Подвиляньский не замедлил явиться и был принят в скромной приемной комнате, потому что комфортабельный «лабораториум» предназначался у ксензда-пробоща только для самых коротких приятелей. Впрочем, и на этот раз дверь в прихожую была тщательно приперта самим хозяином.
– Припомнил я, – начал Кунцевич, усевшись поближе к своему духовному сыну, – пан поведал мне раз, что имеет знакомство с майором Лубяньским. Цо то есть за чловек тэн пан майор Лубяньский?
– Москаль… и самый заядлый москаль, – отрекомендовал учитель своего знакомца.
Кунцевич, в каком-то соображающем размышлении, многозначительно поднял брови над опущенными в землю глазами.
– Гм… так и думал!.. Так и думал!.. – раздумчиво прошептал он, как бы сам с собою. – Гм… А как он вообще до дела… безвредный?
– Н… не думаю, – усомнился Подвиляньский. – Дочка его – та годится, а сам – не думаю.
– Что же он?
– Старый солдат… заядлый схизматик… на царя своего Богу молится… Нет, человек не годящийся!
– А на школу имеет влияние?
– О! И пребольшое! – сам учит, сам над всем надзирает… Учит, конечно, в своем, в московском духе.
– Гм… вот как!.. Это неудобно… неудобно! Ну, а если б от него перенять как-нибудь школу в другие руки, понадежнее?
– Для дела вообще это было бы хорошо. И люди нашлись бы. Я так думаю.
Ксендз внимательно поднял глаза на своего собеседника.
– А есть на примете? – спросил он. Учитель в знак утверждения склонил голову.
– Из наших? – продолжал Кунцевич с легкой улыбкой.
– То есть нет, из стада, – пояснил Подвиляньский, – люди завзятые; повели бы дело бойко.
Ксендз опять опустил глаза в землю и на несколько времени задумался.
– А что, не отказался бы пан, – пытливо начал он, – кабы начальство вмешалось в дело и передало бы пану администрацию этой школы?
Подвиляньский немножко изумился и, в свою очередь, задумчиво стал глядеть на пол.
– Хоть бы на первое время, – продолжал каноник, – лишь бы только дело поставить как следует, а там можно будет передать с рук на руки другому надежному лицу из наших; сам в стороне останешься, и опасаться, значит, нечего!
Учитель, в нерешительности, задумчиво пожал плечами.
– Это – дело совести, – спокойным и строгим голосом проговорил каноник, не сводя пристальных глаз со своего духовного сына. – Это – дело Бога и… ойчизны, – прибавил он тихо, но выразительно: ни единым хлебом жив будет человек! надо глядеть в будущее…
Подвиляньский подумал и согласился.
– Только как же мы устроим это? – спросил он. Ксендз загадочно улыбнулся и слегка развел руками.
– Подумаем и придумаем, с Божьею помощью! – сказал он, покорно склоняя голову, как пред высшей волей Провидения. – Сказано: толцыте и отверзится, ищите и обрящете – ну, стало быть, и поищем! А если что нужно будет, я опять уведомлю пана.
Подвиляньский смиренно подошел к нему под благословение, и они расстались.
XII
XIII
XIV
– Припомнил я, – начал Кунцевич, усевшись поближе к своему духовному сыну, – пан поведал мне раз, что имеет знакомство с майором Лубяньским. Цо то есть за чловек тэн пан майор Лубяньский?
– Москаль… и самый заядлый москаль, – отрекомендовал учитель своего знакомца.
Кунцевич, в каком-то соображающем размышлении, многозначительно поднял брови над опущенными в землю глазами.
– Гм… так и думал!.. Так и думал!.. – раздумчиво прошептал он, как бы сам с собою. – Гм… А как он вообще до дела… безвредный?
– Н… не думаю, – усомнился Подвиляньский. – Дочка его – та годится, а сам – не думаю.
– Что же он?
– Старый солдат… заядлый схизматик… на царя своего Богу молится… Нет, человек не годящийся!
– А на школу имеет влияние?
– О! И пребольшое! – сам учит, сам над всем надзирает… Учит, конечно, в своем, в московском духе.
– Гм… вот как!.. Это неудобно… неудобно! Ну, а если б от него перенять как-нибудь школу в другие руки, понадежнее?
– Для дела вообще это было бы хорошо. И люди нашлись бы. Я так думаю.
Ксендз внимательно поднял глаза на своего собеседника.
– А есть на примете? – спросил он. Учитель в знак утверждения склонил голову.
– Из наших? – продолжал Кунцевич с легкой улыбкой.
– То есть нет, из стада, – пояснил Подвиляньский, – люди завзятые; повели бы дело бойко.
Ксендз опять опустил глаза в землю и на несколько времени задумался.
– А что, не отказался бы пан, – пытливо начал он, – кабы начальство вмешалось в дело и передало бы пану администрацию этой школы?
Подвиляньский немножко изумился и, в свою очередь, задумчиво стал глядеть на пол.
– Хоть бы на первое время, – продолжал каноник, – лишь бы только дело поставить как следует, а там можно будет передать с рук на руки другому надежному лицу из наших; сам в стороне останешься, и опасаться, значит, нечего!
Учитель, в нерешительности, задумчиво пожал плечами.
– Это – дело совести, – спокойным и строгим голосом проговорил каноник, не сводя пристальных глаз со своего духовного сына. – Это – дело Бога и… ойчизны, – прибавил он тихо, но выразительно: ни единым хлебом жив будет человек! надо глядеть в будущее…
Подвиляньский подумал и согласился.
– Только как же мы устроим это? – спросил он. Ксендз загадочно улыбнулся и слегка развел руками.
– Подумаем и придумаем, с Божьею помощью! – сказал он, покорно склоняя голову, как пред высшей волей Провидения. – Сказано: толцыте и отверзится, ищите и обрящете – ну, стало быть, и поищем! А если что нужно будет, я опять уведомлю пана.
Подвиляньский смиренно подошел к нему под благословение, и они расстались.
XII
Иллюзии и разочарования старого майора
В самом счастливом настроении духа, ретиво принялся майор за свои хлопоты. Съездил к старшинам клуба и выпросил залу, околесил полгорода, приглашая участвовать разных любителей по части музыки и чтения, заказал билеты, справился, что будут стоить афишки, с бумагой, печатанием и разноской по городу, и наконец общими усилиями с Устиновым и Стрешневой составил программу литературно-музыкального вечера. Оставалось только губернатору разрешить, цензору пропустить, полицмейстеру подписать и затем – печатать и выпускать афишу.
