Я прожил в Кинели недели две и стал свидетелем побоища, происшедшего в канун 36-й годовщины, как теперь принято говорить, Октябрьского переворота.
   Все началось из-за ремня. Солдаты, служившие за границей, кроме нас, «поляков», носили кожаные ремни. У нас, как и в стройбате, ремни были брезентовые. Несколько стройбатовцев встретили у входа в клуб солдата, приехавшего из ГДР, и потребовали у него отдать ремень. Тот снял ремень и пряжкой ударил одного из грабителей. Его, естественно, свалили и стали бить ногами. Говорили, он оказался очень ловким, дернул за ногу одного из избивавших, тот упал, и товарищи, не разобравшись, в чем дело, стали бить своего. Криков его не слышали, потому что сами громко кричали. А наш ловкач как-то выполз наружу и убежал.
   У нас в это время был предпраздничный вечер: замполит в «ленкомнате» читал доклад о Великой Октябрьской социалистической революции и ее исторических завоеваниях.
   Вдруг в «ленкомнату» вбежал кто-то из солдат:
   – Ребята, наших бьют!
   Все вскочили и кинулись к выходу.
   – Стойте! Куда вы? – бестолково кричал замполит и пытался закрыть дверь своим телом. Его оттолкнули, вся орава ринулась через проходную за территорию пересылки и топочущим стадом побежала по городу. Ворвались в клуб. Там был антракт после первой части праздничного концерта. Народ толпился в фойе в очереди к буфету. Тут же был и директор клуба.
   – Товарищи, в чем дело? – забеспокоился он.
   Бежавший впереди всех перворазрядник по боксу с ходу его нокаутировал. Тело директора совершило кульбит и сбило стол, с которого продавались напитки и закуски. Послышались крики, хруст ломаемой мебели, звон бьющейся посуды. Не найдя ни одного стройбатовца, наши своротили челюсти кому-то из штатских и, покинув клуб, рассыпались по городу в поисках обидчиков. Но беготня эта была только на пользу стройбатовцам: они здесь служили давно и город знали, а мы нет. Наши раскололись на группы, и одни вернулись в казарму, а другие все еще бегали по городу. Тем временем стройбатовцы прибежали к себе в часть, и дежурный офицер, узнав, что случилось, объявил тревогу и приказал раздать солдатам оружие. Стройбатовцы, теперь уже с карабинами, стали бегать по городу, часть наших вернулись в казарму, забаррикадировались и приготовились к осаде. Под утро к проходной подползло странное существо – кусок кровавого мяса, в котором был с трудом узнан кто-то из наших солдат. Потом я слышал, что в ту ночь до полусмерти были избиты несколько стройбатовцев и человек около двадцати наших. Сколько точно, понять было невозможно. Мы здесь были люди временные, даже перезнакомиться не успели.
   Сражение в ночь на 7 ноября 1953-го было воспринято командованием Приволжского военного округа как большое ЧП. В Кинель приехала комиссия из нескольких генералов. Стройбатовское начальство получило взыскания – кому выговор, кому задержка очередного звания, а офицер, раздавший оружие, был отдан под суд. Пересыльный пункт разогнали, и мы поехали в разные стороны. Я – сначала в штаб Киевского военного округа, а там получил направление в Ворошиловградское штурмовое училище.

«Ды-ды-ды»

   Из Польши в Кинель, а затем в Киев я странствовал с однокашником по шпротавской школе Вовкой Давыдовым, большим выдумщиком. Еще в самом начале нашей учебы в клубе он, окруженный восхищенными слушателями, рассказывал, как летал на планере и в критическую минуту покинул его с парашютом самым что ни на есть экстремальным способом: не прыгнул, а высунул из кабины задницу, дернул за кольцо – и надувшийся парашют вытащил его из кабины. Таким способом летчики горящих истребителей и бомбардировщиков, бывало, спасали свою жизнь, хоть и рисковали, что им отобьет килем ноги или то, что мужчины особенно берегут. Это случалось крайне редко: во время войны или летных испытаний, когда самолету грозит катастрофа и уже не хватает высоты, чтобы прыгнуть более или менее нормально. Но чтобы такое случилось с начинающим планеристом – я себе представить не мог, тем более что планеристы-курсанты летали без парашютов. Я приблизился к рассказчику и сказал ему, что он все врет. Тот сперва возмутился моим вмешательством, но, поняв, что я говорю со знанием дела, смешался и слушателей своих покинул. Когда мы оказались в одном классном отделении, а потом и в одном полку, Вовка при мне рассказывать небылицы остерегался. Но фантазерское начало рвалось у него наружу. Однажды в Кинели он, сильно напившись, стал в пивной делиться с сидевшим рядом случайным собутыльником воспоминаниями о наших якобы подвигах в июне 1953-го. При этом меня призывал в свидетели:
   – Помнишь, Володя, как мы с тобой шли на бреющем прямо над их головами и крошили этих гадов из всех трех пушек: ды-ды-ды-ды…
   Мне было неприятно слушать про «этих гадов». Но я не хотел разоблачать товарища и, сгорая от стыда, кивал головой и отворачивался.

