– Что это вы, ma chère, именины сегодня празднуете?
Madame Пруцко нашла себя очень «афрапированною» таким странным вопросом и, весьма удивленная, с живостью ответствовала:
– Именины?! Нет. А что?
Графиня не договорила и только плечами пожала в заключение.
– А что же? Это платье Уазо мне шила по зимней картинке, – возразила Пруцко.
– О, я в этом уверена! – подхватила Монтеспан, – но… но эта яркость… знаете ли, ma chère, такое ли теперь время, чтобы радоваться, носить цветное!.. Помилуйте! – вспомните, чтó на белом свете творится!.. Люди страдают, мученики гибнут, везде слезы, скорбь… Знаете ли, ma chère, скажу я вам по секрету между нами, в таких обстоятельствах нечему нам особенно радоваться… Черный цвет приличнее… и тем более, что это мода… Взгляните, например, на Констанцию Александровну: не выходит из черного цвета.
Madame Пруцко хотя и не совсем-то ясно уразумевала, где эти слезы и скорбь и какие именно мученики гибнут, однако, убежденная последним аргументом касательно губернаторши, на другой же день облеклась в черное и, по секрету, разблаговестила всем приятельницам о своем разговоре с графиней.
И вскоре после этого элегантный Славнобубенск щеголял уже в трауре, отыскивая по всем галантерейным лавкам черных крестов и четок, а Славнобубенск не элегантный покамест все еще продолжал костенеть в своем невежестве.
За неделю до спектакля билеты почти уже все были разобраны. Это показывает, во-первых, насколько Славнобубенск интересовался игрою «благородных любителей», а во-вторых, объясняется тем, что предварительную продажу билетов взяла на себя сама Констанция Александровна, задние же ряды были поручены полицмейстеру, а тот уже «принял свои меры», чтобы все билеты были пораспиханы, и в этом случае, – хочешь не хочешь, – отдувалось своими карманами преимущественно именитое купечество. Всякий благонамеренный гражданин, желая заявить свое усердие, спешил воспользоваться случаем, чтобы лично, из ручек ее превосходительства, заполучить билетец. Ее превосходительство распорядилась назначить цену местам вообще довольно высокую и при этом печатно заявила, что всякое пожертвование будет принято ею с благодарностью. После этого, понятное дело, ей только и оставалось изъявлять благодарности.
Приезжает к ней, например, какой-нибудь господин с визитом. Первым делом, после нескольких слов незначащего разговора, она приступала к гостю:
– Ах, да! monsieur такой-то, вы, конечно, будете в нашем спектакле?
Monsieur такой-то спешит любезным склонением головы подтвердить ей полное и всенепременное свое намерение присутствовать на любительском представлении.
– В таком случае позвольте предложить вам билет, ведь вы не запаслись еще?
И генеральша, – тут как тут, – вытащила уже карточку, изящно отпечатанную на глазированном пергаменте. Monsieur такой-то с любезною застенчивостью осведомляется, что это стоит?
– О, это вполне зависит от вашего доброго желания, – предупреждает губернаторша; – чем больше, тем лучше! Ведь это в пользу моих милых бедных. Вы доброе дело сделаете!
Прелестная женщина произносит эти слова с таким грациозно-прелестным выражением просьбы, доброты и человеколюбия, что monsieur такой-то тотчас же изображает улыбкою своею полнейшую и вселюбезнейшую готовность заклать самого себя в пользу милых бедных губернаторши. И вот в шкатулку ее превосходительства прячется синяя или красная депозитка за место, стоящее два или три рубля. Ее превосходительство благодарит так мило и, грациозно протягивая для пожатия свою благоухающую руку, прибавляет с такою очаровательною кокетливостью:
– Смотрите же, хлопайте мне, ведь я сама играю!
И господин уезжает, обещая не жалеть для нее ни перчаток, ни ладоней.
С другими же господами, которые, что называется, на карман туговаты, Констанция Александровна принимала тактику иного рода, и эту тактику мы могли бы назвать милым нахальством. Получив билет, осведомляется, например, господин о выставленной цене своему месту и вытаскивает из кармана какие-нибудь две желтенькие бумажки. Генеральша тотчас же встречает их своим кокетливым удивлением.
– Что это! Только-то! Это в пользу моих-то бедных? – произносит она с милою, недовольною гримаскою; – фи, какой вы не добрый! Какой вы скупой! Извольте жертвовать больше, чтоб я могла поблагодарить вас, а то когда бы знала я это, так и билета не дала бы вам.
Господин конфузится, неловко улыбается и, нечего делать, вытаскивает добавочные деньги.
А с иными, которые желали жертвовать рубля два или три сверх номинальной цены, но, не имея при себе мелких бумажек, подавали губернаторше для сдачи какую-нибудь красную, а не то и лиловую депозитку, она обращалась еще с большею бесцеремонностью:
– Что это, сдачу хотите? (при этом следовал все тот же мило и грациозно-удивленный взгляд). Но у меня нет мелких; я не имею сдачи, значит, уж надобно жертвовать все… Я вас буду очень, очень благодарить за это, от лица моих милых бедных!
И генеральша с невыразимою любезностью, с невыразимо-приятным взором и улыбкой потрясает руку невольно-щедрому жертвователю.
И таким образом, еще задолго до спектакля в ее роскошной шкатулке накопилась уже весьма и весьма порядочная сумма.
