно пропиталось все их существо, и последним актом этого действа было то, что тьма пожрала их глаза и сама стала зрением. Тьма была вместо их глаз.
   Не нужны были приветствия. Предки были перед Месом. Острым оком взирая на него и видя, они не требовали ни уважения, ни почитания — им было это ни к чему, как не нужно было все прочее, нелепое и преходящее. Живые свидетели тысячелетий. Повинуясь внезапно нахлынувшим чувствам, Мес поклонился.
   Зачем ты пришел? Меня волнуют болезни мира. Только лишь волнуют? Не болен ли ты? Нет. Чего ты хочешь? Знать. Знать — трудная вещь. Знать и сохранять — еще труднее, ибо тем самым ты будишь в себе скорбь. Временами я и так скорблю слишком сильно. Моя просьба скромна. Я всего лишь хочу знать. Эта цель недосягаема. Даже мы, обреченные на вечное заточение, не знаем. Что ты хочешь знать? Кто такие Гогна? Мы не знаем. Я не ожидал от вас неопределенности. Но может ли знание быть определенным? Оно несовершенно и недостаточно, оно — как огонь этих светильников, горящих, но не разгоняющих тьму. Кто такие Гогна? Ты говорил с Вестником, и он сказал тебе. Этого недостаточно. Не таково ли все наше знание? Гогна — это вы. Мы? Мы. Мы все, продукты неверия. Может, недоверия? Может, и так. В этих словах корень одинаков. Но Гогна другие. Да, те Гогна другие. Они новые. А мы — старые. Вот и вся разница. Что же он — не боится их? Нас он уже не боится. А их не боится еще. Ведь они новые. Молодые. Хотя должны были быть всегда. Они и были всегда. Нет. Дело во времени. Они явились недавно, но влияние их уже губительно. Они сильные боги, антибоги. Тем они и опасны. А что же люди? Они не сознают что делают. А ведь они плодят богов и антибогов. Но им все безразлично. Человек — это смерть. В конце концов он уходит, и, понимая это, он ничего не боится, как ни пугай его засмертными муками. Что делать с Гогна? Сосуществовать. И все? Да. А с ним? И это ты спрашиваешь только сейчас? Обстоятельства подвигли меня на это. И вновь отвечаем тебе — не знаем. Это решать только вам. Но вы? Что же вы? Мы уже все решили. Сначала ушли наши стражи, немного погодя — уйдем и мы. Кто же останется? Люди. Но они же невечны! Правильно. И в этом их сила.
   Светильники погасли, и фигуры старцев ушли во мрак и вновь стали невидимы.
   Когда Мес перешагнул медный порог, то вначале зажмурился: после кратковременной, но полной тьмы тьма за порогом показалась ему ярким полуднем. Погребальный костер Сторуких догорал. Дождь перестал. Ему предстоял долгий путь обратно.
   Ни боли, ни счастья, ни страха, ни мира, нет даже забвения в ропоте Леты. Над Стиксом безгласным туманно и сыро, и алые бродят по камням отсветы.
* * *

 
   Лечебница находилась вдалеке от города, в уютном и тихом месте, среди обширного, тщательно прореженного и окультуренного леса. Она была укромно запрятана в деревьях, поэтому редко кто знал, что здесь находится место, где потерявшие покой люди ищут его и не могут найти. Лечебница занимала довольно большую территорию, архитектурно была выверена по точным, изящным линиям классических образцов и в целом являла собою пример невидимого миру прибежища, надежно укрывающего своих питомцев. Среди деревьев в лесу преобладали в основном клен и дуб, сюда намеренно не заносились чуждые, неземные породы растений, гибкие, красные и клейкие, будто смоченные лаком. Содержащие лечебницу справедливо считали, что человека может излечить только вид его деревьев, память о которых вековечно коренится в его генах, и все чужое и неестественное лишь отпугивает миг выздоровления, приводя организм, напротив, к немедленной и сильно нежелательной развязке. Все эти давно ставшие постулатами правила были золотыми буквами вписаны в толстую книгу устава лечебницы, незыблемую и строгую эклогу ее законов. Но на деле этих правил мало кто придерживался. Сошедшие с пути люди здесь сходили с пути все больше и больше, и самая мысль, самая память об этом понятии, нормальном для каждого здорового человека, уходила из них с каждым днем, с каждым часом, как уходит по капельке жизнь из тела. Здесь было много пациентов, и по всем требованиям лечебница была признана образцовой.