Не выдал военную тайну

   В Кинеле я заподозрил, а в Ворошиловграде убедился в том, что меня нагло обманули. Хоть и попал в летное штурмовое училище, но ни на вертолетчика, ни на штурмовика мне учиться не светит. Меня определили механиком в ПАРМ (Полевая авиаремонтная мастерская). Чинили мы то, на чем курсанты летали: штурмовики «Ил-10», реликтовые образцы поршневой авиации. Начальник ПАРМа, майор, держался с нами, как начальник цеха с рабочими, соблюдение минимума каких-то военных правил его тяготило. Здесь я проработал всю зиму, которая оказалась необычно суровой. Я дважды обморозился. Ухо и щеку отморозил, когда нам при минус 33 устроили лыжный кросс, и потом руку – когда контрил (закреплял проволокой) какую-то труднодоступную гайку в самолете и долго держал ладонь прижатой к холодному металлу.
   Работали мы на свежем, слишком свежем воздухе, греться ходили в передвижной, на полозьях, домик, где печку топили снегом, пропитанным бензином. Вообще бензином пользовались широко. Не только мыли им руки, но даже гимнастерки стирали в бензине. Окраина города, где находилось училище, называлась Острой могилой. Недалеко была пивная, куда я часто заглядывал, благо мне все еще платили мои 300 рублей. Там я однажды уподобился Вовке Давыдову, но не из бахвальства, а по другой причине. Сидел за столиком один, потом ко мне подсели два простецкого вида мужичка, один из которых сразу принялся расспрашивать, кто я такой, откуда, кем служу и летаю ли. Я уже подвыпил, но не настолько, чтобы себя не контролировать, и сказал, что летаю. Он спросил, на каких самолетах, не на реактивных ли. Я сказал, что на реактивных (которых в Ворошиловграде не было).
   – А какая у ваших самолетов скорость? – допытывался тот.
   – Большая, – сказал я, прикидывая, не дать ли ему кружкой по голове. – Скорость у них такая, что вжик – и нету.
   – А реактивные снаряды на них есть?
   – А как же! Конечно, есть.
   – А какого калибра?
   – Крупного, – сообщил я, убедившись, что передо мной шпионы, соображая, что одного, допустим, кружкой ударю, а второго могу не успеть.
   Я вышел из пивной, якобы по малой нужде. Прямо у крыльца увидел милиционера, которому сказал, что внутри сидят люди, интересующиеся скоростями боевых самолетов и калибрами реактивных снарядов. Милиционер зашел вместе со мной в пивную, разглядел сквозь табачный дым моих собеседников и сказал: «Да это наши…»
   До сих пор я не представляю, из какого ведомства были те двое. Военные контрразведчики или «штатские» чекисты? А милиционер, назвавший их «нашими», был тоже из них? Или в милиции была своя чекистская служба?..
   Это произошло в субботу. А в понедельник, проводя с нами очередное политзанятие, начальник ПАРМа сказал что-то о дисциплине, как ее надо соблюдать, как нельзя нарушать. «А вот некоторые, – сказал он, – ходят в самоволку, пьянствуют и рассказывают, как они летают на реактивных самолетах». При этом он на меня не смотрел и потом ничего плохого мне не сделал. Я решил, что мне самоволку простили за то, что я проявил бдительность и военной тайны не выдал.