Но судьба готовила майору несколько разочарований, и первое из них наступило для него в ту минуту, когда он приехал к полицмейстеру получить от него разрешенную и подписанную программу.
– Ее превосходительство поручила мне передать вам, – сообщил ему полковник Гнут, – что она по особым и непредвиденным обстоятельствам не может участвовать у вас в концерте; поэтому я уже самолично распорядился вычеркнуть ее имя.
– Эх!.. Как же это так! – с раздумчивым сожалением прицмокнул да покачал головою опешенный Петр Петрович. – Ну, жаль, очень жаль!.. Ее превосходительство была так милостива, сама даже предложила… Мы так надеялись… Очень, очень жаль… А участие ее много помогло бы доброму делу… Много помогло бы!
Он говорил это как-то рассеянно и равнодушно, глядя в переносицу Гнуту, но словно бы и не видя его.
– Н-да! Но… что же делать! – пожал тот плечами. – Ее превосходительство весьма сожалеет и… даже извиняется; но… она тем не менее готова всячески помочь вам и потому поручила мне взять от вас несколько билетов для раздачи.
– Ее превосходительство сама раздать желает? – осведомился старик.
– Н-да… то есть нет! Она поручила мне распорядиться этим делом… Да вы не беспокойтесь – уж я как-нибудь постараюсь.
С скрипучим чувством на душе вышел майор от полицмейстера.
«Вот те, бабушка, и Юрьев день!.. вот те и сочувствие! – с горечью помыслил он, – эдак-то и без вашего превосходительства обошлись бы… Выходит, что просить не стоило!»
Майор, однако, не унывал. Тридцать билетов он отправил к полицмейстеру да несколько штук вручил для раздачи Устинову с Татьяной Николаевной да самолично позавозил еще кое к кому и весьма многим разослал в конвертах вместе с афишами. И тут-то вот для него начались новые разочарования. Иные отказывались от билетов, говоря, что возьмут потом или что уже взяли, другие поприсылали их обратно – кто при вежливо извинительных записочках, выставляя какое-нибудь благовидное препятствие к посещению вечера, а кто, то есть большая часть, без всяких записок и пояснений, просто возвращали в тех же самых, только уже распечатанных конвертах, чрез своего кучера или с горничною, приказав сказать майору, «что для наших, мол, господ не надо, потому – не требуется». И майор очень сердился на то, что почти все кучера, возвращавшие билеты, переминаясь, просили у него же «на чаек-с».
– Ну, уж это и в самом деле черт знает что! – разводил он руками; – словно бы ты у них для самого себя на бедность выпрашиваешь! Эдакое английское равнодушие! (майор полагал, что вообще англичане все очень равнодушны). Ведь общественный же интерес! Ведь свое же родное, русское дело!.. Тьфу ты, что за народ нынче пошел!
– Да-с, вот то-то оно и есть! – в ответ на это поддразнивал его Полояров, который почти дня не пропускал без того, чтобы не побывать у Анны Петровны и, заодно уж, позавтракать там, либо пообедать, либо чаю напиться. – А кабы мы-то делали, так у нас не то бы было.
– Вы!.. Да что такое вы? – досадливо горячился Лубянский.
– Мы-то?.. А мы сила живая – вот мы что. А вы – сила мертвая, ваша песенка спета, оттого и общественного сочувствия вам нет.
– Ну, батенька, пошли! Поехали!
Петр Петрович только рукой махал на это.
Суток за двое до назначенного дня вдруг стало известно по городу, что графиня де-Монтеспан большой «раут» у себя делает, на котором будет весь элегантный Славнобубенск и, как нарочно, дернула же ее нелегкая назначить этот «раут» на то самое число, на которое и майор назначил свой вечер. Вольной или невольной причиной этому явилась все та же очаровательная Констанция Александровна, которая давно уже собиралась к графине, а теперь совсем и из ума ей вон про майорский концерт! По забывчивости же сама же назначила ей день этого «раута».
Майор просто в отчаяние пришел. Что тут делать! Отложить вечер! Но афиши уже напечатаны да и клуб уступил ему залу только на это именно число. Хоть совсем отказывайся от заветной идеи! Но… и отказываться было уже поздно: все необходимые предварительные расходы уже сделаны, деньги затрачены, а Лубянский вообще был далеко не из числа обладателей излишних капиталов. Оставалось положиться на авось да на волю Божию. Так он и сделал. А тут еще – новый сюрприз: в самый день концерта, часа за два до начала, полицмейстер возвратил ему, из числа тридцати, девятнадцать билетов нераспроданными, извиняясь при этом, что, несмотря на все свои старания, никак не успел рассовать почтеннейшей публике более одиннадцати билетов. Зато в это время, среди всяческих горечей, довелось майору познать и сладость маленького утешения: Болеслав Казимирович Пшецыньский не только не отказался от посланного ему билета, но еще прислал за него, сверх платы, три рубля премии, при очень милой записке, в которой благодарил Петра Петровича за оказанное ему внимание и присовокуплял, будто почитает себя весьма счастливым, что имеет столь прекрасный случай оказать свое сочувствие такому истинно благому и благородному делу, как просвещение русского народа.
– Вот, и судите тут после этого! Ругают человека за то только, что жандармский мундир носит! – горячо увлекался Петр Петрович, показывая всем и каждому из своих друзей письмо полковника, – а он хоть и поляк, а посмотрите-ка, получше многих русских оказывается!.. А вы ругаете!
И действительно, друзья Петра Петровича находили поступок жандарма прекрасным и вполне достойным каждого порядочного человека. Особенно ценили в нем, в жандарме, это никем не жданное сочувствие «такому принципу». Один только все отрицающий Полояров умалял значение штаб-офицерского великодушия.
– Эка штука три рубля! – говорил он фыркая и задирая голову. – Оттого и сочувствует, что у Петра Петровича и у самого-то преподавание-то идет почитай что на тех же самых жандармственных принципах; а небойсь, кабы мы вели эту школу, так нам бы кукиш с маслом прислал! Эта присылка только еще больше все дело компрометирует.
– Ну, батенька! Опять пошли-поехали! На вас не угодишь! – отмахивался Петр Петрович.
