Робин принялся расхваливать своего мажордома — это старинное словцо, обозначающее домашний автомат, недавно вошло в интерлинг.
   — Настроился на сверхзаботу, — говорил Робин, посмеиваясь. — Непременно хотел мне всучить дождевик и шляпу.
   — А мне ленивый попался, — сказал я. — По-моему, он беспробудно спит.
   — Ты просто его не включил.
   — Может быть.
   Транслента широким полукругом огибала старый город. Скучные ряды одинаковых домов-коробок. Серые, многоэтажные. Странно, подумал я: предки были энергичны и умны, а вот в строительстве жилья не хватало им, что ли, фантазии. Впрочем, не в фантазии дело. Дворцы и монументы они умели строить. Помню, какой восторг охватил меня в старом Ленинграде. А старую Венецию не так давно — всю как есть — поставили на новые сваи, теперь уж навечно. Я не любитель музеев, но в Венеции хотел бы побывать. Нет, не в отсутствии фантазии дело. Уж очень много других забот было у предков. А строительные материалы были просто ужасны.
   Впрочем, забот и нашему поколению хватает…
   В старом городе ритмично бухало, что-то рушилось, взлетали столбы пыли, и вибраторы быстренько свёртывали их. У автоматов не бывает праздников.
   Никогда, наверное, не кончится работа по благоустройству Земли. Сейчас вот поветрие — прочь из городов, покончим с уплотнённостью, скученностью, зелёная мантия планеты. Своего рода культ зелёного дерева. Но настанут другие времена, и кто знает, какие новые идеи будут обуревать беспокойный род человеческий…
   На миг сверкнула далеко внизу яркой синью река, и мы въехали в новую часть города.
   Мы высадились на центральной площади и попали в людской водоворот.
   Куда они вечно торопятся, эти девчонки? И почему им всегда весело? Вот бежит навстречу стайка — в глазах рябит от ярких полосатых юбок. Увидели пузатый кофейный автомат, плеснувший кофе мимо подставленной чашки, — смех. Попалась на глаза реклама нового синтетика — смех. Увидали нас, одна шепнула что-то другим, — смех.
   Я невольно оглядел себя. Ничего смешного как будто. Костюм, правда, не новый, пластик пообтёрся, потерял блеск.
   — Ты прав, пора выбросить, — сказал догадливый Робин. — Пошли в рипарт.
   В зале рипарта — полно парней. Разглядывают образцы, спорят о расцветках. Дивное времяпрепровождение! Хотя — праздник. По праздникам рипарты всегда забиты. Ну, где тут мои размеры?
   Я вспомнил Стэффорда — серый биклоновый костюм, синий платок. Недурно он выглядел. Вот нечто похожее. Цвет хороший, серый, как дома в старом городе.
   У автомата узколицый парень моего роста старательно набирал код этого самого костюма. Потом вдруг отменил заказ, стал набирать другой. Я терпеливо ждал.
   — Как думаешь, — обернулся он ко мне, — не взять ли и тот, полосатый?
   — Возьми обязательно, — сказал я. — И тот, в розовую клетку, возьми. Ты будешь в нём неотразим. Хватай все, какие есть.
   Парень нахмурился:
   — Ты со всеми так разговариваешь?
   — Только с едоками, — отрезал я.
   На нас стали оборачиваться. Парень хмуро меня разглядывал, задержал взгляд на моем значке.
   — Ты болен, — сказал он, с сожалением покачав головой.
   — Чем это я болен?
   — Космической спесью.
   Робин потащил меня к другому автомату, ворча нечто в том смысле, что я одичал на Луне и разучился разговаривать с людьми. Мне стало немного не по себе, но я был уверен, что дело тут не в «одичании», а в том, что просто я не люблю, когда набирают больше, чем нужно.
   — Откуда ты знаешь, сколько ему нужно? — урезонивал меня рассудительный Робин. — Тебе достаточно одного костюма, а этому человеку понадобилось два — что ж тут такого?
   — Вот-вот, — не сдавался я. — Типичная психология едока.
   Мы переоделись в кабинах, а старые костюмы сунули в пасть утилизатора. Я взглянул в зеркало — вылитый Стэффорд, только потоньше и ростом пониже и, уж если говорить всю правду, совсем некрасивый. Носатый, с обтянутыми скулами.
   Мы вышли на улицу как раз в тот момент, когда из женской половины рипарта выпорхнула пёстрая стайка девушек. Конечно, беспричинный смех и волосы по последней моде — в два цвета. Нам было по дороге, и Робин стал перекидываться с ними шуточками. Я тоже иногда вставлял два-три слова. И посматривал на одну из девушек, что-то в её тонком смуглом лице вызывало неясно-тревожные ассоциации. Это лицо связывалось почему-то с беспокойной толпой.
   Вдруг она с улыбкой взглянула на меня и спросила:
   — Не узнаешь?
   И тут меня осенило. Но как она переменилась за два года!
   Ведь была совсем девчонкой — с надёжной отцовской рукой на хрупком плече. А теперь шла, постукивая каблучками, высокая девушка, и на ней сиял-переливался золотистый лирбелон, на котором теперь помешаны женщины, и зелёные полосы на широкой юбке ходили волнами.
   — Здравствуй, Андра, — сказал я.
   — Здравствуй, Улисс. Будешь участвовать в играх?
   — Ещё не знаю. Ты теперь живёшь здесь?
   — У нас дом с садом в спутнике-12. Это к северо-востоку отсюда.
   — Как поживают родители? — спросил я.
   — Они… — Андра запнулась. — Отец снова на Венере.
   Я читал, что Холидэй улетел на Венеру в составе комиссии Стэффорда. Значит, он ещё не вернулся. Что-то затянулась работа комиссии, и никаких сообщений оттуда…
   — Как он там? — спросил я как бы вскользь. И тут же понял, что ей не хочется отвечать. — Ну, а что ты поделываешь?
   — О, я после праздников улетаю в Веду Гумана.
   Веда Гумана — гигантский университет, в котором было сосредоточено изучение наук о человеке, — находилась неподалёку от нашего Учебного центра космонавигации.
   — Я поступила на факультет этнолингвистики. Ты одобряешь?
   Я кивнул. Шла огромная работа по переводу книг со старых национальных языков на интерлинг, и если Андра намерена посвятить себя этому делу, ну что ж, можно только одобрить.
   Я понял, что ей хочется расспросить обо мне, но рассказывать ничего не стал. Да и, в сущности, не о чём было рассказывать.
   Мы сели в аэропоезд и спустя десять минут очутились на олимпийском стадионе.
   Это был не самый крупный стадион в Европейской Коммуне, но и не самый маленький. Его чаша славно вписывалась в долину, окаймлённую зелёными холмами. С одной стороны к стадиону примыкала Выставка искусств — буйный взлёт фантазии, загадочная улыбка, радостный сон ребёнка, уж не знаю, как ещё назвать эти лёгкие строения, кажущиеся живыми существами.
   Над стадионом вспыхивали и гасли разноцветные буквы, складывались в слова, рассыпались, плясали. Каждый мог зайти в специальную кабину и набрать нужное слово или фразу — и буквы послушно выстроятся над стадионом. Сейчас висело в голубом небе: «Я подарю тебе, дорогая, лучшую из своих молекул». Это был припев из песенки Риг-Россо в последнем стереофильме.
   Гомон, смех, песни. Пёстрый хоровод трибун…
   В толпе, подхватившей нас, затерялись Андра и её подруги.
   Нас с Робином понесло к западным трибунам.
   — Кто эта девушка? — спросил Робин.
   — Андра, — сказал я и повторил ещё раз: — Андра. Знаешь что? Мы будем состязаться.
   — Ладно. Но когда ты начнёшь петь, жюри попадают в обморок.
   — Ну и пусть, — сказал я легкомысленно. — Пусть падают, а я буду петь.