Наконец наступил и парадный час «благородного спектакля». Нечего рассказывать о том, что зала была битком набита публикой, среди которой собрался цвет славнобубенского общества, что madame Гржиб в роли madame Ступендьевой была встречена громом рукоплесканий, причем ей был подан из оркестра прелестный букет – плод особенных стараний находчивого Шписса. Скажем только, что Ступендьева блистала изяществом своих манер, прелестный Анатоль явился прелестнейшим графом, и все прочие артисты хотя далеко уступали в изяществе, зато роли свои выдолбили превосходно: нельзя же иначе – потому играют с губернаторшей, и само высшее начальство на их игру взирать изволит. «Москаль Чаривник» прошел столь же блистательно. Майор Перевохин, командир батальона внутренней стражи, изображал солдата и явился пред публикой истинным бурбоном, что было весьма характерно и все время сопровождалось аплодисментами. Madame Гржиб, в роли казачки Татьяны, пленила всех своим костюмом и своим пением. Цель ее была достигнута: барон Икс-фон-Саксен плавал в масле восторга и все время щурился на нее сладостными взорами. Но когда усердно-преданный Шписс, в виде приказного Финтика, выполз из-под печи, весь перепачканный сажей, и смиренно пополз на коленках, восторгам и хохоту не было конца. Предводитель князь Кейкулатов даже расчихался от смеху, а Непомук хохотал всей утробой и всем сопеньем своим, так что трудно было решить, чего издает он более: хохоту или сопенья? Непомук в тот же счастливый миг решил, что Шписса необходимо нужно представить к следующей награде. Водевилю аплодировали менее, потому что губернаторша в нем не участвовала, а игру частной приставши даже многие весьма раскритиковали, хотя приставша отличалась ничуть не хуже прочих.
Наконец, пошли живые картины – главное поприще шестерика княжон Почечуй-Чухломинских, madame Пруцко и mesdames Чапыжниковой с Ярыжниковой. Три старшие княжны изображали собою трех граций, причем две невесты неневестные стояли боковыми грациями. Весь шестерик кое-как уладил свои затруднения относительно костюмов. Купец Ласточкин действительно не возжелал отпустить им материи, а madame Oiseau [51] не бралась шить и ставить приклад, но княжны заявили о своем слезном горе Констанции Александровне, – и ее превосходительство в ту же минуту откомандировала Шписса к непокорному невеже Ласточкину, с приказанием немедленно отпустить подобающее количество разных материй, по приложенному реестру княжон, а модистку Oiseau велела позвать к себе, переговорила с нею о чем-то наедине – и madame Oiseau в три дня пошила костюмы на весь шестерик. Таким образом княжны были и обуты, и одеты, и напоказ публике поставлены. «Трех граций» княжны изображали хотя и не совсем верно с оригиналом, тем не менее весьма многие любители нашли их удовлетворительными: они выставили себя перед публикой в кисейных туниках, чего, собственно, для граций не полагается. От этого, конечно, пострадала мифологическая истина, зато выиграла девическая скромность. Это были грации вполне целомудренные. Засим mesdames Ярыжникова, Чапыжникова и Пруцко аллегорически изобразили из себя три реки: «Вислу, Оку и Волгу», «Висла» печально, но гордо стояла поодаль, а «Волга» принимала «Оку» в свои объятия. Одна из средних княжон Почечуй-Чухломинских предстала в виде «Свободы», одетой в красную фригийскую шапку, и острослов Подхалютин довольно громко заметил при этом, что «Свобода» ничего бы себе, да жаль, что больно тощая. Замечание это найдено иными неприличным, а иными иносказательным. Вслед за этим madame Гржиб показала себя в неге, полупрозрачной «Вакханкой у ручья», и никак не воздержалась, чтобы не метнуть при этом на Саксена взор весьма выразительного свойства. Непомук, увидя супругу свою в таком соблазнительном виде, опустил глаза долу и поскорее полез в задний карман за золотой табакеркой, чтобы в медленной понюшке табаку найти себе приличное занятие, пока длится эта красноречивая картина. Добавить ли, что появление супруги в таком виде сказалось ему втайне не совсем-то удобным ощущением? Зато Саксен чуть не подпрыгнул в кресле от преизбытка сладострастного восторга; зато публика встретила полупрозрачное позорище своей начальницы восторженными рукоплесканиями; зато усердно-преданный Шписс замирал от почтительного и в то же время дерзостного (до известной степени) наслаждения. После «Вакханки у ручья» следовала картина под названием «Фонтан невинности». На картине стоял картинный барашек, а подле барашка вторая средняя княжна Почечуй-Чухломинская с опрокинутой урной в руках, из которой примерно истекала фольговая вода. Подхалютин пришел в некоторое недоумение и спросил, где же тут собственно невинность: в княжне или в кувшине, и если в кувшине, то напрасно княжна Тугоуховская столь безрасчетно тратит ее, и что напрасно не участвует в этой прекрасной картине mademoiselle Сидорова. Сидевшая рядом с ним подруга Сидоровой, ради которой, собственно, и была пущена острословом эта неприличная выходка, ничего ему не возразила, но зато весьма коварно и не без удовольствия улыбнулась. Были и еще две или три картины, вроде «Пляски с тамбурином», «Ангела ночи», «Амура и Психеи», которые все до единой приняты публикой с полным одобрением. Один только Подхалютин оставался не совсем доволен, но и то потому, что на предварительном совещании относительно картин не было принято его предложение.
– Помилуйте, – говорил он, – я предлагал им поставить две русские и очень поучительные картины. Обе из басен Крылова. Одну – «Лягушки просящие царя», а другую – «Квартет». – «Помилуйте, – говорят мне: как же это лягушек вдруг изображать? кто же станет лягушками?» – Как, Боже мой, кто! A madame Пруцко? а Чапыжникова с Ярыжниковой? а Фелисата? да и мало ли их тут? И чем же не годятся? а что касается до «Квартета», то тут даже и костюмов не надо: возьмите просто членов губернского правления и поставьте – целиком, как есть, будет картина в лицах! И притом очень поучительно!
Но блистательнее всего было заключение этого спектакля. Madame Гржиб заранее еще задумала поразить почтеннейшую публику неожиданным сюрпризом. Никто не ожидал ее появления, как вдруг, при громе удалой мазурки поднялась завеса – и изумленным очам зрителей предстала ее превосходительство в польском национальном костюме… Малиновая конфедератка с белым султаном лихо была взброшена набекрень, рукава белого кунтуша еще лише откинуты назад, красные сапожки со шпорами изящно облекали икры вкусных ножек генеральши, в руках бельгийский штуцер, сбоку блистающая сабля. Констанция Александровна произвела решительный фурор. Даже сам Непомук, несмотря на всю свою солидную осторожность, не выдержал и усиленно захлопал в ладоши, а Саксен просто ослабел от избытка наслаждения и, упоенно втягивая в себя воздух, как-то шипяще вздыхал «charmant!.. charmant»!.. [52] Пшецыньский не хлопал, но сладко улыбался и залихватски покручивал да пощипывал русый ус: он был очень доволен неожиданным сюрпризом. Зато лихой полицмейстер Гнут, вообще ценитель женской красоты – упоенный жгучими прелестями ее превосходительства, надседался всею грудью, стучал каблуками и саблею, – и проводил все это без малейшей задней мысли, но вполне бескорыстно, восхищенный, так сказать, одной эстетической стороной дела. Эта неожиданная картина пошла у генеральши взамен «Молодого Грека с ружьем».