Но судьба готовила майору несколько разочарований, и первое из них наступило для него в ту минуту, когда он приехал к полицмейстеру получить от него разрешенную и подписанную программу.
– Ее превосходительство поручила мне передать вам, – сообщил ему полковник Гнут, – что она по особым и непредвиденным обстоятельствам не может участвовать у вас в концерте; поэтому я уже самолично распорядился вычеркнуть ее имя.
– Эх!.. Как же это так! – с раздумчивым сожалением прицмокнул да покачал головою опешенный Петр Петрович. – Ну, жаль, очень жаль!.. Ее превосходительство была так милостива, сама даже предложила… Мы так надеялись… Очень, очень жаль… А участие ее много помогло бы доброму делу… Много помогло бы!
Он говорил это как-то рассеянно и равнодушно, глядя в переносицу Гнуту, но словно бы и не видя его.
– Н-да! Но… что же делать! – пожал тот плечами. – Ее превосходительство весьма сожалеет и… даже извиняется; но… она тем не менее готова всячески помочь вам и потому поручила мне взять от вас несколько билетов для раздачи.
– Ее превосходительство сама раздать желает? – осведомился старик.
– Н-да… то есть нет! Она поручила мне распорядиться этим делом… Да вы не беспокойтесь – уж я как-нибудь постараюсь.
С скрипучим чувством на душе вышел майор от полицмейстера.
«Вот те, бабушка, и Юрьев день!.. вот те и сочувствие! – с горечью помыслил он, – эдак-то и без вашего превосходительства обошлись бы… Выходит, что просить не стоило!»
Майор, однако, не унывал. Тридцать билетов он отправил к полицмейстеру да несколько штук вручил для раздачи Устинову с Татьяной Николаевной да самолично позавозил еще кое к кому и весьма многим разослал в конвертах вместе с афишами. И тут-то вот для него начались новые разочарования. Иные отказывались от билетов, говоря, что возьмут потом или что уже взяли, другие поприсылали их обратно – кто при вежливо извинительных записочках, выставляя какое-нибудь благовидное препятствие к посещению вечера, а кто, то есть большая часть, без всяких записок и пояснений, просто возвращали в тех же самых, только уже распечатанных конвертах, чрез своего кучера или с горничною, приказав сказать майору, «что для наших, мол, господ не надо, потому – не требуется». И майор очень сердился на то, что почти все кучера, возвращавшие билеты, переминаясь, просили у него же «на чаек-с».
– Ну, уж это и в самом деле черт знает что! – разводил он руками; – словно бы ты у них для самого себя на бедность выпрашиваешь! Эдакое английское равнодушие! (майор полагал, что вообще англичане все очень равнодушны). Ведь общественный же интерес! Ведь свое же родное, русское дело!.. Тьфу ты, что за народ нынче пошел!
– Да-с, вот то-то оно и есть! – в ответ на это поддразнивал его Полояров, который почти дня не пропускал без того, чтобы не побывать у Анны Петровны и, заодно уж, позавтракать там, либо пообедать, либо чаю напиться. – А кабы мы-то делали, так у нас не то бы было.
– Вы!.. Да что такое вы? – досадливо горячился Лубянский.
– Мы-то?.. А мы сила живая – вот мы что. А вы – сила мертвая, ваша песенка спета, оттого и общественного сочувствия вам нет.
– Ну, батенька, пошли! Поехали!
Петр Петрович только рукой махал на это.
Суток за двое до назначенного дня вдруг стало известно по городу, что графиня де-Монтеспан большой «раут» у себя делает, на котором будет весь элегантный Славнобубенск и, как нарочно, дернула же ее нелегкая назначить этот «раут» на то самое число, на которое и майор назначил свой вечер. Вольной или невольной причиной этому явилась все та же очаровательная Констанция Александровна, которая давно уже собиралась к графине, а теперь совсем и из ума ей вон про майорский концерт! По забывчивости же сама же назначила ей день этого «раута».
Майор просто в отчаяние пришел. Что тут делать! Отложить вечер! Но афиши уже напечатаны да и клуб уступил ему залу только на это именно число. Хоть совсем отказывайся от заветной идеи! Но… и отказываться было уже поздно: все необходимые предварительные расходы уже сделаны, деньги затрачены, а Лубянский вообще был далеко не из числа обладателей излишних капиталов. Оставалось положиться на авось да на волю Божию. Так он и сделал. А тут еще – новый сюрприз: в самый день концерта, часа за два до начала, полицмейстер возвратил ему, из числа тридцати, девятнадцать билетов нераспроданными, извиняясь при этом, что, несмотря на все свои старания, никак не успел рассовать почтеннейшей публике более одиннадцати билетов. Зато в это время, среди всяческих горечей, довелось майору познать и сладость маленького утешения: Болеслав Казимирович Пшецыньский не только не отказался от посланного ему билета, но еще прислал за него, сверх платы, три рубля премии, при очень милой записке, в которой благодарил Петра Петровича за оказанное ему внимание и присовокуплял, будто почитает себя весьма счастливым, что имеет столь прекрасный случай оказать свое сочувствие такому истинно благому и благородному делу, как просвещение русского народа.
– Вот, и судите тут после этого! Ругают человека за то только, что жандармский мундир носит! – горячо увлекался Петр Петрович, показывая всем и каждому из своих друзей письмо полковника, – а он хоть и поляк, а посмотрите-ка, получше многих русских оказывается!.. А вы ругаете!
И действительно, друзья Петра Петровича находили поступок жандарма прекрасным и вполне достойным каждого порядочного человека. Особенно ценили в нем, в жандарме, это никем не жданное сочувствие «такому принципу». Один только все отрицающий Полояров умалял значение штаб-офицерского великодушия.
– Эка штука три рубля! – говорил он фыркая и задирая голову. – Оттого и сочувствует, что у Петра Петровича и у самого-то преподавание-то идет почитай что на тех же самых жандармственных принципах; а небойсь, кабы мы вели эту школу, так нам бы кукиш с маслом прислал! Эта присылка только еще больше все дело компрометирует.
– Ну, батенька! Опять пошли-поехали! На вас не угодишь! – отмахивался Петр Петрович.
XIII
В пользу славнобубенской воскресной школы литературно-музыкальный вечер, с участием гг. таких-то и таких-то
В ярко освещенной зале довольно много пустых мест, особенно в первых рядах, но все-таки нельзя сказать, чтобы было уже пусто. Публика мало-помалу набиралась. Приехали даже на короткое время многие из приглашенных на «раут» графини де-Монтеспан, куда явиться было слишком еще рано. Поэтому несколько дам блистали своими чересчур открытыми плечами (славнобубенские жены и дщери вообще очень любят декольтироваться), а мужчины черными фраками и белыми галстуками, – обстоятельство, придававшее майорскому вечеру несколько официально-парадный характер. Задние ряды в зале были даже полны: поддержали господа офицеры Инфляндманландского полка да чиновничество второй и третьей руки, которые преимущественно разбирали билеты при входе, а уж о хорах нечего и говорить: там было битком набито, и душно, и говорно, словно в пчелином улье, ибо верхами почти безраздельно владели гимназисты с семинаристами. Цены, кроме первых рядов, майор поназначал весьма дешевые и потому теперь с живейшим удовольствием стал замечать, что в убытке никак не останется, а кажись, еще и желаемую сумму соберет. То были блаженные времена, когда всякие литературные вечера не успели еще утратить своей свежести, своей отчасти «прогрессивно-либеральной» моды.
Вышел Устинов и прочел что-то из Гоголя. Ему умеренно похлопали.
Вышла какая-то дебелая барышня и громко отбарабанила нечто из Мендельсона-Бартольди. И ей тоже похлопали.
Хвалынцев прочитал «Развеселое житье» из щедринских рассказов, а за ним появилась другая барышня и, под аккомпанемент Лидиньки Затц, пропела довольно сносно арию из «Карла Смелого» и романс «Я очи знал, о, эти очи», составлявший тогда модную слабость града Славнобубенска. И барышне, и Хвалынцеву похлопали дружнее, чем прочим.
Затем на эстраде появился высокий гимназист седьмого класса, Иван Шишкин, который очень хорошо читал стихи. Гимназист был встречен громом рукоплесканий на хорах, и бойко наизусть продекламировал некрасовского «Филантропа», по окончании которого чтеца вызывали раза три или четыре, причем он форсисто, но неловко раскланивался.
Затем играли, читали и пели разные любители, и публика всех их награждала благодушным хлопаньем. Майор хлопал благодушнее всех остальных и, сидя в уголке, на особом стуле, просто сиял от восторга: тут воочию сбывалась заветная мечта о расширении и преуспеянии его родного детища, его воскресной школы. Он все время находился в какой-то ажитации: то порывисто срывался с места и убегал в смежную «артистическую» комнату, предназначенную для участвующих, то озабоченно приказывал человеку поправить какую-нибудь свечу или лампу, то снова торопился сесть на свое место, чтобы не пропустить начала какого-нибудь нумера и успеть похлопать при встрече исполнителю! А в «артистической комнате», смежной с клубным буфетом, кипел самовар и стоял лимонад с оршадом. Сюда специально прикомандировались Полояров с Анцыфровым и Подвиляньский, которые совсем почти не показывались в зале. Полоярова все эти дни куда как сильно подмывало с эффектом показать свою особу на публичной эстраде; но… хотя боязнь ареста и поуспокоилась в нем, однако же не настолько еще, чтобы рискнуть появлением пред публикой, и Полояров к тому же полагал, что уж если он заявит себя, то должен заявить не иначе как только чему-нибудь сильно «в нос шибательным». А это находил он не совсем-то удобным в рассуждении полковника Пшецыньского.
Подвиляньский потребовал из буфета бутылку шампанского и предложил Полоярову с Анцыфровым распить ее по-приятельски. В это время подвернулся на глаза ему гимназист Шишкин.
– Господин Шишкин, пожалуйте-ка сюда, – кликнул его учитель. – Вы что еще будете читать?
– «Клермонский собор», Майкова, – словно на экзамене, отчетисто отчеканил юноша в силу давно уж усвоенной ученической привычки.
– И тоже наизусть будете?
– Наизусть… Я всегда наизусть.
– А не хотите ли для храбрости?
– Чего это-с?
– А вот, стаканчик сладенького?
– Нет-с, покорно благодарю, – смутился юноша.
– Э, полноте! Ведь мы не в классе! Не бойтесь, я не скажу инспектору! – приятельски улыбнулся Подвиляньский, подавая ему полный и довольно уемистый стакан. – Пейте-ка, пейте! Это ведь легонькое винцо, слабое, совсем дамское… Ну, хватите-ка!
– Да я… извините… признаться сказать… – принимая стакан, замялся немножко гимназист, ободренный внутренно такою приятельскою фамильярностью своего учителя, – признаться сказать, я уж тут… по секрету… два стакана пуншику хватил… Не много ли-с будет уж?
– Но, что за вздор!.. Не маленький ведь, не свалитесь!.. Сами, батюшка, бывали когда-то в вашей шкуре; знаем, как пьют гимназисты! Ну-ну! для храбрости! без разговоров!
Вконец уже ободренный и подзадоренный юноша, которому сказали столь лестную, хотя и косвенную похвалу, насчет того, как умеют пить гимназисты, слегка поклонился и залпом вылил в себя стакан шампанского. Ему хотелось показать пред учителем и пред этими двумя господами, что он совсем молодец.
– Вот так! по-нашему! по-ученому! – похвалил Подвиляньский. – Берите-ка стул да присядьте.
Гимназист развязно двинул стул и опустился на него совсем уже бойко, что называется, по-гимназически, «с форсом».
– Славно читает стихи, – кивнул на него Подвиляньский, обращаясь к Анцыфрову и Полоярову. – Вы знакомы, господа?
– Еще бы! Ивана Шишкина да не знать! – подхватил пискунок, – ведь на серебряную медаль кончает!.. А?.. Каков?
– Может, и на золотую дернем! – не без самодовольно-гордой заносчивости похвалился юноша, покосясь на барышень. Он уже начинал понемногу хмелеть и все более чувствовать себя молодцом.
– А славно, ей-же-Богу, славно декламирует! – воскликнул Подвиляньский и даже прижмурил глазки, будто при воспоминании о том наслаждении, какое доставляет ему декламация Шишкина. – Он… ведь вы с ним не шутите. Он помнит черт знает сколько запрещенных стихов. Кажется, всю «Полярную звезду» наизусть выучил. Память-то богатая какая!.. А?.. Каков?!.. Из «Полярной»-то!.. из «Полярной»!.. Послушайте, душечка Шишкин, – искренно и ласково примолвил он, хлопнув гимназиста по колену, – скажите-ка нам «Орла»! А? Не бойтесь! Ничего! Ведь между своими… никто не услышит… шпионов нет, кажись. Прелесть, господа, что за стихи, послушайте!.. Ну, Шишкин, валяйте!
– Да я… не помню… – слегка озираясь, отклонился юноша.
– Ну, вот вздор какой, «не помню»!.. На прошлой неделе читал же у меня в классе, а тут вдруг «не помню»!.. Э, батюшка, я не знал, что вы такой трус!
Последнее слово окончательно уже подожгло гимназиста. Он предварительно крякнул и прочел «Орла».
– Браво! Браво!.. молодец, – пискнул было Анцыфров и тихонько захлопал в ладоши.
Полояров в сосредоточенном молчании взял руку гимназиста и выразительно потряс ее.
Подвиляньский, успевший уже мигнуть, чтобы подали вторую бутылку, налил еще стакан юному декламатору, который и не замедлил порядочно из него отведать.
– А вот бы штука-то была, – с оживлением начал учитель, словно под наитием внезапно блеснувшей мысли, – если бы этого самого «Орла» да дернуть сегодня на публичном чтении?
– Браво! браво!.. Отлично! великолепно! – запищал и заерзал на стуле Анцыфров, подслеповато отыскивая свой налитый стакан.
– А что ж? Я бы прочел, да… выдерут, пожалуй? – сомневающимся тоном тихо спросил гимназист, уже полурешившись на эту выходку.
– Выдерут? – угрозливо насупился Полояров, – а во? этого не хотят ли? Пущай попробуют – вкусно ли пахнет!
– Ну-у, где выдрать! – солидно возразил учитель, – теперь и вообще-то не дерут, а тут еще ученик на выпуске. Разве так что-нибудь… в карцер посадят на недельку, и только.
– Так я хвачу!.. Ей-Богу, хвачу! – с живостью подхватил Шишкин, срываясь с места.
– Ну, вот вздор какой! Я ведь только так… – пошутил, отклонился учитель, все в том же солидном тоне.
– Отлично бы хватить, да не хватите! – вздохнул Анцыфров.
– Не хвачу? А почему… позвольте узнать… почему вы думаете, что не хвачу.
– Да так, смелости не хватит.
– Смелости?.. У меня-то? У Ивана-то Шишкина смелости не хватит? Ха-ха?! Мы в прошлом году, батюшка, французу бенефис целым классом задавали, так я в него, во-первых, жвачкой пустил прямо в рожу, а потом парик сдернул… Целых полторы недели в карцере сидел, на хлебе и на воде-с, а никого из товарищей не выдал. Вот Феликс Мартынович знает! – сослался он на Подвиляньского, – а вы говорите смелости не хватит!.. А вот хотите докажу, что хватит? Мне что? Мне все равно!
– Нет-с, тут, батюшка, не парик и не жвачка, – оппонировал пискун, – тут нечто побольше да посерьезнее, да и подоблестнее-с!.. Тут гражданское мужество нужно-с!
– А вот увидим, коли так! Увидим! – хорохорился гимназист, у которого голова ходенем пошла с двух стаканов шампанского.
– Ну, нет, не делайте глупостей! – стал было солидно урезонивать Подвиляньский, и эта солидность оказалась у него очень искусно сделанною, так что даже на посторонние глаза ее смело можно бы было принять за солидность настоящую и вполне искреннюю.
– Чего там не делайте! – обернулся на него Шишкин, – они меня за труса считают, так нет же, черт возьми! Я им докажу!
– Господин Шишкин! Господин Шишкин! – хлопотливо вбежал в комнату Петр Петрович. – Пожалуйте поскорее, ваш черед!
Шишкин бойко и самоуверенно взошел на эстраду. Полояров, Анцыфров и Подвиляньский с любопытством ожидания подошли к дверям и приготовились слушать.
– «Орел»! – раздался звучный голос декламатора. Анцыфров пискнул, хихикнул и даже присел от удовольствия.
– Молодец!.. Ей-Богу, молодец!.. Я никак не думал, – прошептал он.
По зале понеслись звучные строфы:
По зале понеслось волнение, шепот, недоумение; удивление, слушатели оглядывались друг на друга и вокруг себя, иные опасались за смелого чтеца, иные искали глазами, не слушает ли где-нибудь полиция…
Эффект вышел полный и неожиданный.
Лубянский побледнел и стоял, словно бы на него столбняк нашел. Взволнованный и перетревоженный, в страхе за чтеца, он искал глазами Пшецыньского, но того не было в зале. Полковник ограничился только присылкою премии, а сам не почтил вечера своим присутствием.
Но в сущности легче ли было от этого? Изменило ли его отсутствие хоть сколько-нибудь участь пьяного Шишкина? И едва кончил он, как раздался взрыв неистовых криков и топанья. Особенно отличались хоры, шумевшие по двум причинам: первая та, что читал свой брат гимназист, которого поэтому «нужно поддержать»; а вторая, читалось запрещенное – слово, вечно заключающее в себе что-то влекущее, обаятельное.
Большинство вопило «браво!» и требовало «bis!». Только немногие сохраняли необходимую сдержанность и приличие, и в числе этих немногих между прочим были доктор Адам Яроц и сам Подвиляньский, незаметно проскользнувший в залу. Теперь он старался держаться на глазах у всех и с видом серьезного равнодушия оглядывал неиствовавшую часть публики.
Одурманенный вином и успехом, Шишкин шел уже на эстраду с тем, чтобы повторить «Орла», как вдруг из одного конца залы смело раздалось резкое шиканье.
Все обернулись в ту сторону. Там, приложив щитком руки к губам, что есть мочи шикал один только человек. И этот один, к удивлению многих, был Устинов.
– Молчать!.. Не шикать!.. Кому не нравится, так вон!.. Не мешайте слушать!.. Долой шикальщика!.. A bas le siffleur! [44] – с разных концов залы раздалось несколько ретивых, задорных голосов.
Устинов, не обращая внимания, продолжал свое дело.
К счастию, Шишкин не был допущен на эстраду. Майор удержал его за руку и почти насильно увел в «артистическую комнату».
– Что вы наделали!.. Господи! Что вы наделали! – в ужасе качал он головою, заслоняя собою гимназисту проход в шумевшую залу.
– Вы думаете, выдерут? Не бойсь, не посмеют!.. В карцер разве, а это – нет! Пустите меня, публика требует! – порывался тот, стараясь выскользнуть из рук Лубянского.
А публика все еще шумела, стучала, хлопала… Скандал был полный и всесовершенный.
Частный пристав возвысил было голос, – несколько человек вытолкали его вон из залы и наглухо захлопнули входную дверь.
Майор был в отчаянии и поспешил выслать на эстраду двух барышень: поющую, и вопиющую, которые громогласным дуэтом хотели заглушить стук и крики. Некоторое время длилась борьба между пением и шумом, но храбрые и стойкие барышни преодолели публику – и она наконец снисходительно замолкла.
Вечер кончился как-то странно. Одни выходили из залы в недоумении, другие, то есть большинство, весьма шумно. Там и сям, как последние выстрелы отступающих солдат, раздавались еще выкрики: «Шишкина!.. Орла! Bis!.. Браво!.. Шишкина!»
– Это с какой стати вы шикать изволили? – дерзко-вызывающим тоном обратился к Устинову Полояров.
– С такой, что если раз уже сделана глупость, то не следует повторять ее! – решительно отчеканил Устинов, не смутясь от полояровского взгляда.
– А в чем эта глупость, по-вашему, и почему это не повторять ее, позвольте полюбопытствовать?
– Глупость в том, что она вредит хорошему почтенному делу, а повторение ее могло бы отозваться еще более горькими последствиями для Шишкина.
– Все это вздор! Никаких последствий не будет и быть не может! Тут голос общественного мнения-с!
– В таком разе напрасно сами вы не вышли вместо гимназиста и не прочли «Орла». Скажите, пожалуйста, отчего это вы пропустили такой прекрасный случай?
Последний вопрос был предложен с весьма чувствительною едкостью и попал прямо по назначению. Полоярову нечего было ответить и потому, промычав ироническое «гм!», он отвернулся от Устинова.
Вышел Устинов и прочел что-то из Гоголя. Ему умеренно похлопали.
Вышла какая-то дебелая барышня и громко отбарабанила нечто из Мендельсона-Бартольди. И ей тоже похлопали.
Хвалынцев прочитал «Развеселое житье» из щедринских рассказов, а за ним появилась другая барышня и, под аккомпанемент Лидиньки Затц, пропела довольно сносно арию из «Карла Смелого» и романс «Я очи знал, о, эти очи», составлявший тогда модную слабость града Славнобубенска. И барышне, и Хвалынцеву похлопали дружнее, чем прочим.
Затем на эстраде появился высокий гимназист седьмого класса, Иван Шишкин, который очень хорошо читал стихи. Гимназист был встречен громом рукоплесканий на хорах, и бойко наизусть продекламировал некрасовского «Филантропа», по окончании которого чтеца вызывали раза три или четыре, причем он форсисто, но неловко раскланивался.
Затем играли, читали и пели разные любители, и публика всех их награждала благодушным хлопаньем. Майор хлопал благодушнее всех остальных и, сидя в уголке, на особом стуле, просто сиял от восторга: тут воочию сбывалась заветная мечта о расширении и преуспеянии его родного детища, его воскресной школы. Он все время находился в какой-то ажитации: то порывисто срывался с места и убегал в смежную «артистическую» комнату, предназначенную для участвующих, то озабоченно приказывал человеку поправить какую-нибудь свечу или лампу, то снова торопился сесть на свое место, чтобы не пропустить начала какого-нибудь нумера и успеть похлопать при встрече исполнителю! А в «артистической комнате», смежной с клубным буфетом, кипел самовар и стоял лимонад с оршадом. Сюда специально прикомандировались Полояров с Анцыфровым и Подвиляньский, которые совсем почти не показывались в зале. Полоярова все эти дни куда как сильно подмывало с эффектом показать свою особу на публичной эстраде; но… хотя боязнь ареста и поуспокоилась в нем, однако же не настолько еще, чтобы рискнуть появлением пред публикой, и Полояров к тому же полагал, что уж если он заявит себя, то должен заявить не иначе как только чему-нибудь сильно «в нос шибательным». А это находил он не совсем-то удобным в рассуждении полковника Пшецыньского.
Подвиляньский потребовал из буфета бутылку шампанского и предложил Полоярову с Анцыфровым распить ее по-приятельски. В это время подвернулся на глаза ему гимназист Шишкин.
– Господин Шишкин, пожалуйте-ка сюда, – кликнул его учитель. – Вы что еще будете читать?
– «Клермонский собор», Майкова, – словно на экзамене, отчетисто отчеканил юноша в силу давно уж усвоенной ученической привычки.
– И тоже наизусть будете?
– Наизусть… Я всегда наизусть.
– А не хотите ли для храбрости?
– Чего это-с?
– А вот, стаканчик сладенького?
– Нет-с, покорно благодарю, – смутился юноша.
– Э, полноте! Ведь мы не в классе! Не бойтесь, я не скажу инспектору! – приятельски улыбнулся Подвиляньский, подавая ему полный и довольно уемистый стакан. – Пейте-ка, пейте! Это ведь легонькое винцо, слабое, совсем дамское… Ну, хватите-ка!
– Да я… извините… признаться сказать… – принимая стакан, замялся немножко гимназист, ободренный внутренно такою приятельскою фамильярностью своего учителя, – признаться сказать, я уж тут… по секрету… два стакана пуншику хватил… Не много ли-с будет уж?
– Но, что за вздор!.. Не маленький ведь, не свалитесь!.. Сами, батюшка, бывали когда-то в вашей шкуре; знаем, как пьют гимназисты! Ну-ну! для храбрости! без разговоров!
Вконец уже ободренный и подзадоренный юноша, которому сказали столь лестную, хотя и косвенную похвалу, насчет того, как умеют пить гимназисты, слегка поклонился и залпом вылил в себя стакан шампанского. Ему хотелось показать пред учителем и пред этими двумя господами, что он совсем молодец.
– Вот так! по-нашему! по-ученому! – похвалил Подвиляньский. – Берите-ка стул да присядьте.
Гимназист развязно двинул стул и опустился на него совсем уже бойко, что называется, по-гимназически, «с форсом».
– Славно читает стихи, – кивнул на него Подвиляньский, обращаясь к Анцыфрову и Полоярову. – Вы знакомы, господа?
– Еще бы! Ивана Шишкина да не знать! – подхватил пискунок, – ведь на серебряную медаль кончает!.. А?.. Каков?
– Может, и на золотую дернем! – не без самодовольно-гордой заносчивости похвалился юноша, покосясь на барышень. Он уже начинал понемногу хмелеть и все более чувствовать себя молодцом.
– А славно, ей-же-Богу, славно декламирует! – воскликнул Подвиляньский и даже прижмурил глазки, будто при воспоминании о том наслаждении, какое доставляет ему декламация Шишкина. – Он… ведь вы с ним не шутите. Он помнит черт знает сколько запрещенных стихов. Кажется, всю «Полярную звезду» наизусть выучил. Память-то богатая какая!.. А?.. Каков?!.. Из «Полярной»-то!.. из «Полярной»!.. Послушайте, душечка Шишкин, – искренно и ласково примолвил он, хлопнув гимназиста по колену, – скажите-ка нам «Орла»! А? Не бойтесь! Ничего! Ведь между своими… никто не услышит… шпионов нет, кажись. Прелесть, господа, что за стихи, послушайте!.. Ну, Шишкин, валяйте!
– Да я… не помню… – слегка озираясь, отклонился юноша.
– Ну, вот вздор какой, «не помню»!.. На прошлой неделе читал же у меня в классе, а тут вдруг «не помню»!.. Э, батюшка, я не знал, что вы такой трус!
Последнее слово окончательно уже подожгло гимназиста. Он предварительно крякнул и прочел «Орла».
– Браво! Браво!.. молодец, – пискнул было Анцыфров и тихонько захлопал в ладоши.
Полояров в сосредоточенном молчании взял руку гимназиста и выразительно потряс ее.
Подвиляньский, успевший уже мигнуть, чтобы подали вторую бутылку, налил еще стакан юному декламатору, который и не замедлил порядочно из него отведать.
– А вот бы штука-то была, – с оживлением начал учитель, словно под наитием внезапно блеснувшей мысли, – если бы этого самого «Орла» да дернуть сегодня на публичном чтении?
– Браво! браво!.. Отлично! великолепно! – запищал и заерзал на стуле Анцыфров, подслеповато отыскивая свой налитый стакан.
– А что ж? Я бы прочел, да… выдерут, пожалуй? – сомневающимся тоном тихо спросил гимназист, уже полурешившись на эту выходку.
– Выдерут? – угрозливо насупился Полояров, – а во? этого не хотят ли? Пущай попробуют – вкусно ли пахнет!
– Ну-у, где выдрать! – солидно возразил учитель, – теперь и вообще-то не дерут, а тут еще ученик на выпуске. Разве так что-нибудь… в карцер посадят на недельку, и только.
– Так я хвачу!.. Ей-Богу, хвачу! – с живостью подхватил Шишкин, срываясь с места.
– Ну, вот вздор какой! Я ведь только так… – пошутил, отклонился учитель, все в том же солидном тоне.
– Отлично бы хватить, да не хватите! – вздохнул Анцыфров.
– Не хвачу? А почему… позвольте узнать… почему вы думаете, что не хвачу.
– Да так, смелости не хватит.
– Смелости?.. У меня-то? У Ивана-то Шишкина смелости не хватит? Ха-ха?! Мы в прошлом году, батюшка, французу бенефис целым классом задавали, так я в него, во-первых, жвачкой пустил прямо в рожу, а потом парик сдернул… Целых полторы недели в карцере сидел, на хлебе и на воде-с, а никого из товарищей не выдал. Вот Феликс Мартынович знает! – сослался он на Подвиляньского, – а вы говорите смелости не хватит!.. А вот хотите докажу, что хватит? Мне что? Мне все равно!
– Нет-с, тут, батюшка, не парик и не жвачка, – оппонировал пискун, – тут нечто побольше да посерьезнее, да и подоблестнее-с!.. Тут гражданское мужество нужно-с!
– А вот увидим, коли так! Увидим! – хорохорился гимназист, у которого голова ходенем пошла с двух стаканов шампанского.
– Ну, нет, не делайте глупостей! – стал было солидно урезонивать Подвиляньский, и эта солидность оказалась у него очень искусно сделанною, так что даже на посторонние глаза ее смело можно бы было принять за солидность настоящую и вполне искреннюю.
– Чего там не делайте! – обернулся на него Шишкин, – они меня за труса считают, так нет же, черт возьми! Я им докажу!
– Господин Шишкин! Господин Шишкин! – хлопотливо вбежал в комнату Петр Петрович. – Пожалуйте поскорее, ваш черед!
Шишкин бойко и самоуверенно взошел на эстраду. Полояров, Анцыфров и Подвиляньский с любопытством ожидания подошли к дверям и приготовились слушать.
– «Орел»! – раздался звучный голос декламатора. Анцыфров пискнул, хихикнул и даже присел от удовольствия.
– Молодец!.. Ей-Богу, молодец!.. Я никак не думал, – прошептал он.
По зале понеслись звучные строфы:
И пошел, и пошел все дальше да дальше…
«Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бед и наших зол!
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двухголовый
Всероссийский наш орел!»
По зале понеслось волнение, шепот, недоумение; удивление, слушатели оглядывались друг на друга и вокруг себя, иные опасались за смелого чтеца, иные искали глазами, не слушает ли где-нибудь полиция…
Эффект вышел полный и неожиданный.
Лубянский побледнел и стоял, словно бы на него столбняк нашел. Взволнованный и перетревоженный, в страхе за чтеца, он искал глазами Пшецыньского, но того не было в зале. Полковник ограничился только присылкою премии, а сам не почтил вечера своим присутствием.
Но в сущности легче ли было от этого? Изменило ли его отсутствие хоть сколько-нибудь участь пьяного Шишкина? И едва кончил он, как раздался взрыв неистовых криков и топанья. Особенно отличались хоры, шумевшие по двум причинам: первая та, что читал свой брат гимназист, которого поэтому «нужно поддержать»; а вторая, читалось запрещенное – слово, вечно заключающее в себе что-то влекущее, обаятельное.
Большинство вопило «браво!» и требовало «bis!». Только немногие сохраняли необходимую сдержанность и приличие, и в числе этих немногих между прочим были доктор Адам Яроц и сам Подвиляньский, незаметно проскользнувший в залу. Теперь он старался держаться на глазах у всех и с видом серьезного равнодушия оглядывал неиствовавшую часть публики.
Одурманенный вином и успехом, Шишкин шел уже на эстраду с тем, чтобы повторить «Орла», как вдруг из одного конца залы смело раздалось резкое шиканье.
Все обернулись в ту сторону. Там, приложив щитком руки к губам, что есть мочи шикал один только человек. И этот один, к удивлению многих, был Устинов.
– Молчать!.. Не шикать!.. Кому не нравится, так вон!.. Не мешайте слушать!.. Долой шикальщика!.. A bas le siffleur! [44] – с разных концов залы раздалось несколько ретивых, задорных голосов.
Устинов, не обращая внимания, продолжал свое дело.
К счастию, Шишкин не был допущен на эстраду. Майор удержал его за руку и почти насильно увел в «артистическую комнату».
– Что вы наделали!.. Господи! Что вы наделали! – в ужасе качал он головою, заслоняя собою гимназисту проход в шумевшую залу.
– Вы думаете, выдерут? Не бойсь, не посмеют!.. В карцер разве, а это – нет! Пустите меня, публика требует! – порывался тот, стараясь выскользнуть из рук Лубянского.
А публика все еще шумела, стучала, хлопала… Скандал был полный и всесовершенный.
Частный пристав возвысил было голос, – несколько человек вытолкали его вон из залы и наглухо захлопнули входную дверь.
Майор был в отчаянии и поспешил выслать на эстраду двух барышень: поющую, и вопиющую, которые громогласным дуэтом хотели заглушить стук и крики. Некоторое время длилась борьба между пением и шумом, но храбрые и стойкие барышни преодолели публику – и она наконец снисходительно замолкла.
Вечер кончился как-то странно. Одни выходили из залы в недоумении, другие, то есть большинство, весьма шумно. Там и сям, как последние выстрелы отступающих солдат, раздавались еще выкрики: «Шишкина!.. Орла! Bis!.. Браво!.. Шишкина!»
– Это с какой стати вы шикать изволили? – дерзко-вызывающим тоном обратился к Устинову Полояров.
– С такой, что если раз уже сделана глупость, то не следует повторять ее! – решительно отчеканил Устинов, не смутясь от полояровского взгляда.
– А в чем эта глупость, по-вашему, и почему это не повторять ее, позвольте полюбопытствовать?
– Глупость в том, что она вредит хорошему почтенному делу, а повторение ее могло бы отозваться еще более горькими последствиями для Шишкина.
– Все это вздор! Никаких последствий не будет и быть не может! Тут голос общественного мнения-с!
– В таком разе напрасно сами вы не вышли вместо гимназиста и не прочли «Орла». Скажите, пожалуйста, отчего это вы пропустили такой прекрасный случай?
Последний вопрос был предложен с весьма чувствительною едкостью и попал прямо по назначению. Полоярову нечего было ответить и потому, промычав ироническое «гм!», он отвернулся от Устинова.
XIV
Кому досталось расхлебывать кашу
На другое утро к воротам майорского домика прискакал казак и привез Петру Петровичу повестку из губернаторской канцелярии.
Эта повестка вызывала его прибыть к его превосходительству в одиннадцать часов утра. Лаконизм извещения показался майору довольно зловещим. Он знал, он предчувствовал, по поводу чего будут с ним объяснения. И хуже всего для старика было то, что не видел он ни малейших резонов и оправданий всему этому делу.
Когда майор вступил в губернаторскую залу, там уже толкались кое-какие силы официального мира. Правитель канцелярии и несколько чиновников ожидали со своими докладами; лихой полицмейстер Гнут расхаживал с рапортом; дежурные – канцелярист и квартальный суетились около каких-то шнуровых разграфленных книг и сортировали только что полученные пакеты. Лихой Гнут попытался было мимоходом окинуть майора внушительно-строгим, соколиным взглядом; но того этот взгляд не смутил нимало. В своем мундире, тщательно вычищенном и щеткой, и метелкой, при всех регалиях, стоял майор у окна и с тайной смутой на сердце ожидал что-то будет.
Пробило одиннадцать, – губернатор не показывается.
Пришел черненький Шписс, небрежно мотнув головой на поклоны некоторых чиновников, фамильярно подал руку правителю канцелярии и приятельски заболтал с подполковником Гнутом о вчерашнем «рауте» графини. Пришли и еще двое чиновников по особым поручениям, из которых один обладал весьма либеральной бородой, либеральными усами, либеральной прической и либеральными панталонами. Он небрежно поигрывал стальною цепочкою от часов, которая изображала собою в некотором роде кандалы, с ядром и «мертвою головою». Либеральный чиновник желал обратить внимание присутствовавших на свою цепочку, и, действительно, лихой Гнут вскоре заметил ее:
Эта повестка вызывала его прибыть к его превосходительству в одиннадцать часов утра. Лаконизм извещения показался майору довольно зловещим. Он знал, он предчувствовал, по поводу чего будут с ним объяснения. И хуже всего для старика было то, что не видел он ни малейших резонов и оправданий всему этому делу.
Когда майор вступил в губернаторскую залу, там уже толкались кое-какие силы официального мира. Правитель канцелярии и несколько чиновников ожидали со своими докладами; лихой полицмейстер Гнут расхаживал с рапортом; дежурные – канцелярист и квартальный суетились около каких-то шнуровых разграфленных книг и сортировали только что полученные пакеты. Лихой Гнут попытался было мимоходом окинуть майора внушительно-строгим, соколиным взглядом; но того этот взгляд не смутил нимало. В своем мундире, тщательно вычищенном и щеткой, и метелкой, при всех регалиях, стоял майор у окна и с тайной смутой на сердце ожидал что-то будет.
Пробило одиннадцать, – губернатор не показывается.
Пришел черненький Шписс, небрежно мотнув головой на поклоны некоторых чиновников, фамильярно подал руку правителю канцелярии и приятельски заболтал с подполковником Гнутом о вчерашнем «рауте» графини. Пришли и еще двое чиновников по особым поручениям, из которых один обладал весьма либеральной бородой, либеральными усами, либеральной прической и либеральными панталонами. Он небрежно поигрывал стальною цепочкою от часов, которая изображала собою в некотором роде кандалы, с ядром и «мертвою головою». Либеральный чиновник желал обратить внимание присутствовавших на свою цепочку, и, действительно, лихой Гнут вскоре заметил ее: