Страница:
В комнате Служащего установили панели с электронными штучками. И теперь не требовалось планов и отчётов ни к первым, ни к пятнадцатым числам. Датчики всех участков Производства Пряжек для Собачьих Ошейников вели непрерывный гармоничный учёт-планирование. Они могли менять скорость поточных линий с точностью до микрона в микросекунду. Они могли среагировать на каждое нажатие кнопки потребительского автомата от Новой до Огненной Земли, доведя информацию об этом событии до складов, баз и заводов, даже до отдельных станков, если бы появилась необходимость в поштучном учёте.
Служащий по инерции продолжал каждый день приходить к девяти утра. Он просто не мог иначе. Он стоял перед запертой наглухо дверью, пытался и никак не мог себе представить, бедняга, как это могут бездушные электронные штучки делать то, что делал он многие годы. Служащий глухо надеялся: вдруг эти штучки ошибутся, зашлют, скажем, листовой металл не того размера, что идёт на пряжки, и тогда снова вспомнят о нем, Служащем, вспомнят и позовут…
Но никто не вспоминал о нем. Он навёл справки и узнал, что бывшие его сослуживцы переучивались на новые специальности, а некоторые из них даже стали специалистами по кибернетическим машинам. Ему тоже предлагали переучиться, но он и слышать не хотел ни о какой другой работе. Ему было всё равно, что учитывать и планировать, и, когда сведущие люди, к которым он обращался, категорически сказали, что учёт и планирование отданы машинам навсегда. Служащий впал в отчаяние. Он даже заболел и целую неделю лежал в постели, тихо стеная и глядя глазами, полными тоски и непонимания, в потолок. Врач не знал, как его лечить. На всякий случай он прописал хвойные ванны.
Однажды ночью Служащий лежал без сна, и в потоке беспокойных мыслей вдруг представился ему стальной лом, забытый монтажниками. Наверное, он все ещё там стоит, прислонённый к стене… Взять бы его, снова ощутить в руках холодную, надёжную тяжесть оружия…
Служащий не помня себя вскочил с постели и как был, в мятой пижаме, помчался по ночным улицам к бывшему своему Управлению.
Лом был на месте — там, где он оставил его, возле двери бывшей комнаты Э 1038-бис. Служащий схватил лом и нанёс страшный удар по двери. Он колошматил изо всех сил, пока не сорвал дверь с петель. Проникнув таким образом в отсек, он подскочил к голубым панелям, к этим проклятым электронным штучкам, и, размахнувшись, обрушил на них оружие своей мести и обиды…
Очнулся он в больнице. Хорошо, что сигнализация повреждений сработала мгновенно и прибежавший дежурный диспетчер успел оказать ему, Служащему, помощь, необходимую при сильном ударе тока.
Спустя несколько дней врач сказал, что Служащий может уйти из больницы.
— Доктор, — сказал Служащий. — Доктор, куда мне идти? Я погибаю оттого, что не нужен…
— Знаю, — ответил врач, — ты последний чиновник планеты. Знаю и понимаю. Но почему бы тебе не попытаться найти себя в новом занятии?
Служащий сухо поблагодарил и вышел.
Вот такая история…
…— Бедненький! — воскликнула Андра. — Какая ужасная история! Но что же с ним стало потом?
— Потом? — переспросил Борг. — Не прошло и двух месяцев, как в лесу появилась шайка разбойников…
Мы засмеялись, а Гинчев, принимавший все всерьёз, твёрдо сказал:
— Этого не может быть.
— Ты прав, — подтвердил Борг. — Говорили, что он стал неплохим спортивным комментатором…
Тут вошли Нонна и Леон Травинский. Леона я не видел с тех пор, как жребий свёл нас в поединке на Олимпийских играх. Но стихи его часто попадались мне в журналах. В последнем цикле стихотворений Леона меня поразило одно, под названием «Примару». В нем были такие строки:
— Ты стал осанистый, — сказал я, пожимая ему руку. — Почитаешь новые стихи?
— Нет, — сказал он, дружелюбно глядя серыми глазами. — А ты, я слышал, работаешь теперь на дальней линии?
— Дальние линии пока ещё на конструкторских экранах.
— Да… Я за тем и прилетел сюда. — Леон повернулся к Боргу: — Я не помешаю, старший, если поживу здесь несколько дней?
— Живи. — Борг налил себе густого красного вина.
Нонна сочла нужным кое-что объяснить.
— Мы с Леоном, кажется, не встречались с окончания школы, — начала она громким голосом, немного резковатым и как бы не вяжущимся с её пухлыми розовыми щёчками.
— Встречались, — кротко поправил её Леон. — В Москве, в Центральном рипарте, помнишь? Я тебе ещё сказал, что улетаю на Венеру.
Ну конечно, в рипарте, подумал я: где ещё можно тебя встретить, модника этакого? Раньше я непременно сказал бы это вслух, а теперь — только подумал. Вот какой добрый я стал, никого не задираю.
— Он в школе вечно писал на меня эпиграммы, — продолжала между тем Нонна. — Кстати, совсем не остроумные…
— Признаю, — засмеялся Леон.
— А теперь, когда узнал, что мы проектируем новый корабль…
— Небывалый, — вставил Леон.
— Новый корабль, — упрямо повторила Нонна, — он вспомнил о моем существовании и принялся вызывать по видео, пока у меня не лопнуло терпение и я не ответила: «Хорошо, прилетай». Леон хочет набраться впечатлений для новой поэмы.
— Все правильно, — подтвердил Леон, — кроме одного: поэму я пока писать не собираюсь. Просто хочется посмотреть, как работают конструкторы, послушать ваши разговоры…
Борг сказал:
— Наши профессиональные разговоры будут тебе непонятны, а будничные — неинтересны. Впрочем, слушай, если хочешь.
Леон посмотрел на главного несколько обескураженно. Потом перевёл взгляд на меня, как бы ожидая поддержки. Я знал, что ему хотелось сейчас услышать: «Как? Ты называешь будничным разговор о корабле, которому предстоит уйти в глубины Галактики?» Вот что хотелось услышать Леону. Но я молчал. Глубины Галактики… Ах, да не надо громких слов. Оставим их поэтам…
Было в словах Леона нечто другое, поселившее во мне неясную тревогу.
— Ты был на Венере? — спросил я.
Я знал, что, хотя комиссия Стэффорда давно закончила работу, на Венеру устремились по собственному почину исследователи-добровольцы — биологи и экологи, психологи и парапсихологи, просто генетики, онтогенетики, эпигенетики — большинство из них придерживалось взглядов Баумгартена.
— Я провёл на Венере четыре месяца, — сказал Леон.
— Ну, и как там?
Как там мои родители, Филипп и Мария Дружинины, — вот что мне хотелось бы знать более всего. Но, конечно, не приходилось ждать ответа на этот вопрос.
— На Венере сложно, — сказал Леон. — Я разговаривал со многими примарами, и… я не очень силён в психологии, но впечатление такое: никакой враждебности, ничего такого нет. У них свои трудные проблемы, очень трудные, и земные дела их не интересуют. В этом — суть обособления примаров.
— Надо принять меры, — заявил Гинчев. — Решительные меры. Иначе эволюция их обособления приведёт к полному отрыву. Венера будет потеряна.
— Какие меры ты имеешь в виду? — спросил Леон.
— Не насильственные, разумеется. Ну, скажем, прививки. Что-то в этом роде предлагал Баумгартен.
— Примары не пойдут ни на какие прививки. Вообще там назревает недовольство. Они охотно сотрудничали с комиссией Стэффорда, но теперь, похоже, исследователи им надоели.
Можно их понять, подумал я.
Я посмотрел на Андру, наши взгляды встретились, в её глазах я прочёл беспокойство. Знает, что Венера — трудная для меня тема. Ах ты, милая… Я улыбнулся ей: мол, не надо тревожиться, мы с тобой сами по себе, а Венера — сама по себе… Но Андра не улыбнулась в ответ.
— Ходит слух, — продолжал Леон, — что кто-то из примаров вышел из жилого купола без скафандра и пробыл четверть часа в атмосфере Венеры без всякого вреда для себя. Понимаете, что это значит? Правда, проверить достоверность слуха не удалось.
— Чепуха, — сказала Нонна. — Психологическое обособление не может вызвать такие резкие сдвиги в физиологии. Они остаются людьми, а человек без скафандра задохнётся в венерианской атмосфере.
«Остаются людьми»… Что-то у меня испортилось настроение, и я уже жалел, что затеял этот разговор.
— Лучше всего, — сказал я, — оставить примаров в покое.
— Да как же так — в покое! — тут же вскинулся Гинчев. — Ты понимаешь, что говоришь, Улисс? Существует логика развития. Сегодня — равнодушие, завтра — недовольство, а послезавтра — вражда! Понимаешь ты это — вражда! Как же можем мы…
— Сделай одолжение, не кричи, — перебил я его, морщась. — У Баумгартена, что ли, научился?.. Не будет никакой вражды.
— Как же не будет! — вскричал Гинчев и вдруг умолк, глядя на меня и часто моргая. Вспомнил, должно быть, что я примар.
В наступившем молчании было слышно, как Гинчев завозил под столом ногами. Борг отхлебнул вина из своего стакана, тихонько крякнул. Андра сидела против меня, странно ссутулившись, скрестив руки и обхватив длинными пальцами свои обнажённые локти. Чем-то она в эту минуту была похожа на свою мать. Да, да, вот так же, в напряжённой позе, сидела когда-то Ронга в забитом беженцами коридоре корабля, с широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужас.
Что было в глазах у Андры?..
Вдруг она выпрямилась, тряхнула головой и, взглянув на меня, слабо и как-то растерянно улыбнулась. Узкие кисти её загорелых рук теперь лежали на столе. Я с трудом поборол искушение взять эти беспомощные руки в свои… взять и не выпускать-никогда…
— Улисс, — услышал я бодрый низкий голос Леона. — Улисс, я обрадовался, когда узнал от Нонны, что ты здесь. Давно мы не виделись. Как поживаешь, дружище? Почему тебе никогда не придёт в голову вызвать меня по видео?
Я посмотрел на него с благодарностью. Мы не были друзьями, и мне действительно ни разу не приходило в голову вызвать его.
Почему? Почему я не вызываю Костю Сенаторова? Ведь он мне далеко не безразличен…
— Редко бываю на шарике, — ответил я. — Рейсы у меня теперь долгие.
— Рейсы долгие, а жениться ты всё-таки успел? — Леон подмигнул мне. — Поздравляю, Улисс. У тебя замечательная жена.
Снова завязался общий разговор. Теперь Леон заговорил о своеобразии венерианского интерлинга, о словечках, непонятных для землян, об особенностях версификации в стихах и песнях тамошних поэтов. Ну, это была его тема. Меня не очень волновало, что поэты Beнеры явно отходят от семантической системы и все более склоняются, как выразился Леон, к кодированию эмоций. Андра — вот кто разбирается в таких вещах, и она, конечно, тут же ввязалась в спор с Леоном.
Я начитан довольно-таки беспорядочно и не силён в поэзии. Мне нравятся философские поэмы Сергея Ребелло и космические циклы Леона Травинского. Из поэтов прошлого столетия я охотнее всего чигаю Хлебникова. Ещё в школьные годы меня поразили стихи этого поэта, не признанного в своё время и необычайно популярного в нашем веке.
Не знаю, достигнут ли уже «лад мира», но удивительно, как мог провидеть его из дальней дали этот человек. Помните его:
Какая-то смутная мысленная ассоциация побудила меня оглянуться на Феликса. Его не было, кресло у двери, в котором он сидел, пустовало. Когда он успел незаметно улизнуть? Странный человек…
Служащий по инерции продолжал каждый день приходить к девяти утра. Он просто не мог иначе. Он стоял перед запертой наглухо дверью, пытался и никак не мог себе представить, бедняга, как это могут бездушные электронные штучки делать то, что делал он многие годы. Служащий глухо надеялся: вдруг эти штучки ошибутся, зашлют, скажем, листовой металл не того размера, что идёт на пряжки, и тогда снова вспомнят о нем, Служащем, вспомнят и позовут…
Но никто не вспоминал о нем. Он навёл справки и узнал, что бывшие его сослуживцы переучивались на новые специальности, а некоторые из них даже стали специалистами по кибернетическим машинам. Ему тоже предлагали переучиться, но он и слышать не хотел ни о какой другой работе. Ему было всё равно, что учитывать и планировать, и, когда сведущие люди, к которым он обращался, категорически сказали, что учёт и планирование отданы машинам навсегда. Служащий впал в отчаяние. Он даже заболел и целую неделю лежал в постели, тихо стеная и глядя глазами, полными тоски и непонимания, в потолок. Врач не знал, как его лечить. На всякий случай он прописал хвойные ванны.