   Ее окружал высокий каменный забор.
   К небольшой дверце в этом заборе подошел Ахаз Ховен. На Землю он прибыл официально по документам на имя Невила Тюренна и по причине, которой он лично придавал значение особенное и немаловажное. По этой самой причине он, оставив свой неотвязно-любимый мир, не забредал по пути ни в одно другое место, сразу же прибыв сюда. Он позвонил. За дверью не затопало и не зашуршало, не послышалось ни одного звука, по которому можно было бы судить о подходящем привратнике, готовом ее открыть. Ховен позвонил еще раз и сильно толкнул дверь. Шагнув в открывшийся проем, он мельком пожалел, что так долго ждал ответа в этом месте.
   Так же, как и вне ограды, здесь тоже царила осень. Разодетые в искристо-желтые листья, как в пестрые рваные рубища, стояли здесь клены, часто и многоствольно. У их корней торчали свежеобрубленные пеньки, что говорило о том, что роща содержится в заботливом порядке, а разросшийся кустарник безжалостно вырубается. Повсюду, даже на белых дорожках, разбегающихся по всем направлениям, опавшие, желтые, красные, багряно-жаркие
   — опавшие листья. С кучами их, буг?ящимися везде и курящимися едковатым, серным дымком, не справлялись и усердствовали, дабы ни единого постороннего листика не было на больничной территории, чтобы ничто не привлекало взгляд и не отвлекало внимания больных от правильного единообразия природы. Лечебница специализировалась на наследственных заболеваниях. Ховен невдалеке от себя обнаружил группку непонятных и нескладных существ, неуклюже пытавшихся наладить собирание в одну кучу палых листьев. Это были пациенты лечебницы, несчастные, уродливые создания, которых должны были бы здесь лечить и излечивать, но самом же деле просто содержали. Ховен пошел к виднеющимся впереди светлым стенам и четким линиям больничных корпусов.
   Природа неизвестно чему — радовалась. Была осень, и спадал желтый лист, и шумели уже тронутые зимней чернотою, почти нагие ветви, и слышалось в небе пиликанье птиц, улетающих на свои зимние курорты, но все равно солнце светило по-летнему ярко и жарко и бросало волнующие зайчики с помощью больничных окон, в ветвях гомонили птицы, другие, которые, по-видимому, на нынешний момент улетать совсем не собирались, и солнце сияло, и особенно странно было видеть это тут, в обиталище скорбей и недугов. Ховен сурово взглянул на это несвоевременное осеннее гульбище, в котором взбрыкивала и смеялась природа, и вошел внутрь.
   Тут его сразу же, безо всякого подобающего случаю пролога, оглушило и озадачило многообразие и разносторонность человеческих напастей. Двери во все палаты, которые служили также и комнатами для проживания пациентов, были распахнуты, и больные свободно гуляли по коридорам или находились в своих палатах, все равно отлично видимые. Ховен видел людей коротких, с круглыми лицами, бесформенными, скатанными в комок ушами, людей косоглазых и беззубых, с маленьким носом и широкой переносицей, гидроцефалов и микроцефалов с головами, как гигантские пузыри, наполненные жидкостью, или, напротив, крошечными как кулачок, людей кривошеих и короткошеих, людей с синдромом «лица свистящего человека», с глубоко запавшими косыми глазами и очень маленьким ртом, людей с полностью заросшими веками, глухих и слепых, добродушных и одинаковых, словно близнецы, страдающих болезнью Дауна, клювоносых больных синдромом Рубинстайна-Тейби с огромными ноздрями, людей низкорослых, с вывернутыми губами и куриной грудью, с большими уродливыми ушными раковинами, людей с лицами застывшими словно гипсовый слепок или, наоборот, судорожно гримасничающими под необъяснимым действием тика. Были еще какие-то скрюченные, немые, но глядящие глазами, полными непередаваемой тоски, и еще горбатые с длинными шеями и огромными черепами, передвигающиеся толчками, и еще какие-то, и еще, но тут даже тренированная память Ховена отказалась ему служить, и он принялся просто констатировать — вот еще урод, потом такой же, но уже чуточку другой. Люди выглядывали из дверей, лежали на кроватях под действием лекарств, ковыляли по коридорам, издавали бессмысленные звуки, мочились, тупо, по-животному скалились, что должно было означать улыбку, неподвижно, часами, просиживали на стульях, на кроватях и на полу, ели — нечистоплотно и скверно, как могут только есть люди, переставшие быть людьми. Ховен шел по коридорам. За весь свой путь по ним он не встретил ни единой души из обслуживающего больницу медицинского персонала, ни единой сестры в белом передничке и в аккуратном колпачке на волосах, ни единого верзилы-санитара. Он шел по коридорам.