   Мы пошли к заявочным автоматам, и вдруг, откуда ни возьмись, бурей налетел на нас Костя Сенаторов.
   — Ребята! — закричал он во всю глотку и принялся нас тискать в объятиях. — Тысячу лет! Ну, как вы — летаете? А у меня, ребята, тоже все хорошо! Инструктор по атлетической подготовке. Здорово, а? Хорошо, ребята, замечательно! Знаете где? В Веде Гумана!
   — Молодец, Костя! — сказал Робин. — Я подарю тебе лучшую из своих молекул.
   Костя зашёлся смехом.
   — Вы — заявлять? Правильно, ребята, замечательно! Ну, увидимся ещё! — Костя нырнул в толпу.
   А я вспомнил, как Костя бил кулаком по рыхлой земле, и лицо у него было страшно перекошено, и он завывал: «Уй-ду-у-э…» Молодец Костя, не раскис, нашёл себя в новом занятии. Не всем же быть пилотами.
   Робин уже опять перешучивался с девушками. Я потащил его к заявочному автомату. Запись заканчивалась, а атлетов, желающих состязаться, было сверх меры. Но для нас, космолетчиков, сделали исключение, пропустили вне очереди, и мы получили номер своей команды и личные номера.
   В десятке, которая нам противостояла, я узнал узколицего парня из рипарта. И конечно, этот едок оказался моим соперником. Такое уж у меня счастье — жребий всегда выкидывает со мной странные штуки.
   Дошла очередь и до нас. Я легко обогнал моего едока на беговой дорожке. Затем нам пристегнули крылья. Я сделал хороший разбег, сильно оттолкнулся шестом, он гибко спружинил и выбросил меня в воздух, а я расправил крылья. Люблю полет! Крылья упруго вибрировали и позванивали на встречном ветру, я вытягивал, вытягивал высоту, а потом перешёл на планирование. Приземление после такого полёта — целая наука, ну, я-то владел ею. Я вовремя сбросил крылья, погасил скорость и мягко коснулся земли. Мой соперник приземлился метров на тридцать позади, несколько раз перекувырнулся через голову, и это обошлось ему в десять потерянных очков.
   Стрельба из лука с оптическим прицелом. Лишь две из моих десяти стрел не попали в цветную мишень. Но узколицый стрелял не хуже и набрал столько же очков, что и я.
   Потом — фехтование. Я пытался ошеломить противника бурным наступательным порывом, но он умело отразил атаку и заставил меня обороняться, в результате я потерял шесть важных очков.
   Разрыв в очках, который мне принесла победа в свободном полёте и беге, сокращался, и мною овладел азарт. Кроме того, было и ещё нечто, побуждавшее меня изо всех сил стремиться к победе. Это нечто, как я подумал потом, восходило к старинным рыцарским турнирам, которые и гроша бы не стоили, если б на балконах не сидели прекрасные средневековые дамы.
   Над стадионом плясали буквы, складываясь в слова. Вдруг возникло: «Вперёд, Леон!» Что ещё за Леон? Я метнул диск, чуть не достав до этого Леона, и снова увеличил разрыв в очках. Теперь осталась интеллектуальная часть состязаний. Сейчас я положу этого фехтовальщика на лопатки.
   Я попросил его припомнить третий от конца стих из поэмы «Робот и Доротея». К моему удивлению, узколицый прочёл всю строфу без запинки. Ну, подожди же! Надо что-нибудь из более давних времён… И я решил убить его вопросом: «Был ли в истории литературы случай, когда кривой перевёл слепого?» Он поглядел на меня с улыбкой и сказал: «Хороший вопрос». И продекламировал эпиграмму Пушкина:

 
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.

 
   Затем он задал мне вопрос: кто из поэтов прошлого вывел формулу Римской империи? По-моему, здесь был подвох. Никогда не слышал, чтобы поэты занимались такими вещами…
   Нам предложили сочинить стихотворение на тему «Ледяной человек Плутона», положить его на музыку и спеть, аккомпанируя себе на фоногитаре.
   Много лет подряд телезонды передавали изображения мрачной ледяной пустыни Плутона, пока в прошлом году не разразилась сенсация: око телеобъектива поймало медленно движущийся белесый предмет. Снимки мигом облетели все газеты и экраны визоров и породили легенду о «ледяном человеке Плутона». Все это, разумеется, чепуха. Планетолог Сотников утверждает, что это было облако метана, испарившееся в результате какого-то теплового процесса в недрах Плутона.
   Вот в таком духе я и написал стихотворение. Приэтом я остро сознавал свою бездарность и утешал себя только тем, что за отпущенные нам десять минут, пожалуй, сплоховал бы и сам Пушкин. Я схватил фоногитару и начал петь своё убогое творение на мотив, продиктованный отчаянием. Впоследствии, когда Робин принимался изображать этот эпизод моей биографии, я хохотал почти истерически. Но тогда мне было не до смеха.
   Сознаюсь, мне очень хотелось, чтобы мой противник спел что-нибудь совсем уж несуразное. Но когда он тронул струны и приятным низким голосом произнёс первую фразу, я весь напрягся в ожидании настоящей поэзии.
   Вот что он спел, задумчиво припав щекой к грифу гитары:

 
Кто ты, ледяной человек?
Вопль сумеречного мира,
Доведённого до отчаянья
Одиночеством?
Призрак безмерно далёких окраин,
Зовущий на помощь,
На помощь?
Или ты появился из бездны
Грядущих времён,
Чтобы напомнить людям, живущим в тепле,
Что их Солнце
Не вечно?
Кто ты, ледяной человек?

 
   Короткий вихрь рукоплесканий пронёсся по трибунам. Должно быть, за нашим соревнованием следило много зрителей, настроивших свои радиофоны на наш сектор.
   Я опередил противника в решении уравнений. Но в рисовании он опять меня посрамил.
   В заключение нам предложили тему для десятиминутного спора: достижимость и недостижимость. Мой противник выдвинул тезис: любая цель, поставленная человеком, в принципе достижима при условии целесообразности. Надо было возражать, и я сказал:
   — Достижим ли полет человека за пределы Солнечной системы? Точнее — межзвёздный перелёт?
   Он пожал плечами:
   — По-моему, сейчас доказана нецелесообразность полёта к звёздам.
   — Значит, он недостижим?
   — Недостижим, поскольку нецелесообразен.
   — А я считаю, что если бы возникла возможность такого полёта, техническая возможность, то появилась бы и целесообразность. Возможно — достижимо. Невозможно — недостижимо. Вот и все.
   — Ты слишком категоричен, — сказал узколицый. — Была ведь возможность достичь расцвета цивилизации роботов, но человечество сочло это нецелесообразным, и началась знаменитая кинороботомания. Главное условие — целесообразность.
   В общем, его логику сочли сильнейшей. Он набрал 56 очков, а я 48. Не дотянул по части интеллекта. Дух всегда побеждает грубую материю.
   Сверившись с нашими номерами, жюри возвестило:
   — Леон Травинский победил Улисса Дружинина.
   Мы вместе сошли с помоста.
   — Так ты Леон Травинский, поэт? — сказал я. — А я-то думал: он — дядя в летах.
   — Нет, я молодой едок, — засмеялся он.
   — Беру свои слова обратно, — сказал я. — Не обижайся.
   — Не обижаюсь. Запиши, если хочешь, мой номер видеофона.
   Тут его окружили девушки, и он махнул мне рукой на прощание.
   Робин ещё состязался. Я выпил под навесом кафе-автомата стакан рейнского вина. Вдруг я понял, что нужно сделать.
   Я прямиком направился к кабине объявлений и набрал на клавиатуре:
   «Андра, жду тебя у западных ворот».
   Она пришла запыхавшаяся и сердитая:
   — Ты слишком самонадеян. Подруги меня уговорили, а то бы я ни за что не пришла.
   — У меня не было другого способа разыскать тебя. — Я взял её под руку и отвёл в сторонку, уступая дорогу шумливой процессии в карнавальных костюмах. — Когда ты успела так вырасти? Мы почти одного роста.
   — Ты всенародно вызвал меня для того, чтобы спросить это?
   — Я потерпел поражение и сейчас нуждаюсь в утешении.
   Она с улыбкой посмотрела на меня.
   — Ты слышала, как я пел?
   — Нельзя было не слышать. — Теперь она смеялась. — Ты пел очень громко.
   — Я старался. Мне хотелось, чтобы жюри оценили тембр моего голоса.
   — Улисс, — сказала она, смеясь, — по-моему, ты совершенно не нуждаешься в утешении.
   — Нет, нуждаюсь. Ты была на Выставке искусств?
   — Конечно.
   — А я не был. Пойдём, просвети меня, человека с Луны.
   Она нерешительно переступила с ноги на ногу. Но я уже знал, что она пойдёт со мной. Очень выразительно было её резко очерченное, как у матери, лицо под черным крылом волос. А вот глаза у неё отцовские — серые, в чёрных ободках ресниц. Хорошие глаза. Немного насмешливые, пожалуй.
   В первом павильоне шли рельефные репродукции со старых кинохроник. Кремлёвская стена, Красная площадь без голубых елей, без Мавзолея. Масса народа, плохо одеты, а какие радостные лица… И с деревянной трибуны, размахивая старенькой кепкой, Ленин поздравляет народ с первой годовщиной Советской власти. Стройки, бескрайние поля. Снова Красная площадь, падают кучей знамёна со свастикой. Пожилые люди в старинных чёрных пиджаках подписывают Договор о всеобщем разоружении (тот далёкий день с тех пор и отмечается как праздник Мира). Солдаты в защитных костюмах демонтируют водородную бомбу. Переоборудование стратегического бомбардировщика в пассажирский самолёт — заваривают бомбовые люки, тащат кресла… «Восстание бешеных» — горящий посёлок под огнём базук, автоматчики, спрыгивающие с «джипов». Счастье, что удалось тогда их отбросить от ядерного арсенала… Трудно даже представить, какие беды обрушили бы на мир фашисты, дотянись они до ракет. Ведь это были не просто кучки безумцев, с ними шли армейские части, с ними были опытные генералы и даже какие-то сенаторы, имена которых давно забыты. В эти критические часы истории дорогу фашистам преградил народ. Ох, какие могучие, какие нескончаемые демонстрации, какая лавина плакатов! Вот оно — массы вышли на улицы…
   Я засмотрелся. Все это читано, пройдено в школьном курсе истории, но когда видишь ожившие образы прошлого… вот эти напряжённые лица, разодранные в крике рты, неистовые глаза… то, право же, сегодняшние наши проблемы тускнеют…
   — Улисс, — Андра тронула меня за руку, — ты прекрасно обойдёшься без меня. Я пойду.
   — Нет! Сейчас пойдём дальше. Туда, где тебе интересно.
   — Мне и здесь интересно, но я уже была… — Она умолкла, внимательно глядя на меня. — У тебя странный вид, Улисс.
   — Пойдём. — Я счёл нужным кое-что ей объяснить. — Понимаешь, Андра, я подумал сейчас, что мы… мы должны сделать что-то огромное… равноценное по важности их борьбе…
   — Ты разговариваешь со мной, как с маленькой. Разве это огромное не сделано? Разве не построено справедливое общество равных?
   — Я не об этом. Понимаешь, нам уж очень спокойно живётся.
   — Чего же ты хочешь? Нового неравенства и новой борьбы?
   — Конечно, нет. Но, с тех пор как создано изобилие продовольствия, мы обросли жирком благополучия. Мы очень благополучны. Очень сыты.
   — Теперь понимаю: ты хочешь устроить небольшой голод.
   — Да нет же! — Мне было досадно, что я никак не мог ей объяснить. Впрочем, я и сам толком не понимал, чего мне надо. — Послушай. Только не торопись, всё равно я тебя не отпущу. Вот на Венере что-то произошло, часть поселенцев возвратилась на Землю — ну, сама знаешь. И сразу встревожились: как бы через сто лет на планете не стало тесно. Ах, ах, придётся потесниться, придётся вырубать сады.
   — Но это же действительно очень серьёзная проблема — перенаселение. Что хорошего в тесноте? По-моему, она ничем не лучше голода.
   — Я и не говорю, что лучше. Большая проблема требует большого размаха. Угроза перенаселения? Пожалуйста — добровольцы покидают Землю и уходят в космос. За пределы Системы.
   — Так бы сразу и сказал! Я слышала, как ты спорил с Травинским. Странный ты, Улисс! Уйти на десятки лет в космос и вернуться с информацией, которая никому не будет нужна, потому что земное время намного тебя опередит, — ну что тут говорить! Давно доказана бессмысленность таких полётов.
   — Бессмысленность?
   — Да. Нецелесообразность, если хочешь.
   — Вот-вот! — сказал я с неясным ощущением душевной горечи. — Только это я и слышу сегодня! Рабы целесообразности — вот кем мы стали…
   В следующем павильоне были выставлены полотна, писанные в новомодной полисимфонической манере. Мне понравилось одно из них — «Шторм на Адриатике». От полотна отчётливо исходил запах морской свежести, я слышал посвист штормового ветра, шум волн — это было здорово!
   Забормотал динамик. Я поморщился — он мешал слушать картину. Андра схватила меня за руку:
   — Улисс, сейчас будет выступать Селестен. Ну оторвись же от картины!
   — Кто это — Селестен?
   — Нет, ты действительно человек с Луны! У вас что, нет там визора?
   — У нас есть всё, что нужно для счастья. Но визор я не смотрю. Ладно, давай своего Селестена.
   Он оказался дородным и — мне пришло на память старое русское слово — холёным человеком с чёрной бородкой клинышком и подвижными белыми руками. Зрители так и валили со всех сторон в открытый амфитеатр, а Селестен стоял на помосте и благосклонно улыбался с видом человека, хорошо понимающего интерес к собственной персоне.
   Он заговорил. Вначале я слушал невнимательно — мне хотелось додумать ту мысль, о целесообразности. Но потом Селестен меня увлёк.
   — …Прекрасны и гармоничны, не так ли? Но давайте вспомним, какими мы были…
   Селестен подошёл к стеклянному кубу и что-то тронул под ним. В кубе замерцало, задрожало, сгустилось, и вот возникло изображение сутулого, обросшего шерстью существа в полный рост. Низкий лоб, мощные надбровные дуги, длинные руки — словом, типичный неандерталец.
   — Что дала нам эволюция? — продолжал Селестен. — Таз для прямого хождения, ступню, приспособленную к бегу, ключично-акромиальное устройство, позволяющее отводить руку вбок от туловища. — Взмах белой руки, и вокруг неандертальца возник светящийся контур тела современного человека. — На это пошёл миллион лет. Миллион лет от неандертальца до кроманьонского человека! Что дали последующие двадцать тысяч лет? Изменения ничтожны. Наш скелет почти неотличим от скелета кроманьонца. Примерно тот же объём мозга, та же способность к хранению информации.
   Неандерталец исчез, выросло изображение человека совершенных пропорций. Фигура стала прозрачной, были видны мерное биение сердца, красные токи крови, взлёты и опадания лёгких.
   — Мы прекрасны, мы гармоничны! — воскликнул Селестен. — Но верно ли то, что человеческое тело — предел совершенства? Так ли безупречен неторопливый ход эволюции? Любой зверь нашего веса сильнее нас, лошадь быстрее, собака телепатичнее, летучая мышь в тысячи раз лучше разбирается в окружающих полях. Мы можем существовать в весьма узком диапазоне температур и давлений, наши желудки не переносят малейших изменений химизма привычной пищи. И вот я спрашиваю: есть ли у нас основания быть самодовольными? Обратимся к истории. Как только древний человек сумел сделать твёрдое острое лезвие, он прежде всего соскоблил с лица ненужные волосы…
   Тут по амфитеатру прокатился смех. Селестен потрогал свою бородку и тоже усмехнулся.
   — Видите, как мы непоследовательны, — сказал он. — Так вот, уже древний человек, пусть ещё бессознательно, пытался исправить, улучшить данное природой. А теперь вспомним, о чём мечтала античная Греция…
   Фигура в стеклянном кубе расплылась, раздвоилась, под человеческим торсом возникли очертания лошадиного туловища.
   — Греки создали миф о мудром кентавре Хироне, воспитателе Ахилла. Смотрите, как удобно размещены в его торсе мощные лёгкие и сильное многокамерное сердце, на которое не давит снизу переполненный пищеварительный аппарат — он занял более естественное положение в горизонтальной части туловища. В образе кентавра античные мечтатели объединили прекраснейшие создания природы — человека и коня. Гармонию их тел прославили лучшие ваятели древности…
   — Ты предлагаешь нам обзавестись копытами? — раздался чей-то насмешливый выкрик.
   — Нам неплохо и на двух ногах!
   — Не мешайте Селестену!
   Селестен оглядел амфитеатр со снисходительной улыбкой.
   — Я не призываю вас превратиться в кентавров и бездумно скакать по зелёным лугам. Моя задача — пробудить свободное воображение, обратить вашу мысль на необходимость совершенствования самих себя, на поиски новых биологических форм, ибо наше тело ограничено в своих возможностях по сравнению с мощью разума. Эту ограниченность понимали наши предки. Вот ещё одно создание народной фантазии, пленительный образ старой русской сказки.
   Куб наполнился аквамариновым зыбким свечением, сквозь сине-зелёный свет обозначилась женская фигура. Прояснилась. Ноги её слились, превратились в рыбий хвост…
   — Русалка, — сказал Селестен. — Какая прекрасная мечта — жить в воде, в среде, в которой тело невесомо и движение не ограничено по высоте… Человечество долго шло по неверному пути, создавая искусственных людей. Все помнят, чем закончилось увлечение роботами. Но было бы совсем неплохо нам, людям, перенять у роботов их сильные черты. Наша власть над неживой материей колоссальна. Так почему же мы так робки, так консервативны, когда заходит речь о разумной модификации человека?..
   … — Понравился тебе Селестен? — спросила Андра, когда мы вышли из павильона.
   — Красноречивый дядя, — сказал я. — Их называют антромодифистами, да? Что-то я про них читал.
   — Он прав — надо совершенствоваться. Надо искать новые, целесообразные формы.
   — Ну конечно, — сказал я. — Тебе так была бы к лицу ещё пара ножек. Или русалочий хвостик. — Я показал рукой, как колышется воображаемый хвост.
   — Я вижу, ты полностью утешился. До свиданья, Улисс. Я пошла.
   — Постой! Дай мне номер твоего видеофона. Ведь завтра тоже праздник.


Глава четвёртая

ФЕЛИКС


   Наш грузовик разогнался, включилась искусственная тяжесть, и мы с Робином покойно сидели в своих креслах — я в левом, он в правом.
   Робин уже спал. Никак не отоспится после праздников. Подножка кресла, подчиняясь баростабилизатору кровяного давления, плавно водила его ноги вверх-вниз.
   Привык я уже, что по правую руку сидит Робин. Никого другого не хотел бы я видеть в кресле второго пилота. Но не век же сидеть Робину в этом кресле. Я знал, что недавно ему предложили перейти на линию Луна — Марс. Тут и думать было нечего, но Робин, вместо того чтобы сразу согласиться, тянул с ответом. Тоже со странностями человек.