Однажды ночью Служащий лежал без сна, и в потоке беспокойных мыслей вдруг представился ему стальной лом, забытый монтажниками. Наверное, он все ещё там стоит, прислонённый к стене… Взять бы его, снова ощутить в руках холодную, надёжную тяжесть оружия…
Служащий не помня себя вскочил с постели и как был, в мятой пижаме, помчался по ночным улицам к бывшему своему Управлению.
Лом был на месте — там, где он оставил его, возле двери бывшей комнаты Э 1038-бис. Служащий схватил лом и нанёс страшный удар по двери. Он колошматил изо всех сил, пока не сорвал дверь с петель. Проникнув таким образом в отсек, он подскочил к голубым панелям, к этим проклятым электронным штучкам, и, размахнувшись, обрушил на них оружие своей мести и обиды…
Очнулся он в больнице. Хорошо, что сигнализация повреждений сработала мгновенно и прибежавший дежурный диспетчер успел оказать ему, Служащему, помощь, необходимую при сильном ударе тока.
Спустя несколько дней врач сказал, что Служащий может уйти из больницы.
— Доктор, — сказал Служащий. — Доктор, куда мне идти? Я погибаю оттого, что не нужен…
— Знаю, — ответил врач, — ты последний чиновник планеты. Знаю и понимаю. Но почему бы тебе не попытаться найти себя в новом занятии?
Служащий сухо поблагодарил и вышел.
Вот такая история…
…— Бедненький! — воскликнула Андра. — Какая ужасная история! Но что же с ним стало потом?
— Потом? — переспросил Борг. — Не прошло и двух месяцев, как в лесу появилась шайка разбойников…
Мы засмеялись, а Гинчев, принимавший все всерьёз, твёрдо сказал:
— Этого не может быть.
— Ты прав, — подтвердил Борг. — Говорили, что он стал неплохим спортивным комментатором…
Тут вошли Нонна и Леон Травинский. Леона я не видел с тех пор, как жребий свёл нас в поединке на Олимпийских играх. Но стихи его часто попадались мне в журналах. В последнем цикле стихотворений Леона меня поразило одно, под названием «Примару». В нем были такие строки:
Леон, как мне показалось, раздался в плечах. Его летний светлый костюм приятно контрастировал с загорелым лицом.
Плоть от плоти — избитая истина.
Кровь от крови — забытая истина.
Но тебя я прошу:
Помни о нашем родстве!
Ибо нет ничего ужаснее
Отчужденья людей.
— Ты стал осанистый, — сказал я, пожимая ему руку. — Почитаешь новые стихи?
— Нет, — сказал он, дружелюбно глядя серыми глазами. — А ты, я слышал, работаешь теперь на дальней линии?
— Дальние линии пока ещё на конструкторских экранах.
— Да… Я за тем и прилетел сюда. — Леон повернулся к Боргу: — Я не помешаю, старший, если поживу здесь несколько дней?
— Живи. — Борг налил себе густого красного вина.
Нонна сочла нужным кое-что объяснить.
— Мы с Леоном, кажется, не встречались с окончания школы, — начала она громким голосом, немного резковатым и как бы не вяжущимся с её пухлыми розовыми щёчками.
— Встречались, — кротко поправил её Леон. — В Москве, в Центральном рипарте, помнишь? Я тебе ещё сказал, что улетаю на Венеру.
Ну конечно, в рипарте, подумал я: где ещё можно тебя встретить, модника этакого? Раньше я непременно сказал бы это вслух, а теперь — только подумал. Вот какой добрый я стал, никого не задираю.
— Он в школе вечно писал на меня эпиграммы, — продолжала между тем Нонна. — Кстати, совсем не остроумные…
— Признаю, — засмеялся Леон.
— А теперь, когда узнал, что мы проектируем новый корабль…
— Небывалый, — вставил Леон.
— Новый корабль, — упрямо повторила Нонна, — он вспомнил о моем существовании и принялся вызывать по видео, пока у меня не лопнуло терпение и я не ответила: «Хорошо, прилетай». Леон хочет набраться впечатлений для новой поэмы.
— Все правильно, — подтвердил Леон, — кроме одного: поэму я пока писать не собираюсь. Просто хочется посмотреть, как работают конструкторы, послушать ваши разговоры…
Борг сказал:
— Наши профессиональные разговоры будут тебе непонятны, а будничные — неинтересны. Впрочем, слушай, если хочешь.
Леон посмотрел на главного несколько обескураженно. Потом перевёл взгляд на меня, как бы ожидая поддержки. Я знал, что ему хотелось сейчас услышать: «Как? Ты называешь будничным разговор о корабле, которому предстоит уйти в глубины Галактики?» Вот что хотелось услышать Леону. Но я молчал. Глубины Галактики… Ах, да не надо громких слов. Оставим их поэтам…
Было в словах Леона нечто другое, поселившее во мне неясную тревогу.
— Ты был на Венере? — спросил я.
Я знал, что, хотя комиссия Стэффорда давно закончила работу, на Венеру устремились по собственному почину исследователи-добровольцы — биологи и экологи, психологи и парапсихологи, просто генетики, онтогенетики, эпигенетики — большинство из них придерживалось взглядов Баумгартена.
— Я провёл на Венере четыре месяца, — сказал Леон.
— Ну, и как там?
Как там мои родители, Филипп и Мария Дружинины, — вот что мне хотелось бы знать более всего. Но, конечно, не приходилось ждать ответа на этот вопрос.
— На Венере сложно, — сказал Леон. — Я разговаривал со многими примарами, и… я не очень силён в психологии, но впечатление такое: никакой враждебности, ничего такого нет. У них свои трудные проблемы, очень трудные, и земные дела их не интересуют. В этом — суть обособления примаров.
— Надо принять меры, — заявил Гинчев. — Решительные меры. Иначе эволюция их обособления приведёт к полному отрыву. Венера будет потеряна.
— Какие меры ты имеешь в виду? — спросил Леон.
— Не насильственные, разумеется. Ну, скажем, прививки. Что-то в этом роде предлагал Баумгартен.
— Примары не пойдут ни на какие прививки. Вообще там назревает недовольство. Они охотно сотрудничали с комиссией Стэффорда, но теперь, похоже, исследователи им надоели.
Можно их понять, подумал я.
Я посмотрел на Андру, наши взгляды встретились, в её глазах я прочёл беспокойство. Знает, что Венера — трудная для меня тема. Ах ты, милая… Я улыбнулся ей: мол, не надо тревожиться, мы с тобой сами по себе, а Венера — сама по себе… Но Андра не улыбнулась в ответ.