Помыть галоши

   Весной 1954-го меня перевели в истребительное училище в город Чугуев Харьковской области, известный благодаря частушке: «По реке плывет топор из города Чугуева…» Там я прослужил еще больше полутора лет, оттуда и демобилизовался. Обслуживал «спарку» «УТИ—МиГ-15», от обычного истребителя отличавшуюся только двойной кабиной. Командиром у меня был летчик-инструктор старший лейтенант Усик. Летчики охотно брали своих механиков в воздух, и Усик меня тоже часто катал.
   В первый раз, когда я надевал шлемофон, он сказал:
   – Возьми с собой пилотку.
   – Зачем? – спросил я.
   – Чтоб было куда блевать.
   – А я не собираюсь блевать.
   – Не собираешься, но будешь.
   – Не буду.
   – Ну, смотри… Потом машину сам будешь мыть…
   Полетели. Усик вертел самолет так и сяк, делал петли, бочки, полубочки с полупетлей (раньше называвшиеся «иммельман») и время от времени спрашивал, как я себя чувствую.
   Я отвечал, что нормально. Усик спросил, что за село под нами. Я сказал: «Граково». – «Посмотри внимательней». Он перевернул самолет вниз кабиной и сделал обратную полупетлю. Я убедился, что не Граково, а Шевченково. Усик был разочарован, что никак не удается меня укачать, и, возвращаясь на аэродром, делал развороты с отрицательным креном (вниз головой) и крутым снижением. На земле он потряс меня за плечи и заметил: «Башка у тебя крепкая». Я сказал, что меня даже на планере не укачивало. Усик согласился, что на планере, который в воздухе швыряет, как щепку в океане, укачаться можно скорее…
   Не только Усик летал на моем самолете, но и старшие командиры, проверявшие искусство пилотирования младших. Командир звена капитан Труфанов проверял Усика, командир эскадрильи майор Собур проверял Труфанова, а майора Собура проверял командир полка Бойко, бывший тоже в чине майора. Командир полка для рядового солдата слишком большая шишка, чтобы иметь с ним какие бы то ни было отношения, но я майора Бойко не любил. Когда он тихим голосом говорил со своими подчиненными, включая начальника штаба подполковника Плясуна, бывшего старше его не только по званию, но и по возрасту, то брезгливо морщил нос и выпячивал нижнюю губу.
   Моя нелюбовь к Бойко усилилась после небольшого инцидента. Штаб полка находился в том же помещении, что и наша казарма. Поднявшись на второй этаж, попадаешь в коридор, в конце которого – казарма, а, не доходя до нее, по левую руку, две или три комнаты занимал штаб. Однажды я чего-то ждал в коридоре, когда там появился Бойко. Я отдал ему честь. Он остановился.
   – Товарищ солдат, зайдите ко мне.
   Я зашел. Он, снимая шинель, сказал:
   – Товарищ солдат, у меня к вам просьба. Вы не могли бы помыть мне галоши? – Бойко надевал галоши на сапоги.
   Я растерялся, хотя знал, что с подобной просьбой он обратился не ко мне первому. Но в армии просьба начальника к подчиненному – это приказ, а приказ должен быть выполнен беспрекословно, точно и в срок. В свое время на политзанятиях я спрашивал преподавателей, как понимать эту формулировку устава. Мне отвечали: «Так и понимать. Приказано – выполняй, не рассуждая». Я интересовался: а что, если начальник прикажет почистить ему сапоги? Мне отвечали, что, если прикажет, надо чистить, но вообще такого быть не может. Советский офицер советского солдата унизить никогда не посмеет. Конечно, если бы меня попросил кто-то чином пониже, я бы отбрил его, но это же командир полка!
   Все же я собрался с духом и сказал:
   – Нет, товарищ майор, галоши мыть я вам не буду.
   Я думал, он спросит почему, и тогда я отвечу, что это не входит в мои служебные обязанности. На что он в полном соответствии с уставом мог бы возразить, что мои служебные обязанности определяю не я, а он. Однако майор Бойко не выразил ни удивления, ни недовольства. Он сказал:
   – Хорошо. Идите.
   И я пошел.

