Страница:
После поверки я зашел к Курасову и сказал, что выполнять наряды не буду.
– Тогда я накажу вас за попытку невыполнения приказания, – сказал он, ничуть не удивившись моему заявлению.
– За попытку вы меня наказать не можете, – сказал я.
– Почему?
– Потому что я не пытаюсь не выполнить приказание, а просто не выполняю.
Я уже говорил, что в армии по уставу невыполнения приказания быть не может. Командир обязан применить все меры воздействия, вплоть до силы и оружия. То есть при строгом соблюдении устава не выполнивший приказание не может остаться в живых. Это по уставу. Но на практике свое право убийства подчиненного командир применить не может по многим причинам. Во-первых, он должен считаться с тем, что его подчиненные тоже вооружены и свое возмущение могут выразить также при помощи оружия. Во-вторых, этот пункт устава не соответствует Уголовному кодексу, и командир непременно попал бы под трибунал. В-третьих, если бы даже не существовали первая и вторая причины, следующая причина была бы тоже достаточно серьезной. Это причина карьерно-бюрократически-очковтирательского порядка. В армии, так же как и в гражданских организациях, деятельность командира оценивается по совокупности показателей, причем если на производстве главный показатель – производительность труда, в школе – успеваемость, то в армии – состояние воинской дисциплины. О состоянии дисциплины судят, естественно, по количеству наказаний. От состояния дисциплины в подразделении или части зависит карьера командира. Командир, который заботится о своей карьере, даже если он сам по натуре жесток, воздержится от наказаний с занесением в личное дело, потому что тогда эти наказания будут фигурировать в соответствующих сводках и негативно отражаться на нем. Поэтому даже гауптвахта применяется крайне редко. (На гауптвахту щедры бывают городские комендатуры, которые хватают чужих солдат, чья дисциплина на служебных характеристиках комендантов никак не отражается.) А представьте себе, что какой-то командир застрелил солдата. ЧП! Даже если не посадят, рота его автоматически перемещается на последнее место по дисциплине. Часть, в которую входит рота, тоже. Соединение, в которое входит часть, естественно, туда же. Да подобному стрелку даже без официального наказания устроят такую жизнь, что он пожалеет. Его не повысят ни в должности, ни в звании. Каждый начальник постарается от него избавиться и сплавить куда подальше. Его в конце концов загонят к черту на кулички, откуда он уже никогда не выберется. Ну и последняя причина, которую можно было бы поставить на первое место, – конечно, не каждый командир даже без учета неприятных последствий может просто так, за здорово живешь, застрелить человека. Я даже не уверен, что и наш Уставник был способен на это.
– Значит, вы отказываетесь выполнять мое приказание?
– Да, отказываюсь.
– Ну хорошо, – сказал он зловеще, – если вы захотели попасть на подсудимую скамейку, вы туда попадете. Я до вас еще доберусь. Учтите, мне про вас все известно, мне известен каждый шаг.
– И каждое слово, сказанное про вас, – добавил я.
– Да, и это тоже известно, – не смог он удержаться.
– Если вас так волнует, что говорят о вас подчиненные, постарайтесь вести себя хорошо, и тогда никто ничего плохого не скажет, – сказал я.
– Да? – он даже удивился. – Вы меня еще будете учить, как мне себя вести? Вы слишком умный, да. Вы умный, умный…
В его устах слово «умный» звучало как крайне отрицательная характеристика. Но я продолжал наступать.
– И как вам не стыдно, – сказал я, – узнавать, кто что о вас сказал. Как подчиненные могут думать о вас хорошо, если вы за каждым шпионите, если вы наняли какого-то негодяя…
– Вы не смеете так говорить! Это честный советский воин! Он исполняет свой долг! – Капитан понял, что проговорился, но отступать было поздно.
В то время я был почти романтиком и любил красивые фразы.
– Этот честный советский воин, – сказал я, – сегодня продает меня вам, завтра продаст кому-нибудь вас, а послезавтра – Родину.
Я вернулся в казарму после отбоя – все лежали.
– Ребята, – сказал я просто, – сейчас капитан Курасов проговорился, кто нас предает. Это последний человек, и фамилия его стоит последней в нашем списке.
Так сказал я, и даже сейчас неудобно за «красивость». Все молчали. Я посмотрел на Яшина. Тот подтянул одеяло до глаз и настороженно следил, что будет дальше. Наконец Генка Денисов спросил, явно волнуясь:
– Яшка, это правда?
Все замерли. На какое-то мгновение мне стало не по себе. А вдруг не он? Ведь никаких доказательств у меня не было. Я, как говорят, брал его просто «на пушку».
– Правда, – тихо ответил Яшка, и у меня отлегло от сердца.
Опять помолчали.
– Ну, рассказывай, – прервал молчание Генка.
Яшин не стал противиться, и в его положении это был, пожалуй, наилучший выход. Впрочем, я вполне допускаю, что, тяготясь своей ролью, он был рад, что все кончилось.
– Помните, была история – пропали шинели?
Историю мы помнили. Как-то утром после подъема прошел слух, что из каптерки пропали две шинели не нашего взвода. Говорили, что их кто-то украл. Мы несколько удивились – до сих пор подобных случаев не бывало. До сих пор воровали только мыло, которое, несчитанное, лежало в фанерных ящиках. Мыло воровали все, и вечерами между ужином и вечерней поверкой носили в соседнюю деревню продавать полякам или просто менять на вино. Но чтобы шинели… После завтрака де Голль объявил, что шинели никто не крал – они куда-то там завалились, он их сперва не заметил и решил, что украли, а вот теперь обнаружил. В этом сообщении что-то странное было, но мы не обратили внимания. Нашлись шинели, и ладно.
Теперь Яшин рассказал, что шинели украл он. Хотел продать полякам, попался, и капитан Курасов предложил ему выбор – «подсудимая скамейка» или стать доносчиком.
Казик Ермоленко встал и сунул ноги в сапоги.
– Пойдем покурим.
На лестницу вышли он, я, Генка Денисов и Олег Васильев, тот самый, который желал бы расстрелять всех евреев. По неписаным армейским законам Яшке полагалась темная, но своим рассказом он всех разжалобил, кроме правдолюбца Васильева, который требовал немедленного возмездия, не по злобе, а из чувства справедливости. Но темная делается для того, чтобы скрыть зачинщиков, а тут зачинщики будут известны заведомо, если, конечно, Яшка решится выдать. Кроме того, учеба наша подходила к концу, мы боялись, что в случае скандала нас не аттестуют. А кого не аттестуют, тот не станет механиком, не будет получать пятьсот рублей, сливочное масло и папиросы.
– Ладно, – сказал Казик, – давайте оставим это дело до выпуска, а уж тогда мы ему напоследок дадим…
Все согласились с облегчением, один только Васильев брюзжал, что вот всегда так, как доходит до дела, никто не хочет пачкаться, а из-за таких гуманистов и водятся всякие стукачи и подонки.
– Ладно, – мы успокаивали не только его, но и неудовлетворенное чувство собственной справедливости, – вот кончим школу и в последний день разберемся.
Конечно, мы понимали, что сами себя обманываем, что в последний день уже ничего такого не будет, но Васильев все еще надеялся. Когда такой день наступил, он подошел ко мне и строго спросил, как же все-таки быть с Яшкой.
Я спросил его с любопытством:
– И что же, вот ты сейчас подойдешь к нему ночью, накинешь на голову одеяло и ни с того ни с сего начнешь лупить?
– А когда он стучал, о чем думал?
Я еле его успокоил, объяснив, что прошло много времени, Яшка в стукачестве больше замечен не был, в конце концов, он на это дело пошел только из страха.
Этот разговор с Васильевым у нас произошел в последний день перед отъездом из школы, а тогда, после вынесения приговора, вернувшись в комнату, мы увидели испуганные глаза Яшки. Он понимал, о чем мы совещались и что ему угрожает. К нему подошел Генка Денисов:
– Вот что, Яшка, мы тебя пока бить не будем, но ты должен дать слово, что перестанешь стучать.
– Он меня посадит, – в ужасе сказал Яшка.
– Это нас не касается, – твердо сказал Генка, – выкручивайся как хочешь, но нам ты должен дать слово.
– Обещаю, я больше не буду, – сказал Яшка через силу.
На другой день Яшка (так он нам говорил) явился к Курасову и сказал, что доносить больше не будет и предпочитает «подсудимую скамейку». Курасов все понял и ничего не ответил. Яшку он, кажется, не преследовал, и тот на нас не стучал, да и трудно б ему было стучать, потому что мы сами при нем лишнего уже не говорили, и не из осторожности, а как-то язык сам собой не поворачивался.
Зато с капитаном Курасовым расправились, и довольно круто. И тут отличился все тот же Васильев.
Перед отъездом договорились не подавать капитану руки, когда станет прощаться. И вот старшина последний раз выстроил нас на плацу перед казармой. И доложил капитану, что рота перед отъездом построена.
– Вольно! – сказал капитан и кинул руку к виску. – До свиданья, товарищи!
– До свиданья то… – выкрикнул кто-то и скис.
Капитан шагнул к правофланговому, им-то и оказался Васильев.
– До свиданья, товарищ Васильев, – сказал капитан и протянул руку.
– До свиданья, товарищ капитан, – громко сказал Васильев и, глядя комроты в глаза, убрал руки за спину.
– Ну пожмите же руку, – жалобно, по-собачьи, взвизгнул Уставник.
– Не за что, товарищ капитан, – не отводя взгляда, раздельно сказал Васильев.
Капитан повернулся, как по команде «Кругом!», и со всех ног бросился в казарму. И когда мы на машине выезжали за ворота, кто-то сказал мне:
– Посмотри – Уставник.
Я посмотрел вверх и увидел в одном из окон второго этажа нашего бывшего командира. Прикрываясь занавеской, он смотрел на нас, полагая, вероятно, что его при этом не видят. И я, слабый человек, признаюсь: сердце мое сдавило мимолетное чувство жалости.
Мне казалось раньше, кажется и сейчас, что характер человека редко меняется под воздействием внешних обстоятельств. Но вот странное дело, курсанты, служившие под командованием Курасова после нас, говорили, что капитан стал неузнаваем, что при них в школе не было командира лучше Курасова. Значит, какие-то уроки и для таких людей не проходят бесследно.
Чейнстоксово дыхание
Одиннадцатый сталинский удар
Цирк шапито
Рождение героя
Смерть на охоте
159-й истребительный
Утопленники
– Тогда я накажу вас за попытку невыполнения приказания, – сказал он, ничуть не удивившись моему заявлению.
– За попытку вы меня наказать не можете, – сказал я.
– Почему?
– Потому что я не пытаюсь не выполнить приказание, а просто не выполняю.
Я уже говорил, что в армии по уставу невыполнения приказания быть не может. Командир обязан применить все меры воздействия, вплоть до силы и оружия. То есть при строгом соблюдении устава не выполнивший приказание не может остаться в живых. Это по уставу. Но на практике свое право убийства подчиненного командир применить не может по многим причинам. Во-первых, он должен считаться с тем, что его подчиненные тоже вооружены и свое возмущение могут выразить также при помощи оружия. Во-вторых, этот пункт устава не соответствует Уголовному кодексу, и командир непременно попал бы под трибунал. В-третьих, если бы даже не существовали первая и вторая причины, следующая причина была бы тоже достаточно серьезной. Это причина карьерно-бюрократически-очковтирательского порядка. В армии, так же как и в гражданских организациях, деятельность командира оценивается по совокупности показателей, причем если на производстве главный показатель – производительность труда, в школе – успеваемость, то в армии – состояние воинской дисциплины. О состоянии дисциплины судят, естественно, по количеству наказаний. От состояния дисциплины в подразделении или части зависит карьера командира. Командир, который заботится о своей карьере, даже если он сам по натуре жесток, воздержится от наказаний с занесением в личное дело, потому что тогда эти наказания будут фигурировать в соответствующих сводках и негативно отражаться на нем. Поэтому даже гауптвахта применяется крайне редко. (На гауптвахту щедры бывают городские комендатуры, которые хватают чужих солдат, чья дисциплина на служебных характеристиках комендантов никак не отражается.) А представьте себе, что какой-то командир застрелил солдата. ЧП! Даже если не посадят, рота его автоматически перемещается на последнее место по дисциплине. Часть, в которую входит рота, тоже. Соединение, в которое входит часть, естественно, туда же. Да подобному стрелку даже без официального наказания устроят такую жизнь, что он пожалеет. Его не повысят ни в должности, ни в звании. Каждый начальник постарается от него избавиться и сплавить куда подальше. Его в конце концов загонят к черту на кулички, откуда он уже никогда не выберется. Ну и последняя причина, которую можно было бы поставить на первое место, – конечно, не каждый командир даже без учета неприятных последствий может просто так, за здорово живешь, застрелить человека. Я даже не уверен, что и наш Уставник был способен на это.
– Значит, вы отказываетесь выполнять мое приказание?
– Да, отказываюсь.
– Ну хорошо, – сказал он зловеще, – если вы захотели попасть на подсудимую скамейку, вы туда попадете. Я до вас еще доберусь. Учтите, мне про вас все известно, мне известен каждый шаг.
– И каждое слово, сказанное про вас, – добавил я.
– Да, и это тоже известно, – не смог он удержаться.
– Если вас так волнует, что говорят о вас подчиненные, постарайтесь вести себя хорошо, и тогда никто ничего плохого не скажет, – сказал я.
– Да? – он даже удивился. – Вы меня еще будете учить, как мне себя вести? Вы слишком умный, да. Вы умный, умный…
В его устах слово «умный» звучало как крайне отрицательная характеристика. Но я продолжал наступать.
– И как вам не стыдно, – сказал я, – узнавать, кто что о вас сказал. Как подчиненные могут думать о вас хорошо, если вы за каждым шпионите, если вы наняли какого-то негодяя…
– Вы не смеете так говорить! Это честный советский воин! Он исполняет свой долг! – Капитан понял, что проговорился, но отступать было поздно.
В то время я был почти романтиком и любил красивые фразы.
– Этот честный советский воин, – сказал я, – сегодня продает меня вам, завтра продаст кому-нибудь вас, а послезавтра – Родину.
Я вернулся в казарму после отбоя – все лежали.
– Ребята, – сказал я просто, – сейчас капитан Курасов проговорился, кто нас предает. Это последний человек, и фамилия его стоит последней в нашем списке.
Так сказал я, и даже сейчас неудобно за «красивость». Все молчали. Я посмотрел на Яшина. Тот подтянул одеяло до глаз и настороженно следил, что будет дальше. Наконец Генка Денисов спросил, явно волнуясь:
– Яшка, это правда?
Все замерли. На какое-то мгновение мне стало не по себе. А вдруг не он? Ведь никаких доказательств у меня не было. Я, как говорят, брал его просто «на пушку».
– Правда, – тихо ответил Яшка, и у меня отлегло от сердца.
Опять помолчали.
– Ну, рассказывай, – прервал молчание Генка.
Яшин не стал противиться, и в его положении это был, пожалуй, наилучший выход. Впрочем, я вполне допускаю, что, тяготясь своей ролью, он был рад, что все кончилось.
– Помните, была история – пропали шинели?
Историю мы помнили. Как-то утром после подъема прошел слух, что из каптерки пропали две шинели не нашего взвода. Говорили, что их кто-то украл. Мы несколько удивились – до сих пор подобных случаев не бывало. До сих пор воровали только мыло, которое, несчитанное, лежало в фанерных ящиках. Мыло воровали все, и вечерами между ужином и вечерней поверкой носили в соседнюю деревню продавать полякам или просто менять на вино. Но чтобы шинели… После завтрака де Голль объявил, что шинели никто не крал – они куда-то там завалились, он их сперва не заметил и решил, что украли, а вот теперь обнаружил. В этом сообщении что-то странное было, но мы не обратили внимания. Нашлись шинели, и ладно.
Теперь Яшин рассказал, что шинели украл он. Хотел продать полякам, попался, и капитан Курасов предложил ему выбор – «подсудимая скамейка» или стать доносчиком.
Казик Ермоленко встал и сунул ноги в сапоги.
– Пойдем покурим.
На лестницу вышли он, я, Генка Денисов и Олег Васильев, тот самый, который желал бы расстрелять всех евреев. По неписаным армейским законам Яшке полагалась темная, но своим рассказом он всех разжалобил, кроме правдолюбца Васильева, который требовал немедленного возмездия, не по злобе, а из чувства справедливости. Но темная делается для того, чтобы скрыть зачинщиков, а тут зачинщики будут известны заведомо, если, конечно, Яшка решится выдать. Кроме того, учеба наша подходила к концу, мы боялись, что в случае скандала нас не аттестуют. А кого не аттестуют, тот не станет механиком, не будет получать пятьсот рублей, сливочное масло и папиросы.
– Ладно, – сказал Казик, – давайте оставим это дело до выпуска, а уж тогда мы ему напоследок дадим…
Все согласились с облегчением, один только Васильев брюзжал, что вот всегда так, как доходит до дела, никто не хочет пачкаться, а из-за таких гуманистов и водятся всякие стукачи и подонки.
– Ладно, – мы успокаивали не только его, но и неудовлетворенное чувство собственной справедливости, – вот кончим школу и в последний день разберемся.
Конечно, мы понимали, что сами себя обманываем, что в последний день уже ничего такого не будет, но Васильев все еще надеялся. Когда такой день наступил, он подошел ко мне и строго спросил, как же все-таки быть с Яшкой.
Я спросил его с любопытством:
– И что же, вот ты сейчас подойдешь к нему ночью, накинешь на голову одеяло и ни с того ни с сего начнешь лупить?
– А когда он стучал, о чем думал?
Я еле его успокоил, объяснив, что прошло много времени, Яшка в стукачестве больше замечен не был, в конце концов, он на это дело пошел только из страха.
Этот разговор с Васильевым у нас произошел в последний день перед отъездом из школы, а тогда, после вынесения приговора, вернувшись в комнату, мы увидели испуганные глаза Яшки. Он понимал, о чем мы совещались и что ему угрожает. К нему подошел Генка Денисов:
– Вот что, Яшка, мы тебя пока бить не будем, но ты должен дать слово, что перестанешь стучать.
– Он меня посадит, – в ужасе сказал Яшка.
– Это нас не касается, – твердо сказал Генка, – выкручивайся как хочешь, но нам ты должен дать слово.
– Обещаю, я больше не буду, – сказал Яшка через силу.
На другой день Яшка (так он нам говорил) явился к Курасову и сказал, что доносить больше не будет и предпочитает «подсудимую скамейку». Курасов все понял и ничего не ответил. Яшку он, кажется, не преследовал, и тот на нас не стучал, да и трудно б ему было стучать, потому что мы сами при нем лишнего уже не говорили, и не из осторожности, а как-то язык сам собой не поворачивался.
Зато с капитаном Курасовым расправились, и довольно круто. И тут отличился все тот же Васильев.
Перед отъездом договорились не подавать капитану руки, когда станет прощаться. И вот старшина последний раз выстроил нас на плацу перед казармой. И доложил капитану, что рота перед отъездом построена.
– Вольно! – сказал капитан и кинул руку к виску. – До свиданья, товарищи!
– До свиданья то… – выкрикнул кто-то и скис.
Капитан шагнул к правофланговому, им-то и оказался Васильев.
– До свиданья, товарищ Васильев, – сказал капитан и протянул руку.
– До свиданья, товарищ капитан, – громко сказал Васильев и, глядя комроты в глаза, убрал руки за спину.
– Ну пожмите же руку, – жалобно, по-собачьи, взвизгнул Уставник.
– Не за что, товарищ капитан, – не отводя взгляда, раздельно сказал Васильев.
Капитан повернулся, как по команде «Кругом!», и со всех ног бросился в казарму. И когда мы на машине выезжали за ворота, кто-то сказал мне:
– Посмотри – Уставник.
Я посмотрел вверх и увидел в одном из окон второго этажа нашего бывшего командира. Прикрываясь занавеской, он смотрел на нас, полагая, вероятно, что его при этом не видят. И я, слабый человек, признаюсь: сердце мое сдавило мимолетное чувство жалости.
Мне казалось раньше, кажется и сейчас, что характер человека редко меняется под воздействием внешних обстоятельств. Но вот странное дело, курсанты, служившие под командованием Курасова после нас, говорили, что капитан стал неузнаваем, что при них в школе не было командира лучше Курасова. Значит, какие-то уроки и для таких людей не проходят бесследно.
Чейнстоксово дыхание
За несколько дней до смерти я его видел. В клубе нашего городка. Перед фильмом «Сердца четырех» показывали, как всегда, киножурнал «Новости дня» и там, кроме прочего, – репортаж о вручении в Кремле верительных грамот какими-то послами Председателю Президиума Верховного Совета СССР Швернику. Сам Шверник был в цивильном костюме, но окружен дипломатами в мундирах с блестящими пуговицами, золотыми нашивками и лентами через плечо. Вдруг среди всей этой компании появился невзрачный, маленький, сутулый усатый старичок в сером, с виду сильно поношенном и помятом кителе. Он быстро прошел к стене и прижался к ней спиной, заложив назад руки. Я когда-то слышал, что так всегда делают люди, страдающие манией преследования: прикрываются стеной от возможного нападения… Появление старичка с безнадежно печальными глазами в самодовольной, блиставшей животами и позументами толпе мне показалось противоестественным. Но не успел я сам для себя решить, что же сие видение значит, как вдруг понял:
– Это же Сталин!
Я с четырнадцати лет, когда согласился с бабушкой, что Сталин – бандит, с большой неприязнью смотрел на все его портреты и изваяния, где он выглядел величественно, с орлиным взглядом из-под круто изогнутых бровей. В кино и на фотографиях, стоящий на трибуне Мавзолея в шинели и фуражке, Сталин отличался от своих портретов, но все же не казался мелким. Но сейчас я вдруг испытал чувство жалости к бедному старику.
А через несколько дней – сообщение Центрального Комитета КПСС: Сталин тяжело заболел, у него дыхание Чейна-Стокса…
Моя тетя Аня потом рассказывала, что за день до того пришла в больницу, куда ее должны были положить по поводу заболевания крови, и там, в вестибюле, она увидела большой портрет Сталина:
– Я смотрела на портрет и думала: «Неужели я не доживу до смерти этого изверга?» И решила, что не доживу. Я моложе его на двадцать пять лет, но это ничего не значит, потому что он будет жить вечно.
Мистической вере в бессмертие Сталина были подвержены и те, кто его боготворил, и те, кто ненавидел. Живший в те дни где-то в ссылке математик Юра Гастев, услыхав по радио про дыхание Чейна-Стокса, побежал за разъяснениями к знакомому доктору, тоже из зэков. Доктор улыбнулся: «Будь спокоен, Чейн и Стокс – ребята надежные, еще никого не обманули».
Со мной рядом такого доктора не было, но тот жалкий старичок, которого довелось увидеть в кинохронике накануне, облегчил мне восприятие скорой новости. Старичок выглядел вполне смертным.
– Это же Сталин!
Я с четырнадцати лет, когда согласился с бабушкой, что Сталин – бандит, с большой неприязнью смотрел на все его портреты и изваяния, где он выглядел величественно, с орлиным взглядом из-под круто изогнутых бровей. В кино и на фотографиях, стоящий на трибуне Мавзолея в шинели и фуражке, Сталин отличался от своих портретов, но все же не казался мелким. Но сейчас я вдруг испытал чувство жалости к бедному старику.
А через несколько дней – сообщение Центрального Комитета КПСС: Сталин тяжело заболел, у него дыхание Чейна-Стокса…
Моя тетя Аня потом рассказывала, что за день до того пришла в больницу, куда ее должны были положить по поводу заболевания крови, и там, в вестибюле, она увидела большой портрет Сталина:
– Я смотрела на портрет и думала: «Неужели я не доживу до смерти этого изверга?» И решила, что не доживу. Я моложе его на двадцать пять лет, но это ничего не значит, потому что он будет жить вечно.
Мистической вере в бессмертие Сталина были подвержены и те, кто его боготворил, и те, кто ненавидел. Живший в те дни где-то в ссылке математик Юра Гастев, услыхав по радио про дыхание Чейна-Стокса, побежал за разъяснениями к знакомому доктору, тоже из зэков. Доктор улыбнулся: «Будь спокоен, Чейн и Стокс – ребята надежные, еще никого не обманули».
Со мной рядом такого доктора не было, но тот жалкий старичок, которого довелось увидеть в кинохронике накануне, облегчил мне восприятие скорой новости. Старичок выглядел вполне смертным.
Одиннадцатый сталинский удар
Смерть Сталина совпала по времени с нашими выпускными экзаменами. 1 марта мы сдавали теорию двигателя, 3-го – конструкцию самолета «МиГ-15», а на пятое число был назначен экзамен по политподготовке.
Не помню, мы уже легли, или еще не встали, или вообще это было среди ночи, когда вбежал дневальный с криком:
– Ребята, Сталин умер!
Все вскочили, включили репродуктор, откуда текла траурная мелодия. Стояли между койками, в одних кальсонах, босиком на цементном полу. Потом было новое сообщение. ЦК КПСС, Совет Министров и Президиум Верховного Совета СССР, заботясь о том, чтобы страна ни на секунду не оставалась без крепкого руководства, постановили: назначить Председателем Совета Министров Маленкова, Председателем Верховного Совета Ворошилова, военным министром Булганина, министром внутренних дел Берию, Хрущеву предлагалось сосредоточиться на партийной работе… Ближе всех стоял к репродуктору наш запевала Карасев. Каждый раз, когда диктор называл новую фамилию, Карасев кивал головой и хорошо поставленным басом, как будто это было и его глубоко продуманное решение, возглашал:
– Правильно!
Маленков. Правильно! Ворошилов. Правильно! Хрущев. Правильно!
Днем весь батальон был выстроен на плацу. Сыпал мелкий снег. Мы стояли с непокрытыми головами. Подполковник Ковалев толкал речь, стараясь удержаться от слез. Многие курсанты и офицеры плакали, не сдерживаясь. Я не плакал. Я был рад этой смерти – не жалкого старичка из кинохроники, а того, с орлиным взором, чьим именем вершилось все, что вершилось. Я радовался, но стоял со скорбным видом, опасаясь, что кто-нибудь догадается о моих чувствах. Опасение мое было не на пустом месте. Много позже знакомая учительница рассказала, что в те дни ее таскали на партбюро: кто-то донес, что она, услышав о смерти Сталина, не заплакала.
Экзамен, как ни странно, не отменили, и мне попался, будто нарочно, билет с вопросом по биографии Сталина. Я перечислил его подвиги и заслуги. Батумская демонстрация, газета «Брдзола», оборона Царицына, коллективизация, индустриализация, разгром оппозиции, десять сталинских ударов. Инсульт, подумалось мне, можно было бы считать одиннадцатым ударом.
Но я, конечно, этой шуткой ни с кем не поделился.
Не помню, мы уже легли, или еще не встали, или вообще это было среди ночи, когда вбежал дневальный с криком:
– Ребята, Сталин умер!
Все вскочили, включили репродуктор, откуда текла траурная мелодия. Стояли между койками, в одних кальсонах, босиком на цементном полу. Потом было новое сообщение. ЦК КПСС, Совет Министров и Президиум Верховного Совета СССР, заботясь о том, чтобы страна ни на секунду не оставалась без крепкого руководства, постановили: назначить Председателем Совета Министров Маленкова, Председателем Верховного Совета Ворошилова, военным министром Булганина, министром внутренних дел Берию, Хрущеву предлагалось сосредоточиться на партийной работе… Ближе всех стоял к репродуктору наш запевала Карасев. Каждый раз, когда диктор называл новую фамилию, Карасев кивал головой и хорошо поставленным басом, как будто это было и его глубоко продуманное решение, возглашал:
– Правильно!
Маленков. Правильно! Ворошилов. Правильно! Хрущев. Правильно!
Днем весь батальон был выстроен на плацу. Сыпал мелкий снег. Мы стояли с непокрытыми головами. Подполковник Ковалев толкал речь, стараясь удержаться от слез. Многие курсанты и офицеры плакали, не сдерживаясь. Я не плакал. Я был рад этой смерти – не жалкого старичка из кинохроники, а того, с орлиным взором, чьим именем вершилось все, что вершилось. Я радовался, но стоял со скорбным видом, опасаясь, что кто-нибудь догадается о моих чувствах. Опасение мое было не на пустом месте. Много позже знакомая учительница рассказала, что в те дни ее таскали на партбюро: кто-то донес, что она, услышав о смерти Сталина, не заплакала.
Экзамен, как ни странно, не отменили, и мне попался, будто нарочно, билет с вопросом по биографии Сталина. Я перечислил его подвиги и заслуги. Батумская демонстрация, газета «Брдзола», оборона Царицына, коллективизация, индустриализация, разгром оппозиции, десять сталинских ударов. Инсульт, подумалось мне, можно было бы считать одиннадцатым ударом.
Но я, конечно, этой шуткой ни с кем не поделился.
Цирк шапито
Первые мелкие признаки развенчания культа личности Сталина проявились гораздо раньше, чем это заметили историки. В армии – немедленно после смерти генералиссимуса, и для нас – не в лучшую сторону. Авиация была его любимым родом войск, и поэтому рядовых в ней, не считая аэродромной обслуги, вообще не было. Летчики и техники были офицерами, все остальные – сержантами. Мы тоже собирались окончить школу с лычками, но остались рядовыми. Так мы оказались первыми жертвами первых, тогда еще обществом не замеченных шагов новых правителей по развенчанию культа личности. Некоторое время после распределения по полкам еще получали 500 рублей в месяц и питание по «шестой норме», в которую включались масло, рис, папиросы «Беломорканал» и еще что-то, чего не было у других. Но через несколько месяцев жалованье нам урезали до 300 рублей, а потом, после моей демобилизации в 1955 году, довольствие механиков было и вовсе доведено до уровня всех рядовых солдат, то есть до 30 рублей.
Но также очень скоро появились признаки и положительных изменений. Уже через две недели нам объявили, что теперь увольнения возможны не только на родине, но и за границей. Правда, групповые, причем группа должна состоять не меньше чем из трех человек. Наше начальство это предписание сразу превратило в абсурд. Решили, что если не меньше трех, то можно больше. Построили нас, выпускников школы, и числом около тысячи голов повели в цирк, и этот культпоход записали как увольнение. Цирк шапито, куда нас привели, не имел ни одного туалета. Не знаю, как удовлетворяли естественные надобности цивильные посетители шапито, но солдаты, выйдя в антракте наружу, обступили шатер со всех сторон, и он почти поплыл. Начальству это не понравилось, и увольнения вновь отменили. Зато самоволок по-прежнему было сколько угодно.
Но также очень скоро появились признаки и положительных изменений. Уже через две недели нам объявили, что теперь увольнения возможны не только на родине, но и за границей. Правда, групповые, причем группа должна состоять не меньше чем из трех человек. Наше начальство это предписание сразу превратило в абсурд. Решили, что если не меньше трех, то можно больше. Построили нас, выпускников школы, и числом около тысячи голов повели в цирк, и этот культпоход записали как увольнение. Цирк шапито, куда нас привели, не имел ни одного туалета. Не знаю, как удовлетворяли естественные надобности цивильные посетители шапито, но солдаты, выйдя в антракте наружу, обступили шатер со всех сторон, и он почти поплыл. Начальству это не понравилось, и увольнения вновь отменили. Зато самоволок по-прежнему было сколько угодно.
Рождение героя
Однажды я, стоя на плацу, увидел странное зрелище: тяжелый немецкий битюг тянет по мощенной булыжником дороге телегу-платформу на дутых колесах, а на телеге никого. Я удивился и заглянул под колеса. После чего удивился еще больше. Между колесами лежал солдат. Зацепился ногой за вожжу. Лошадь тянет его, он бьется головой о булыжник, однако не проявляет попыток изменить ситуацию… На другой день я увидел ту же телегу, ту же лошадь и того же солдата-возницу, но теперь он не под колесами валялся, а сидел на том месте, которое должно было бы называться облучком. Голова обмотана грязным бинтом. Бинт из-под пилотки выбился, размотался, конец бинта развевается на ветру. Слегка подбоченясь и откинувшись назад, солдат потряхивает вожжами, лошадь неохотно трусит мелкой рысью.
– Ого-го! – покрикивает солдат, и во всем его облике что-то нелепое и трогательное, что сразу привлекает к нему внимание.
– Кто это? – спросил я стоявшего рядом Генку Денисова.
– Ты разве не знаешь? – удивился он. – Это же Чонкин!
Так я впервые услышал эту фамилию. И потом слышал ее часто. Чонкин, рядовой комендантской роты, был из тех, про кого говорят «ходячий анекдот». Про Чонкина рассказывали, что он, малограмотный деревенский парень, не знает уставов, не умеет ходить в ногу, не помнит, какой рукой отдавать честь начальникам, вообще понятия не имеет, где «право», где «лево», всех боится и чувствует себя человеком только на конюшне. Там Чонкин и пребывал, не подозревая, что впоследствии станет виновником рождения литературного героя.
– Ого-го! – покрикивает солдат, и во всем его облике что-то нелепое и трогательное, что сразу привлекает к нему внимание.
– Кто это? – спросил я стоявшего рядом Генку Денисова.
– Ты разве не знаешь? – удивился он. – Это же Чонкин!
Так я впервые услышал эту фамилию. И потом слышал ее часто. Чонкин, рядовой комендантской роты, был из тех, про кого говорят «ходячий анекдот». Про Чонкина рассказывали, что он, малограмотный деревенский парень, не знает уставов, не умеет ходить в ногу, не помнит, какой рукой отдавать честь начальникам, вообще понятия не имеет, где «право», где «лево», всех боится и чувствует себя человеком только на конюшне. Там Чонкин и пребывал, не подозревая, что впоследствии станет виновником рождения литературного героя.
Смерть на охоте
Сорок с лишним лет спустя, вскоре после выхода в России моего романа о солдате Иване Чонкине, получил я из Ленинабада письмо. Полковник в отставке Серобаба спрашивал, не служил ли я в начале 50-х в Шпротаве, не знал ли солдата по фамилии Чонгин (через «г») и не его ли взял в качестве прототипа? Тот реальный Чонгин, сообщал мне полковник, был, кажется, якутом. Он действительно слыл посмешищем, зато был очень хорошим охотником. Я ответил полковнику, что знал такого солдата не то чтобы лично, а так, видел издалека. И был уверен, что настоящая его фамилия Чонкин. Мимолетное впечатление действительно послужило поводом для создания характера моего героя, но именно русского, а не якутского – за якутский характер я бы не взялся. А насчет охоты полковник мне кое-что напомнил…
Обычный понедельник, «итальянский» день. А тут вдруг исключение из правила: в обед нам дали по большому куску мяса, правда, довольно жесткого. Мы удивились, стали спрашивать, за что нам такое угощение. Услышали в ответ, что это подарок от наших офицеров-охотников. Они в воскресенье подстрелили оленя и решили угостить нас. Об этой охоте мы уже слышали не только то, что там убили оленя, но и то, что там пропал Чонкин. Его, знавшего толк в охоте, офицеры брали с собой, он умел выслеживать зверя и выгонять под выстрел. После охоты стали собираться домой, Чонкина не обнаружили. Искали до наступления темноты. Предположили, что солдат дезертировал. Утром послали комендантскую роту, прочесали ту часть леса, где охотились, и быстро нашли. Чонкин лежал в кустах, убитый прямым попаданием в лоб. Естественно, всех охотников допросили, и истина была восстановлена быстро. Капитан Беспятов и майор Петров лежали в засаде, ожидая, когда Чонкин выгонит им под мушку оленя. Ждали напряженно. Когда затрещали кусты, Беспятов выстрелил и пошел посмотреть, что там, в кустах. Вернулся на место. Петров спросил:
– Ну, что?
Беспятов ответил:
– Ничего нет.
– А зачем стрелял?
– Показалось, что олень.
Петров потом удивлялся самообладанию Беспятова. Но на первом же допросе Беспятов – а куда ему было деваться? – сознался. Мы, его ученики, ходили навещать капитана на гауптвахте. За убийство по неосторожности ему дали два года без лишения наград и воинского звания.
Обычный понедельник, «итальянский» день. А тут вдруг исключение из правила: в обед нам дали по большому куску мяса, правда, довольно жесткого. Мы удивились, стали спрашивать, за что нам такое угощение. Услышали в ответ, что это подарок от наших офицеров-охотников. Они в воскресенье подстрелили оленя и решили угостить нас. Об этой охоте мы уже слышали не только то, что там убили оленя, но и то, что там пропал Чонкин. Его, знавшего толк в охоте, офицеры брали с собой, он умел выслеживать зверя и выгонять под выстрел. После охоты стали собираться домой, Чонкина не обнаружили. Искали до наступления темноты. Предположили, что солдат дезертировал. Утром послали комендантскую роту, прочесали ту часть леса, где охотились, и быстро нашли. Чонкин лежал в кустах, убитый прямым попаданием в лоб. Естественно, всех охотников допросили, и истина была восстановлена быстро. Капитан Беспятов и майор Петров лежали в засаде, ожидая, когда Чонкин выгонит им под мушку оленя. Ждали напряженно. Когда затрещали кусты, Беспятов выстрелил и пошел посмотреть, что там, в кустах. Вернулся на место. Петров спросил:
– Ну, что?
Беспятов ответил:
– Ничего нет.
– А зачем стрелял?
– Показалось, что олень.
Петров потом удивлялся самообладанию Беспятова. Но на первом же допросе Беспятов – а куда ему было деваться? – сознался. Мы, его ученики, ходили навещать капитана на гауптвахте. За убийство по неосторожности ему дали два года без лишения наград и воинского звания.
159-й истребительный
Недавно искал что-то в Интернете и наткнулся на статью «159-й гвардейский Новороссийский истребительный авиационный Краснознаменный ордена Суворова III степени полк». Я пошарил дальше и нашел массу ссылок на литературу об этом полку – и книги, и статьи, и очерки об отдельных летчиках со дня основания части в 1944-м и до наших дней. Надо же! Я после школы механиков в этом полку служил и не знал, что он такой знаменитый. И, как ни странно, замполиты нам ничего не рассказывали. Теперь называют номер полка, места его дислокации, фамилии командиров, типы самолетов и даже их номера. В мое время все это было военной тайной, полк числился под фальшивым номером в/ч п/п (воинская часть, полевая почта) 40431, а настоящий номер или фамилию командира предлагалось не выдавать врагу (если мы попадем к нему в лапы) даже под пытками. Теперь, поскольку тайны выдают без пыток и более свежие, я выдам давно устаревшие.
Я пришел в полк, когда им командовал полковник Барыбин, а моим прямым начальником был замполит эскадрильи старший лейтенант, которого в насмешку звали «Ас Мамонов». «Ас» – потому, что у него, Мамонова, были инициалы А.С. – Андрей Сергеевич. А внешне на аса он никак не был похож: невысокого роста и довольно пузат, что среди нестарых летчиков бывает нечасто. Когда в полку устраивали для младших офицеров какие-нибудь соревнования – я запомнил почему-то прыжки в длину, – так на него было жалко смотреть… Но летал он, как говорили, действительно хорошо – на «МиГ-15» за номером 874 Куйбышевского авиазавода, машине, которую я готовил к полетам.
Полк наш, когда я в него пришел, стоял на северо-западе Польши у деревни Ключево возле города Старгард недалеко от Щецина, но недели через две его перевели в город Бжег на Одере. В Бжеге была шоколадная фабрика, и весь он пропах шоколадом, что я через сорок лет описал в рассказе, так и названном – «Запах шоколада». Поскольку на дворе стояли совсем другие времена, место действия я в рассказе назвал без опасения, что разглашаю военную тайну.
Я пришел в полк, когда им командовал полковник Барыбин, а моим прямым начальником был замполит эскадрильи старший лейтенант, которого в насмешку звали «Ас Мамонов». «Ас» – потому, что у него, Мамонова, были инициалы А.С. – Андрей Сергеевич. А внешне на аса он никак не был похож: невысокого роста и довольно пузат, что среди нестарых летчиков бывает нечасто. Когда в полку устраивали для младших офицеров какие-нибудь соревнования – я запомнил почему-то прыжки в длину, – так на него было жалко смотреть… Но летал он, как говорили, действительно хорошо – на «МиГ-15» за номером 874 Куйбышевского авиазавода, машине, которую я готовил к полетам.
Полк наш, когда я в него пришел, стоял на северо-западе Польши у деревни Ключево возле города Старгард недалеко от Щецина, но недели через две его перевели в город Бжег на Одере. В Бжеге была шоколадная фабрика, и весь он пропах шоколадом, что я через сорок лет описал в рассказе, так и названном – «Запах шоколада». Поскольку на дворе стояли совсем другие времена, место действия я в рассказе назвал без опасения, что разглашаю военную тайну.
Утопленники
В ту весну в полку утонули два человека. Первым, еще в Ключеве, старший лейтенант, не помню фамилию. Он и командир дивизии полковник Балакин, который старшего лейтенанта «вывозил», то есть принимал у него экзамен по пилотированию, выполняли в «зоне» фигуры высшего пилотажа, и их «спарка» «МиГ-15 – УТИ» (учебно-тренировочный истребитель) свалилась в штопор. В плоский штопор, из которого выйти почти невозможно. Они и не вышли. Катапультировались и спустились на парашютах на середину большого озера. Была еще весна – вода ледяная. Старший лейтенант разделся, разулся, и вскоре ноги свела судорога. Пятидесятилетний полковник не разделся и не разулся и только на берегу потерял сознание, где был найден местными рыбаками.
Согласно каким-то армейским нормам, солдат хоронили на месте, а офицеров отправляли на родину. Перед отправкой старлей лежал в «ленкомнате», меня ночью поставили к гробу часовым.
Я не суеверен, но в полночь вспомнил гоголевского «Вия». Гроб, в котором лежал погибший, был цинковый, с окошком из плексигласа. Я заглянул в окошко. Покойник был не зеленый и не синий, как полагается утопленникам, а нормального свежего цвета, красивый, молодой, с изогнутыми черными бровями, похожий на девушку, на ту самую панночку из «Вия». Пожалуй, я бы не сильно удивился, если бы он открыл глаза и начал летать в гробу. Но этого, к счастью, не случилось.
Вторым утопленником, уже в Бжеге, оказался Валя Чуприн, с которым мы вместе призывались из Запорожья. Он не умел плавать, хотел научиться, но стеснялся своего неумения, потому отходил от других подальше. Так, отойдя подальше, и утонул. Поскольку Валя был рядовым солдатом, он отправки на родину в цинковом гробу с окошком не удостоился, а родителей его на похороны, конечно же, не пустили. Их могли утешить только сообщением, что сын погиб при выполнении боевого задания.
Согласно каким-то армейским нормам, солдат хоронили на месте, а офицеров отправляли на родину. Перед отправкой старлей лежал в «ленкомнате», меня ночью поставили к гробу часовым.
Я не суеверен, но в полночь вспомнил гоголевского «Вия». Гроб, в котором лежал погибший, был цинковый, с окошком из плексигласа. Я заглянул в окошко. Покойник был не зеленый и не синий, как полагается утопленникам, а нормального свежего цвета, красивый, молодой, с изогнутыми черными бровями, похожий на девушку, на ту самую панночку из «Вия». Пожалуй, я бы не сильно удивился, если бы он открыл глаза и начал летать в гробу. Но этого, к счастью, не случилось.
Вторым утопленником, уже в Бжеге, оказался Валя Чуприн, с которым мы вместе призывались из Запорожья. Он не умел плавать, хотел научиться, но стеснялся своего неумения, потому отходил от других подальше. Так, отойдя подальше, и утонул. Поскольку Валя был рядовым солдатом, он отправки на родину в цинковом гробу с окошком не удостоился, а родителей его на похороны, конечно же, не пустили. Их могли утешить только сообщением, что сын погиб при выполнении боевого задания.