— Ходит слух, — продолжал Леон, — что кто-то из примаров вышел из жилого купола без скафандра и пробыл четверть часа в атмосфере Венеры без всякого вреда для себя. Понимаете, что это значит? Правда, проверить достоверность слуха не удалось.
— Чепуха, — сказала Нонна. — Психологическое обособление не может вызвать такие резкие сдвиги в физиологии. Они остаются людьми, а человек без скафандра задохнётся в венерианской атмосфере.
«Остаются людьми»… Что-то у меня испортилось настроение, и я уже жалел, что затеял этот разговор.
— Лучше всего, — сказал я, — оставить примаров в покое.
— Да как же так — в покое! — тут же вскинулся Гинчев. — Ты понимаешь, что говоришь, Улисс? Существует логика развития. Сегодня — равнодушие, завтра — недовольство, а послезавтра — вражда! Понимаешь ты это — вражда! Как же можем мы…
— Сделай одолжение, не кричи, — перебил я его, морщась. — У Баумгартена, что ли, научился?.. Не будет никакой вражды.
— Как же не будет! — вскричал Гинчев и вдруг умолк, глядя на меня и часто моргая. Вспомнил, должно быть, что я примар.
В наступившем молчании было слышно, как Гинчев завозил под столом ногами. Борг отхлебнул вина из своего стакана, тихонько крякнул. Андра сидела против меня, странно ссутулившись, скрестив руки и обхватив длинными пальцами свои обнажённые локти. Чем-то она в эту минуту была похожа на свою мать. Да, да, вот так же, в напряжённой позе, сидела когда-то Ронга в забитом беженцами коридоре корабля, с широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужас.
Что было в глазах у Андры?..
Вдруг она выпрямилась, тряхнула головой и, взглянув на меня, слабо и как-то растерянно улыбнулась. Узкие кисти её загорелых рук теперь лежали на столе. Я с трудом поборол искушение взять эти беспомощные руки в свои… взять и не выпускать-никогда…
— Улисс, — услышал я бодрый низкий голос Леона. — Улисс, я обрадовался, когда узнал от Нонны, что ты здесь. Давно мы не виделись. Как поживаешь, дружище? Почему тебе никогда не придёт в голову вызвать меня по видео?
Я посмотрел на него с благодарностью. Мы не были друзьями, и мне действительно ни разу не приходило в голову вызвать его.
Почему? Почему я не вызываю Костю Сенаторова? Ведь он мне далеко не безразличен…
— Редко бываю на шарике, — ответил я. — Рейсы у меня теперь долгие.
— Рейсы долгие, а жениться ты всё-таки успел? — Леон подмигнул мне. — Поздравляю, Улисс. У тебя замечательная жена.
Снова завязался общий разговор. Теперь Леон заговорил о своеобразии венерианского интерлинга, о словечках, непонятных для землян, об особенностях версификации в стихах и песнях тамошних поэтов. Ну, это была его тема. Меня не очень волновало, что поэты Beнеры явно отходят от семантической системы и все более склоняются, как выразился Леон, к кодированию эмоций. Андра — вот кто разбирается в таких вещах, и она, конечно, тут же ввязалась в спор с Леоном.
Я начитан довольно-таки беспорядочно и не силён в поэзии. Мне нравятся философские поэмы Сергея Ребелло и космические циклы Леона Травинского. Из поэтов прошлого столетия я охотнее всего чигаю Хлебникова. Ещё в школьные годы меня поразили стихи этого поэта, не признанного в своё время и необычайно популярного в нашем веке.
Не знаю, достигнут ли уже «лад мира», но удивительно, как мог провидеть его из дальней дали этот человек. Помните его:
Это ведь о нашем времени. Недаром он называл себя «будетлянином». И вправду он весь был устремлён в будущее. Недавно отмечали стопятидесятилетие со дня смерти Хлебникова, и в Северную Коммуну, где умер Хлебников, слетелись толпы его почитателей. Там открыли памятник ему с надписью: «Будетлянину от благодарных потомков». Жаль, я был в тот день в рейсе у Юпитера, а то бы непременно туда поехал.
Лети, созвездье человечье,
Все дальше, далее в простор
И перелей земли наречья
В единый смертных разговор.
Какая-то смутная мысленная ассоциация побудила меня оглянуться на Феликса. Его не было, кресло у двери, в котором он сидел, пустовало. Когда он успел незаметно улизнуть? Странный человек…
Глава тринадцатая
ЖИЗНЬ ПИЛОТСКАЯ
Жизнь пилотская!
Не успел мой отпуск перевалить за половину, как меня отозвали и предложили внерейсовый полет на Венеру. Я бы мог и отказаться: существуют санитарные нормы и все такое. Но уж очень срочная возникла надобность, и, как назло, именно в этот момент Управление космофлота не располагало свободными экипажами, кроме нашего. Такое уж у меня счастье.
А случилось то, что предсказывал Леон Травинский. Венерианские примары попросили исследователей «очистить планету». Собственно говоря, никто учёных не прогонял, и они могли жить на Венере сколько угодно. Примары просто отказались подвергаться исследованиям и перестали отпускать энергию для питания приборов.
Венерианские овощи, растительное мясо и фрукты были великолепны, но не сидеть же без дела только ради того, чтобы набивать ими желудки. И вот психологи и парапсихологи, биологи и экологи, онтогенетики и эпигенетики засобирались домой. Очередной рейсовый должен был прибыть на Венеру через четыре месяца, но ожидать так долго учёные не пожелали. Результатом их настойчивых радиограмм и был мой досрочный отзыв из отпуска.
Три дня наш корабль стоял на Венере, грузовые отсеки набивались багажом учёных и контейнерами с пищеконцентратом. И только в последний день выдалось у меня несколько свободных часов, и я поехал в Дубов.
Со стеснённым сердцем шёл я по улицам жилого купола. Ничто здесь особенно не переменилось, только очень разрослись в скверах лианы и молочай, лишь названием напоминающий своего земного родственника. Да ещё — рядом с компрессорной станцией поставили новый клуб, украшенный цветными фресками с венерианским пейзажем.
В палисаднике у входа играла с куклами девочка лет трех. Она раздвинула зелёные плети лиан и высунула свою хорошенькую рожицу. Я спросил, как её зовут, но она не ответила, глядя на меня с любопытством. Дома был только отец. Он принял меня радушно, угостил превосходным пивом, но ни о чём особенно не расспрашивал. Оказывается, за годы моего отсутствия у меня появилась сестрёнка — та самая девочка с куклами. Вот оно как, а я даже не знал.
Нелёгок был для меня разговор с отцом. Он то и дело переходил на менто, но я понимал его плохо. Отец спросил, не собираюсь ли я бросить космофлот и вернуться на родину, то есть на Венеру. «Жаль, — сказал он, выслушав мой отрицательный ответ. — Мы начинаем осваивать Плато Сгоревшего Спутника, нам нужны люди».
Я прошёл по комнатам, испытывая необъяснимую горечь от скрипа половиц, и от простого и грубоватого, знакомого с детства убранства, и ещё оттого, что не висит больше на стене в моей комнате та цветная фотография — с лесным озером, лодкой и Дедом.
В дверях стояла моя сестрёнка — её звали Сабина. Выходя, я погладил её по черноволосой голове, и она мне улыбнулась.
Подумать только: у меня есть сестра! Давно уже не встречались мне люди, имеющие братьев или сестёр: так уж сложилось на Земле, что в большинстве семей — если не считать народностей, отставших в развитии, — было по одному ребёнку. А здесь, на Венере, не боятся перенаселения. Наоборот, здесь нужны люди…
Я присел и протянул к Сабине руки. Но сестрёнка не спешила ко мне в объятия. Улыбка на её славной мордочке сменилась опасливым выражением. Она ничего не знала о брате, я был для неё чужим…
У дома, в котором прежде жил Том Холидэй с семьёй, я замедлил шаг. Вот окна, из которых когда-то выглядывала маленькая Андра. Они раскрыты, и видно, как пожилая чета, сидя за пианино, играет в четыре руки что-то тихое и печальное. А вот и плавательный бассейн. Тут, как и прежде, резвятся и барахтаются мальчишки. Я вспомнил, как Холидэй учил тут Андру фигурным прыжкам в воду.
Я сел в вездеход и через шлюзкамеру выехал из яркого дневного света купола под сумрачное клубящееся венерианское небо. По обе стороны дороги потянулись плантации жёлтых мхов.
Эти бесконечные жёлтые мхи всегда вызывали у меня щемящее чувство. Как-никак они были первым пейзажем моего детства…
А вокруг чашей поднимался дикий горизонт Венеры, струился горячий воздух, и сверхрефракция качала из стороны в сторону чудовищный ландшафт. Впервые мне пришло в голову, как трудно приходится здесь лётчикам. И ещё я подумал, что следовало разыскать Рэя Тудора, моего школьного друга, — разыскать и поговорить с ним по душам… если только такой разговор окажется возможным.
Но времени было в обрез, надо было спешить обратно на корабль.
В космопорту меня захлестнули дела, тут уж было не до воспоминаний. Био-, пара-, и психо— (так прозвали мы с Робином учёную команду) сплошным потоком потекли к пассажирским лифтам. Один учёный спорил на ходу с коллегой, размахивал рукой, сквозь стекло шлема я увидел сердитые глаза и небритые щеки.
Часа три мы с Робином размещали наших беспокойных пассажиров, стараясь сделать так, чтобы дискомфорт, неизбежный при такой перенаселённости корабля, был минимальным.
Всю дорогу в салонах и отсеках не умолкали споры. Я иногда выходил послушать. Разнобой в высказываниях был изрядный, но в целом учёных можно было разделить на две основные группы: одни признавали за примарами полное право на самостоятельное развитие, исключающее какое-либо вмешательство, другие требовали именно вмешательства.
— Вспомните, что говорил Стэф, — слышал я мягкий голос, полный раздумчивости. — Представьте, что пройдёт несколько поколений, венерианская социальная психика стабилизируется, и они заинтересуются психикой коренных обитателей Земли. Их учёные тучей налетят на наши города, обклеят всех нас — наших потомков, разумеется, датчиками и начнут изучать каждое движение и каждую мысль. Хорошо будет?
— Хорошо! — немедленно ответил энергичный, не знающий сомнений голос. — Право учёного на исследование не может быть ограничено ареалом обитания. Стэф забыл собственную практику. Я работал с ним в Меланезии и напомню ему об этом.
— Но здесь не Меланезия, старший. Уровень развития примаров нисколько не отличается от нашего, и навязывать вопреки их желанию…
— Да никто не собирается навязывать. Уже полвека существует общеобязательное правило профилактических осмотров. Примар ты или не примар — ты прежде всего человек, и, следовательно, будь добр по графику являться на осмотр. А как осматривать, какой аппаратурой пользоваться — это уже дело исследователя.
— И не нужно для этого осмотров, — сказал скрипучим голосом маленький человек, в котором я узнал того, сердитого, с небритыми щеками. — Дети примаров! Продуманная система наблюдения, набор резко чередующихся тестов — и дети примаров, именно дети разного возраста, дадут ответы на все вопросы. Если бы мне дали возможность закончить исследование…
И тут начался ещё более яростный спор: кого надо исследовать — примаров или их детей, и возможно ли в короткий срок разработать мероприятия космического масштаба, чтобы изменить специфику отношения и «венерианский поле-психо-физиологический комплекс примара».
Я не дослушал и вернулся в рубку. Робин дремал в своём кресле. Я подождал, пока он откроет глаза (он каждые десять минут корабельного времени открывал глаза, чтобы взглянуть на приборы, такую выработал привычку), и спросил, не знает ли он этого маленького, небритого. Робин сверился со списком пассажиров и сказал, что это Михайлов, известный космопсихолог.
— Михайлов? — переспросил я. — Постой, постой. Не тот ли…
— Тот. — Робин, как всегда, понял с полуслова.
Михайлов составлял программы исследований индивидуально-психических качеств будущих пилотов. Его коньком были тесты «реакция на новизну обстановки». Мы хорошо помнили, как нас, сдавших испытания и вконец измученных, выстрелили из автобуса катапультами, скрытыми в сиденьях.
Должно быть, я скверный человек. Я испытал светлую радость оттого, что этот самый Михайлов сидит себе в четвёртом салоне, нисколько не подозревая, какую штуку мы сейчас с ним выкинем.