Командир хочет квасу

   Второй конфликт случился, когда мы стояли в летних лагерях у деревни Граково. В какой-то из нелетных дней я был дневальным. Сменился, прилег отдохнуть. Звонок. Начальник штаба подполковник Плясун требует свободного дневального к себе. Я оделся, пошел. Подполковник протягивает эмалированный кувшин.
   – Сбегайте в офицерскую столовую, командир полка хочет квасу.
   – Если хочет квасу, пусть сам и бегает.
   Подполковник опешил:
   – Ч-что-что вы сказали?
   – Товарищ подполковник, я солдат, а не лакей. Разрешите идти?
   – Идите, – растерянно ответил Плясун.
   После этого Плясун обращался ко мне, когда приходилось, вполне почтительно. А вот инженер эскадрильи Кудлай меня возненавидел. Сам он всегда откровенно холуйствовал перед всяким начальством, и я отпускал по этому поводу язвительные замечания.
   Командир полка на моем самолете летал несколько раз. Естественно, перед полетом надевал парашют. Обычно парашют лежит на земле у самолета. Механик или техник помогает летчику его надеть и застегнуть лямки. Совершенно естественная услуга. Другим летчикам и даже курсантам я охотно помогал – всем, за исключением командира полка. Потому что он и здесь вел себя как барин. Подойдет, встанет спиной к парашюту, широко расставив ноги и разведя руки, и даже не смотрит на того, кто подбежит и начнет его снаряжать. В таких случаях я прятался за фюзеляжем и крутил винты смотровых люков, делая вид, что занят работой и не вижу начальства. Но мой техник лейтенант Геркалюк замечал и кидался майору на помощь.
   Как-то Бойко пришел, а Геркалюка нет. Майор встал спиной к парашюту, а никто не подходит. Он стоит, ждет, я прячусь, капитан Кудлай возится у соседнего самолета.
   Я кричу:
   – Товарищ капитан, чем вы там занимаетесь? Командир полка ждет, что кто-нибудь подаст ему парашют, а вы там возитесь черт знает с чем!
   Капитан поднимает голову и видит – какой ужас! – что командир полка ноги расставил, руки развел и стоит неподвижно и одиноко. Кудлай бросает все и сломя голову несется на помощь. Посылает ненавидящий взгляд мне и льстивую улыбку командиру. Подбегает к нему, приседает на корточки, падает на колени, проползает между ног, щелкает замками, а потом, когда командир поднимается по стремянке в кабину, мягко ему помогает, упершись руками в ягодицы.
   А я при этом не очень громко, но и не слишком тихо комментирую:
   – Хорошо, товарищ капитан, у вас получается. Если бы вы себе еще и языком как-нибудь помогли…
   Вот так я себя вел в армии и задним числом удивляюсь, что все это сходило мне с рук. Больше того, некоторые офицеры, зная мою строптивость и язвительность, относились с уважением, а иные боялись попасть мне на язык.

Нормативная и ненормативная лексика

   Ненормативной лексикой я в своих текстах обычно не пользуюсь, при необходимости заменяю ее точками. Но в данном случае точками не обойтись. Надеюсь, современный читатель, приученный к восприятию ненорматива новой литературой, мне простит. В Чугуевском училище в конце недели командир звена капитан Труфанов солдат и сержантов, собравшихся в увольнение, инструктировал приблизительно так:
   – Товарищи механики, эту неделю ничего плохого про вас сказать не могу, все работали хорошо, качественно, безаварийно, выполняли приказы командиров, дисциплину не нарушали. Молодцы, благодарю за службу! Теперь многие из вас пойдут в увольнение. Но если, еби вашу мать, какой-нибудь пиздюк теперь думает, что, хорошо поработав, он может напиться в жопу, насрать на свои погоны, положить хуй на воинскую дисциплину, на родную часть и на честь ее знамени, если он думает, что он ебал всех командиров с их приказами и предписаниями, а капитана Труфанова ебал трижды, такому разъебаю я не завидую. Все ясно? Ну что ж, товарищи, желаю вам приятно провести свободное время.
   Между прочим, капитан гордился тем, что был отличником в школе и летное училище окончил с отличием. И вообще был хорошим летчиком, талантливым и образованным человеком.
   Но самым образованным и оригинальным был в Чугуеве начальник училища Герой Советского Союза полковник Романенко. Он, наверное, хотел понравиться нижним чинам и поэтому с солдатами был исключительно вежлив и даже учтив. Когда встречный солдат отдавал ему честь, он в ответ совсем не по уставу наклонял голову и тихо говорил: «Здравствуйте». С офицерами, напротив, был строг. Однажды собрал их всех, заставил писать диктант и потом сам читал и поставил большинству двойки. Распекал в присутствии подчиненных.
   Нашему комэску майору Собуру, совершив с ним полет на спарке, сказал: «Сила есть – ума не надо». Очень любил собирать общее собрание всего училища и, произнося без бумажки длинные речи, сдабривал их прочитанными наизусть длинными цитатами из стихов Твардовского и прозы Михаила Алексеева.

Бостоновый костюм

   Ненависть к инженеру эскадрильи Кудлаю была у меня ответная. Он меня сразу невзлюбил, не знаю, за что, подозреваю, что опять за окончание «ич». И его нелюбовь имела вполне материальное содержание. Дело в том, что, покидая Польшу, я был выведен, как в армии говорится, за штат, то есть, оставаясь по профессии механиком, я в Чугуеве и работал механиком, но сверх имевшихся в нашей эскадрильи вакансий. Полгода я получал соответствующую зарплату – 300 рублей в месяц, но по истечении данного срока стал получать обыкновенное солдатское жалованье 30 рублей. Мне говорили, что справедливость будет восстановлена, как только освободится штатное место. Но как только такое место появлялось, его отдавали кому-то другому, в том числе и тем, кто появился здесь позже меня. И все потому, что я не понравился нашему инженеру. Положение мое мне казалось унизительным. Мои товарищи, с кем я исполняю одинаковую работу, получают деньги, на которые можно купить себе хромовые сапоги, а девушке букет цветов, пригласить ее в кино, прийти к ней с бутылкой вина. А я если куплю одну бутылку в месяц, то уже не останется ни на что. За первый год моей службы в Чугуеве вакантные должности механика открывались несколько раз. И каждый раз стараниями Кудлая доставались не мне. Я возмущался, бунтовал, отказывался выходить на работу. Но армия есть армия, полное неповиновение грозило мне дисциплинарным батальоном, и я смирялся. В конце концов, за полгода до демобилизации в штат меня все-таки ввели, и я смог себе позволить не только траты на мелкие удовольствия, но даже ухитрился накопить денег на бостоновый костюм.

Перегоревшая любовь

   Истек четырехлетний срок моей службы. Кудлай выстроил на аэродроме увольнявшихся в запас и всем, кроме меня, выдал по почетной грамоте. А мне объявил устную благодарность. На что я сказал «спасибо».
   Он меня поправил:
   – Вы должны отвечать не «спасибо», а «Служу Советскому Союзу!».
   Я ответил:
   – Советскому Союзу я уже отслужил, а вам ничего не должен.
   Увольняли нас в несколько очередей. Командиры имели право ценных специалистов на какое-то время задержать. Я думал, что Кудлай постарается избавиться от меня в первую очередь, но именно меня, как исключительно ценного, он оставил еще на два месяца. Для меня это был удар. Сразу после демобилизации я собирался поступить в вечернюю школу, задержка на два месяца могла эти планы разрушить.
   И я сказал Кудлаю, что работать больше не буду.
   – Это что, забастовка? – спросил он.
   Я сказал:
   – Да, забастовка.
   Не помню, что ответил Кудлай, но на работу я в самом деле ходить перестал. Иногда дежурил по летной столовой. Там работа простая: привезти со склада на телеге продукты, передать их поварам, вкусно поесть и с официантками пофлиртовать. В свободное время (у меня его много стало) ходил в самоволки, пьянствовал, встречался с девушками, возвращался в полк под утро. Один раз меня поймали, и утром на общем построении комполка Бойко объявил мне пять суток строгого ареста, за что я опять сказал «спасибо». Наказание было неисполнимым: при летних лагерях, где мы еще оставались, гауптвахты не было. Кудлай говорил, что зато гауптвахта есть в Чугуеве и меня в нее обязательно загонят, когда мы после октябрьских праздников туда вернемся. Я же ему пообещал, что если до праздников меня не отпустят, я вообще дезертирую.
   – И окажетесь в тюрьме, – сказал Кудлай.
   В тюрьме я сидеть не желал, но и начальству создавать в части лишнее ЧП не хотелось. Наутро меня вызвал к себе подполковник Плясун и вручил обходной лист, который следовало подписать в библиотеке, у старшины и у каптерщика в доказательство того, что за мной не осталось никаких материальных долгов.
   А я и не должен был никому ничего.
   Перед самым отъездом ко мне в казарму зашел Усик, недавно ставший капитаном. Он предложил мне прогуляться и, когда мы вышли, сказал:
   – Знаешь, если ты все еще хочешь стать летчиком, я постараюсь тебе помочь. У меня в штабе округа есть знакомый генерал, который занимается военными училищами. Я возьму отпуск, мы поедем в Киев, и я его уговорю, чтоб тебя взяли в училище с условием, что ты одновременно окончишь среднюю школу. Что ты об этом думаешь?
   Я растерялся.
   Столько лет я мечтал стать летчиком! И вот судьба предложила мне шанс, правда, не очень реалистический. Я сказал Усику, что подумаю. Ночь не спал, взвешивал все «за» и «против». «За» было одно – желание летать. «Против» оказалось гораздо больше. Четыре года я уже отслужил. Если меня возьмут в училище, придется еще три года тянуть ту же лямку, причем, как взятому из милости, быть более дисциплинированным, чем позволяет моя натура. Иначе меня как возьмут, так и выгонят. И вообще летать-то я хочу, но хочу ли служить в армии? В этом я был не уверен…
   Утром следующего дня Усик подошел ко мне с вопросом: «Ну что?» Я его поблагодарил за заботу, но предложения не принял. И поехал в Керчь, куда к тому времени перебрались мои вечно странствовавшие родители.