В спектакле благородных любителей проявилась весьма заметная, но едва ли случайная особенность: очень много дам, которые составляли чуть ли не большинство славнобубенского общества, явились на этот спектакль в строго черных нарядах. Между ними были даже и такие, которых никто никогда и не запомнил, чтобы они носили черное, а теперь и эти вдруг блистают мрачным цветом своего костюма.
– Астафий Егорыч, – обратился в антракте к Подхалютину один из его знакомых. – Что это, батенька, замечаете вы, почти все в черном? Словно бы траур у них!
– Да траур и есть, – подтвердил славнобубенский философ.
– Господи помилуй! Но по ком же, однако?
– А здравый смысл погребают. Это одно; а второе – крепостное право только что схоронили: как же тут не плакать?
– Э, да вы все свое городите! Нет, я вас спрашиваю всерьезную, ведь это, взгляните сами, просто в глаза бросается!
– А и в самом деле любопытная штука! – пробурчал себе под нос философ, окинув внимательным взглядом всю залу, – мода это, что ли, завелась у них такая? Пойду спрошу у Марьи Ивановны, благо и сама тоже в черном: она ведь человек компетентный.
И острослов направился своею лениво-перевалистою походкою к одной полной пожилой даме, которая, невзирая на двух взрослых и рядом с нею сидящих дочерей, все еще стремилась молодиться и нравиться, и разговаривая с людьми, глядела на них не иначе как сквозь лорнет.
– Здравствуйте, маменька! – подсел к ней Подхалютин. – Скажите мне на милость, зачем это вы на такое блистательное позорище явились вдруг чуть не в трауре? И барышни тоже вот в черном, – промолвил он, кивнув на двух ее дочек.
– А вы инспектируете наряды?.. Это скорее бы дело полиции! – слегка колко, но очень мило ответствовала маменька.
– Нет, я только любопытствую, – оправдывался философ, – и прошу просветить меня, в темноте ходящего. Что это, мода у вас нынче такая, или что?
– Не мода, а обязанность, долг наш! – довольно гордо и не без самодовольной рисовки ответила одна из барышень.
Немало изумленный Подхалютин выпучил глаза.
– До-олг?.. Обязанность? – недоуменно протянул он; – то есть как же это?
– А вы хотите, чтобы мы радовались, когда родина наша страдает? – с задорливой искоркой застрекотала другая дочка.
– Э, барышня, что это вы такое говорите! – снисходительно усмехнулся Подхалютин, – ну, где там страдает! Наша родина вообще страдает только тремя недугами: желудком после масленицы, тифом на Святой, по весне, да финансовым расстройством, en générale, которое, кажется, нынче перейдет в хроническое. Вот и все наши страдания.
– Да; это ваша родина, может быть; но ваша не наша, – продолжала та же барышня.
– Так, по-вашему, Польша не страдает? – подхватила другая сестрица.
– Польша?.. Да какое нам с вами дело до Польши? – удивленно пожал плечами Подхалютин. – Вы разве польки?
– Польки! – гордо ответили каждая за себя обе барышни.
– Вот сюрприз-то! – Подхалютин даже с места вскочил при этом. – Марья Ивановна! Маменька! – обратился он к полной даме, – да что это они у вас за вздор говорят?
– Ничуть не вздор, – возразила та, – мы действительно поляки.
– Давно ли это? – продолжал все более изумляться Подхалютин.
– Вот вопрос! всегда поляками были!
– Ну, полноте, маменька!.. Уж вы не шутите ли надо мною?
– С какой же стати! Да и что же за шутки? Разве такими вещами можно шутить?
– Господи помилуй! – пожимал плечами философ. – Поляки… В первый раз слышу!.. Так и папенька ваш, Матвей Осипыч Яснопольский, тоже поляк?
– Разумеется! – амбициозно подфыркнули барышни. Подхалютин перекрестился обеими руками.
– Господи Боже мой! – продолжал он, – двадцать лет знаю человека, встречаюсь каждый день, и все считал его русским, а он вдруг, на тебе, поляк оказывается! Вот уж не ожидал-то! Ха-ха-ха! Ну, сюрприз! Точно что сюрприз вы мне сделали! А ведь я какое угодно пари стал бы держать, что славнобубенский стряпчий наш Матвей Осипыч – русак чистокровный!.. Ведь я даже думал, что он из поповичей!
– Это нам очень грустно, если вы нас за русских считаете, – сухо ответствовали ему барышни.
Подхалютин внимательно посмотрел на них, полуиспытующим, полусоображающим взглядом, молча отвесил почтительный поклон и отретировался.
– Ольга Назаровна! – подошел он вслед за тем к одной старушке, сидевшей на противоположном конце того же ряда, – уж и вы, матушка, тоже не полька ли?
– Что такое? – не расслышав или не поняв, прищурилась на него старушка.
– Я спрашиваю, не полька ли вы?
– Полька?!. Да что ты, мой батюшка, очумел, что ли? Какая я тебе полька!
– А зачем же вы тоже в черном, вы, которая так любите и розы, и алые ленты, и цветные материи? а?
– В черном? – Старушка оглядела самое себя и обдернула свое шелковое платье. – Да как тебе сказать это, мой батюшка!.. Все вишь, нынче носят черное, ну так и я заодно уж надела.
– По пословице, значит: куда люди, туда и мы?
– По пословице, родной, по пословице. А ты, мой батюшка, все шалберничаешь, – погрозила она ему пальцем; – а нет того, чтобы зайти к старухе посидеть!.. Приходи, что ли; в бостон по старой памяти поиграем. А мне кстати из деревни медвежьи окорока прислали, ты ведь любишь пожрать-то?