Дело в том, что инструкция космофлота предоставляла право командирам кораблей устраивать учебные тревоги. Обычно на хорошо освоенных трассах пилоты не делали этого. Но сейчас я решил использовать своё право. Параграф 75 предусматривал выход пассажиров в скафандрах из корабля, и я предвкушал, как Михайлов будет болтаться на фале и в его глазах отразится ужас космической пустоты. А для полного выявления «реакции на новизну обстановки» можно будет сделать, чтобы фал Михайлову попался подлиннее, чтобы он оказался дальше всех от корабля, а гермошлем пусть ему попадётся с выключенной прозрачностью.
Робин хохотнул и радостно потёр руками, выслушав меня. Мы принялись разрабатывать учебную тревогу, но тут Робин вдруг пошёл на попятный.
— Ладно, Улисс, не надо, — сказал он с сожалением. — Слишком много народу в корабле.
— Устроим тревогу только для четвёртого салона, — не сдавался я.
— Не надо, — повторил Робин. — Удовлетворимся признанием возможности выпихнуть его за борт.
Я и сам понимал, что не надо. Но пусть Михайлов скажет спасибо Робину, этому добрячку. Лично я довёл бы шутку до конца.
На Луне нас ожидал сюрприз — один из тех, на которые столь щедро наше управление.
Естественно, по окончании спецрейса я собирался «догулять» отпуск. Незачем и говорить, как я соскучился по Андре. У Робина тоже были свои планы. Он начал какую-то работу на Узле связи, да и вообще, как я знал, был привязан к Луне крепким узелком.
Но никогда не будет порядка в космофлоте. Я знаю историю авиации, всегда интересовался ею. Когда-то атмосферные лётчики жаловались на своё суматошное начальство и говорили, что авиация начинается там, где кончается порядок, и это пошло с тех пор, как Уилбер Райт украл у Орвилла Райта плоскогубцы. Послужили бы они в космофлоте!
Итак, только разгрузили корабль, как нас вызвал Самарин. Мы предстали пред его не столько светлыми, сколько утомлёнными очами, готовые к любому подвоху и заранее ощетинившиеся.
— Садитесь, Аяксы. — Самарин оглядел нас так, будто вместо носов у нас были гаечные ключи. Затем он задал странный вопрос: — Вы ведь любите науку?
— Любим, — сказал я с вызовом. — А что?
— Я это знал, — добродушно сказал Самарин. — Понимаете, ребята, надо немного поработать для науки.
— Все мы работаем для науки, — сделал блестящее обобщение Робин.
— Прекрасно сказано, — согласился Самарин. — Так вот, в частности…
В частности оказалось, что некоторые из учёных, вынужденных убраться с Венеры, не пожелали тем не менее от неё отступиться. И вот что затеял Баумгартен: набить корабль специально созданной аппаратурой, вывести его на околовенерианскую орбиту и провести длительное исследование космического комплекса, называемого собственным полем Венеры, — и все это, разумеется, для выявления его, поля, воздействия на живой организм.
— Нет ничего проще, — сказал я. — Запустите спутник с собаками на венерианскую орбиту, и пусть он крутится сколько надо. Можно и с мышами.
— Я всегда ценил твой светлый ум, Улисс, — отозвался Самарин. — Мыши — просто великолепно придумано. Только вот когда вы с Боргом затевали самовольное испытание, ты ведь отказался от мышей. Или от собачек?
Я промолчал.
— В том-то и штука, — продолжал Самарин, — организм человека слегка отличается от мышиного, а на Венере живут именно люди.
— Ты хочешь, старший, чтобы все эти дурацкие воздействия испытывали на нас?
— Ну почему же? На корабле будет группа исследователей. Конечно, их могут заинтересовать и ваши реакции. Я охотно послал бы другой экипаж, ребята, но…
— Понятно, — сказал я. — Другого, как нарочно, нет сейчас под рукой.
Он поглядел на меня одним глазом, закрыв второй. Не было пилота в космофлоте, который бы не знал: если Самарин смотрит вот так, в половину оптических возможностей, то ничего хорошего не жди. И верно, разговор у нас получился безрадостный. Самарин не без ехидства заметил, что слышал краешком уха, будто я собираюсь лететь за пределы Системы. Я запальчиво подтвердил: мол, так оно и есть, и тогда он высказался в том духе, что такой полет смогут доверить только очень опытному пилоту. И дисциплинированному, добавил он. А я заявил, что готов в любую минуту лететь куда угодно набираться опыта, только не крутиться вокруг Венеры, уж от этого кручения никакого опыта не наберёшься. И дисциплины тоже. В конце концов, мы пилоты на линии Луна — Юпитер.
Тут Самарин схватился за голову и завёл свою любимую песню: мол, он совершенно не понимает, почему должен губить здоровье, общаясь с пилотами, вместо того чтобы лежать в гамаке под пальмами на островах Фиджи. Обычно это означало, что пора заканчивать разговор. Что было делать? Откажись мы наотрез, Самарин вызвал бы из отпуска какой-нибудь другой экипаж, всё равно ведь надо кому-то лететь. Да я бы и не упрямился, если б дело не касалось Венеры.
Мы переглянулись с Робином, он хмуро кивнул. На какие жертвы не пойдёшь ради науки…
Выйдя от Самарина, я заторопился на Узел связи, чтобы заказать радиоразговор с Андрой. Робин придержал меня. Никогда ещё я не видел его таким удручённым.
— Улисс, — сказал он, глядя в тусклую даль главного селеногорского коридора, — мы с тобой налетали немало мегаметров…
Я знал, что наступит этот трудный для нас обоих разговор. Не стоило его тянуть, все было и без того ясно. Я послал ему менто: «Все ясно».
Он покачал головой. Как он был похож в эту минуту на своего отца — лобастый, с квадратной нижней челюстью.
Не успел мой отпуск перевалить за половину, как меня отозвали и предложили внерейсовый полет на Венеру. Я бы мог и отказаться: существуют санитарные нормы и все такое. Но уж очень срочная возникла надобность, и, как назло, именно в этот момент Управление космофлота не располагало свободными экипажами, кроме нашего. Такое уж у меня счастье.
А случилось то, что предсказывал Леон Травинский. Венерианские примары попросили исследователей «очистить планету». Собственно говоря, никто учёных не прогонял, и они могли жить на Венере сколько угодно. Примары просто отказались подвергаться исследованиям и перестали отпускать энергию для питания приборов.
Венерианские овощи, растительное мясо и фрукты были великолепны, но не сидеть же без дела только ради того, чтобы набивать ими желудки. И вот психологи и парапсихологи, биологи и экологи, онтогенетики и эпигенетики засобирались домой. Очередной рейсовый должен был прибыть на Венеру через четыре месяца, но ожидать так долго учёные не пожелали. Результатом их настойчивых радиограмм и был мой досрочный отзыв из отпуска.
Три дня наш корабль стоял на Венере, грузовые отсеки набивались багажом учёных и контейнерами с пищеконцентратом. И только в последний день выдалось у меня несколько свободных часов, и я поехал в Дубов.
Со стеснённым сердцем шёл я по улицам жилого купола. Ничто здесь особенно не переменилось, только очень разрослись в скверах лианы и молочай, лишь названием напоминающий своего земного родственника. Да ещё — рядом с компрессорной станцией поставили новый клуб, украшенный цветными фресками с венерианским пейзажем.
В палисаднике у входа играла с куклами девочка лет трех. Она раздвинула зелёные плети лиан и высунула свою хорошенькую рожицу. Я спросил, как её зовут, но она не ответила, глядя на меня с любопытством. Дома был только отец. Он принял меня радушно, угостил превосходным пивом, но ни о чём особенно не расспрашивал. Оказывается, за годы моего отсутствия у меня появилась сестрёнка — та самая девочка с куклами. Вот оно как, а я даже не знал.
Нелёгок был для меня разговор с отцом. Он то и дело переходил на менто, но я понимал его плохо. Отец спросил, не собираюсь ли я бросить космофлот и вернуться на родину, то есть на Венеру. «Жаль, — сказал он, выслушав мой отрицательный ответ. — Мы начинаем осваивать Плато Сгоревшего Спутника, нам нужны люди».
Я прошёл по комнатам, испытывая необъяснимую горечь от скрипа половиц, и от простого и грубоватого, знакомого с детства убранства, и ещё оттого, что не висит больше на стене в моей комнате та цветная фотография — с лесным озером, лодкой и Дедом.
В дверях стояла моя сестрёнка — её звали Сабина. Выходя, я погладил её по черноволосой голове, и она мне улыбнулась.
Подумать только: у меня есть сестра! Давно уже не встречались мне люди, имеющие братьев или сестёр: так уж сложилось на Земле, что в большинстве семей — если не считать народностей, отставших в развитии, — было по одному ребёнку. А здесь, на Венере, не боятся перенаселения. Наоборот, здесь нужны люди…
Я присел и протянул к Сабине руки. Но сестрёнка не спешила ко мне в объятия. Улыбка на её славной мордочке сменилась опасливым выражением. Она ничего не знала о брате, я был для неё чужим…
У дома, в котором прежде жил Том Холидэй с семьёй, я замедлил шаг. Вот окна, из которых когда-то выглядывала маленькая Андра. Они раскрыты, и видно, как пожилая чета, сидя за пианино, играет в четыре руки что-то тихое и печальное. А вот и плавательный бассейн. Тут, как и прежде, резвятся и барахтаются мальчишки. Я вспомнил, как Холидэй учил тут Андру фигурным прыжкам в воду.
Я сел в вездеход и через шлюзкамеру выехал из яркого дневного света купола под сумрачное клубящееся венерианское небо. По обе стороны дороги потянулись плантации жёлтых мхов.
Эти бесконечные жёлтые мхи всегда вызывали у меня щемящее чувство. Как-никак они были первым пейзажем моего детства…
А вокруг чашей поднимался дикий горизонт Венеры, струился горячий воздух, и сверхрефракция качала из стороны в сторону чудовищный ландшафт. Впервые мне пришло в голову, как трудно приходится здесь лётчикам. И ещё я подумал, что следовало разыскать Рэя Тудора, моего школьного друга, — разыскать и поговорить с ним по душам… если только такой разговор окажется возможным.
Но времени было в обрез, надо было спешить обратно на корабль.
В космопорту меня захлестнули дела, тут уж было не до воспоминаний. Био-, пара-, и психо— (так прозвали мы с Робином учёную команду) сплошным потоком потекли к пассажирским лифтам. Один учёный спорил на ходу с коллегой, размахивал рукой, сквозь стекло шлема я увидел сердитые глаза и небритые щеки.
Часа три мы с Робином размещали наших беспокойных пассажиров, стараясь сделать так, чтобы дискомфорт, неизбежный при такой перенаселённости корабля, был минимальным.
Всю дорогу в салонах и отсеках не умолкали споры. Я иногда выходил послушать. Разнобой в высказываниях был изрядный, но в целом учёных можно было разделить на две основные группы: одни признавали за примарами полное право на самостоятельное развитие, исключающее какое-либо вмешательство, другие требовали именно вмешательства.
— Вспомните, что говорил Стэф, — слышал я мягкий голос, полный раздумчивости. — Представьте, что пройдёт несколько поколений, венерианская социальная психика стабилизируется, и они заинтересуются психикой коренных обитателей Земли. Их учёные тучей налетят на наши города, обклеят всех нас — наших потомков, разумеется, датчиками и начнут изучать каждое движение и каждую мысль. Хорошо будет?
— Хорошо! — немедленно ответил энергичный, не знающий сомнений голос. — Право учёного на исследование не может быть ограничено ареалом обитания. Стэф забыл собственную практику. Я работал с ним в Меланезии и напомню ему об этом.
— Но здесь не Меланезия, старший. Уровень развития примаров нисколько не отличается от нашего, и навязывать вопреки их желанию…
— Да никто не собирается навязывать. Уже полвека существует общеобязательное правило профилактических осмотров. Примар ты или не примар — ты прежде всего человек, и, следовательно, будь добр по графику являться на осмотр. А как осматривать, какой аппаратурой пользоваться — это уже дело исследователя.
— И не нужно для этого осмотров, — сказал скрипучим голосом маленький человек, в котором я узнал того, сердитого, с небритыми щеками. — Дети примаров! Продуманная система наблюдения, набор резко чередующихся тестов — и дети примаров, именно дети разного возраста, дадут ответы на все вопросы. Если бы мне дали возможность закончить исследование…
И тут начался ещё более яростный спор: кого надо исследовать — примаров или их детей, и возможно ли в короткий срок разработать мероприятия космического масштаба, чтобы изменить специфику отношения и «венерианский поле-психо-физиологический комплекс примара».
Я не дослушал и вернулся в рубку. Робин дремал в своём кресле. Я подождал, пока он откроет глаза (он каждые десять минут корабельного времени открывал глаза, чтобы взглянуть на приборы, такую выработал привычку), и спросил, не знает ли он этого маленького, небритого. Робин сверился со списком пассажиров и сказал, что это Михайлов, известный космопсихолог.
— Михайлов? — переспросил я. — Постой, постой. Не тот ли…
— Тот. — Робин, как всегда, понял с полуслова.
Михайлов составлял программы исследований индивидуально-психических качеств будущих пилотов. Его коньком были тесты «реакция на новизну обстановки». Мы хорошо помнили, как нас, сдавших испытания и вконец измученных, выстрелили из автобуса катапультами, скрытыми в сиденьях.
Должно быть, я скверный человек. Я испытал светлую радость оттого, что этот самый Михайлов сидит себе в четвёртом салоне, нисколько не подозревая, какую штуку мы сейчас с ним выкинем.
Дело в том, что инструкция космофлота предоставляла право командирам кораблей устраивать учебные тревоги. Обычно на хорошо освоенных трассах пилоты не делали этого. Но сейчас я решил использовать своё право. Параграф 75 предусматривал выход пассажиров в скафандрах из корабля, и я предвкушал, как Михайлов будет болтаться на фале и в его глазах отразится ужас космической пустоты. А для полного выявления «реакции на новизну обстановки» можно будет сделать, чтобы фал Михайлову попался подлиннее, чтобы он оказался дальше всех от корабля, а гермошлем пусть ему попадётся с выключенной прозрачностью.
Робин хохотнул и радостно потёр руками, выслушав меня. Мы принялись разрабатывать учебную тревогу, но тут Робин вдруг пошёл на попятный.
— Ладно, Улисс, не надо, — сказал он с сожалением. — Слишком много народу в корабле.
— Устроим тревогу только для четвёртого салона, — не сдавался я.
— Не надо, — повторил Робин. — Удовлетворимся признанием возможности выпихнуть его за борт.
Я и сам понимал, что не надо. Но пусть Михайлов скажет спасибо Робину, этому добрячку. Лично я довёл бы шутку до конца.
На Луне нас ожидал сюрприз — один из тех, на которые столь щедро наше управление.
Естественно, по окончании спецрейса я собирался «догулять» отпуск. Незачем и говорить, как я соскучился по Андре. У Робина тоже были свои планы. Он начал какую-то работу на Узле связи, да и вообще, как я знал, был привязан к Луне крепким узелком.
Но никогда не будет порядка в космофлоте. Я знаю историю авиации, всегда интересовался ею. Когда-то атмосферные лётчики жаловались на своё суматошное начальство и говорили, что авиация начинается там, где кончается порядок, и это пошло с тех пор, как Уилбер Райт украл у Орвилла Райта плоскогубцы. Послужили бы они в космофлоте!
Итак, только разгрузили корабль, как нас вызвал Самарин. Мы предстали пред его не столько светлыми, сколько утомлёнными очами, готовые к любому подвоху и заранее ощетинившиеся.
— Садитесь, Аяксы. — Самарин оглядел нас так, будто вместо носов у нас были гаечные ключи. Затем он задал странный вопрос: — Вы ведь любите науку?
— Любим, — сказал я с вызовом. — А что?
— Я это знал, — добродушно сказал Самарин. — Понимаете, ребята, надо немного поработать для науки.
— Все мы работаем для науки, — сделал блестящее обобщение Робин.
— Прекрасно сказано, — согласился Самарин. — Так вот, в частности…
В частности оказалось, что некоторые из учёных, вынужденных убраться с Венеры, не пожелали тем не менее от неё отступиться. И вот что затеял Баумгартен: набить корабль специально созданной аппаратурой, вывести его на околовенерианскую орбиту и провести длительное исследование космического комплекса, называемого собственным полем Венеры, — и все это, разумеется, для выявления его, поля, воздействия на живой организм.
— Нет ничего проще, — сказал я. — Запустите спутник с собаками на венерианскую орбиту, и пусть он крутится сколько надо. Можно и с мышами.
— Я всегда ценил твой светлый ум, Улисс, — отозвался Самарин. — Мыши — просто великолепно придумано. Только вот когда вы с Боргом затевали самовольное испытание, ты ведь отказался от мышей. Или от собачек?
Я промолчал.
— В том-то и штука, — продолжал Самарин, — организм человека слегка отличается от мышиного, а на Венере живут именно люди.
— Ты хочешь, старший, чтобы все эти дурацкие воздействия испытывали на нас?
— Ну почему же? На корабле будет группа исследователей. Конечно, их могут заинтересовать и ваши реакции. Я охотно послал бы другой экипаж, ребята, но…
— Понятно, — сказал я. — Другого, как нарочно, нет сейчас под рукой.
Он поглядел на меня одним глазом, закрыв второй. Не было пилота в космофлоте, который бы не знал: если Самарин смотрит вот так, в половину оптических возможностей, то ничего хорошего не жди. И верно, разговор у нас получился безрадостный. Самарин не без ехидства заметил, что слышал краешком уха, будто я собираюсь лететь за пределы Системы. Я запальчиво подтвердил: мол, так оно и есть, и тогда он высказался в том духе, что такой полет смогут доверить только очень опытному пилоту. И дисциплинированному, добавил он. А я заявил, что готов в любую минуту лететь куда угодно набираться опыта, только не крутиться вокруг Венеры, уж от этого кручения никакого опыта не наберёшься. И дисциплины тоже. В конце концов, мы пилоты на линии Луна — Юпитер.
Тут Самарин схватился за голову и завёл свою любимую песню: мол, он совершенно не понимает, почему должен губить здоровье, общаясь с пилотами, вместо того чтобы лежать в гамаке под пальмами на островах Фиджи. Обычно это означало, что пора заканчивать разговор. Что было делать? Откажись мы наотрез, Самарин вызвал бы из отпуска какой-нибудь другой экипаж, всё равно ведь надо кому-то лететь. Да я бы и не упрямился, если б дело не касалось Венеры.
Мы переглянулись с Робином, он хмуро кивнул. На какие жертвы не пойдёшь ради науки…
Выйдя от Самарина, я заторопился на Узел связи, чтобы заказать радиоразговор с Андрой. Робин придержал меня. Никогда ещё я не видел его таким удручённым.
— Улисс, — сказал он, глядя в тусклую даль главного селеногорского коридора, — мы с тобой налетали немало мегаметров…
Я знал, что наступит этот трудный для нас обоих разговор. Не стоило его тянуть, все было и без того ясно. Я послал ему менто: «Все ясно».
Он покачал головой. Как он был похож в эту минуту на своего отца — лобастый, с квадратной нижней челюстью.