Часть вторая
Я буду поэтом

Гоп, чук-баранчук

   Повод для очередного переезда мои родители находили постоянно как выход из очередных жизненных затруднений. Ленинабад покинули, потому что там отцу грозил повторный арест. В Куйбышев приехали за мной. В Вологду отправились в надежде на более сытную жизнь. В Запорожье, лежавшее после войны в руинах, перебрались, потому что на Украине было теплее.
   В начале 50-х первым поводом для переезда стало мамино увольнение из школы. Через какое-то время отец, работавший в многотиражке «За алюминий», сам хлопнул дверью из-за уволенной, как ему казалось, несправедливо сотрудницы. В Запорожье новой работы не нашел, а может, и не очень искал. Поехал пытать счастья в другие места, попал почему-то в Керчь. Там устроился литсотрудником отдела писем газеты «Керченский рабочий», после чего перевез на новое место маму и мою девятилетнюю сестренку Фаину. Потом в Керчь были перевезены из Вологды и поселились у моих родителей бабушка Эня Вольфовна и мой младший двоюродный брат (третий сын дяди Володи) Коля. Семья доросла до пяти человек. В ноябре 55-го приехал я – шестой, а еще были у нас собака и кошка. Родители снимали три комнаты в отдельном домике далеко от центра и от работы матери и отца, зато у моря.
   Мама с папой спали в маленькой дальней комнате, мы с Колей в проходной, на разложенном на полу персидском ковре, бабушка и Фаина – в передней, и там же у входа, на старом ватном одеяле, прижавшись друг к другу, спали кошка с собакой. Бабушке, в конце концов дожившей до 90 лет, тогда было еще 78, но она уже впадала в маразм. Она, насколько мне известно, нигде никогда не училась, но была грамотна и на каком-то уровне владела четырьмя языками – русским, украинским, польским и идишем – и всегда что-то читала. Главным ее чтением были растрепанная еврейская книга, может быть, Тора (я не спрашивал), и прошлогодние номера газеты «Известия», которые она перечитывала как свежие.
   Когда-то бабушка была хорошей кулинаркой, теперь мама ее до плиты не допускала, боясь, как бы она не устроила пожар. Иногда бабушка пыталась убирать квартиру, но основных забот было у нее две. Первая – подтягивать гири настенных часов, и вторая – выносить мусор к машине, которая заезжала в наш двор около шести утра. Шофер извещал жильцов о своем прибытии звоном колокольчика. Гири бабушка, залезая на сундук и рискуя при этом жизнью, подтягивала по нескольку раз в сутки.
   Беспокоясь о мусоре, часто вставала ночью, опять подтягивала гири, заглядывала ко мне в комнату и спрашивала:
   – Вова, ты еще не спишь?
   – Сплю, – отвечал я сердито.
   – Я только хотела тебя спросить, сколько времени?
   Я сердился еще больше:
   – Бабушка, ты ведь только что смотрела на часы. Сейчас полвторого ночи.
   – А я думала, шесть часов. Я жду мусорника и боюсь его пропустить.
   Часа через два она снова подтягивала гири и заглядывала ко мне спросить, сколько времени, потому что она ждет мусорника.
   Днем, в свободное от гирь, мусора и чтения время, бабушка сидела на своем сундуке с таким видом, будто о чем-то думала, и вдруг спрашивала меня:
   – Вова, а у тебя есть жена и дети?
   Я говорил: «Нет».
   Тогда она хлопала в ладоши и восклицала: «Так-сяк, сказал бедняк!» – или употребляла другую присказку, наверное, из собственного детства: «Гоп, чук-баранчук, зеленая гичка, люблять мэнэ панычи, що я невелычка…»

Десятый класс

   Вскоре по приезде в Керчь я собрался поступать в вечернюю школу. Хотел записаться в восьмой класс, но мама дала мне самый дельный совет из всех, которые я от нее когда-нибудь слышал: