Ардальон попал на одну из любимейших своих тем и потому пошел расписывать. Анцыфров то и дело поддакивал, мотая белобрысенькой головенкой.
– Нам нужна женщина-работник, женщина-товарищ, женщина-человек, а вернее сказать – женщина-самка, – продолжал Полояров, – а эта гнилая женственность, это один только изящный разврат, который из вашего брата делает кукол. Это все эстетика! (последнее слово было произнесено с особенным презрением). Лубянская, хотите, что ли, папироску? Бавфра, что называется, Сампсон крепкий.
Лубянская не посмела отказаться от предложенного курева и морщась стала втягивать в себя струю крепкого дыма. Полояров глядел на нее забавляючись и самодовольно улыбался.
Вскоре пришли еще двое новых гостей: доктор Адам Яроц и учитель латинского языка Подвиляньский. Подали чай. Подвиляньский отозвал в сторону Полоярова и таинственно показал ему из бокового кармана сложенный печатный лист.
– Новый нумер, вчера только что получен; преинтересная статья есть, – сообщил он тихо.
Ардальон кивнул доктору.
– Послушайте, Яроц, – начал он тише чем вполголоса, – уведите-ка глупого старца, да засядьте с ним в шашки, чтобы не мешал, а мы тут почитаем пока.
Яроц ответно мигнул на это: дескать, смекаем, приятель, и политично отправился к майору.
Но оказалось, что майора теперь, пожалуй, не скоро сдвинешь с точки его разговора. Петр Петрович тоже попал на любимую свою тему и завербовал в разговор Татьяну Николаевну да Устинова с Хвалынцевым. Он толковал своему новому знакомому о воскресной школе, которую, наконец-то, удалось ему, после многих хлопот и усилий, завести в городе Славнобубенске. Эта школа была его создание и составляла одну из первых сердечных его слабостей.
– Вот, спасибо Татьяне Николаевне да Андрею Павлычу (старик указал на Устинова), помогают доброму делу! Сам я кое-как грамоте обучаю; закон Божий – пречистенский дьякон, отец Сидор, ходит преподавать; Андрей Павлыч по арифметике, а Татьяна Николаевна с Анютой мне, старику, насчет грамоты помогают, да вот тоже которые девочки есть у нас, так тех рукоделию разному обучают. И пока, надо благодарить Бога, отлично шло дело: восемнадцать мальчиков да одиннадцать девочек обучаются – итого, двадцать девять человек-с! Уж сколько благодарностей от родителей получали. Бедные люди-с, за ученье платить не из чего, ну, и благодарят… И теперь вот много желающих есть, да поместиться-то негде: помещение у нас тесновато, вот и все тут, как видите! (Старик указал на комнату и обвел ее по стенам глазами.) Уж мы тут что себе надумали: хорошо бы да концертик какой с литературным чтением в пользу школы устроить! Если бы только рублишек полтораста собрать, так можно бы и пособий кое-каких купить: грифельных досок, букварей, катехизисов, да вот по соседству тут за сто рублей в год просторную квартиру уступают, вот бы и нанять ее под школу-то: человек до ста могло бы обучаться! Уж я решил отправиться к губернаторше; она, говорят, добрая; буду просить ее покровительства да содействия насчет концертика-то. Как вы полагаете? Авось, Бог поможет! а?
– А я вам доложу-с, что вы это насчет школы не тово, – вмешался в разговор подошедший в это время Полояров, – у вас совсем не рационально-с ведется дело.
– Как это, то есть, не рационально, – уставился на него недоумелыми глазами Петр Петрович.
– А так-с! Нет настоящего прынцыпа, здорового направления нет в преподавании. Кабы я повел это дело, я бы сейчас с самого же начала побоку этого вашего отца Сидора.
– Это почему?! – изумились разом и старик, и Устинов со Стрешневой.
– А потому, что глупый человек. Что он их эти молитвы вдолбяжку заставляет учить да побасенки рассказывает! Тут нужно не того: нужно им разъяснять это дело внастоящую! В корень! Нужно здоровую почву подготовить, закваску хорошую дать.
– Конечно, по Штраусу и по Ренану? – с легкою иронией заметила Стрешнева.
– Пожалуй, даже менее по Ренану, а вот по Штраусу-то не мешало бы, – подтвердил Полояров. – Потом в этом же направлении можно бы, пожалуй, отчасти допустить и естественные науки, в самом популярном изложении, а главное, насчет развития: нужно бы чтение здоровое дать.
– А что это вы понимаете под здоровым? – слегка нахмурясь, спросил старик.
– Ну, уж это мы про себя разумеем, – отклонился Полояров, – разное есть.
– Нет, батюшка, извините меня, старика, а скажу я вам по-солдатски! – решительным тоном завершил Петр Петрович. – Дело это я почитаю, ровно царскую службу мою, святым делом, и взялся я за него, на старости лет, с молитвой да с Божьим благословением, так уж дьявола-то тешить этим делом мне не приходится. Я, сударь мой, хочу обучать ребят, чтоб они были добрыми христианами да честными русскими людьми. Мне за них отчет Богу давать придется; так уж не смущайте вы нашего дела!
– Да нет, это так невозможно оставить! в вашу школу необходимо ввести освежающий элемент, а без того все это ни к черту! Эдак-то вы нам только ребят перепортите!
Петр Петрович рукой лишь махнул с затаенной досадой и ушел в свою комнату.
Доктор Яроц улучил подходящую минуту и предложил ему партию в шашки. Старик не отказался.
А тем часом, осторожно притворив дверь его комнаты, Подвиляньский с таинственно-многозначительным видом вынул из кармана свернутый печатный лист и, торжественно держа его над головою, показал всему обществу.
– «Колокол»! – проговорил он нежно-почтительным и даже священно-благоговейным шепотом.
Все общество необыкновенно живо подвинулось к столу, за которым уселся Подвиляньский, и жадно, нетерпеливо приготовилось слушать с тем чувством живейшего интереса, который уже переходил в лихорадочный зуд любопытства.
Подвиляньский начал чтение своим нежно-мягоньким, тихим голосом. Полояров в иных местах выражал одобрение довольно сдержанным мычаньем, а неодобрение поцмокиваньем да хмурыми гримасами; зато Анцыфров каждый раз просто взвизгивал и подпрыгивал от преизбытка наслаждения.
