Страница:
Несмотря на то что я был строптивым солдатом и, как казалось моим товарищам, никого не боялся, на самом деле боялся и даже очень. Страх жил внутри меня и после службы. Долго еще казалось мне невероятным, что вот иду я по улице и никто не имеет права остановить меня для выяснения, куда иду, и зачем, и где мое разрешение на это хождение. Лет через семь после службы, в Москве, уже в звании члена Союза писателей СССР, то есть по советской иерархии сам вроде как генерал, шел я куда-то с будущим американским профессором Александром Яновым и вдруг увидел спешившего навстречу полковника.
– Наш командир полка! – прошептал я, толкнув Янова в бок, и попытался за него спрятаться.
Янов с удивлением посмотрел не на полковника, а на меня:
– Чего ты съежился?
– Испугался, – смущенно признался я.
Боевое дежурство
Игра в войну
Арест Берии
Полковник Барыбин
Наше дело не рожать
Девушка с ремнем
Запах шоколада
«Мальчик, втекай!»
От поцелуев дочери не рождаются
Учиться на вертолетчика
Высылка и пересылка
Мамаево побоище в годовщину Октября
– Наш командир полка! – прошептал я, толкнув Янова в бок, и попытался за него спрятаться.
Янов с удивлением посмотрел не на полковника, а на меня:
– Чего ты съежился?
– Испугался, – смущенно признался я.
Боевое дежурство
В школе механиков нам время от времени устраивали медицинское обследование, главным элементом которого была сдача мочи на анализ. В серьезность и целесообразность анализа мы не верили. Смеха ради брали ведро, наполняли всей ротой, взбалтывали и разливали по бутылочкам. Врачи ни разу не удивились, почему это у всех одни и те же показатели…
По воскресеньям нас выгоняли на уборку территории – собирать окурки. Мы шли плотной шеренгой, после чего ни одного «бычка» на земле не оставалось. Приемы всяких бытовых процедур в армии совершенно не совпадают с гражданскими, хотя армейскому начальству странно, что военный порядок на «гражданке» не перенимается. Гимнастерки и штаны мы стирали намыленными одежными щетками, а в поршневой авиации полоскали в бензине. Полы посыпали влажными опилками, потом опилки сметали – и было чисто.
Мне повезло служить в армии мирного времени, где иногда казалось, что вся наша служба – идиотская игра, которая вряд ли когда-нибудь превратится во что-то более серьезное. Такое серьезное приблизилось только один раз. 17 июня 1953-го в Берлине произошло восстание рабочих. Оно было быстро подавлено советскими танками, но, очевидно, наше командование готовилось к более неприятному сценарию. В те дни не только в Восточной Германии, но и у нас в Польше все войска были приведены в состояние повышенной боевой готовности. Боевые дежурства несли не звенья, как обычно, а целые полки с подвешенными под крыльями бомбами. От нас до Берлина было десять минут лету. На одном ночном дежурстве я почему-то был не на КП, а приставлен к самолету с молодым, недавно пришедшим к нам в полк летчиком. Сидели в дежурке, играли в домино. Объявили тревогу, на этот раз не учебную. Летчики побежали к самолетам, механики тоже. Мой летчик сел в кабину, я поднялся на стремянку, чтобы из катапультного сиденья выдернуть предохранительную чеку. Прозвучала команда запустить двигатели. Мой летчик засуетился, и я увидел, как у него руки ходят ходуном и он не может попасть пальцем в нужные кнопки. Я сам запустил двигатель и захлопнул над головой летчика фонарь кабины. Отбежал от самолета и смотрел со страхом, что будет дальше. Если он не уймет дрожь, то уже на взлете может разбиться. Но тут объявили отбой. Мой летчик выключил двигатель, вылез из кабины… и я никогда не видел лица счастливее.
По воскресеньям нас выгоняли на уборку территории – собирать окурки. Мы шли плотной шеренгой, после чего ни одного «бычка» на земле не оставалось. Приемы всяких бытовых процедур в армии совершенно не совпадают с гражданскими, хотя армейскому начальству странно, что военный порядок на «гражданке» не перенимается. Гимнастерки и штаны мы стирали намыленными одежными щетками, а в поршневой авиации полоскали в бензине. Полы посыпали влажными опилками, потом опилки сметали – и было чисто.
Мне повезло служить в армии мирного времени, где иногда казалось, что вся наша служба – идиотская игра, которая вряд ли когда-нибудь превратится во что-то более серьезное. Такое серьезное приблизилось только один раз. 17 июня 1953-го в Берлине произошло восстание рабочих. Оно было быстро подавлено советскими танками, но, очевидно, наше командование готовилось к более неприятному сценарию. В те дни не только в Восточной Германии, но и у нас в Польше все войска были приведены в состояние повышенной боевой готовности. Боевые дежурства несли не звенья, как обычно, а целые полки с подвешенными под крыльями бомбами. От нас до Берлина было десять минут лету. На одном ночном дежурстве я почему-то был не на КП, а приставлен к самолету с молодым, недавно пришедшим к нам в полк летчиком. Сидели в дежурке, играли в домино. Объявили тревогу, на этот раз не учебную. Летчики побежали к самолетам, механики тоже. Мой летчик сел в кабину, я поднялся на стремянку, чтобы из катапультного сиденья выдернуть предохранительную чеку. Прозвучала команда запустить двигатели. Мой летчик засуетился, и я увидел, как у него руки ходят ходуном и он не может попасть пальцем в нужные кнопки. Я сам запустил двигатель и захлопнул над головой летчика фонарь кабины. Отбежал от самолета и смотрел со страхом, что будет дальше. Если он не уймет дрожь, то уже на взлете может разбиться. Но тут объявили отбой. Мой летчик выключил двигатель, вылез из кабины… и я никогда не видел лица счастливее.
Игра в войну
Время от времени мы играли в атомную войну, которую солдаты называли Хиросимой (может быть, теперь ее называют Чернобылем). Главным элементом этой игры-войны был атомный взрыв, имитацию которого я уже описал. Посреди летного поля закапывалась железная бочка (200 литров) с бензином. С помощью бикфордова шнура бочку подрывали, она давала потрясающей красоты столб пламени, после которого возникало грибовидное облако. Два дежурных истребителя взмывали в небо, а возле остальных самолетов слонялись без дела техники и механики в противогазах. Однажды во время игры меня и моего приятеля назначили дозиметристами. Выдали нам по деревянной коробке с пустыми пробирками, при помощи которых по приказу начальника штаба полка мы должны были неизвестным нам способом определить степень воображаемого радиоактивного заражения местности.
– Слушаюсь! – прокричали мы и пошли.
Сходили в казарму, сыграли в шашки, постирали портянки, стащили в офицерской столовой банку сгущенного молока и, вернувшись к месту боевых действий, доложили, что местность проверена.
– Какова степень зараженности? – озабоченно спросил начштаба.
– Незначительная! – решительно доложил мой напарник.
– Молодцы! – похвалил нас начальник. – За отличное несение службы объявляю вам благодарность.
– Служим Советскому Союзу! – прокричали мы, ухмыляясь совершенно нахально.
– Слушаюсь! – прокричали мы и пошли.
Сходили в казарму, сыграли в шашки, постирали портянки, стащили в офицерской столовой банку сгущенного молока и, вернувшись к месту боевых действий, доложили, что местность проверена.
– Какова степень зараженности? – озабоченно спросил начштаба.
– Незначительная! – решительно доложил мой напарник.
– Молодцы! – похвалил нас начальник. – За отличное несение службы объявляю вам благодарность.
– Служим Советскому Союзу! – прокричали мы, ухмыляясь совершенно нахально.
Арест Берии
Во время службы я газет, как правило, не читал и политикой не интересовался, но какое-то смутное представление о том, что происходит, имел. Особенно после кампании против безродных космополитов, то есть евреев. Однажды после ночных полетов долго спал. Вышел полусонный еще в коридор, где у тумбочки с кинжалом на ремне стоял Леня Ризин, дневальный. Как я понял, он ждал меня очень нетерпеливо, чтобы огорошить сообщением:
– Слыхал, Берию арестовали?
– Да ладно тебе! – отозвался я.
– Точно говорю, арестовали. Оказался английским шпионом.
Насчет шпиона я, насколько мне помнится, усомнился. Но в то, что Берия достоин ареста, поверил и сказал Лене:
– Ты знаешь, он мне всегда не нравился.
Леня предложил:
– Так, может, ты скажешь заранее, кто тебе еще не нравится.
Я пообещал:
– Обязательно скажу, но потом, когда о нем сообщат по радио.
– Слыхал, Берию арестовали?
– Да ладно тебе! – отозвался я.
– Точно говорю, арестовали. Оказался английским шпионом.
Насчет шпиона я, насколько мне помнится, усомнился. Но в то, что Берия достоин ареста, поверил и сказал Лене:
– Ты знаешь, он мне всегда не нравился.
Леня предложил:
– Так, может, ты скажешь заранее, кто тебе еще не нравится.
Я пообещал:
– Обязательно скажу, но потом, когда о нем сообщат по радио.
Полковник Барыбин
Мы работали вместе. Я приходил, говорил: «Здравия желаю». Не помню, отвечал ли он мне, но я не был уверен, что он знает меня в лицо и помнит мою фамилию. Сколько работали бок о бок, ни разу не поинтересовался, кто я такой, откуда родом, кто родители, чем живу. Между собой офицеры разговаривали так, как будто меня вовсе не было. И я себя вел соответственно: в общий разговор не вступал, на то, что слышал, не реагировал.
Они травили разные байки. Самая интересная – про капитана из соседнего полка. Пошел в город, нашел каких-то польских девиц, привел к себе, угостил их выпивкой и сам напился. То ли он девушкам чем-то не угодил, то ли просто так решили они пошутить, но, когда он спал, надели они ему на мошонку висячий замок и с ключом сбежали. Он проснулся, видит замок. Попробовал снять – не может, все распухло. Что делать? Признаться кому-то в части боится. Как-то оделся, пошел опять в город. Нашел слесарную мастерскую, располагавшуюся в полуподвале, попросил слесаря помочь. Кто-то из сослуживцев шел мимо, случайно заглянул в окошко, увидел, стоит несчастный капитан на цыпочках, мошонка в тисках, слесарь орудует ножовкой. Сослуживец кинулся в часть, сообщил дежурному по полку, что поляки офицера Советской армии кастрируют, тот поднял в ружье комендантскую роту. Прибежали на место происшествия, и только тут все разъяснилось.
Они травили разные байки. Самая интересная – про капитана из соседнего полка. Пошел в город, нашел каких-то польских девиц, привел к себе, угостил их выпивкой и сам напился. То ли он девушкам чем-то не угодил, то ли просто так решили они пошутить, но, когда он спал, надели они ему на мошонку висячий замок и с ключом сбежали. Он проснулся, видит замок. Попробовал снять – не может, все распухло. Что делать? Признаться кому-то в части боится. Как-то оделся, пошел опять в город. Нашел слесарную мастерскую, располагавшуюся в полуподвале, попросил слесаря помочь. Кто-то из сослуживцев шел мимо, случайно заглянул в окошко, увидел, стоит несчастный капитан на цыпочках, мошонка в тисках, слесарь орудует ножовкой. Сослуживец кинулся в часть, сообщил дежурному по полку, что поляки офицера Советской армии кастрируют, тот поднял в ружье комендантскую роту. Прибежали на место происшествия, и только тут все разъяснилось.
Наше дело не рожать
Где-то прочел о том, что в армии в порядке борьбы со СПИДом офицеры будут обучать новобранцев обращению с презервативами. Прогресс! Нас из действий подобного рода обучали разве что натягиванию на голову противогаза. Вообще секс как неизбежная сторона жизни большого скопления молодых организмов армейскими уставами никак не предусматривался, поэтому он приобретал наиболее скотскую форму, какую только можно себе представить. Пока я служил в Польше, какие-либо контакты солдат с противоположным полом были практически невозможны, и большинство с этим стойко мирилось. Но некоторые от насильственного воздержания зверели.
Посудомойка Маша из офицерской столовой в Шпротаве была хрома, беззуба и неопрятна. Ее, за неимением ничего лучшего, человек восемь солдат из комендантской роты затащили в кусты, выстроились в очередь. Стали торопить первого овладевшего ею, чтобы совесть имел и помнил, что не один. Но Маша, тоже сексуально не удовлетворенная, успокоила:
– Мальчики, не спешите, всем хватит.
В Ворошиловграде, куда я попал после Польши, солдаты, отпущенные в увольнение или самовольщики, посещали ближайшее женское общежитие – там жили девушки, завербованные на строительство в Западной Украине. Не знаю, как сейчас, а в описываемое время рабочих из Западной Украины вербовали, или, как в народе говорилось более точно, пригоняли на Донбасс, в индустриальные города Левобережья и на крымские земли, опустевшие после выселения татар. Везде были они дешевой рабочей силой, вроде как в постсоветской России гастарбайтеры молдаване или таджики. Девушки в Ворошиловграде работали на строительстве подсобницами, вели убогий образ жизни. Их общежитие отличалось от солдатской казармы только попытками это жилье украсить нехитрым рукоделием и вырезками из журнала «Огонек». Заработков им еле-еле хватало на пропитание, поэтому они проводили почти все время в своих комнатах, в лежачем состоянии, и случайно перепадающий секс был единственным их развлечением. Солдаты вели себя по принципу: «Наше дело не рожать – сунул, вынул и бежать». Приходили, знакомились, угощали водкой, разбирали лежавших девиц. Привлекательность большого значения не имела. Если девица была слишком уж некрасива, шутили: «Ничего, лицо портянкой прикроем». Обычно не встречая сопротивления, забирались под одеяло и, лежа на боку, вступали в желанные контакты без предварительных условий. При этом поддерживали общий разговор с другими парами. Ничего похожего на романтику в этих соитиях не было.
Посудомойка Маша из офицерской столовой в Шпротаве была хрома, беззуба и неопрятна. Ее, за неимением ничего лучшего, человек восемь солдат из комендантской роты затащили в кусты, выстроились в очередь. Стали торопить первого овладевшего ею, чтобы совесть имел и помнил, что не один. Но Маша, тоже сексуально не удовлетворенная, успокоила:
– Мальчики, не спешите, всем хватит.
В Ворошиловграде, куда я попал после Польши, солдаты, отпущенные в увольнение или самовольщики, посещали ближайшее женское общежитие – там жили девушки, завербованные на строительство в Западной Украине. Не знаю, как сейчас, а в описываемое время рабочих из Западной Украины вербовали, или, как в народе говорилось более точно, пригоняли на Донбасс, в индустриальные города Левобережья и на крымские земли, опустевшие после выселения татар. Везде были они дешевой рабочей силой, вроде как в постсоветской России гастарбайтеры молдаване или таджики. Девушки в Ворошиловграде работали на строительстве подсобницами, вели убогий образ жизни. Их общежитие отличалось от солдатской казармы только попытками это жилье украсить нехитрым рукоделием и вырезками из журнала «Огонек». Заработков им еле-еле хватало на пропитание, поэтому они проводили почти все время в своих комнатах, в лежачем состоянии, и случайно перепадающий секс был единственным их развлечением. Солдаты вели себя по принципу: «Наше дело не рожать – сунул, вынул и бежать». Приходили, знакомились, угощали водкой, разбирали лежавших девиц. Привлекательность большого значения не имела. Если девица была слишком уж некрасива, шутили: «Ничего, лицо портянкой прикроем». Обычно не встречая сопротивления, забирались под одеяло и, лежа на боку, вступали в желанные контакты без предварительных условий. При этом поддерживали общий разговор с другими парами. Ничего похожего на романтику в этих соитиях не было.
Девушка с ремнем
Шурик Громов ходил к одной девушке, которая встречала его лежа и не вставала для провожания. И он никогда не приглашал ее ни встать, ни пройтись, ни сходить в кино. Однажды он пришел и увидел, что ее нет. Он спросил у ее подруг, где она. Ему сказали: «В роддоме». Шурик спросил, что она там делает? «Рожает». Сколько раз он с ней встречался под одеялом, всегда она ложилась к нему спиной, он при этом по наивности даже не заметил, что она была беременна, и не просто беременна, а на сносях. Узнав новость, Шурик нисколько не огорчился и тут же получил свое от той, которая сообщила ему это известие.
Этот же Шурик шел как-то пьяный из самоволки в часть по пустынной степной дороге, встретил незнакомую девушку. Ни слова не говоря, схватил ее в охапку, оттащил в сторону от дороги, уложил на траву, сопротивления не было. Потом оба встали, отряхнулись, она сказала «спасибо» – и разошлись в разные стороны. Солдаты в большинстве своем предпочитали именно такие скотские радости, настоящих отношений избегая и надеясь, что нечто более серьезное, может быть, и любовь, придет к ним потом, после демобилизации. Девушки – не такие забитые, как описанные мной, а не потерявшие еще надежды на замужество – к солдатам относились с большим недоверием. Каким кавалером может быть солдат? Дадут увольнение – придет, не дадут – даже сообщить, что не дали, не сможет. Нищий. Денег у него нет ни на конфеты, ни на кино, ни на танцы. Встречаться с ним можно только где-нибудь в подъезде, под деревом или в кустах. И городские девушки солдатами, как правило, пренебрегали, а деревенские первые шаги, бывало, делали, но насчет дальнейшего ставили условие: «Вот распишемся, тады хучь ложкой хлебай». В таких случаях солдат часто шел на обман, обещая, что согласен на все, но в обратном порядке. Обман и коварство в отношениях с женщинами в армии почитались за доблесть.
Во всех местах, в которых я служил, мне с восторгом рассказывали одну и ту же легенду. Солдат спал с девушкой, обещал жениться. Пришло время демобилизации. С другими демобилизованными он поехал на вокзал, как будто провожать товарищей. Она, естественно, ему не доверяя, поехала вместе с ним. На станции стоит, держит его за ремень, чтобы он не убежал. А он как будто и не собирается. Но вот поезд тронулся, набирает скорость. Солдат неожиданно расстегивает ремень, вскакивает в уходящий поезд – и был таков. Девушка остается на перроне одна, с ремнем в руках.
Этот же Шурик шел как-то пьяный из самоволки в часть по пустынной степной дороге, встретил незнакомую девушку. Ни слова не говоря, схватил ее в охапку, оттащил в сторону от дороги, уложил на траву, сопротивления не было. Потом оба встали, отряхнулись, она сказала «спасибо» – и разошлись в разные стороны. Солдаты в большинстве своем предпочитали именно такие скотские радости, настоящих отношений избегая и надеясь, что нечто более серьезное, может быть, и любовь, придет к ним потом, после демобилизации. Девушки – не такие забитые, как описанные мной, а не потерявшие еще надежды на замужество – к солдатам относились с большим недоверием. Каким кавалером может быть солдат? Дадут увольнение – придет, не дадут – даже сообщить, что не дали, не сможет. Нищий. Денег у него нет ни на конфеты, ни на кино, ни на танцы. Встречаться с ним можно только где-нибудь в подъезде, под деревом или в кустах. И городские девушки солдатами, как правило, пренебрегали, а деревенские первые шаги, бывало, делали, но насчет дальнейшего ставили условие: «Вот распишемся, тады хучь ложкой хлебай». В таких случаях солдат часто шел на обман, обещая, что согласен на все, но в обратном порядке. Обман и коварство в отношениях с женщинами в армии почитались за доблесть.
Во всех местах, в которых я служил, мне с восторгом рассказывали одну и ту же легенду. Солдат спал с девушкой, обещал жениться. Пришло время демобилизации. С другими демобилизованными он поехал на вокзал, как будто провожать товарищей. Она, естественно, ему не доверяя, поехала вместе с ним. На станции стоит, держит его за ремень, чтобы он не убежал. А он как будто и не собирается. Но вот поезд тронулся, набирает скорость. Солдат неожиданно расстегивает ремень, вскакивает в уходящий поезд – и был таков. Девушка остается на перроне одна, с ремнем в руках.
Запах шоколада
В Бжег на Одере, где мне пришлось служить летом 1953 года, я снова приехал ровно через сорок лет из чешского города Миловице, где снимался фильм о Чонкине. Пока наши войска не ушли из Чехословакии, в Миловице жили сто тысяч военных, членов их семей и кормившихся при армии вольнонаемных. Когда они оставили эти места, Миловице превратился в город-призрак. Безлюдные улицы, опустевшие танковые ангары, армейский клуб, вывеска на строении «…ольствен… агазин» и сотни одинаковых «хрущобок», безжизненных, как после атомной войны, с окнами нижних этажей, заклеенными – зачем? – газетами «Красная звезда», «Правда», «Известия». Побродив по опустелым улицам, я вспомнил армейскую службу, сел за руль и через четыре часа въехал в Бжег.
Добравшись до центра, вылез из машины. Стоял, вертел головой, но ничего не мог вспомнить, пока не подуло от шоколадной фабрики. И тогда город стал проступать, как фотокарточка в проявителе, и проявленное один к одному совместилось с реальностью. Тут же нашлись и были узнаны дома, которые раньше служили казармами, а теперь заселены обывателями (obyvaciel – по-польски гражданин), и наша солдатская столовая, и булыжная мостовая в столовую. Дорога шла мимо озера, где, убегая в самоволку, в негустых зарослях ивняка встречался я с девушкой по имени Элька Гемба. Мы виделись только днем, потому что вечером мое отсутствие в казарме было бы замечено.
Наше знакомство произошло благодаря папиросам «Неман», которые я получал по пачке в день. Она подошла, попросила закурить, потом подошла еще. Так просто, как когда-то с Шурой Щепковской, начался и так продолжился наш роман. Мне было двадцать, ей двадцать пять. Я не уверен, что она знала, как меня зовут. Она звала меня просто «мальчик». Элька меня учила польскому языку, всяким словам, приличным и неприличным, учила целоваться, но когда я слишком распускал руки, она их прикладывала к своей груди, целовала пальцы и тихо шептала: «Мальчик, я ти кохам (я тебя люблю), я ти дам. Але не тераз (но не сейчас). Але дам».
Мы купались и опять прятались в кустах, а потом расходились поврозь, потому что общение с ней грозило мне наказанием «за связь с местным населением», и у нее тоже могли быть неприятности, и немалые, потому что польская женщина, связавшаяся с русским солдатом, есть курва, достойная всяческого презрения. В день последнего свидания я расхрабрился, проявил большую настойчивость, и она уже почти совсем поддалась, но в последнее мгновение опомнилась, оттолкнула меня от себя и твердо сказала: «Не, так не бенде (не будет)». Я обиделся и отодвинулся. Она поцеловала меня и сказала на ухо, словно кто-то мог подслушать: «Я ти кохам, мальчик, я ти кохам». Я продолжал сопеть обиженно и услышал те же слова в новой редакции: «Я ти дам. Але не тераз. Але не тутай (не здесь)».
– Когда? Где? – спросил я сердито.
– Ютро (завтра), – сказала она просто. – Ютро вечорем. Пшидешь до мне, Школьна, чтернаштя (четырнадцать). – И стала объяснять, что хочет, чтобы все было красиво, с вином и свечами…
Романтический стандарт: вино и свечи.
– Я на тебе женюсь, – вдруг пообещал я, хотя никто меня за язык не тянул. Я не врал, чувствуя, что вправду хочу прийти к ней, и навсегда.
– Глупый, глупый, – сказала Элька. По-польски «л» почти не слышится, и слово звучит как «гупый». – Гупый, то ти не вольно (тебе нельзя).
– Можно, – сказал я с вызовом не слышащим меня высшим силам. – Можно. Мы пойдем в ваш загс, запишемся и никого не спросим.
– То ти не вольно, – повторила она. – Ти ниц (ничего) не вольно, але я ти дам. Ютро вечорем, Школьна, чтернаштя. Запамёнтал (запомнил)? Школьна, чтернаштя…
Добравшись до центра, вылез из машины. Стоял, вертел головой, но ничего не мог вспомнить, пока не подуло от шоколадной фабрики. И тогда город стал проступать, как фотокарточка в проявителе, и проявленное один к одному совместилось с реальностью. Тут же нашлись и были узнаны дома, которые раньше служили казармами, а теперь заселены обывателями (obyvaciel – по-польски гражданин), и наша солдатская столовая, и булыжная мостовая в столовую. Дорога шла мимо озера, где, убегая в самоволку, в негустых зарослях ивняка встречался я с девушкой по имени Элька Гемба. Мы виделись только днем, потому что вечером мое отсутствие в казарме было бы замечено.
Наше знакомство произошло благодаря папиросам «Неман», которые я получал по пачке в день. Она подошла, попросила закурить, потом подошла еще. Так просто, как когда-то с Шурой Щепковской, начался и так продолжился наш роман. Мне было двадцать, ей двадцать пять. Я не уверен, что она знала, как меня зовут. Она звала меня просто «мальчик». Элька меня учила польскому языку, всяким словам, приличным и неприличным, учила целоваться, но когда я слишком распускал руки, она их прикладывала к своей груди, целовала пальцы и тихо шептала: «Мальчик, я ти кохам (я тебя люблю), я ти дам. Але не тераз (но не сейчас). Але дам».
Мы купались и опять прятались в кустах, а потом расходились поврозь, потому что общение с ней грозило мне наказанием «за связь с местным населением», и у нее тоже могли быть неприятности, и немалые, потому что польская женщина, связавшаяся с русским солдатом, есть курва, достойная всяческого презрения. В день последнего свидания я расхрабрился, проявил большую настойчивость, и она уже почти совсем поддалась, но в последнее мгновение опомнилась, оттолкнула меня от себя и твердо сказала: «Не, так не бенде (не будет)». Я обиделся и отодвинулся. Она поцеловала меня и сказала на ухо, словно кто-то мог подслушать: «Я ти кохам, мальчик, я ти кохам». Я продолжал сопеть обиженно и услышал те же слова в новой редакции: «Я ти дам. Але не тераз. Але не тутай (не здесь)».
– Когда? Где? – спросил я сердито.
– Ютро (завтра), – сказала она просто. – Ютро вечорем. Пшидешь до мне, Школьна, чтернаштя (четырнадцать). – И стала объяснять, что хочет, чтобы все было красиво, с вином и свечами…
Романтический стандарт: вино и свечи.
– Я на тебе женюсь, – вдруг пообещал я, хотя никто меня за язык не тянул. Я не врал, чувствуя, что вправду хочу прийти к ней, и навсегда.
– Глупый, глупый, – сказала Элька. По-польски «л» почти не слышится, и слово звучит как «гупый». – Гупый, то ти не вольно (тебе нельзя).
– Можно, – сказал я с вызовом не слышащим меня высшим силам. – Можно. Мы пойдем в ваш загс, запишемся и никого не спросим.
– То ти не вольно, – повторила она. – Ти ниц (ничего) не вольно, але я ти дам. Ютро вечорем, Школьна, чтернаштя. Запамёнтал (запомнил)? Школьна, чтернаштя…
«Мальчик, втекай!»
В тот день под влиянием не осознанных нами ощущений мы расслабились и пошли по городу вместе. Никогда этого не делали раньше. А тут… Она взяла меня под руку, и мы шли, как будто так и полагалось. Я совсем забыл, что идти по улице под руку с польской девушкой – это преступление, близкое к чему-то вроде измены родине.
Я не сразу заметил группу военных на другой стороне улицы. Это были офицеры чужой, танковой, части, всегда с авиаторами враждовавшей, и с ними один солдат.
Он приблизился ленивой рысцой и, никак ко мне не обращаясь, сказал:
– Старший лейтенант Куроедов приказал тебе подойти.
В другое время я, конечно, подошел бы. Но тут со мной была любимая девушка, и я, слегка только повернув голову к гонцу, сказал:
– Если старшему лейтенанту нужно, скажи, пусть сам подойдет.
Гонец порысил назад, к офицерам, доложил, и я увидел, что от их группы отделился и направляется к нам старший лейтенант.
– Мальчик, втекай (беги)! – прошептала Элька и вырвала руку у меня из-под мышки.
– Зачем же? – спросил я беспечно.
Офицер прибавил шагу.
– Мальчик! – зашептала она громко. – Мальчик, я ти прошу, втекай и запаментай: Школьна, чтернаштя…
Наконец я понял, что она права, и побежал, хотя было стыдно перед ней. Оторваться от лейтенанта Куроедова было нетрудно. Трудней было уйти от реальности.
В рассказе «Запах шоколада» об армейской любви у меня другой финал, вымышленный. Кто захочет – прочтет. А реальный финал был такой. Куроедов явился в нашу часть, поднял скандал, требовал, чтобы всех построили, искал солдата с парашютным значком. Но меня среди построенных не нашел, потому что значок я открутил, а без значка он меня опознать не смог. И хотя мои командиры знали, что со значком ходил именно я, они меня представителю враждебного рода войск не выдали…
На этом наш с Элькой роман закончился. Она почему-то стала меня избегать. Когда я однажды у дома № 14 по Школьной улице ее подстерег, она пролепетала, что нам пока лучше не встречаться, когда-нибудь она объяснит почему. Но до объяснения дело не дошло, а я только много лет спустя догадался, что у нее тоже были какие-то неприятности, связанные со мной.
Я не сразу заметил группу военных на другой стороне улицы. Это были офицеры чужой, танковой, части, всегда с авиаторами враждовавшей, и с ними один солдат.
Он приблизился ленивой рысцой и, никак ко мне не обращаясь, сказал:
– Старший лейтенант Куроедов приказал тебе подойти.
В другое время я, конечно, подошел бы. Но тут со мной была любимая девушка, и я, слегка только повернув голову к гонцу, сказал:
– Если старшему лейтенанту нужно, скажи, пусть сам подойдет.
Гонец порысил назад, к офицерам, доложил, и я увидел, что от их группы отделился и направляется к нам старший лейтенант.
– Мальчик, втекай (беги)! – прошептала Элька и вырвала руку у меня из-под мышки.
– Зачем же? – спросил я беспечно.
Офицер прибавил шагу.
– Мальчик! – зашептала она громко. – Мальчик, я ти прошу, втекай и запаментай: Школьна, чтернаштя…
Наконец я понял, что она права, и побежал, хотя было стыдно перед ней. Оторваться от лейтенанта Куроедова было нетрудно. Трудней было уйти от реальности.
В рассказе «Запах шоколада» об армейской любви у меня другой финал, вымышленный. Кто захочет – прочтет. А реальный финал был такой. Куроедов явился в нашу часть, поднял скандал, требовал, чтобы всех построили, искал солдата с парашютным значком. Но меня среди построенных не нашел, потому что значок я открутил, а без значка он меня опознать не смог. И хотя мои командиры знали, что со значком ходил именно я, они меня представителю враждебного рода войск не выдали…
На этом наш с Элькой роман закончился. Она почему-то стала меня избегать. Когда я однажды у дома № 14 по Школьной улице ее подстерег, она пролепетала, что нам пока лучше не встречаться, когда-нибудь она объяснит почему. Но до объяснения дело не дошло, а я только много лет спустя догадался, что у нее тоже были какие-то неприятности, связанные со мной.
От поцелуев дочери не рождаются
Но я не досказал историю своей поездки в Бжег, сорок лет спустя.
Когда мы искали могилу Вали Чуприна, я спросил своего провожатого, не знает ли он случайно женщину по имени Элька Гемба. Выяснилось, что знает и готов меня проводить к ней, предупредив:
– Но она старушка. Ей лет шестьдесят пять.
Я согласился, что так примерно и должно быть.
Подъехали к какому-то дому. Провожатый постучался в дверь на первом этаже, дверь отворилась. Пожилая женщина стояла на пороге и смотрела то на меня, то на провожатого, вытирая мокрые руки о фартук.
– Ну вот, – сказал провожатый, раскинув руки, одну – в сторону хозяйки, другую – в мою сторону, как бы собираясь нас соединить. – Ну вот…
Я спросил женщину, не зовут ли ее Элька. Она закивала головой:
– Так, так, естем Элька.
– А фамилия Гемба?
Она сказала, что не Гемба, а Гембка. Я подумал, что разница небольшая, я мог бы и перепутать. Вглядываясь в нее, я, почти уверенный, что это не она, все же спросил, не было ли у пани когда-нибудь русского друга. Она, вглядываясь в меня, сказала: «Нет, нет, русского не было». Хотя, как мне показалось, ей сейчас было бы приятно, если бы какой-нибудь пожилой иностранец разыскивал ее из лирических побуждений. «Но может быть, ты не помнишь?» – спросил ее провожатый. «Нет, – сказала она с явным сожалением о несостоявшемся прошлом. – Если бы такое было, я бы запомнила…»
Я все же поинтересовался, не жила ли пани когда-нибудь на улице Школьной в доме 14. Пани покачала головой. И вдруг спохватилась: «Я знаю, о ком вы говорите! Она жила на Школьной, но потом переехала на Костюшко, у нее дочери лет сорок. Правильно, Элька Гемба… Але она юж не жие (но ее уже нет в живых)».
Я не очень удивился. Сорок лет – срок нешуточный.
Я сказал: «Извините, пани». Пани сказала: «Ну, что вы, что вы».
Провожатый вышел со мной на улицу и предложил поехать к Элькиной дочери. Я не захотел. Он спросил:
– Почему ты не хочешь ее увидеть? Может быть, она твоя дочь?
– Нет, – сказал я. – Она не может быть моей дочерью.
– Почему?
– Потому что от поцелуев дочери не рождаются.
Я ехал назад в Чехию и думал, что если бы сорок лет назад нас с Элькой судьба не разъединила, то…
На этой мысли я запнулся, а додумав ее, сказал сам себе, что, скорее всего, ничего бы хорошего не было. Потому что одного физического влечения для любви на всю жизнь все-таки недостаточно, а что нас еще могло долго объединять, я не знаю.
Когда мы искали могилу Вали Чуприна, я спросил своего провожатого, не знает ли он случайно женщину по имени Элька Гемба. Выяснилось, что знает и готов меня проводить к ней, предупредив:
– Но она старушка. Ей лет шестьдесят пять.
Я согласился, что так примерно и должно быть.
Подъехали к какому-то дому. Провожатый постучался в дверь на первом этаже, дверь отворилась. Пожилая женщина стояла на пороге и смотрела то на меня, то на провожатого, вытирая мокрые руки о фартук.
– Ну вот, – сказал провожатый, раскинув руки, одну – в сторону хозяйки, другую – в мою сторону, как бы собираясь нас соединить. – Ну вот…
Я спросил женщину, не зовут ли ее Элька. Она закивала головой:
– Так, так, естем Элька.
– А фамилия Гемба?
Она сказала, что не Гемба, а Гембка. Я подумал, что разница небольшая, я мог бы и перепутать. Вглядываясь в нее, я, почти уверенный, что это не она, все же спросил, не было ли у пани когда-нибудь русского друга. Она, вглядываясь в меня, сказала: «Нет, нет, русского не было». Хотя, как мне показалось, ей сейчас было бы приятно, если бы какой-нибудь пожилой иностранец разыскивал ее из лирических побуждений. «Но может быть, ты не помнишь?» – спросил ее провожатый. «Нет, – сказала она с явным сожалением о несостоявшемся прошлом. – Если бы такое было, я бы запомнила…»
Я все же поинтересовался, не жила ли пани когда-нибудь на улице Школьной в доме 14. Пани покачала головой. И вдруг спохватилась: «Я знаю, о ком вы говорите! Она жила на Школьной, но потом переехала на Костюшко, у нее дочери лет сорок. Правильно, Элька Гемба… Але она юж не жие (но ее уже нет в живых)».
Я не очень удивился. Сорок лет – срок нешуточный.
Я сказал: «Извините, пани». Пани сказала: «Ну, что вы, что вы».
Провожатый вышел со мной на улицу и предложил поехать к Элькиной дочери. Я не захотел. Он спросил:
– Почему ты не хочешь ее увидеть? Может быть, она твоя дочь?
– Нет, – сказал я. – Она не может быть моей дочерью.
– Почему?
– Потому что от поцелуев дочери не рождаются.
Я ехал назад в Чехию и думал, что если бы сорок лет назад нас с Элькой судьба не разъединила, то…
На этой мысли я запнулся, а додумав ее, сказал сам себе, что, скорее всего, ничего бы хорошего не было. Потому что одного физического влечения для любви на всю жизнь все-таки недостаточно, а что нас еще могло долго объединять, я не знаю.
Учиться на вертолетчика
Представился случай убедиться, что Барыбин знает меня и помнит мою фамилию.
Мы с Ризиным отправились в самоволку, и вдруг на какой-то улице вылетел из-за угла открытый «Виллис», а в нем справа от шофера – комполка. «Виллис» несся на большой скорости и сначала нас проскочил, потом задним ходом вернулся к нам.
– Войнович! – закричал полковник. – Это вы куда идете? В самоволку? Водку жрать?
– Да что вы, товарищ полковник! – сказал я. – Какая водка? У нас и денег на водку нет.
– Свинья грязи найдет. Садитесь в машину!
Мы сели на заднее сиденье и немедленно были доставлены в часть. Барыбин нас высадил и опять уехал. Мы думали, что за самоволку нас накажут, но этого не случилось. На другое утро снова были полеты, я снова сидел рядом с Барыбиным, он о вчерашнем не вспоминал, я – тем более. Через несколько дней меня вызвали к нему в штаб. Я удивился и подумал, что, наверное, он решил меня как-то все-таки наказать. Я пришел, начал докладывать:
– Товарищ полковник, рядовой Войнович по вашему приказанию…
– Садись! – перебил меня он. – Ты, оказывается, летчик?
– В каком смысле? – спросил я настороженно.
– В прямом. Ты в аэроклубе учился? Я тоже начинал с аэроклуба. Летать хочешь? Ну, что ж, оформляй документы, поедешь в Россию учиться на вертолетчика…
Мы с Ризиным отправились в самоволку, и вдруг на какой-то улице вылетел из-за угла открытый «Виллис», а в нем справа от шофера – комполка. «Виллис» несся на большой скорости и сначала нас проскочил, потом задним ходом вернулся к нам.
– Войнович! – закричал полковник. – Это вы куда идете? В самоволку? Водку жрать?
– Да что вы, товарищ полковник! – сказал я. – Какая водка? У нас и денег на водку нет.
– Свинья грязи найдет. Садитесь в машину!
Мы сели на заднее сиденье и немедленно были доставлены в часть. Барыбин нас высадил и опять уехал. Мы думали, что за самоволку нас накажут, но этого не случилось. На другое утро снова были полеты, я снова сидел рядом с Барыбиным, он о вчерашнем не вспоминал, я – тем более. Через несколько дней меня вызвали к нему в штаб. Я удивился и подумал, что, наверное, он решил меня как-то все-таки наказать. Я пришел, начал докладывать:
– Товарищ полковник, рядовой Войнович по вашему приказанию…
– Садись! – перебил меня он. – Ты, оказывается, летчик?
– В каком смысле? – спросил я настороженно.
– В прямом. Ты в аэроклубе учился? Я тоже начинал с аэроклуба. Летать хочешь? Ну, что ж, оформляй документы, поедешь в Россию учиться на вертолетчика…
Высылка и пересылка
«Голову уткнув в мою шинель авиационного солдата, девушка из города Кинель «золотцем» звала меня когда-то…» Это первая строфа моего стихотворения, написанного в 1958 году. Поэт Владимир Корнилов подозревал, что Кинель у меня всего лишь для рифмы. Я спросил: «Если я тебе скажу, что я служил в городе Кинель, ты поверишь, что не только для рифмы?» Ему пришлось поверить.
В этот город Куйбышевской области я попал из Польши. Ехал в вертолетное училище, а оказался на пересылке. Понятие «пересылка» у меня было связано с представлением о пересыльной тюрьме. Наша пересылка тюрьмой не была, но внешне от нее не сильно отличалась. Сходство с тюрьмой усиливалось и тем, что свозили сюда людей, чем-то проштрафившихся за границей. Хулиганов, насильников и злостных самовольщиков. Но мы, высланные из Польши, Германии, Австрии и Венгрии, представляли собой преступников не реальных, а потенциальных и особого рода. Все до армии занимались в аэроклубах. Вскоре понятной стала причина. Оказывается, незадолго до нашей высылки служивший в ГДР авиамеханик, тоже научившись до армии кое-чему в аэроклубе, украл самолет «По-2» и перелетел через речку из советской зоны оккупации в американскую и попросил политического убежища. После этого ЧП начальство приняло решение: всех техников, механиков и прочих лиц наземного персонала, имевших хотя бы небольшое летное образование, отправить подальше от границ с западными странами.
Существенное отличие нашей пересылки от тюрьмы – то, что здесь в заборе дырки, сквозь которые можно уйти в самоволку. Целыми днями сидеть в казарме – тоска, а чем нас занять – начальство не знает и потому не очень нас сторожит. На КПП стоит часовой. За проход сквозь охраняемую им будку он отвечает, а пролезающий через забор в двух метрах от будки его не интересует. Практически все ходили каждый день в самоволку, в основном в местный клуб. В этом клубе на танцах я познакомился с молодой женщиной, которая мне сказала, что ее муж тоже служил в авиации в Польше, потом комиссовался и по дороге домой в Рузаевке попал под поезд. Я спросил у нее фамилию мужа. Как выяснилось, это был Коля Никандров, которого в 159-м полку я сменил на должности планшетиста. Тогда, наверное, первый раз я поверил, что мир действительно тесен. Молодая вдова собиралась второй раз замуж, а меня познакомила со своей подругой, как звали которую – не помню, а она звала меня «золотцем», что я и отразил потом в стихах. Мы с ней встречались возле клуба, затем я провожал ее до дома, где мы очень по-детски целовались, не более того. Возвращаясь в часть, я проявлял крайнюю бдительность, а заслышав стук солдатских сапог, прятался. Здесь стоял строительный батальон, солдаты которого враждовали с составом нашей пересылки.
В этот город Куйбышевской области я попал из Польши. Ехал в вертолетное училище, а оказался на пересылке. Понятие «пересылка» у меня было связано с представлением о пересыльной тюрьме. Наша пересылка тюрьмой не была, но внешне от нее не сильно отличалась. Сходство с тюрьмой усиливалось и тем, что свозили сюда людей, чем-то проштрафившихся за границей. Хулиганов, насильников и злостных самовольщиков. Но мы, высланные из Польши, Германии, Австрии и Венгрии, представляли собой преступников не реальных, а потенциальных и особого рода. Все до армии занимались в аэроклубах. Вскоре понятной стала причина. Оказывается, незадолго до нашей высылки служивший в ГДР авиамеханик, тоже научившись до армии кое-чему в аэроклубе, украл самолет «По-2» и перелетел через речку из советской зоны оккупации в американскую и попросил политического убежища. После этого ЧП начальство приняло решение: всех техников, механиков и прочих лиц наземного персонала, имевших хотя бы небольшое летное образование, отправить подальше от границ с западными странами.
Существенное отличие нашей пересылки от тюрьмы – то, что здесь в заборе дырки, сквозь которые можно уйти в самоволку. Целыми днями сидеть в казарме – тоска, а чем нас занять – начальство не знает и потому не очень нас сторожит. На КПП стоит часовой. За проход сквозь охраняемую им будку он отвечает, а пролезающий через забор в двух метрах от будки его не интересует. Практически все ходили каждый день в самоволку, в основном в местный клуб. В этом клубе на танцах я познакомился с молодой женщиной, которая мне сказала, что ее муж тоже служил в авиации в Польше, потом комиссовался и по дороге домой в Рузаевке попал под поезд. Я спросил у нее фамилию мужа. Как выяснилось, это был Коля Никандров, которого в 159-м полку я сменил на должности планшетиста. Тогда, наверное, первый раз я поверил, что мир действительно тесен. Молодая вдова собиралась второй раз замуж, а меня познакомила со своей подругой, как звали которую – не помню, а она звала меня «золотцем», что я и отразил потом в стихах. Мы с ней встречались возле клуба, затем я провожал ее до дома, где мы очень по-детски целовались, не более того. Возвращаясь в часть, я проявлял крайнюю бдительность, а заслышав стук солдатских сапог, прятался. Здесь стоял строительный батальон, солдаты которого враждовали с составом нашей пересылки.
Мамаево побоище в годовщину Октября
Когда кто-то пытается объяснить взаимную нелюбовь соседних народов, я вспоминаю о вражде родов войск армии одного государства. Потребность в ненависти свойственна природе людей, и повод для вражды они ищут в отличиях себя от тех, с кем враждуют. Если нет различий в цвете кожи или волос, то иной колер погон тоже сойдет. Сухопутные испокон веков ненавидели моряков, в Бжеге на нас недобрым глазом смотрели танкисты, а уж в Кинели местный стройбат (кавказцы и азиаты), отличаясь и кожей, и погонами, нападал на контингент пересылки регулярно.