   Ему нужна была доктор Юфина Эдмонда Гутьеррес. По слухам, в последнее время она обреталась именно здесь, в этой клинике, безвылазно и не показываясь на Буле. Ее отшельничество нисколько не смущало Ховена, оно было ему даже на руку, неожиданность ее появления на грядущем Буле только сильнее выбьет из колеи его противников. Не беда, что он не общался с нею много веков. Они узнают друг друга, а Гутьеррес должно понравиться его предложение. Ведь сколько времени она находиться в этом жутком склепе, ей должна показаться приятною мысль, что он, Ахаз Ховен, нарочно прибыл сюда, дабы вывести ее в мир и официально признать ее существование как члена Буле.
   Даже здесь, в здании, запах тлеющих древесных листьев был ощутим и неотвязен. Путь Ховену преградила женщина. Это была странная женщина, и Ховен, поначалу принявший ее за одну из пациенток, потом всмотрелся повнимательнее. На ней было черное, без украшений, платье, а черная косынка покрывала ее голову, оставляя открытым только лицо. Лицом-то она и привлекала внимание. Оно было очень бледным, но не это приковывало взор. Казалось, все безумие и сумасшедшая одержимость лечащихся в клинике были сконцентрированы в этом лице, делая его черты резкими, выражение — одухотворенно-страстным, как у кликуши. Особенно поражали ее глаза. Они были белыми, горящими сумасшедшим огнем, но в то же время удивительно провидящими. Это были глаза Кассандры. Ховен поежился, заглянув в них. С обеих сторон к женщине льнули два уродливых идиота, оба без рук, и что-то мычали, пуская желтые слюни.
   Ховен шагнул к женщине и наклонил голову.
   — Мать Гутьеррес, — сказал он вполголоса. Женщина резко дернула головой
   — кивнула.
   — Ахаз Ховен, — сказала она. Ее голос был лишен всяких интонаций, но и исполнен их одновременно, точно она была чревовещательницей. Она молча повернулась, отшвырнув идиотов, и последовала куда-то напрямик, мимо кишащих любопытными уродами палат. Возле одной он нагнал ее.
   — Куда мы идем? — спросил он.
   Гутьеррес начала смеяться, хрипло и пронзительно, и Ховен отшатнулся от нее. Дальше шли в молчании. Миновали несколько лестниц, по последней начали подниматься. Еще палаты, в них — сплошь морщинистые карлики. Еще лестница. Поднялись по ней. Пришли. Дверь без таблички, черная, как безысходная тоска. За ней открылась маленькая комнатушка. Вся она была загромождена разным хламом, пыльным и бесцельным, в том числе банками с заспиртованными зародышами. Первым побуждением всякого глянувшего на этот хлам становилось то, что совсем не хочется приглядываться и выяснять, из каких мерзких отбросов состоят эти груды и горы. Ховен был не исключением.
   Как только дверь была закрыта, женщина бросилась к Ховену на грудь, крепко обняла его и поцеловала взасос. Он отлепил ее от себя, убрал в сторону и утер губы.
   — Ты что, окончательно рехнулась? — сказал он. — Я не проведать тебя пришел.
   Раздосадованная, она уселась на замусоренный стол.
   — Я не хотела тебя видеть, — сказала она. — Но вот. Ты пришел. И я рада тебя видеть. Я тебя ненавижу. Но мне дорого твое посещение.
   Он, по-видимому, привык к зигзагообразному ходу ее мыслей.
   — Я явился по делу, — сказал он.
   — Подожди, — сказала она. — Нет. Не жди. Хотя. Постой. Я не понимаю. Дело. Прыгаю. Черт.
   — Не волнуйся, — сказал он.
   — Не путай меня, — сказала она. — Я хотела что-то. Спросить. Да. Какое дело?
   — Ты окончательно свихнулась, — сказал он. — Тебе нельзя здесь оставаться. Эти люди, они убьют тебя, убьют твой разум. Пойдем со мной.
   Она снова начала смеяться.
   — Люди, ха-ха! Ха-ха, убьют, ха-ха. Люди.
   Вдруг она осеклась.
   — Человек — мое животное, Ахаз, — сказала она.
   — Ты не любишь тех, с кем я вижусь, — сказал он. — Даже ненавидишь. Так ведь?
   — Да, — сказала она. — Всех. Ненавижу. Они меня изгнали. Давно. Это был мелкий проступок. Но все равно. Они покарали. Это было давно. Но все равно ненавижу.
   — Прекрати, — сказал он. — Ты постоянно говоришь об этом. Ты нужна мне. Помнишь ее? Ту, что тоже изгоняла тебя?
   Юфина Эдмонда Гутьеррес вскочила и закружила по комнате. Сейчас она больше всего была похожа на безобразную ночную птицу. Белые глаза ее сверкали так, что было больно смотреть в них.
   — Какую? — бормотала она. — О, их было много! Но все они, все, ушли. Так какую же. Какую? Скажи.
   — Раньше ее звали по-разному: Карпофора, Фесмофора, Хлоя. Хтония. Термасия. Мелайна.
   — О! — запела она. — Мелайна! О, конечно, я ее помню. Я помню тебя, Мелайна!
   Ховен стоя наблюдал за этим взрывом темного ликования.
   — Скоро очередное Буле, — сказал он. — Ты обычно не ходишь на Буле.
   — Я обычно не хожу на Буле, — бормотала она кружась. — Я обычно не хожу на них. Но там будет она, Мелайна, Хлоя. О, я пойду туда, герр Ховен. Можно, я пойду туда?
   — Можно, — сказал он. — Ты должна околдовать ее.
   — Околдовать ее? — повторяла она. — Околдовать? Но когда-то за это меня изгнали с Горы.
   — Не бойся, — сказал он. — Ведь я тоже буду там. И Мес. Мес тоже там будет.
   — Мес? — говорила она. — Герр Мес, Аргоубийца? Его не было там, на Горе, когда меня. И тебя тоже там не было. Вы двое. Будете на Буле.
   — Да, — сказал он.
   — Но как я могу кинуть этих? Они останутся здесь без меня. И излечатся.
   — Ты очень скоро вернешься, — сказал он. — Это не продлится долго. И потом — они безумны и без тебя. Ты им более не надобна.
   — Как? — забеспокоилась она, вновь забегав. — Как? Я? Нет. Да. Хотя. Подожди. Постой.
   — Я стою, — сказал он.
   — Нет, — сказала она. — Не может быть. Они. И я. Это одно целое. И вдруг.
   — Помолчи, — сказал он. — Ты вернешься. Ты вернешься и будешь продолжать, если тебе так хочется.
   — Да, — сказала она. — Я уже не могу без этого. Мне надо. Прости.
   — Пожалуйста, — сказал он. — Так ты придешь?
   — Да, — пела она самозабвенно. — Да. Я приду. Я приду, герр Ховен. Я приду.
   — Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Просто отлично.
   Выходя, герр Ахаз Ховен погладил одного юного бессловесного кретина по угловатой головке.
ХОР

 
   Ни с того и ни с сего Вдруг поднялись, зашумели, Как в лесу стенают ели Под порывами метели,
   Начали решать — кого Выбирать на самом деле После векового сна.
   Закричали, загалдели,
   Голос подала война, Голос крови и тарана, Голос сабли, в битве рьяной, Голос шашки, битвой пьяной.
   Голос подала она.
   Зов ядра и ятагана.
   Взволновались, забурлили, Как под дулами наганов,
   Разговоры не любили, А любили развлеченья, Пыл, ненужные мученья, Философские реченья.
   Жизнь свою враз загубили, Вниз сплавляясь по теченью, Все гордились и кичились, А нуждались в обученьи,
   Но презрением сочились.
   Козни, странные советы, Бестолковые ответы, Злобно-страшные наветы.
   А учиться — не учились, Летя вдребезги в кюветы С высоты златого трона, Обнадежившись приветом.
   Покривилася корона.
   А ведь клялись и корпели, В однообразии тупели, Гневались да песни пели.
   Не смогли снести обновы.
   Как ни рвались и горели, Вновь подняться не смогли.
   Громы грянули, и снова Семь Архонтов у Земли.

 
* * *

 
   Ей снилось. Храм с колоннами словно лес, невидимые в темноте своды, по углам и возле стен тьма. Поют. Это жрецы. Поют. «Я тот, кто сотворил небо и землю и населил их живыми существами… Я тот, кто сотворил небо и тайну его высот и вложил в них души богов… Я тот, кто, открывая глаза, повсюду разливает свет, а закрывая их все окутывает тьмой… Воды Нила текут по его повелению… Но боги не ведают его имени…» Ступени, мощные балки каменных перекрытий, портики, все из серого камня, и надо всем этим разлито звездно-вечернее небо, а жрецы все поют. «Слава великой Баст, богине-кошке. Ибо она веселится, и все живое веселится вместе с ней. Небосклон играет вместе с ней, и звезды пляшут ее велением». Звучат музыкальные инструменты, почти зримо, журчаще и ритмично льется мелодия, кто-то танцует, стучит босыми пятками об пол, звенят женские украшения, звучит и звучит систр, льется мелодия, звенят украшения, пляшут и поют, звучит и звучит систр. Этот сон — не тягостный, неизлечимо-неизвестный кошмар, он приятен, я еще очень долго смотрела бы его с удовольствием и видела бы эти картины, — ведь они так дороги мне. Взошла луна, освещает многолюдное сборище — здесь мужчины и женщины, все вместе, вперемешку, слышен людской смех, от которого теплеет на душе, звучит и звучит систр, все пляшут и поют и смеются, а луна освещает это сборище в ночи, в одиноком храме на краю великой и молчаливой пустыни. Зажгли костры, при их свете пляшут и поют. Некоторые парами уходят в темноту, прочь от света костров. Ночь тепла. Вверх несутся искренние хвалы богине-кошке Баст, у которой такой легкий и приятный характер. Славься, мать Баст! Славься во веки веков! Звучит и звучит систр.
   Перед ее глазами встают строки из ею же написанного трактата. Он назывался «О взаимовзвешенности плоти и духа», но, о боги, каким сухим и несодержательным было это название по сравнению с той бездной мудрости, которая была туда ею вложена. О, она была достаточно умна, чтобы написать книгу не хуже той, что создал Тот, символ мудрости. Не ее вина, что трактат этот сгорел при пожаре в библиотеке Александрии: к сожалению, свиток был недолговечен, и никто не знает о нем, никто, кроме тлену подлежащих, хотя и мудрых жрецов, не прочел его. Хайя, горе мне!
   «Человек сотворяет все: дома, деревья, животных, воду, плоды, храмы, поля, плуги, драгоценные украшения, масло, лодки, пищу, —человек — дитя богов. Боги сотворили его, и человек создал их. Именно поэтому — как излишний груз топит ладью, как огонь очага превращает в пепел хижину, как созданное орудие губит своего хозяина, — так и человек сильнее богов, его создателей, и волен над ними».
   Систр все звучит.
   Пробудилась. Мое имя — Мириам Хойра. Я уже не знаю толком, сколько мне лет. Сеть, сотканную из лет, будто кто-то вытянул из моей памяти — вытянул пустой. Имя мое — Мириам Хойра. Я живу на Земле и никогда не бываю на Вихрящихся Мирах.
   Она жила на Земле, всегда на одном и том же месте. Она не страдала патриархальщиной, не давала никаких обетов, просто так было заведено испокон веков. Она была красивой. Гибкая и грациозная, с тяжелой гривой черных, отливающих синевой волос, закинутой за плечи, она, Мириам Хойра, известная танцовщица и поэтесса, была желанна везде, но у нее никогда не бывало гастролей. Нередко в широкие круги просачивались слухи о какой-нибудь ее очередной эксцентрической выходке, которыми она славилась. Но она была талантлива, и в нее верили. Верили, что нескоро забудется полутемный зал, загадочная завеса экзотической музыки, колеблющаяся в воздухе, и резкие, даже ломаные, вывернутые движения ее смуглого, привычного к ним тела, трепещущего под воздействием мелодии и наркотического опьянения танца. Ее пристрастие к странным, полувоздушным нарядам, тяжелым золотым украшениям, к резким мазкам косметики на лице и особенно к кошкам вызывал в артистических кругах легкую насмешку, но не более. Ведь она была талантлива, и ей все прощалось. Знаменитые художники, композиторы, прочие люди искусства приезжали к ней в Луксор, и она встречала их в комнате, больше похожую на древнюю погребальную камеру, всю в сандале, золоте и пышных, тяжелых драпировках, окруженная своими любимыми кошками, которых было огромное множество, и они прыгали, мяукали, ходили вокруг нее с поднятыми палкою хвостами, ластились и терлись об ноги своими маленькими твердыми круглыми головами. Люди искусства восторгались, но она не замечала этого восторга, а если даже и замечала, то по ее виду ничего подобного определить было нельзя. Величественная, царственная, она держала себя так, будто гости — это ее рабы, и в любой момент можно будет их наказать или же облагодетельствовать.
   Ее артистическим псевдонимом было имя Сехмет.
   Считали простым капризом то, что она постоянно и почти безвыездно проживает в Луксоре. На ее танец приезжали посмотреть издалека, приезжали восхищаться — уже заранее, не видя танца воочию, они пребывали в устойчивом состоянии восторга, и ее исполнение только добавляло этой устойчивости. Может быть, даже лица ее конкретно не запоминали, может, не видели глаз, но магия танца искупала все, они сидели как зачарованные, смотрели, смотрели. Она была их владычицей, боготворилась ими, и воистину, она была богиней этого места. Но ей самой это не приносило удовлетворения.
   Она не могла покинуть город. Когда-то, правда, она имела постоянное пристанище в древнем Бубастисе, но упадок города и гибель ее кошек от какой-то неизвестной эпидемии сделал свое дело: она ушла оттуда и вскоре поселилась в Луксоре.
   Она полюбила этот город. Древний Луксор был великолепен, не в пример жалким строениям нового города. Тот однообразьем своих построек уходил в сторону от величественности исполненных зданий Луксора древнего, Луксора фараонов, Луксора Хатшепсут и Рамсеса. Она часто прогуливалась здесь, и древние камни нашептывали ей древние песни каменщиков, строивших грандиозные здания. Она приходила к Луксорскому храму и здесь стояла в великолепном проходе между двумя рядами огромных каменных колонн. Здешний храм Амона также привлекал ее внимание, и она часами всматривалась в лицо титанической статуи Рамсеса у его входа. Она проходила аллеей сфинксов, и сердце ее переполнялось изумлением, радостью и любовью к людям, возведшим к небесам такое чудо. Синие небеса молчали, и с приходом ночи замолкали также растрескавшиеся камни, мудрые от нескончаемости веков. Золотая колесница Ра погружалась в океан, и ночь нисходила на обильную богами страну пирамид.
   С остальными она почти не виделась, ибо все ее время было поглощено любимыми ею танцами, и на сварливые усобицы его не хватало. Но она была в курсе того, что происходит. Доступным всем Детям Нуна чувством, в основе которого лежит всеведение, она ощущала и разлад, и распад, и ненависть и не одобряла, и ненавидела это. Такое времяпровождение — удел одного только Сета, я думаю, который и есть зачинщик всех бурь в мире, а остальных, в том числе и Монту и Тота, он лишь втягивает во вселенское столкновение мировых зол. Быть может, мнение такое было ошибкой, но она привыкла считаться со своим мнением.
   Жилищем ее был один из здешних храмов, должным образом перестроенный и приспособленный под ее нужды. Проживание в таком особенном доме также относилось к числу прихотей ее изменчивой натуры и не осуждалось, чему она была очень рада. Дом-храм был удобен тем, что мог вместить неограниченное число гостей, — а ведь она славилась своими приемами, — ибо был велик размерами. А собственно ее покои, личный кабинет, спальни и прочие помещения были устроены позади храма, переделанные из многочисленных камер для хранения ритуальных приношений и жилищ жрецов. Цветные изображения, когда-то сплошь покрывавшие стены, от времени стерлись, и их пришлось освежить и подновить, резьбу колонн — углубить и привести в порядок, и храм, превратившийся в дом, для чего, собственно, и предназначаются все храмы, в которых живут божества, вновь засиял во всем своем великолепии.
   Мало кто знал, чем занимается улыбчивая и доступная Мириам в свое свободное время, не занятое приемами и разучиванием новых танцев. Она всегда была на виду — или же так казалось. Оказывалось, однако, что бывали и такие дни, когда ее не донимали настырные поклонники. Тогда Мириам Хойра писала свою книгу. Нет, она не восстанавливала трактат «О взаимовзвешенности». Это было отдельное, самостоятельное произведение, куда, конечно, вошли и ее мысли из предыдущего труда, как основные идеи, не дающие покоя и тревожащие автора, встречаются во всех его произведениях. Трактат назывался «О конце» и был уже близок к завершению.