– Нет, черт возьми, это все не то! – не выдержал, наконец, Ардальон Полояров. – Этого Александра Иваныча пора уж и в архив бы сдать: выдыхаться начинает, сердечный! Да и глуп стал! Ну, что он тут дураком-то эдаким приветствует все эти реформы!.. Какие тут, у черта, реформы!.. Тут реформа одна только – во! (И он выразительно выдвинул при этом напоказ свой кулак.) Тут реформа – топор!.. Кровопусканьице маленькое учинить нужно господам дворянам да собственникам, тогда и реформы сами собою явятся, а без того – все комедь да сапоги всмятку!..
Хвалынцев наблюдал, какое впечатление производят на присутствующих вещания Ардальона. Все общество, за исключением Стрешневой да Устинова, слушало его с весьма страшной верой и раболепным благоговением. Самоуверенность, с какою обыкновенно изрекал свои приговоры Ардалион Полояров, показывала, что он давно уже привык почитать себя каким-то избранником, гением, оракулом, пророком, вещания которого решительны и непогрешимы; он до такой степени был уже избалован безусловным вниманием, уважением и верою в его слова, что требовал от всех и каждого почтительного благоговения к своей особе, принимая его в смысле необходимо-достодолжной дани.
Стрешнева слушала, слушала и наконец не выдержала. Довольно явная ироническая усмешка заиграла на ее хорошеньких губках, а глаза глядели на вещателя с беспощадным пониманием всей его внутренней сути.
Тот это заметил. Его покоробило и передернуло под ее спокойным взглядом; брови насупились, и на лицо выступила багровая краска.
– Вы!.. Стрешнева! послушайте! – начал он тем нахальным тоном, который уже прямо сбивался на явную и предумышленную дерзость.
– Во-первых, господин Полояров, прежде чем я вас послушаю, – перебила она его совершенно спокойно и не изменяя характера своей прежней улыбки, – я охотно желала бы напомнить вам, что у меня есть имя. Зовут меня Татьяной Николаевной.
– Да кто там будет еще помнить все ваши имена!.. Моей голове нет лишнего времени заниматься такими пустяками!
Полояров все более и более терял необходимое хладнокровие.
– В таком случае, чтобы не утруждать себя, – продолжала девушка, – вы бы могли очень просто прибавить к моей фамилии маленькое слово «госпожа». Это ведь не трудно и вежливо.
– Ну, я насчет галантерейностей не мастер! Это все рутина-с!.. Я, извините, забываю все, что в вас эта барская закваска сидит. Я хотел только спросить, чего это вы так ухмыляетесь, на меня глядючи? Изволили вы найти в моих словах что-нибудь смешное и несообразное? Любопытно было бы знать, что именно?
– О, если это вам так любопытно, так извольте!
– Потрудитесь объясниться.
Полояров избоченился и приготовился слушать с тем высокомерным, зевесовским достоинством, которое почитал убийственным, уничтожающим для каждого дерзновенного, осмелившегося таким образом подойти к его особе. А между тем в нем кипела и багровыми пятнами выступала на лицо вся его злоба, вся боль уязвленного самолюбия. В ту минуту у него руки чесались просто взять да прибить эту Стрешневу.
Татьяна Николаевна очень хорошо видела и понимала его внутреннее состояние: он не прощал ей этого упорного отсутствия всякого поклонения его особе, и в тот момент ей сильно захотелось, что называется, порядком проучить Ардальона Полоярова.
– «Ухмыляюсь» я, как вы выразились, тому, – начала она еще с большим спокойствием, – что мне жалко вас стало. Ну, что вы нас, девчонок, удивляете вашим радикализмом!.. Это не трудно. А жалко мне вас потому, что вы сами ведь ни на горчичное зерно не веруете в то, что проповедуете.
– Мое дело не расходится с моим словом! – с гордым презрением и будто неуязвимым достоинством перебил Полояров. – За меня факты-с!.. Я, милостивая государыня, не далее как два дня назад с паперти говорил народу!
Анцыфров, который было смирненько съежился при словах Стрешневой, теперь вдруг просиял и, потирая руки, даже слегка подпрыгнул на своем стуле. «Что, мол, взяла!» Он торжествовал победу своего друга.
– Эх, Ардальон Михайлович, полноте! – с горьким сожалением покачала головой девушка. – Слышала я и видела, что вы говорили и что делали! Улучили минутку, когда квартальный куда-то отвернулся, а подъехала полицмейстерская пара впристяжку…Извините, но я бы очень хотела знать, что случилось с вами и с вашим красноречием в ту самую минуту?
Устинов не выдержал и рассмеялся. Легкая улыбка покосила и губы Хвалынцева; Анцыфров же снова примолк и съежился. Остальные сидели молча, пригнетенные, словно бы ожидая, что вот-вот сейчас разразится гроза и буря. Одна только Стрешнева была совершенно спокойна и улыбалась своей ясной, безмятежной улыбкой.
Пунцовый Ардальон вдруг побледнел и поднялся с места. Это уже было слишком. Этого он даже и от Стрешневой не ожидал. Кулаки его судорожно были сжаты! Губы нервически подергивало злобственною усмешкою. Он, видимо, боролся с собою, стараясь сдержать и подавить в себе какое-то нехорошее чувство, и потому угрюмо зашагал по комнате.
Все молчали, и всем это молчание было особенно тягостно; но никто не чувствовал ни возможности, ни желания заговорить о чем бы то ни было – первым.
– Так по вашему убеждению я струсил? – с иронической гримасой, но уже гораздо мягче и на несколько тонов ниже заговорил наконец Полояров, остановясь пред Стрешневою. – Нет-с, Татьяна Николаевна, ошибаться изволите!.. Не трусость, а благоразумие во мне говорило! Эта самая голова-с (и он не без поползновения на эффект указал на свою кудластую шевелюру), да! эта вот самая-с башка пригодится еще и впредь на что-нибудь более серьезное… В наше время каждый честный деятель обязан поберечь себя до решительной минуты. Поживете, так увидите; а не увидите, так услышите! – веско и многозначительно закончил он с легким полупоклоном, и фигурка Анцыфрова снова просияла, да и все присутствовавшие почувствовали, словно камень какой с плеч у них скатился.
Ардальон с удовольствием заметил, что авторитет его снова восстановлен, и ему теперь захотелось хоть чем-нибудь поскорее сгладить последние следы недавнего настроения своих поклонников, чтобы окончательно закрепить в их глазах полную незыблемость своего авторитета. Поэтому он подошел к Подвиляньскому и, хлопнув его слегка по плечу, сказал с улыбкой:
– Ну, пане-брате, воспроизведи-ко что-нибудь на фортоплясе!
Подвиляньский не заставил долго просить себя и на разбитом фортепиано стал брать какие-то аккорды.
– Что это такое вы играете? – спросил его кто-то.
– Польское, – отвечал он тихо, но гордо. – Это наш гимн: «ze dymen pozarów» [43].
Все удвоили внимание и прослушали гимн с видимым удовольствием и большой симпатией. Анцыфров захлопал в ладоши и пристал повторить.
– Нет, постойте! – перебил Полояров. – Я вам спою штуку! Играй-ко, пане-брате, помнишь, я учил тебя онамедни, на голос: «Я посею ль, молода-младенька». Слыхали вы, господа, русскую марсельезу?
– Браво! Браво! – завизжал Анцыфров.
Подвиляньский взял несколько новых аккордов, а Полояров, видимо рисуясь, стал в размашисто-ухарскую позу, откинул назад свои волосы, обдергал книзу кумачовую рубаху и запел звучным басом:
– Ну, нет, батюшка, у меня в доме таких песен не пойте! – остановил он Ардальона прямо и решительно. – И как это вам не стыдно: взяли хорошую солдатскую песню да на-ко тебе, какую мерзость на нее сочинили! Перестаньте, пожалуйста!
– Ха-ха-ха! – расхохотался Полояров. – Что это вы, батенька, никак Пшецыньского испужались?
– Что-с? Пшецыньского? – слегка прищурился на него старик. – Я, сударь мой, турка не пугался, черкеса не пугался, да англичанина с французом не испугался, так уж вашего-то Пшецыньского мне и Бог да и совесть бояться не велели! А песню-то вы все-таки не пойте!
– Стало быть, прынцыпы, убеждения не позволяют? Ась? – аляповато подтрунил Полояров.
– Да уж там какие ни есть убеждения, а свои, не купленые! – отрезал ему Петр Петрович. – Я, сударь мой, старый солдат!.. Я, сударь мой, на своем веку одиннадцать ран за эти свои убеждения принял, так уж на старости-то лет не стать мне меняться.
– Ну, папахен! Что это такое! – с неудовольствием фыркнула Лубянская.
– Что, моя милушка? Что, голубчик?
– Уж и песню наконец нельзя петь!.. Это чистые глупости! Это деспотизм!
– Песню, дружок, пой сколько хочешь, а мерзостей петь да слушать не следует.
– Ну, хорошо, хорошо!.. – с многозначительною сухостью подхватила девушка, – я с тобой потом поговорю! Теперь не время.
Это походило на какую-то угрозу. Взволнованный старик в замешательстве, с невыразимою тоскою бросил тихий взгляд на свое детище. По всему было видно, что он любит свою дочку беспредельно, до безумия, до всякой слабости.
– Ну, ну, полно, – забормотал он, словно бы извиняясь. – Ну, Господь с тобой, Нюточка!.. Разве я тебя стесняю в чем!.. Пой себе, коли охота такая, только дай мне уйти прежде, я уж этих песен слушать не стану.
И с тихим, подавленным вздохом он ушел из комнаты.
Полояров снова было запел как ни в чем не бывало, но Татьяна Николаевна тотчас же поднялась с места, мигнула Устинову и громко стала прощаться со своей подругой. Вслед за ней поднялись и Устинов с Хвалынцевым. Подвиляньский, обладавший большим тактом, чем его приятель Полояров, перестал аккомпанировать и тоже взялся за шляпу.
Лидинька Затц подошла к Ардальону и попросила проводить себя.
– Ну, нет! уж увольте! – отклонился он, значительно поморщась, и вслед за тем прибавил тише чем вполголоса: – Я хотел бы лучше уж здесь как-нибудь остаться на ночь.
Лидинька бросила на него взгляд вопросительного и несколько ревнивого свойства.
– Это для чего-с? Скажите, пожалуйста?! – тихо прошипела она очень нервичным голосом.
– Да так… не хотелось бы дома, – замялся Ардальон, – неровно и в самом деле полиция… жандармы… Уж лучше эти дни кое-где по чужим местам переждать бы… Спокойнее!
– Ступайте к нам ночевать! – охотно и поспешно предложила Затц.
– Да ведь ваш благоверный…
– Это ровно ничего не значит… Он теперь в клубе… Мы, кажется, всегда вам рады.
– Ну, ин быть по-вашему! Куда ни шло! – махнул наконец рукой Ардальон после некоторого колебания и стал прощаться.
Лубянская крепко сжала его руку, и Устинов заметил, что она с каким-то опасением, полустрахом и полунадеждой проводила его за порог тревожными и влюбленными глазами.
На душе Хвалынцева, особенно после маленькой истории с песней, было как-то смутно и неловко, словно бы он попал в какое место не вовремя и совсем некстати, так что, только очутившись на свежем воздухе, грудь его вздохнула легко, широко и спокойно.
Вышли на улицу почти все разом. Подвиляньский с доктором кликнули извозчика и укатили. Полояров закутался, поднял воротник пальто, упрятал в него нос и бороду и низко надвинул на глаза свою шляпу. Очевидно, после сегодняшних арестов он даже и ночью боялся быть узнанным. Стриженая дама повисла на его руке.
– Анцыфров! – обернулся он на своего адъютанта, – я нынче не ночую дома – можешь располагаться свободно.
– Как же так?.. Ведь хотели же вместе?.. Это, собственно, как же? – заегозил оторопевший пискунок, который совсем не ожидал такого пассажа.
– Как знаешь… Мне-то что!
– Но… как же это так, ей-Богу!.. Одному-то?.. Уж лучше бы как-нибудь вместе… Я тоже не хочу домой к себе… У меня тоже ведь не безопасно… Уж, право, лучше бы вместе…
– Ну, ладно! Проваливай к черту! – порешил Полояров и, без дальнейших церемоний, пошел себе со своей дамой, не обращая на злосчастного пискунка ни малейшего внимания.
Тот постоял с минуту в самой затруднительной нерешительности и, нечего делать, скрепя сердце, потрусил кое-как восвояси.
Ночь стояла ясная, тихая и сухая, с легким морозцем.
– А хорошо бы пройтись!.. у меня, ей-Богу, даже голова заболела, – сказала Стрешнева, и Хвалынцев предложил ей руку, а Устинов пошел рядом с ней сбоку. Крытые дрожки шагом ехали сзади.
– А, кажется, недолюбливает вас этот Полояров, – начал Хвалынцев.
– Обоих недолюбливает, – улыбнулась девушка, – и меня, и Андрея Павлыча; но меня более.
– За что же такая немилость?
– А так. Мне, видите ли, немножко известно его прошлое.
– Но разве это прошлое такого свойства, что за него можно не любить тех, кто знает его?
– Отчасти, да. Мне, конечно, Бог с ним, какое мне до него дело! Но Анюту жаль. Она добрая и хорошая девушка, а этот барин ее с толку сбивает. Ведь он у всех у них в ранге какого-то идола, полубога. Ведь ему здесь поклоняются.
– Но… странное дело! – заметил студент. – Сколько могу судить, он, кажется, и не особенно умен.
– Э, помилуйте! А наглость-то на что? Ведь у него что ни имя, то дурак; что ни деятель не его покроя, то подлец, продажный человек. Голос к тому же у него очень громкий, вот и кричит; а с этим куда как легко сделать себя умником! Вся хитрость в том, чтобы других всех ругать дураками. Ведь тут кто раньше встал да палку взял – тот и капрал.
– Ну, а прошлое-то его какое? – полюбопытствовал Хвалынцев.
– По питейной части служил, когда Верхохлебов в Сольгородской губернии откуп держал, а потом очень недолгое время становым был, но… что называется, с «начальством не поладил». Впрочем, Ардальон Михайлович о своем прошлом не любит распространяться.
– А теперь-то он что же? – продолжал Хвалынцев, которого после всего этого заинтересовала несколько личность Полоярова.
– Теперь?.. А вот, великим деятелем стал, статьи разные пишет, в журналы посылает.
– Ну, и печатают?
– Отчего ж не печатать! Поди-ко, сперва раскуси человека! Ведь там не знают его. Но это бы все Бог с ним! А мне Анюту жаль и старика-то жаль. Хороший старик.
– Да неужели же она не видит и не знает?
– Какое! и слушать ничего не хочет, и не верит. Ведь он, – говорю вам, бог для них. Совсем забрал в руки девочку, так что в последнее время со мною даже гораздо холоднее стала, а уж на что были друзьями.
Вскоре наши путники дошли до дому, где жила Стрешнева со своей теткой. На прощанье она совсем просто пригласила Хвалынцева зайти как-нибудь к ним, буде есть охота. Тот был рад и с живейшею благодарностию принял ее приглашение. После этого он вернулся домой, в свою гостиницу, чувствуя себя так легко и светло на душе и так много довольный даже и нынешним вечером, и собою, и своим приятелем, и ею – этою хорошей Татьяной Николаевной.
XI
– Нам нужна женщина-работник, женщина-товарищ, женщина-человек, а вернее сказать – женщина-самка, – продолжал Полояров, – а эта гнилая женственность, это один только изящный разврат, который из вашего брата делает кукол. Это все эстетика! (последнее слово было произнесено с особенным презрением). Лубянская, хотите, что ли, папироску? Бавфра, что называется, Сампсон крепкий.
Лубянская не посмела отказаться от предложенного курева и морщась стала втягивать в себя струю крепкого дыма. Полояров глядел на нее забавляючись и самодовольно улыбался.
Вскоре пришли еще двое новых гостей: доктор Адам Яроц и учитель латинского языка Подвиляньский. Подали чай. Подвиляньский отозвал в сторону Полоярова и таинственно показал ему из бокового кармана сложенный печатный лист.
– Новый нумер, вчера только что получен; преинтересная статья есть, – сообщил он тихо.
Ардальон кивнул доктору.
– Послушайте, Яроц, – начал он тише чем вполголоса, – уведите-ка глупого старца, да засядьте с ним в шашки, чтобы не мешал, а мы тут почитаем пока.
Яроц ответно мигнул на это: дескать, смекаем, приятель, и политично отправился к майору.
Но оказалось, что майора теперь, пожалуй, не скоро сдвинешь с точки его разговора. Петр Петрович тоже попал на любимую свою тему и завербовал в разговор Татьяну Николаевну да Устинова с Хвалынцевым. Он толковал своему новому знакомому о воскресной школе, которую, наконец-то, удалось ему, после многих хлопот и усилий, завести в городе Славнобубенске. Эта школа была его создание и составляла одну из первых сердечных его слабостей.
– Вот, спасибо Татьяне Николаевне да Андрею Павлычу (старик указал на Устинова), помогают доброму делу! Сам я кое-как грамоте обучаю; закон Божий – пречистенский дьякон, отец Сидор, ходит преподавать; Андрей Павлыч по арифметике, а Татьяна Николаевна с Анютой мне, старику, насчет грамоты помогают, да вот тоже которые девочки есть у нас, так тех рукоделию разному обучают. И пока, надо благодарить Бога, отлично шло дело: восемнадцать мальчиков да одиннадцать девочек обучаются – итого, двадцать девять человек-с! Уж сколько благодарностей от родителей получали. Бедные люди-с, за ученье платить не из чего, ну, и благодарят… И теперь вот много желающих есть, да поместиться-то негде: помещение у нас тесновато, вот и все тут, как видите! (Старик указал на комнату и обвел ее по стенам глазами.) Уж мы тут что себе надумали: хорошо бы да концертик какой с литературным чтением в пользу школы устроить! Если бы только рублишек полтораста собрать, так можно бы и пособий кое-каких купить: грифельных досок, букварей, катехизисов, да вот по соседству тут за сто рублей в год просторную квартиру уступают, вот бы и нанять ее под школу-то: человек до ста могло бы обучаться! Уж я решил отправиться к губернаторше; она, говорят, добрая; буду просить ее покровительства да содействия насчет концертика-то. Как вы полагаете? Авось, Бог поможет! а?
– А я вам доложу-с, что вы это насчет школы не тово, – вмешался в разговор подошедший в это время Полояров, – у вас совсем не рационально-с ведется дело.
– Как это, то есть, не рационально, – уставился на него недоумелыми глазами Петр Петрович.
– А так-с! Нет настоящего прынцыпа, здорового направления нет в преподавании. Кабы я повел это дело, я бы сейчас с самого же начала побоку этого вашего отца Сидора.
– Это почему?! – изумились разом и старик, и Устинов со Стрешневой.
– А потому, что глупый человек. Что он их эти молитвы вдолбяжку заставляет учить да побасенки рассказывает! Тут нужно не того: нужно им разъяснять это дело внастоящую! В корень! Нужно здоровую почву подготовить, закваску хорошую дать.
– Конечно, по Штраусу и по Ренану? – с легкою иронией заметила Стрешнева.
– Пожалуй, даже менее по Ренану, а вот по Штраусу-то не мешало бы, – подтвердил Полояров. – Потом в этом же направлении можно бы, пожалуй, отчасти допустить и естественные науки, в самом популярном изложении, а главное, насчет развития: нужно бы чтение здоровое дать.
– А что это вы понимаете под здоровым? – слегка нахмурясь, спросил старик.
– Ну, уж это мы про себя разумеем, – отклонился Полояров, – разное есть.
– Нет, батюшка, извините меня, старика, а скажу я вам по-солдатски! – решительным тоном завершил Петр Петрович. – Дело это я почитаю, ровно царскую службу мою, святым делом, и взялся я за него, на старости лет, с молитвой да с Божьим благословением, так уж дьявола-то тешить этим делом мне не приходится. Я, сударь мой, хочу обучать ребят, чтоб они были добрыми христианами да честными русскими людьми. Мне за них отчет Богу давать придется; так уж не смущайте вы нашего дела!
– Да нет, это так невозможно оставить! в вашу школу необходимо ввести освежающий элемент, а без того все это ни к черту! Эдак-то вы нам только ребят перепортите!
Петр Петрович рукой лишь махнул с затаенной досадой и ушел в свою комнату.
Доктор Яроц улучил подходящую минуту и предложил ему партию в шашки. Старик не отказался.
А тем часом, осторожно притворив дверь его комнаты, Подвиляньский с таинственно-многозначительным видом вынул из кармана свернутый печатный лист и, торжественно держа его над головою, показал всему обществу.
– «Колокол»! – проговорил он нежно-почтительным и даже священно-благоговейным шепотом.
Все общество необыкновенно живо подвинулось к столу, за которым уселся Подвиляньский, и жадно, нетерпеливо приготовилось слушать с тем чувством живейшего интереса, который уже переходил в лихорадочный зуд любопытства.
Подвиляньский начал чтение своим нежно-мягоньким, тихим голосом. Полояров в иных местах выражал одобрение довольно сдержанным мычаньем, а неодобрение поцмокиваньем да хмурыми гримасами; зато Анцыфров каждый раз просто взвизгивал и подпрыгивал от преизбытка наслаждения.
– Нет, черт возьми, это все не то! – не выдержал, наконец, Ардальон Полояров. – Этого Александра Иваныча пора уж и в архив бы сдать: выдыхаться начинает, сердечный! Да и глуп стал! Ну, что он тут дураком-то эдаким приветствует все эти реформы!.. Какие тут, у черта, реформы!.. Тут реформа одна только – во! (И он выразительно выдвинул при этом напоказ свой кулак.) Тут реформа – топор!.. Кровопусканьице маленькое учинить нужно господам дворянам да собственникам, тогда и реформы сами собою явятся, а без того – все комедь да сапоги всмятку!..
Хвалынцев наблюдал, какое впечатление производят на присутствующих вещания Ардальона. Все общество, за исключением Стрешневой да Устинова, слушало его с весьма страшной верой и раболепным благоговением. Самоуверенность, с какою обыкновенно изрекал свои приговоры Ардалион Полояров, показывала, что он давно уже привык почитать себя каким-то избранником, гением, оракулом, пророком, вещания которого решительны и непогрешимы; он до такой степени был уже избалован безусловным вниманием, уважением и верою в его слова, что требовал от всех и каждого почтительного благоговения к своей особе, принимая его в смысле необходимо-достодолжной дани.
Стрешнева слушала, слушала и наконец не выдержала. Довольно явная ироническая усмешка заиграла на ее хорошеньких губках, а глаза глядели на вещателя с беспощадным пониманием всей его внутренней сути.
Тот это заметил. Его покоробило и передернуло под ее спокойным взглядом; брови насупились, и на лицо выступила багровая краска.
– Вы!.. Стрешнева! послушайте! – начал он тем нахальным тоном, который уже прямо сбивался на явную и предумышленную дерзость.
– Во-первых, господин Полояров, прежде чем я вас послушаю, – перебила она его совершенно спокойно и не изменяя характера своей прежней улыбки, – я охотно желала бы напомнить вам, что у меня есть имя. Зовут меня Татьяной Николаевной.
– Да кто там будет еще помнить все ваши имена!.. Моей голове нет лишнего времени заниматься такими пустяками!
Полояров все более и более терял необходимое хладнокровие.
– В таком случае, чтобы не утруждать себя, – продолжала девушка, – вы бы могли очень просто прибавить к моей фамилии маленькое слово «госпожа». Это ведь не трудно и вежливо.
– Ну, я насчет галантерейностей не мастер! Это все рутина-с!.. Я, извините, забываю все, что в вас эта барская закваска сидит. Я хотел только спросить, чего это вы так ухмыляетесь, на меня глядючи? Изволили вы найти в моих словах что-нибудь смешное и несообразное? Любопытно было бы знать, что именно?
– О, если это вам так любопытно, так извольте!
– Потрудитесь объясниться.
Полояров избоченился и приготовился слушать с тем высокомерным, зевесовским достоинством, которое почитал убийственным, уничтожающим для каждого дерзновенного, осмелившегося таким образом подойти к его особе. А между тем в нем кипела и багровыми пятнами выступала на лицо вся его злоба, вся боль уязвленного самолюбия. В ту минуту у него руки чесались просто взять да прибить эту Стрешневу.
Татьяна Николаевна очень хорошо видела и понимала его внутреннее состояние: он не прощал ей этого упорного отсутствия всякого поклонения его особе, и в тот момент ей сильно захотелось, что называется, порядком проучить Ардальона Полоярова.
– «Ухмыляюсь» я, как вы выразились, тому, – начала она еще с большим спокойствием, – что мне жалко вас стало. Ну, что вы нас, девчонок, удивляете вашим радикализмом!.. Это не трудно. А жалко мне вас потому, что вы сами ведь ни на горчичное зерно не веруете в то, что проповедуете.
– Мое дело не расходится с моим словом! – с гордым презрением и будто неуязвимым достоинством перебил Полояров. – За меня факты-с!.. Я, милостивая государыня, не далее как два дня назад с паперти говорил народу!
Анцыфров, который было смирненько съежился при словах Стрешневой, теперь вдруг просиял и, потирая руки, даже слегка подпрыгнул на своем стуле. «Что, мол, взяла!» Он торжествовал победу своего друга.
– Эх, Ардальон Михайлович, полноте! – с горьким сожалением покачала головой девушка. – Слышала я и видела, что вы говорили и что делали! Улучили минутку, когда квартальный куда-то отвернулся, а подъехала полицмейстерская пара впристяжку…Извините, но я бы очень хотела знать, что случилось с вами и с вашим красноречием в ту самую минуту?
Устинов не выдержал и рассмеялся. Легкая улыбка покосила и губы Хвалынцева; Анцыфров же снова примолк и съежился. Остальные сидели молча, пригнетенные, словно бы ожидая, что вот-вот сейчас разразится гроза и буря. Одна только Стрешнева была совершенно спокойна и улыбалась своей ясной, безмятежной улыбкой.
Пунцовый Ардальон вдруг побледнел и поднялся с места. Это уже было слишком. Этого он даже и от Стрешневой не ожидал. Кулаки его судорожно были сжаты! Губы нервически подергивало злобственною усмешкою. Он, видимо, боролся с собою, стараясь сдержать и подавить в себе какое-то нехорошее чувство, и потому угрюмо зашагал по комнате.
Все молчали, и всем это молчание было особенно тягостно; но никто не чувствовал ни возможности, ни желания заговорить о чем бы то ни было – первым.
– Так по вашему убеждению я струсил? – с иронической гримасой, но уже гораздо мягче и на несколько тонов ниже заговорил наконец Полояров, остановясь пред Стрешневою. – Нет-с, Татьяна Николаевна, ошибаться изволите!.. Не трусость, а благоразумие во мне говорило! Эта самая голова-с (и он не без поползновения на эффект указал на свою кудластую шевелюру), да! эта вот самая-с башка пригодится еще и впредь на что-нибудь более серьезное… В наше время каждый честный деятель обязан поберечь себя до решительной минуты. Поживете, так увидите; а не увидите, так услышите! – веско и многозначительно закончил он с легким полупоклоном, и фигурка Анцыфрова снова просияла, да и все присутствовавшие почувствовали, словно камень какой с плеч у них скатился.
Ардальон с удовольствием заметил, что авторитет его снова восстановлен, и ему теперь захотелось хоть чем-нибудь поскорее сгладить последние следы недавнего настроения своих поклонников, чтобы окончательно закрепить в их глазах полную незыблемость своего авторитета. Поэтому он подошел к Подвиляньскому и, хлопнув его слегка по плечу, сказал с улыбкой:
– Ну, пане-брате, воспроизведи-ко что-нибудь на фортоплясе!
Подвиляньский не заставил долго просить себя и на разбитом фортепиано стал брать какие-то аккорды.
– Что это такое вы играете? – спросил его кто-то.
– Польское, – отвечал он тихо, но гордо. – Это наш гимн: «ze dymen pozarów» [43].
Все удвоили внимание и прослушали гимн с видимым удовольствием и большой симпатией. Анцыфров захлопал в ладоши и пристал повторить.
– Нет, постойте! – перебил Полояров. – Я вам спою штуку! Играй-ко, пане-брате, помнишь, я учил тебя онамедни, на голос: «Я посею ль, молода-младенька». Слыхали вы, господа, русскую марсельезу?
– Браво! Браво! – завизжал Анцыфров.
Подвиляньский взял несколько новых аккордов, а Полояров, видимо рисуясь, стал в размашисто-ухарскую позу, откинул назад свои волосы, обдергал книзу кумачовую рубаху и запел звучным басом:
Но в эту самую минуту из кабинета показался майор в своем халатике.
«Долго вас помещики душили,
Становые били,
И привыкли всякому злодею
Подставлять мы шею.
В страхе нас квартальные держали,
Немцы муштровали,
Про царей попы твердили миру…»
– Ну, нет, батюшка, у меня в доме таких песен не пойте! – остановил он Ардальона прямо и решительно. – И как это вам не стыдно: взяли хорошую солдатскую песню да на-ко тебе, какую мерзость на нее сочинили! Перестаньте, пожалуйста!
– Ха-ха-ха! – расхохотался Полояров. – Что это вы, батенька, никак Пшецыньского испужались?
– Что-с? Пшецыньского? – слегка прищурился на него старик. – Я, сударь мой, турка не пугался, черкеса не пугался, да англичанина с французом не испугался, так уж вашего-то Пшецыньского мне и Бог да и совесть бояться не велели! А песню-то вы все-таки не пойте!
– Стало быть, прынцыпы, убеждения не позволяют? Ась? – аляповато подтрунил Полояров.
– Да уж там какие ни есть убеждения, а свои, не купленые! – отрезал ему Петр Петрович. – Я, сударь мой, старый солдат!.. Я, сударь мой, на своем веку одиннадцать ран за эти свои убеждения принял, так уж на старости-то лет не стать мне меняться.
– Ну, папахен! Что это такое! – с неудовольствием фыркнула Лубянская.
– Что, моя милушка? Что, голубчик?
– Уж и песню наконец нельзя петь!.. Это чистые глупости! Это деспотизм!
– Песню, дружок, пой сколько хочешь, а мерзостей петь да слушать не следует.
– Ну, хорошо, хорошо!.. – с многозначительною сухостью подхватила девушка, – я с тобой потом поговорю! Теперь не время.
Это походило на какую-то угрозу. Взволнованный старик в замешательстве, с невыразимою тоскою бросил тихий взгляд на свое детище. По всему было видно, что он любит свою дочку беспредельно, до безумия, до всякой слабости.
– Ну, ну, полно, – забормотал он, словно бы извиняясь. – Ну, Господь с тобой, Нюточка!.. Разве я тебя стесняю в чем!.. Пой себе, коли охота такая, только дай мне уйти прежде, я уж этих песен слушать не стану.
И с тихим, подавленным вздохом он ушел из комнаты.
Полояров снова было запел как ни в чем не бывало, но Татьяна Николаевна тотчас же поднялась с места, мигнула Устинову и громко стала прощаться со своей подругой. Вслед за ней поднялись и Устинов с Хвалынцевым. Подвиляньский, обладавший большим тактом, чем его приятель Полояров, перестал аккомпанировать и тоже взялся за шляпу.
Лидинька Затц подошла к Ардальону и попросила проводить себя.
– Ну, нет! уж увольте! – отклонился он, значительно поморщась, и вслед за тем прибавил тише чем вполголоса: – Я хотел бы лучше уж здесь как-нибудь остаться на ночь.
Лидинька бросила на него взгляд вопросительного и несколько ревнивого свойства.
– Это для чего-с? Скажите, пожалуйста?! – тихо прошипела она очень нервичным голосом.
– Да так… не хотелось бы дома, – замялся Ардальон, – неровно и в самом деле полиция… жандармы… Уж лучше эти дни кое-где по чужим местам переждать бы… Спокойнее!
– Ступайте к нам ночевать! – охотно и поспешно предложила Затц.
– Да ведь ваш благоверный…
– Это ровно ничего не значит… Он теперь в клубе… Мы, кажется, всегда вам рады.
– Ну, ин быть по-вашему! Куда ни шло! – махнул наконец рукой Ардальон после некоторого колебания и стал прощаться.
Лубянская крепко сжала его руку, и Устинов заметил, что она с каким-то опасением, полустрахом и полунадеждой проводила его за порог тревожными и влюбленными глазами.
На душе Хвалынцева, особенно после маленькой истории с песней, было как-то смутно и неловко, словно бы он попал в какое место не вовремя и совсем некстати, так что, только очутившись на свежем воздухе, грудь его вздохнула легко, широко и спокойно.
Вышли на улицу почти все разом. Подвиляньский с доктором кликнули извозчика и укатили. Полояров закутался, поднял воротник пальто, упрятал в него нос и бороду и низко надвинул на глаза свою шляпу. Очевидно, после сегодняшних арестов он даже и ночью боялся быть узнанным. Стриженая дама повисла на его руке.
– Анцыфров! – обернулся он на своего адъютанта, – я нынче не ночую дома – можешь располагаться свободно.
– Как же так?.. Ведь хотели же вместе?.. Это, собственно, как же? – заегозил оторопевший пискунок, который совсем не ожидал такого пассажа.
– Как знаешь… Мне-то что!
– Но… как же это так, ей-Богу!.. Одному-то?.. Уж лучше бы как-нибудь вместе… Я тоже не хочу домой к себе… У меня тоже ведь не безопасно… Уж, право, лучше бы вместе…
– Ну, ладно! Проваливай к черту! – порешил Полояров и, без дальнейших церемоний, пошел себе со своей дамой, не обращая на злосчастного пискунка ни малейшего внимания.
Тот постоял с минуту в самой затруднительной нерешительности и, нечего делать, скрепя сердце, потрусил кое-как восвояси.
Ночь стояла ясная, тихая и сухая, с легким морозцем.
– А хорошо бы пройтись!.. у меня, ей-Богу, даже голова заболела, – сказала Стрешнева, и Хвалынцев предложил ей руку, а Устинов пошел рядом с ней сбоку. Крытые дрожки шагом ехали сзади.
– А, кажется, недолюбливает вас этот Полояров, – начал Хвалынцев.
– Обоих недолюбливает, – улыбнулась девушка, – и меня, и Андрея Павлыча; но меня более.
– За что же такая немилость?
– А так. Мне, видите ли, немножко известно его прошлое.
– Но разве это прошлое такого свойства, что за него можно не любить тех, кто знает его?
– Отчасти, да. Мне, конечно, Бог с ним, какое мне до него дело! Но Анюту жаль. Она добрая и хорошая девушка, а этот барин ее с толку сбивает. Ведь он у всех у них в ранге какого-то идола, полубога. Ведь ему здесь поклоняются.
– Но… странное дело! – заметил студент. – Сколько могу судить, он, кажется, и не особенно умен.
– Э, помилуйте! А наглость-то на что? Ведь у него что ни имя, то дурак; что ни деятель не его покроя, то подлец, продажный человек. Голос к тому же у него очень громкий, вот и кричит; а с этим куда как легко сделать себя умником! Вся хитрость в том, чтобы других всех ругать дураками. Ведь тут кто раньше встал да палку взял – тот и капрал.
– Ну, а прошлое-то его какое? – полюбопытствовал Хвалынцев.
– По питейной части служил, когда Верхохлебов в Сольгородской губернии откуп держал, а потом очень недолгое время становым был, но… что называется, с «начальством не поладил». Впрочем, Ардальон Михайлович о своем прошлом не любит распространяться.
– А теперь-то он что же? – продолжал Хвалынцев, которого после всего этого заинтересовала несколько личность Полоярова.
– Теперь?.. А вот, великим деятелем стал, статьи разные пишет, в журналы посылает.
– Ну, и печатают?
– Отчего ж не печатать! Поди-ко, сперва раскуси человека! Ведь там не знают его. Но это бы все Бог с ним! А мне Анюту жаль и старика-то жаль. Хороший старик.
– Да неужели же она не видит и не знает?
– Какое! и слушать ничего не хочет, и не верит. Ведь он, – говорю вам, бог для них. Совсем забрал в руки девочку, так что в последнее время со мною даже гораздо холоднее стала, а уж на что были друзьями.
Вскоре наши путники дошли до дому, где жила Стрешнева со своей теткой. На прощанье она совсем просто пригласила Хвалынцева зайти как-нибудь к ним, буде есть охота. Тот был рад и с живейшею благодарностию принял ее приглашение. После этого он вернулся домой, в свою гостиницу, чувствуя себя так легко и светло на душе и так много довольный даже и нынешним вечером, и собою, и своим приятелем, и ею – этою хорошей Татьяной Николаевной.
XI
Кто предполагает и кто располагает
На другое утро Петр Петрович составил и чистенько переписал коротенькую докладную записку о разрешении литературно-музыкального вечера в пользу его школы; затем напялил свой отставной мундир, со всеми регалиями, и отправился, помолясь, к губернаторше.
Констанция Александровна деловые приемы свои назначала обыкновенно во втором часу. Гораздо ранее этого времени Петр Петрович сидел уже на стуле в ее приемной. Он попросил доложить о себе. Лакей угрюмо покосился на него и хотел было пройти мимо; но майор тоже знал достодолжную в этих случаях сноровку и потому, подмигнув лакею, сунул ему в руку двугривенничек. Ее превосходительство выслала сказать майору, чтоб он обождал – и Петр Петрович ждал, испытывая томительное состояние просительской скуки.
Несколько раз мимо его промелькнула горничная; дежурный чиновник промчался куда-то; гувернантка повела на прогулку пару детей madame Гржиб, а майор все ждет себе, оправляясь да покрякивая при проходе каждого лица, и все с надеждой устремляет взоры на дверь, ведущую в покой губернаторши.
Вот смиренно-мягкою, неслышною походочкою прошел за эту заветную дверь славнобубенский ксендз-пробощ Кунцевич, и о его приходе, по-видимому, никто не докладывал. После него майору пришлось еще сидеть, по крайней мере, около часу. Просительская скука начинала в нем уже переходить в просительскую тоску, как вдруг лакей с какою-то особенною официальностью распахнул двери – и из смежной комнаты послышался шорох тяжелого шелкового платья.
Майор молитвенно вздохнул, перекрестился мелким крестиком, поклевав сложенными пальцами между третьей и четвертою пуговицами своего мундира, и в некотором волнении поднялся с места.
Губернаторша вошла довольно величественно, распространив вокруг себя легкий запах лондонских духов, и с официально-благосклонною снисходительностью остановилась перед майором. От всей позы, от всей фигуры ее так и веяло губернаторшей, то есть в некотором роде правительницей, властью предержащею.
– Отставной майор Лубянский, – отрекомендовался Петр Петрович и протянул вперед руку с докладной запиской.
Констанция Александровна ответила величественным кивком и устроила на лице такую мину, которая ясно говорила, что она готова благосклонно выслушать.
– К вашему превосходительству… зная ваше доброе сердце… во имя просвещения и человеколюбия… – неловко заговорил Петр Петрович, сбиваясь на фразах заранее обдуманной речи.
Старик умел служить и точно исполнять приказания, умел когда-то стойко драться с неприятелем и стоять под огнем, но никогда, во всю свою жизнь, и ни о чем не умел просить какое бы то ни было «начальство» или какую бы то ни было «знатность». Поэтому и в данную минуту он почти совсем переконфузился, особенно встречая на себе этот неотводный, вопросительный взгляд губернаторши.
– Мы учредили воскресную школу, – продолжал он кое-как свои объяснения, – бедные дети… кое-как обучаются, но скудость средств, помещения… Тут, впрочем, все это обстоятельно изложено, – добавил он, указывая на докладную записку.
Губернаторша опять кивнула головой и продолжала вопросительно глядеть на него.
– Для поддержки дела осмеливаюсь просить ваше превосходительство принять его, в некотором роде, под свое покровительство… Мы предположили литературно-музыкальный вечер… надобно разрешение… и потом если бы ваше превосходительство пожелали помочь нам своим сочувствием и участием… и вот тоже по части раздачи или рекомендации билетов, то наша школа процвела бы благодаря вашему превосходительству.
Склеив кое-как эти фразы и развернув их наконец пред губернаторшей, майор вздохнул свободно, словно бы груз какой сбросил с своей шеи.
– Вы хотите, чтоб я приняла что-нибудь в концерт? – спросила г-жа Гржиб, которая, будучи очарована собственным голосом, никогда и нигде почти не упускала приличного случая похвастаться им перед публикой.
– О, ваше превосходительство!.. я даже и не смел бы подумать… но если вы столь добры и великодушны, то это все, чего мы только могли бы желать!.. ведь бедные дети, ваше превосходительство… ведь это для них тот же хлеб насущный!..
– Хорошо. Я подумаю… Все, что могу, сделаю для вас непременно… Я постараюсь; будьте уверены! – проговорила губернаторша самым благосклонным тоном и отпустила майора, наградив его новым кивком величественного свойства.
Майор ушел необыкновенно довольный собою и вполне счастливый таким результатом своей просьбы, после которого он, в простоте душевной, считал существование школы вконец обеспеченным.
Констанция Александровна деловые приемы свои назначала обыкновенно во втором часу. Гораздо ранее этого времени Петр Петрович сидел уже на стуле в ее приемной. Он попросил доложить о себе. Лакей угрюмо покосился на него и хотел было пройти мимо; но майор тоже знал достодолжную в этих случаях сноровку и потому, подмигнув лакею, сунул ему в руку двугривенничек. Ее превосходительство выслала сказать майору, чтоб он обождал – и Петр Петрович ждал, испытывая томительное состояние просительской скуки.
Несколько раз мимо его промелькнула горничная; дежурный чиновник промчался куда-то; гувернантка повела на прогулку пару детей madame Гржиб, а майор все ждет себе, оправляясь да покрякивая при проходе каждого лица, и все с надеждой устремляет взоры на дверь, ведущую в покой губернаторши.
Вот смиренно-мягкою, неслышною походочкою прошел за эту заветную дверь славнобубенский ксендз-пробощ Кунцевич, и о его приходе, по-видимому, никто не докладывал. После него майору пришлось еще сидеть, по крайней мере, около часу. Просительская скука начинала в нем уже переходить в просительскую тоску, как вдруг лакей с какою-то особенною официальностью распахнул двери – и из смежной комнаты послышался шорох тяжелого шелкового платья.
Майор молитвенно вздохнул, перекрестился мелким крестиком, поклевав сложенными пальцами между третьей и четвертою пуговицами своего мундира, и в некотором волнении поднялся с места.
Губернаторша вошла довольно величественно, распространив вокруг себя легкий запах лондонских духов, и с официально-благосклонною снисходительностью остановилась перед майором. От всей позы, от всей фигуры ее так и веяло губернаторшей, то есть в некотором роде правительницей, властью предержащею.
– Отставной майор Лубянский, – отрекомендовался Петр Петрович и протянул вперед руку с докладной запиской.
Констанция Александровна ответила величественным кивком и устроила на лице такую мину, которая ясно говорила, что она готова благосклонно выслушать.
– К вашему превосходительству… зная ваше доброе сердце… во имя просвещения и человеколюбия… – неловко заговорил Петр Петрович, сбиваясь на фразах заранее обдуманной речи.
Старик умел служить и точно исполнять приказания, умел когда-то стойко драться с неприятелем и стоять под огнем, но никогда, во всю свою жизнь, и ни о чем не умел просить какое бы то ни было «начальство» или какую бы то ни было «знатность». Поэтому и в данную минуту он почти совсем переконфузился, особенно встречая на себе этот неотводный, вопросительный взгляд губернаторши.
– Мы учредили воскресную школу, – продолжал он кое-как свои объяснения, – бедные дети… кое-как обучаются, но скудость средств, помещения… Тут, впрочем, все это обстоятельно изложено, – добавил он, указывая на докладную записку.
Губернаторша опять кивнула головой и продолжала вопросительно глядеть на него.
– Для поддержки дела осмеливаюсь просить ваше превосходительство принять его, в некотором роде, под свое покровительство… Мы предположили литературно-музыкальный вечер… надобно разрешение… и потом если бы ваше превосходительство пожелали помочь нам своим сочувствием и участием… и вот тоже по части раздачи или рекомендации билетов, то наша школа процвела бы благодаря вашему превосходительству.
Склеив кое-как эти фразы и развернув их наконец пред губернаторшей, майор вздохнул свободно, словно бы груз какой сбросил с своей шеи.
– Вы хотите, чтоб я приняла что-нибудь в концерт? – спросила г-жа Гржиб, которая, будучи очарована собственным голосом, никогда и нигде почти не упускала приличного случая похвастаться им перед публикой.
– О, ваше превосходительство!.. я даже и не смел бы подумать… но если вы столь добры и великодушны, то это все, чего мы только могли бы желать!.. ведь бедные дети, ваше превосходительство… ведь это для них тот же хлеб насущный!..
– Хорошо. Я подумаю… Все, что могу, сделаю для вас непременно… Я постараюсь; будьте уверены! – проговорила губернаторша самым благосклонным тоном и отпустила майора, наградив его новым кивком величественного свойства.
Майор ушел необыкновенно довольный собою и вполне счастливый таким результатом своей просьбы, после которого он, в простоте душевной, считал существование школы вконец обеспеченным.