– Это мы можем, потому на том живем! – согласился Подхалютин и в знак благодарности поцеловал ее ручку.
Через день после спектакля, в неофициальном отделе славнобубенских губернских ведомостей на первом месте красовалась статейка под названием: «Благотворительный спектакль благородных любителей с живыми картинами». Статейка эта умиленно отдавала дань признательности и восхищения всем участвовавшим; но на первом плане, конечно, стояла ее превосходительство, супруга достойного начальника губернии, Констанция Александровна Гржиб-Загржимбайло.
«В настоящее время, когда вся Россия спешит обновиться и обогатиться плодами прогресса и европейской цивилизации, – вещала эта статейка, – и наш далекий город Славнобубенск тоже не отстает от других своих собратов, раскинутых на всем могуче необъятном пространстве нашей родной, широкой матушки-Руси. И мы, славнобубенцы, в нашем мирном далеком уголке тоже стремимся положить свою лепту в общую сокровищницу, и мы тоже порой умеем веселиться и поднимать свой нравственный и интеллектуальный уровень истинно-эстетическими удовольствиями». Засим следовало цветистое описание самого спектакля, «который почтило своим присутствием наше славнобубенское общество в лице всех лучших его представителей». Тут отдавалась вполне справедливая дань талантам Анатоля, Шписса и гарнизонного майора Перевохина. «Наши милые и достойно уважаемые дамы, – говорила далее статейка, – неожиданно и очень приятно поразили нас своим искусством и дарованиями, коим могла бы истинно позавидовать не одна столичная артистка. Нельзя не поблагодарить также молодых княжон Почечуй-Чухломинских, которые украсили собою превосходно поставленные живые картины. Присутствовавшая избранная публика вполне оценила и отдала им должную дань справедливости, похвал и одобрения. Г-жи Ярыжникова, Чапыжникова и Пруцко с грацией, достойной их наружности, пленили зрителей картинным сочетанием и эффектно поставленной аллегории трех рек славянских. (В этом месте по описке или по невежеству усердствовавшего автора было поставлено прежде „русских“, но Непомук, к которому для просмотра и одобрения была предварительно доставлена корректура, зачеркнул слово „русских“ и собственноручно вместо его изволил написать „славянских“.) Но более всех оживила наш скромный спектакль, – продолжал автор статейки, – это, без сомнения, ее превосходительство, достойная супруга г-на начальника губернии, Констанция Александровна Гржиб-Загржимбайло. Исполненная ею роль Ступендьевой в тургеневской „Провинциалке“ не оставляет желать ничего лучшего. Звучный тембр ее сильного гибко-страстного, выразительного и отлично обработанного органа, в роли Татьяны из „Москаля Чаривника“, приводил всех в истинный и неподдельный восторг и, казалось, переносил мечтающую и упоенную душу зрителя в какой-то иной, неведомый, дивно-фантастический и волшебно-сказочный мир… Казалось, как будто в самом воздухе веяло роскошными, ароматными степями блаженной Украины, столь божественно воспетой Гоголем». Воздав достодолжную дань поклонения артистам-любителям, автор в заключение перешел к благотворительной цели спектакля «Теперь, – восклицал он, – благодаря прекрасному сердцу истинно-добродетельной женщины, благодаря самоотверженно-неусыпным трудам и заботам ее превосходительства, этой истинной матери и попечительницы наших бедных, не одну хижину бедняка посетит и озарит внезапная радость, не одна слеза неутешной вдовицы будет отерта; не один убогий, дряхлый старец с сердечною благодарностью помянет достойное имя своей благотворительницы, не один отрок, призреваемый в приюте, состоящем под покровительством ее превосходительства, супруги г-на начальника губернии, вздохнет из глубины своей невинной души и вознесет к небу кроткий взор с молитвенно-благодарственным гимном к Творцу миров за ту, которая заменила ему, этому сирому отроку, нежное лоно родной матери. И все они: эта убогая вдовица, этот согбенный и сирый старец, этот отрок невинный благословят от чистого сердца своего ангела-утешителя».
Словом сказать, статейка вышла очень трогательная.
Неусыпно-деятельный и трудолюбивый Шписс составил отчет о спектакле. В отчете в этом сбор был показан по номинальным ценам, и из этого сбора, за покрытием всех издержек, в число коих входили неоднократные чаи, закуски, конфекты и лимонады с оршадами для любителей, во время репетиций, осталось чистой выручки 127 р. 32 3/4 коп. сер. Эти деньги, при форменном отношении, и были препровождены в приказ общественного призрения.
XIX
Madame Пруцко нашла себя очень «афрапированною» таким странным вопросом и, весьма удивленная, с живостью ответствовала:
– Именины?! Нет. А что?
Графиня не договорила и только плечами пожала в заключение.
– А что же? Это платье Уазо мне шила по зимней картинке, – возразила Пруцко.
– О, я в этом уверена! – подхватила Монтеспан, – но… но эта яркость… знаете ли, ma chère, такое ли теперь время, чтобы радоваться, носить цветное!.. Помилуйте! – вспомните, чтó на белом свете творится!.. Люди страдают, мученики гибнут, везде слезы, скорбь… Знаете ли, ma chère, скажу я вам по секрету между нами, в таких обстоятельствах нечему нам особенно радоваться… Черный цвет приличнее… и тем более, что это мода… Взгляните, например, на Констанцию Александровну: не выходит из черного цвета.
Madame Пруцко хотя и не совсем-то ясно уразумевала, где эти слезы и скорбь и какие именно мученики гибнут, однако, убежденная последним аргументом касательно губернаторши, на другой же день облеклась в черное и, по секрету, разблаговестила всем приятельницам о своем разговоре с графиней.
И вскоре после этого элегантный Славнобубенск щеголял уже в трауре, отыскивая по всем галантерейным лавкам черных крестов и четок, а Славнобубенск не элегантный покамест все еще продолжал костенеть в своем невежестве.
За неделю до спектакля билеты почти уже все были разобраны. Это показывает, во-первых, насколько Славнобубенск интересовался игрою «благородных любителей», а во-вторых, объясняется тем, что предварительную продажу билетов взяла на себя сама Констанция Александровна, задние же ряды были поручены полицмейстеру, а тот уже «принял свои меры», чтобы все билеты были пораспиханы, и в этом случае, – хочешь не хочешь, – отдувалось своими карманами преимущественно именитое купечество. Всякий благонамеренный гражданин, желая заявить свое усердие, спешил воспользоваться случаем, чтобы лично, из ручек ее превосходительства, заполучить билетец. Ее превосходительство распорядилась назначить цену местам вообще довольно высокую и при этом печатно заявила, что всякое пожертвование будет принято ею с благодарностью. После этого, понятное дело, ей только и оставалось изъявлять благодарности.
Приезжает к ней, например, какой-нибудь господин с визитом. Первым делом, после нескольких слов незначащего разговора, она приступала к гостю:
– Ах, да! monsieur такой-то, вы, конечно, будете в нашем спектакле?
Monsieur такой-то спешит любезным склонением головы подтвердить ей полное и всенепременное свое намерение присутствовать на любительском представлении.
– В таком случае позвольте предложить вам билет, ведь вы не запаслись еще?
И генеральша, – тут как тут, – вытащила уже карточку, изящно отпечатанную на глазированном пергаменте. Monsieur такой-то с любезною застенчивостью осведомляется, что это стоит?
– О, это вполне зависит от вашего доброго желания, – предупреждает губернаторша; – чем больше, тем лучше! Ведь это в пользу моих милых бедных. Вы доброе дело сделаете!
Прелестная женщина произносит эти слова с таким грациозно-прелестным выражением просьбы, доброты и человеколюбия, что monsieur такой-то тотчас же изображает улыбкою своею полнейшую и вселюбезнейшую готовность заклать самого себя в пользу милых бедных губернаторши. И вот в шкатулку ее превосходительства прячется синяя или красная депозитка за место, стоящее два или три рубля. Ее превосходительство благодарит так мило и, грациозно протягивая для пожатия свою благоухающую руку, прибавляет с такою очаровательною кокетливостью:
– Смотрите же, хлопайте мне, ведь я сама играю!
И господин уезжает, обещая не жалеть для нее ни перчаток, ни ладоней.
С другими же господами, которые, что называется, на карман туговаты, Констанция Александровна принимала тактику иного рода, и эту тактику мы могли бы назвать милым нахальством. Получив билет, осведомляется, например, господин о выставленной цене своему месту и вытаскивает из кармана какие-нибудь две желтенькие бумажки. Генеральша тотчас же встречает их своим кокетливым удивлением.
– Что это! Только-то! Это в пользу моих-то бедных? – произносит она с милою, недовольною гримаскою; – фи, какой вы не добрый! Какой вы скупой! Извольте жертвовать больше, чтоб я могла поблагодарить вас, а то когда бы знала я это, так и билета не дала бы вам.
Господин конфузится, неловко улыбается и, нечего делать, вытаскивает добавочные деньги.
А с иными, которые желали жертвовать рубля два или три сверх номинальной цены, но, не имея при себе мелких бумажек, подавали губернаторше для сдачи какую-нибудь красную, а не то и лиловую депозитку, она обращалась еще с большею бесцеремонностью:
– Что это, сдачу хотите? (при этом следовал все тот же мило и грациозно-удивленный взгляд). Но у меня нет мелких; я не имею сдачи, значит, уж надобно жертвовать все… Я вас буду очень, очень благодарить за это, от лица моих милых бедных!
И генеральша с невыразимою любезностью, с невыразимо-приятным взором и улыбкой потрясает руку невольно-щедрому жертвователю.
И таким образом, еще задолго до спектакля в ее роскошной шкатулке накопилась уже весьма и весьма порядочная сумма.
Наконец наступил и парадный час «благородного спектакля». Нечего рассказывать о том, что зала была битком набита публикой, среди которой собрался цвет славнобубенского общества, что madame Гржиб в роли madame Ступендьевой была встречена громом рукоплесканий, причем ей был подан из оркестра прелестный букет – плод особенных стараний находчивого Шписса. Скажем только, что Ступендьева блистала изяществом своих манер, прелестный Анатоль явился прелестнейшим графом, и все прочие артисты хотя далеко уступали в изяществе, зато роли свои выдолбили превосходно: нельзя же иначе – потому играют с губернаторшей, и само высшее начальство на их игру взирать изволит. «Москаль Чаривник» прошел столь же блистательно. Майор Перевохин, командир батальона внутренней стражи, изображал солдата и явился пред публикой истинным бурбоном, что было весьма характерно и все время сопровождалось аплодисментами. Madame Гржиб, в роли казачки Татьяны, пленила всех своим костюмом и своим пением. Цель ее была достигнута: барон Икс-фон-Саксен плавал в масле восторга и все время щурился на нее сладостными взорами. Но когда усердно-преданный Шписс, в виде приказного Финтика, выполз из-под печи, весь перепачканный сажей, и смиренно пополз на коленках, восторгам и хохоту не было конца. Предводитель князь Кейкулатов даже расчихался от смеху, а Непомук хохотал всей утробой и всем сопеньем своим, так что трудно было решить, чего издает он более: хохоту или сопенья? Непомук в тот же счастливый миг решил, что Шписса необходимо нужно представить к следующей награде. Водевилю аплодировали менее, потому что губернаторша в нем не участвовала, а игру частной приставши даже многие весьма раскритиковали, хотя приставша отличалась ничуть не хуже прочих.
Наконец, пошли живые картины – главное поприще шестерика княжон Почечуй-Чухломинских, madame Пруцко и mesdames Чапыжниковой с Ярыжниковой. Три старшие княжны изображали собою трех граций, причем две невесты неневестные стояли боковыми грациями. Весь шестерик кое-как уладил свои затруднения относительно костюмов. Купец Ласточкин действительно не возжелал отпустить им материи, а madame Oiseau [51] не бралась шить и ставить приклад, но княжны заявили о своем слезном горе Констанции Александровне, – и ее превосходительство в ту же минуту откомандировала Шписса к непокорному невеже Ласточкину, с приказанием немедленно отпустить подобающее количество разных материй, по приложенному реестру княжон, а модистку Oiseau велела позвать к себе, переговорила с нею о чем-то наедине – и madame Oiseau в три дня пошила костюмы на весь шестерик. Таким образом княжны были и обуты, и одеты, и напоказ публике поставлены. «Трех граций» княжны изображали хотя и не совсем верно с оригиналом, тем не менее весьма многие любители нашли их удовлетворительными: они выставили себя перед публикой в кисейных туниках, чего, собственно, для граций не полагается. От этого, конечно, пострадала мифологическая истина, зато выиграла девическая скромность. Это были грации вполне целомудренные. Засим mesdames Ярыжникова, Чапыжникова и Пруцко аллегорически изобразили из себя три реки: «Вислу, Оку и Волгу», «Висла» печально, но гордо стояла поодаль, а «Волга» принимала «Оку» в свои объятия. Одна из средних княжон Почечуй-Чухломинских предстала в виде «Свободы», одетой в красную фригийскую шапку, и острослов Подхалютин довольно громко заметил при этом, что «Свобода» ничего бы себе, да жаль, что больно тощая. Замечание это найдено иными неприличным, а иными иносказательным. Вслед за этим madame Гржиб показала себя в неге, полупрозрачной «Вакханкой у ручья», и никак не воздержалась, чтобы не метнуть при этом на Саксена взор весьма выразительного свойства. Непомук, увидя супругу свою в таком соблазнительном виде, опустил глаза долу и поскорее полез в задний карман за золотой табакеркой, чтобы в медленной понюшке табаку найти себе приличное занятие, пока длится эта красноречивая картина. Добавить ли, что появление супруги в таком виде сказалось ему втайне не совсем-то удобным ощущением? Зато Саксен чуть не подпрыгнул в кресле от преизбытка сладострастного восторга; зато публика встретила полупрозрачное позорище своей начальницы восторженными рукоплесканиями; зато усердно-преданный Шписс замирал от почтительного и в то же время дерзостного (до известной степени) наслаждения. После «Вакханки у ручья» следовала картина под названием «Фонтан невинности». На картине стоял картинный барашек, а подле барашка вторая средняя княжна Почечуй-Чухломинская с опрокинутой урной в руках, из которой примерно истекала фольговая вода. Подхалютин пришел в некоторое недоумение и спросил, где же тут собственно невинность: в княжне или в кувшине, и если в кувшине, то напрасно княжна Тугоуховская столь безрасчетно тратит ее, и что напрасно не участвует в этой прекрасной картине mademoiselle Сидорова. Сидевшая рядом с ним подруга Сидоровой, ради которой, собственно, и была пущена острословом эта неприличная выходка, ничего ему не возразила, но зато весьма коварно и не без удовольствия улыбнулась. Были и еще две или три картины, вроде «Пляски с тамбурином», «Ангела ночи», «Амура и Психеи», которые все до единой приняты публикой с полным одобрением. Один только Подхалютин оставался не совсем доволен, но и то потому, что на предварительном совещании относительно картин не было принято его предложение.
– Помилуйте, – говорил он, – я предлагал им поставить две русские и очень поучительные картины. Обе из басен Крылова. Одну – «Лягушки просящие царя», а другую – «Квартет». – «Помилуйте, – говорят мне: как же это лягушек вдруг изображать? кто же станет лягушками?» – Как, Боже мой, кто! A madame Пруцко? а Чапыжникова с Ярыжниковой? а Фелисата? да и мало ли их тут? И чем же не годятся? а что касается до «Квартета», то тут даже и костюмов не надо: возьмите просто членов губернского правления и поставьте – целиком, как есть, будет картина в лицах! И притом очень поучительно!
Но блистательнее всего было заключение этого спектакля. Madame Гржиб заранее еще задумала поразить почтеннейшую публику неожиданным сюрпризом. Никто не ожидал ее появления, как вдруг, при громе удалой мазурки поднялась завеса – и изумленным очам зрителей предстала ее превосходительство в польском национальном костюме… Малиновая конфедератка с белым султаном лихо была взброшена набекрень, рукава белого кунтуша еще лише откинуты назад, красные сапожки со шпорами изящно облекали икры вкусных ножек генеральши, в руках бельгийский штуцер, сбоку блистающая сабля. Констанция Александровна произвела решительный фурор. Даже сам Непомук, несмотря на всю свою солидную осторожность, не выдержал и усиленно захлопал в ладоши, а Саксен просто ослабел от избытка наслаждения и, упоенно втягивая в себя воздух, как-то шипяще вздыхал «charmant!.. charmant»!.. [52] Пшецыньский не хлопал, но сладко улыбался и залихватски покручивал да пощипывал русый ус: он был очень доволен неожиданным сюрпризом. Зато лихой полицмейстер Гнут, вообще ценитель женской красоты – упоенный жгучими прелестями ее превосходительства, надседался всею грудью, стучал каблуками и саблею, – и проводил все это без малейшей задней мысли, но вполне бескорыстно, восхищенный, так сказать, одной эстетической стороной дела. Эта неожиданная картина пошла у генеральши взамен «Молодого Грека с ружьем».
В спектакле благородных любителей проявилась весьма заметная, но едва ли случайная особенность: очень много дам, которые составляли чуть ли не большинство славнобубенского общества, явились на этот спектакль в строго черных нарядах. Между ними были даже и такие, которых никто никогда и не запомнил, чтобы они носили черное, а теперь и эти вдруг блистают мрачным цветом своего костюма.
– Астафий Егорыч, – обратился в антракте к Подхалютину один из его знакомых. – Что это, батенька, замечаете вы, почти все в черном? Словно бы траур у них!
– Да траур и есть, – подтвердил славнобубенский философ.
– Господи помилуй! Но по ком же, однако?
– А здравый смысл погребают. Это одно; а второе – крепостное право только что схоронили: как же тут не плакать?
– Э, да вы все свое городите! Нет, я вас спрашиваю всерьезную, ведь это, взгляните сами, просто в глаза бросается!
– А и в самом деле любопытная штука! – пробурчал себе под нос философ, окинув внимательным взглядом всю залу, – мода это, что ли, завелась у них такая? Пойду спрошу у Марьи Ивановны, благо и сама тоже в черном: она ведь человек компетентный.
И острослов направился своею лениво-перевалистою походкою к одной полной пожилой даме, которая, невзирая на двух взрослых и рядом с нею сидящих дочерей, все еще стремилась молодиться и нравиться, и разговаривая с людьми, глядела на них не иначе как сквозь лорнет.
– Здравствуйте, маменька! – подсел к ней Подхалютин. – Скажите мне на милость, зачем это вы на такое блистательное позорище явились вдруг чуть не в трауре? И барышни тоже вот в черном, – промолвил он, кивнув на двух ее дочек.
– А вы инспектируете наряды?.. Это скорее бы дело полиции! – слегка колко, но очень мило ответствовала маменька.
– Нет, я только любопытствую, – оправдывался философ, – и прошу просветить меня, в темноте ходящего. Что это, мода у вас нынче такая, или что?
– Не мода, а обязанность, долг наш! – довольно гордо и не без самодовольной рисовки ответила одна из барышень.
Немало изумленный Подхалютин выпучил глаза.
– До-олг?.. Обязанность? – недоуменно протянул он; – то есть как же это?
– А вы хотите, чтобы мы радовались, когда родина наша страдает? – с задорливой искоркой застрекотала другая дочка.
– Э, барышня, что это вы такое говорите! – снисходительно усмехнулся Подхалютин, – ну, где там страдает! Наша родина вообще страдает только тремя недугами: желудком после масленицы, тифом на Святой, по весне, да финансовым расстройством, en générale, которое, кажется, нынче перейдет в хроническое. Вот и все наши страдания.
– Да; это ваша родина, может быть; но ваша не наша, – продолжала та же барышня.
– Так, по-вашему, Польша не страдает? – подхватила другая сестрица.
– Польша?.. Да какое нам с вами дело до Польши? – удивленно пожал плечами Подхалютин. – Вы разве польки?
– Польки! – гордо ответили каждая за себя обе барышни.
– Вот сюрприз-то! – Подхалютин даже с места вскочил при этом. – Марья Ивановна! Маменька! – обратился он к полной даме, – да что это они у вас за вздор говорят?
– Ничуть не вздор, – возразила та, – мы действительно поляки.
– Давно ли это? – продолжал все более изумляться Подхалютин.
– Вот вопрос! всегда поляками были!
– Ну, полноте, маменька!.. Уж вы не шутите ли надо мною?
– С какой же стати! Да и что же за шутки? Разве такими вещами можно шутить?
– Господи помилуй! – пожимал плечами философ. – Поляки… В первый раз слышу!.. Так и папенька ваш, Матвей Осипыч Яснопольский, тоже поляк?
– Разумеется! – амбициозно подфыркнули барышни. Подхалютин перекрестился обеими руками.
– Господи Боже мой! – продолжал он, – двадцать лет знаю человека, встречаюсь каждый день, и все считал его русским, а он вдруг, на тебе, поляк оказывается! Вот уж не ожидал-то! Ха-ха-ха! Ну, сюрприз! Точно что сюрприз вы мне сделали! А ведь я какое угодно пари стал бы держать, что славнобубенский стряпчий наш Матвей Осипыч – русак чистокровный!.. Ведь я даже думал, что он из поповичей!
– Это нам очень грустно, если вы нас за русских считаете, – сухо ответствовали ему барышни.
Подхалютин внимательно посмотрел на них, полуиспытующим, полусоображающим взглядом, молча отвесил почтительный поклон и отретировался.
– Ольга Назаровна! – подошел он вслед за тем к одной старушке, сидевшей на противоположном конце того же ряда, – уж и вы, матушка, тоже не полька ли?
– Что такое? – не расслышав или не поняв, прищурилась на него старушка.
– Я спрашиваю, не полька ли вы?
– Полька?!. Да что ты, мой батюшка, очумел, что ли? Какая я тебе полька!
– А зачем же вы тоже в черном, вы, которая так любите и розы, и алые ленты, и цветные материи? а?
– В черном? – Старушка оглядела самое себя и обдернула свое шелковое платье. – Да как тебе сказать это, мой батюшка!.. Все вишь, нынче носят черное, ну так и я заодно уж надела.
– По пословице, значит: куда люди, туда и мы?
– По пословице, родной, по пословице. А ты, мой батюшка, все шалберничаешь, – погрозила она ему пальцем; – а нет того, чтобы зайти к старухе посидеть!.. Приходи, что ли; в бостон по старой памяти поиграем. А мне кстати из деревни медвежьи окорока прислали, ты ведь любишь пожрать-то?
– Это мы можем, потому на том живем! – согласился Подхалютин и в знак благодарности поцеловал ее ручку.
Через день после спектакля, в неофициальном отделе славнобубенских губернских ведомостей на первом месте красовалась статейка под названием: «Благотворительный спектакль благородных любителей с живыми картинами». Статейка эта умиленно отдавала дань признательности и восхищения всем участвовавшим; но на первом плане, конечно, стояла ее превосходительство, супруга достойного начальника губернии, Констанция Александровна Гржиб-Загржимбайло.
«В настоящее время, когда вся Россия спешит обновиться и обогатиться плодами прогресса и европейской цивилизации, – вещала эта статейка, – и наш далекий город Славнобубенск тоже не отстает от других своих собратов, раскинутых на всем могуче необъятном пространстве нашей родной, широкой матушки-Руси. И мы, славнобубенцы, в нашем мирном далеком уголке тоже стремимся положить свою лепту в общую сокровищницу, и мы тоже порой умеем веселиться и поднимать свой нравственный и интеллектуальный уровень истинно-эстетическими удовольствиями». Засим следовало цветистое описание самого спектакля, «который почтило своим присутствием наше славнобубенское общество в лице всех лучших его представителей». Тут отдавалась вполне справедливая дань талантам Анатоля, Шписса и гарнизонного майора Перевохина. «Наши милые и достойно уважаемые дамы, – говорила далее статейка, – неожиданно и очень приятно поразили нас своим искусством и дарованиями, коим могла бы истинно позавидовать не одна столичная артистка. Нельзя не поблагодарить также молодых княжон Почечуй-Чухломинских, которые украсили собою превосходно поставленные живые картины. Присутствовавшая избранная публика вполне оценила и отдала им должную дань справедливости, похвал и одобрения. Г-жи Ярыжникова, Чапыжникова и Пруцко с грацией, достойной их наружности, пленили зрителей картинным сочетанием и эффектно поставленной аллегории трех рек славянских. (В этом месте по описке или по невежеству усердствовавшего автора было поставлено прежде „русских“, но Непомук, к которому для просмотра и одобрения была предварительно доставлена корректура, зачеркнул слово „русских“ и собственноручно вместо его изволил написать „славянских“.) Но более всех оживила наш скромный спектакль, – продолжал автор статейки, – это, без сомнения, ее превосходительство, достойная супруга г-на начальника губернии, Констанция Александровна Гржиб-Загржимбайло. Исполненная ею роль Ступендьевой в тургеневской „Провинциалке“ не оставляет желать ничего лучшего. Звучный тембр ее сильного гибко-страстного, выразительного и отлично обработанного органа, в роли Татьяны из „Москаля Чаривника“, приводил всех в истинный и неподдельный восторг и, казалось, переносил мечтающую и упоенную душу зрителя в какой-то иной, неведомый, дивно-фантастический и волшебно-сказочный мир… Казалось, как будто в самом воздухе веяло роскошными, ароматными степями блаженной Украины, столь божественно воспетой Гоголем». Воздав достодолжную дань поклонения артистам-любителям, автор в заключение перешел к благотворительной цели спектакля «Теперь, – восклицал он, – благодаря прекрасному сердцу истинно-добродетельной женщины, благодаря самоотверженно-неусыпным трудам и заботам ее превосходительства, этой истинной матери и попечительницы наших бедных, не одну хижину бедняка посетит и озарит внезапная радость, не одна слеза неутешной вдовицы будет отерта; не один убогий, дряхлый старец с сердечною благодарностью помянет достойное имя своей благотворительницы, не один отрок, призреваемый в приюте, состоящем под покровительством ее превосходительства, супруги г-на начальника губернии, вздохнет из глубины своей невинной души и вознесет к небу кроткий взор с молитвенно-благодарственным гимном к Творцу миров за ту, которая заменила ему, этому сирому отроку, нежное лоно родной матери. И все они: эта убогая вдовица, этот согбенный и сирый старец, этот отрок невинный благословят от чистого сердца своего ангела-утешителя».
Словом сказать, статейка вышла очень трогательная.
Неусыпно-деятельный и трудолюбивый Шписс составил отчет о спектакле. В отчете в этом сбор был показан по номинальным ценам, и из этого сбора, за покрытием всех издержек, в число коих входили неоднократные чаи, закуски, конфекты и лимонады с оршадами для любителей, во время репетиций, осталось чистой выручки 127 р. 32 3/4 коп. сер. Эти деньги, при форменном отношении, и были препровождены в приказ общественного призрения.
XIX
De funduszu zelaznego [53]
А между тем в шкатулке ее превосходительства хранилось около тысячи рублей собранных ею из вольных пожертвований сверх номинальной цены.
В кабинете Констанции Александровны дверь была весьма предусмотрительно заперта на задвижку. Тяжелая портьера вплотную закрывала ее собою. Шторы на окнах тоже были опущены, так что ничей нескромный глаз не мог бы подглядеть и ничье постороннее ухо не могло бы подслушать того, что делалось в данную минуту в комфортабельном кабинете славнобубенской губернаторши.
Прелестная женщина сидела на бархатном пате, перед раздвижным столиком, а против нее, за тем же столиком, помещался на мягком табурете ксендз Кунцевич. Пред обоими стояло по чашке кофе, а между чашками – изящная шкатулка губернаторши, очень хорошо знакомая всем ее вольным и невольным жертвователям «в пользу милых бедных». Ксендз, изредка прихлебывая кофе, очень внимательно выводил на бумаге какие-то счеты. Констанция Александровна с неменьшим вниманием следила за его работой.
– Так. Теперь верно, – тихо сказал наконец каноник, кладя карандаш. – Негласной офяры переправлено мною 110 рублей; от лотереи в пользу приюта уделено 230; от публичных лекций Кулькевича и Подвиляньского 50 рублей; костельного кружечного сбора 31 рубль 50 копеек; старогорский исправник Шипчиньский с пяти волостей, из сбора на погорелых, уделил тогда 20 рублей; от пана Болеслава получено мною 15, да ныне 941 рубль: итого выходит 1397 рублей 50 копеек. В пять месяцев с одного только Славнобубенска – дали Буг, не дурно!
В кабинете Констанции Александровны дверь была весьма предусмотрительно заперта на задвижку. Тяжелая портьера вплотную закрывала ее собою. Шторы на окнах тоже были опущены, так что ничей нескромный глаз не мог бы подглядеть и ничье постороннее ухо не могло бы подслушать того, что делалось в данную минуту в комфортабельном кабинете славнобубенской губернаторши.
Прелестная женщина сидела на бархатном пате, перед раздвижным столиком, а против нее, за тем же столиком, помещался на мягком табурете ксендз Кунцевич. Пред обоими стояло по чашке кофе, а между чашками – изящная шкатулка губернаторши, очень хорошо знакомая всем ее вольным и невольным жертвователям «в пользу милых бедных». Ксендз, изредка прихлебывая кофе, очень внимательно выводил на бумаге какие-то счеты. Констанция Александровна с неменьшим вниманием следила за его работой.
– Так. Теперь верно, – тихо сказал наконец каноник, кладя карандаш. – Негласной офяры переправлено мною 110 рублей; от лотереи в пользу приюта уделено 230; от публичных лекций Кулькевича и Подвиляньского 50 рублей; костельного кружечного сбора 31 рубль 50 копеек; старогорский исправник Шипчиньский с пяти волостей, из сбора на погорелых, уделил тогда 20 рублей; от пана Болеслава получено мною 15, да ныне 941 рубль: итого выходит 1397 рублей 50 копеек. В пять месяцев с одного только Славнобубенска – дали Буг, не дурно!