Страница:
Джин ВУЛФ
ВОИН ТУМАНА
С величайшим почтением и симпатией посвящаю эту книгу Геродоту из Галикарнаса
"Сперва защитники храма Деметры щитами и собственной грудью заслонили святыню; но редели их ряды, и вскоре началась ожесточенная и долгая рукопашная схватка…"
Геродот
Эта книга – чистейший вымысел, основанный, однако, на реальных событиях 479 г. до н.э.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Года два назад в подвалах Британского музея под ящиками с коллекцией римских монет обнаружили урну со свитками пергамента, который, видимо, так никогда и не был использован. Музей решил оставить урну себе, а свитки – продать с аукциона, и в каталоге фирмы "Сотби" они числились как "Лот 183. Чистые папирусные свитки; возможно, из запасов египетского книготорговца".
Пройдя через многие руки, они попали наконец к некоему мистеру Д.А., торговцу и коллекционеру из Детройта, который заподозрил, что внутри деревяшки, скрепляющей листы, может быть что-то спрятано. Он сделал рентгеновские снимки свитков, и оказалось, что деревяшки отнюдь не полые, однако первый лист одного из манускриптов (так называемый protokollon) весь исписан чрезвычайно мелким почерком. Чувствуя, что находится на пороге настоящего библиографического открытия, коллекционер обследовал свиток с помощью сильных линз и обнаружил, что не только первый, но и все остальные листы с обеих сторон покрыты мельчайшими бледно-серыми буковками, которые сотрудники Британского музея и фирмы "Сотби" явно сочли просто грязными пятнами. Спектрографический анализ показал, что на папирусе писали острым "карандашом" из свинца. Зная, что я интересуюсь мертвыми языками, владелец свитков попросил меня попытаться перевести этот текст. Результат моего труда и представлен ниже.
За исключением небольшого отрывка на вполне сносном греческом, первый свиток составляют записи, сделанные на весьма архаичном латинском языке, причем без знаков препинания. Автор текста, который сам себя называет "Латро" (слово "латро", или "латрон", может иметь значения "разбойник", "повстанец", "наемник", "стражник" или просто "рядовой воин, солдат"), имел прямо-таки катастрофическую склонность к сокращениям – я не шучу, ибо он явно способен был писать целиком лишь самые короткие слова, да и то не всегда, а стало быть, некоторые из его сокращений вполне могли быть поняты мною неверно. Читателю следует также помнить, что все знаки препинания я расставлял сам. Я также ввел в текст некоторые поясняющие детали – автор лишь кое-где намекает на них – и постарался полностью воспроизвести все диалоги, ибо они записаны весьма кратко.
Для удобства чтения я разбил текст на главы – по возможности в тех местах, где этот "латрон" сам прерывает свое повествование. Главы я называл соответственно содержанию каждой, а иногда – по первому предложению главы.
Что касается имен и географических названий, то я старался следовать за автором текста, который порой записывал их на слух, но чаще переводил на понятный ему язык, если понимал смысл данного слова (или ему казалось, что понимал). Так, "Башенный холм" – это, скорее всего, Коринф (так мы и будем называть его), а "Долгий берег" – безусловно, Аттика. В некоторых случаях Латро явно ошибался. Он, видимо, слышал, как речь некоторых не слишком разговорчивых, сдержанных на слова людей называют лаконичной (от греч. laconismos – краткое и четкое изложение мысли), и решил, что Лакония[1] – это «Страна молчаливых». Что же касается его ошибочного перевода названия главного города Лаконии греческим словом «веревка, канат» (звучание которого весьма похоже на «Спарту»)[2], то эту ошибку совершали многие люди его времени, умевшие лишь говорить на греческом.
Похоже, Латро в какой-то степени знаком был и с некоторыми семитскими языками, а на греческом говорил совершенно свободно, однако же либо совсем не умел читать по-гречески, либо читал очень плохо.
В Афинах ("мысль" – греческое значение этого слова) преступность цвела махровым цветом, хуже чем в Нью-Йорке, так что афинский закон, предписывавший женщинам не выходить из дому без сопровождающих, имел целью предотвратить нападения на них. (Следует отметить, что другая женщина или даже ребенок уже считались достаточно надежной охраной.) Комнаты на первом этаже не имели окон, а грабителей называли "стенобитчиками". Несмотря на существующие ныне мифы о нравах античного общества, случаи гомосексуализма были редки и в целом осуждались, хотя бисексуальность была делом обычным и к ней относились спокойно. За охраной порядка в Афинах следили наемники-варвары, услугами которых пользовались потому, что они были менее коррумпированы, чем греки. Кроме того, варвары мастерски владели луком, что было особенно ценным при задержании опасных преступников.
Хотя греческие полисы значительно сильнее отличались друг от друга в плане законов и обычаев, чем то желает признать большая часть ученых, между ними шла оживленнейшая торговля, что и привело к некоей стандартизации денежных единиц и единиц массы. Обола[3], который порой вульгарно называют «плевком», вполне хватало для уплаты за легкий обед.
Гребцы на военных кораблях получали два-три обола в день, но, разумеется, питались вместе с командой. Шесть оболов составляли драхму ("горсть"), и умелый воин-наемник, имевший собственное оружие и доспехи, получал одну драхму за день службы; столько же получали за свои труды "жрицы любви" в доме гетеры Каллеос. Золотой статер был равен двум серебряным драхмам.
Наиболее часто употреблявшаяся разменная монета в десять драхм называлась "сова", ибо эта птица была изображена на ее оборотной стороне. Сто драхм составляли мину; шестьдесят мин – талант, в котором было около пятидесяти семи фунтов золота или восемьсот фунтов серебра (6000 серебряных драхм).
Золотой талант также служил единицей массы: пятьдесят семь фунтов.
Самой распространенной мерой длины был стадий, от которого образовано слово "стадион". В стадии было около двух сотен ярдов (187 м) или чуть больше одной десятой мили.
Проповедники гуманности в итоге приняли античный институт рабства, поняв, что альтернативой ему была бы массовая резня; мы, свидетели истребления евреев в Европе (холокоста), должны быть более снисходительны в своих оценках. Ряды рабов пополнялись в основном за счет военнопленных.
Первоклассный раб мог стоить не менее десяти мин, то есть примерно тридцать шесть тысяч теперешних долларов. Хотя обычно цена раба была значительно ниже.
Если среднего, довольно начитанного американца попросить назвать имена пяти знаменитых греков, то он, скорее всего, скажет: "Гомер, Сократ, Платон, Аристотель, Перикл". Так что тем, кто критически отнесется к запискам Латро, хорошо бы вспомнить: когда он писал их, Гомера уже четыреста лет не было на свете, а вот о Сократе, Платоне, Аристотеле или Перикле никто еще и слыхом не слыхивал, да и слово "философ"[4] было тогда не в ходу.
В Древней Греции скептиками называли тех, кто размышляет (от греч. skeptikos – разглядывающий, размышляющий), а не насмешничает.
Современные скептики, видимо, скажут, что Латро описывает Грецию такой, какой она предстает в собственно греческих летописях и мифах. Это так и есть, и для него это было реальностью; например, когда гонец, посланный из Афин в Спарту просить о помощи перед битвой при Марафоне (490 г. до н.э.), встретил по дороге бога Пана, то по возвращении честно поведал о разговоре с ним афинскому Собранию. (Следует отметить, что спартанцы, прекрасно понимая, кто из богов правит их страной, отказались выступить, пока не наступит полнолуние.) Джин Вулф
Пройдя через многие руки, они попали наконец к некоему мистеру Д.А., торговцу и коллекционеру из Детройта, который заподозрил, что внутри деревяшки, скрепляющей листы, может быть что-то спрятано. Он сделал рентгеновские снимки свитков, и оказалось, что деревяшки отнюдь не полые, однако первый лист одного из манускриптов (так называемый protokollon) весь исписан чрезвычайно мелким почерком. Чувствуя, что находится на пороге настоящего библиографического открытия, коллекционер обследовал свиток с помощью сильных линз и обнаружил, что не только первый, но и все остальные листы с обеих сторон покрыты мельчайшими бледно-серыми буковками, которые сотрудники Британского музея и фирмы "Сотби" явно сочли просто грязными пятнами. Спектрографический анализ показал, что на папирусе писали острым "карандашом" из свинца. Зная, что я интересуюсь мертвыми языками, владелец свитков попросил меня попытаться перевести этот текст. Результат моего труда и представлен ниже.
За исключением небольшого отрывка на вполне сносном греческом, первый свиток составляют записи, сделанные на весьма архаичном латинском языке, причем без знаков препинания. Автор текста, который сам себя называет "Латро" (слово "латро", или "латрон", может иметь значения "разбойник", "повстанец", "наемник", "стражник" или просто "рядовой воин, солдат"), имел прямо-таки катастрофическую склонность к сокращениям – я не шучу, ибо он явно способен был писать целиком лишь самые короткие слова, да и то не всегда, а стало быть, некоторые из его сокращений вполне могли быть поняты мною неверно. Читателю следует также помнить, что все знаки препинания я расставлял сам. Я также ввел в текст некоторые поясняющие детали – автор лишь кое-где намекает на них – и постарался полностью воспроизвести все диалоги, ибо они записаны весьма кратко.
Для удобства чтения я разбил текст на главы – по возможности в тех местах, где этот "латрон" сам прерывает свое повествование. Главы я называл соответственно содержанию каждой, а иногда – по первому предложению главы.
Что касается имен и географических названий, то я старался следовать за автором текста, который порой записывал их на слух, но чаще переводил на понятный ему язык, если понимал смысл данного слова (или ему казалось, что понимал). Так, "Башенный холм" – это, скорее всего, Коринф (так мы и будем называть его), а "Долгий берег" – безусловно, Аттика. В некоторых случаях Латро явно ошибался. Он, видимо, слышал, как речь некоторых не слишком разговорчивых, сдержанных на слова людей называют лаконичной (от греч. laconismos – краткое и четкое изложение мысли), и решил, что Лакония[1] – это «Страна молчаливых». Что же касается его ошибочного перевода названия главного города Лаконии греческим словом «веревка, канат» (звучание которого весьма похоже на «Спарту»)[2], то эту ошибку совершали многие люди его времени, умевшие лишь говорить на греческом.
Похоже, Латро в какой-то степени знаком был и с некоторыми семитскими языками, а на греческом говорил совершенно свободно, однако же либо совсем не умел читать по-гречески, либо читал очень плохо.
* * *
Несколько слов о той культурной среде, в которой очутился Латро, когда начал вести дневник. Обитатели этих мест называли себя отнюдь не "греками", как, впрочем, и жители современной Греции. Они не придавали особого значений одежде, хотя в большей части их полисов женщине не подобало появляться в общественных местах совершенно обнаженной, тогда как мужчины делали это весьма часто. Завтракать было не принято; и если накануне человек не слишком злоупотребил выпивкой, то вставал он на рассвете, однако первая трапеза состоялась лишь в полдень, а вторая – вечером. В мирное время даже детям в воду добавляли вино; во время же войны воины бывали страшно недовольны, если им приходилось пить просто воду.В Афинах ("мысль" – греческое значение этого слова) преступность цвела махровым цветом, хуже чем в Нью-Йорке, так что афинский закон, предписывавший женщинам не выходить из дому без сопровождающих, имел целью предотвратить нападения на них. (Следует отметить, что другая женщина или даже ребенок уже считались достаточно надежной охраной.) Комнаты на первом этаже не имели окон, а грабителей называли "стенобитчиками". Несмотря на существующие ныне мифы о нравах античного общества, случаи гомосексуализма были редки и в целом осуждались, хотя бисексуальность была делом обычным и к ней относились спокойно. За охраной порядка в Афинах следили наемники-варвары, услугами которых пользовались потому, что они были менее коррумпированы, чем греки. Кроме того, варвары мастерски владели луком, что было особенно ценным при задержании опасных преступников.
Хотя греческие полисы значительно сильнее отличались друг от друга в плане законов и обычаев, чем то желает признать большая часть ученых, между ними шла оживленнейшая торговля, что и привело к некоей стандартизации денежных единиц и единиц массы. Обола[3], который порой вульгарно называют «плевком», вполне хватало для уплаты за легкий обед.
Гребцы на военных кораблях получали два-три обола в день, но, разумеется, питались вместе с командой. Шесть оболов составляли драхму ("горсть"), и умелый воин-наемник, имевший собственное оружие и доспехи, получал одну драхму за день службы; столько же получали за свои труды "жрицы любви" в доме гетеры Каллеос. Золотой статер был равен двум серебряным драхмам.
Наиболее часто употреблявшаяся разменная монета в десять драхм называлась "сова", ибо эта птица была изображена на ее оборотной стороне. Сто драхм составляли мину; шестьдесят мин – талант, в котором было около пятидесяти семи фунтов золота или восемьсот фунтов серебра (6000 серебряных драхм).
Золотой талант также служил единицей массы: пятьдесят семь фунтов.
Самой распространенной мерой длины был стадий, от которого образовано слово "стадион". В стадии было около двух сотен ярдов (187 м) или чуть больше одной десятой мили.
Проповедники гуманности в итоге приняли античный институт рабства, поняв, что альтернативой ему была бы массовая резня; мы, свидетели истребления евреев в Европе (холокоста), должны быть более снисходительны в своих оценках. Ряды рабов пополнялись в основном за счет военнопленных.
Первоклассный раб мог стоить не менее десяти мин, то есть примерно тридцать шесть тысяч теперешних долларов. Хотя обычно цена раба была значительно ниже.
Если среднего, довольно начитанного американца попросить назвать имена пяти знаменитых греков, то он, скорее всего, скажет: "Гомер, Сократ, Платон, Аристотель, Перикл". Так что тем, кто критически отнесется к запискам Латро, хорошо бы вспомнить: когда он писал их, Гомера уже четыреста лет не было на свете, а вот о Сократе, Платоне, Аристотеле или Перикле никто еще и слыхом не слыхивал, да и слово "философ"[4] было тогда не в ходу.
В Древней Греции скептиками называли тех, кто размышляет (от греч. skeptikos – разглядывающий, размышляющий), а не насмешничает.
Современные скептики, видимо, скажут, что Латро описывает Грецию такой, какой она предстает в собственно греческих летописях и мифах. Это так и есть, и для него это было реальностью; например, когда гонец, посланный из Афин в Спарту просить о помощи перед битвой при Марафоне (490 г. до н.э.), встретил по дороге бога Пана, то по возвращении честно поведал о разговоре с ним афинскому Собранию. (Следует отметить, что спартанцы, прекрасно понимая, кто из богов правит их страной, отказались выступить, пока не наступит полнолуние.) Джин Вулф
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
ЧИТАЙ ЭТО КАЖДЫЙ ДЕНЬ
Пишу я о событиях самых недавних. На заре в мою палатку заглянул лекарь и спросил, помню ли я его. Когда я сказал, что не помню, он объяснил мне, кто он такой, и дал этот свиток и стиль[5] из мягкого металла, который пишет на папирусе не хуже, чем на воске.
Имя мое Латро. Забывать его нельзя! Лекарь сказал, что я очень быстро все забываю из-за того, что был ранен в бою. Он даже назвал это сражение каким-то именем, будто оно человек, но я уже не помню каким. Он сказал, чтобы я приучился записывать все как можно подробнее, чтобы потом проверить себя, если что-нибудь позабуду.
Сперва он попросил меня что-нибудь написать ему на земле и явно остался мною очень доволен. Он сказал, что большинство воинов писать не умеют, и похвалил мой почерк, хотя заметил, что некоторые буквы я пишу совсем не так, как-он. Затем я подержал светильник, а он показал мне, как надо писать правильно. Мне его почерк, по правде сказать, показался весьма странным. Он родом из Речной страны «Египет».
Лекарь спросил, как меня зовут, но я не смог выговорить свое имя. Потом он спросил, помню ли я, о чем мы с ним вчера говорили, но я и этого не помнил. Оказалось, мы уже несколько раз беседовали, но каждый раз, когда он приходил ко мне снова, я уже все забывал. По его словам, Латро назвал меня кто-то из воинов. Своего настоящего имени я не помнил, однако сумел вспомнить наш дом и ручеек, что, смеясь, струился над покрытым разноцветными камешками дном, и рассказал лекарю об этом. Потом описал ему мать и отца – я и сейчас мысленно вижу их перед собой, – но имен их назвать так и не сумел. Лекарь сказал, что это, видимо, мои самые первые воспоминания – им, может, лет двадцать или больше. Потом он спросил, кто научил меня писать, но этого я, конечно, сказать не мог. Вот тогда он и дал мне свиток и стиль.
Я удобно устроился у раскладного походного стола и, поскольку уже записал все, что помню о беседах с лекарем, опишу теперь то, что меня окружает, чтобы при случае можно было вспомнить, где я находился.
Небо надо мной широкое, синее, но солнце еще не поднялось над палатками. Палаток огромное множество. Одни – из шкур, другие – из ткани.
По большей части самые простые, однако поодаль виднеется настоящий шатер, украшенный разноцветными кисточками из шерсти. Вскоре после ухода лекаря мимо меня на несгибающихся ногах лениво прошагали четыре верблюда, понукаемых крикливыми погонщиками, и вот только что верблюды проследовали обратно – с грузом и разукрашенные точно такими же красными и синими шерстяными кисточками, как на той богатой палатке. Верблюды подняли тучи пыли, потому что погонщики колотили их, заставляя перейти на бег.
Мимо меня торопливо проходят и пробегают воины; лица их всегда суровы.
Чаще всего это коренастые чернобородые люди. Они одеты в штаны[6] и вышитые бирюзовым и золотым рубахи, надетые поверх чешуйчатых лат. У одного в руках копье, украшенное золотым яблоком. Он – первый среди множества – взглянул на меня, и я решился остановить его и спросить, чья это армия. Он сказал: «Великого царя»[7], и я поспешил записать его ответ.
Голова моя все еще побаливает. Пальцы сами так и тянутся к повязке – в том месте, которое лекарь мне трогать запретил. Когда я беру в руки стиль, то удержаться легче. Порой мне кажется, что все передо мной окутано таким густым туманом, что сквозь него не пробиться даже солнцу.
Ну вот, я снова пишу. До того я рассматривал меч и латы, лежащие подле моего ложа. В шлеме дыра – он так и не смог защитить мою бедную голову. А рядом моя Фальката «серповидная (лат.)» и кираса. Фалькату сам я совсем не помнил, зато ей моя рука была явно хорошо знакома. Когда я вынул меч из ножен, кое-кто из моих соседей, тоже раненных, явно испугался, так что я поспешил снова спрятать оружие. Соседи по палатке моей речи не понимают, как, впрочем, и я их.
Едва я закончил писать, как снова зашел лекарь, и я спросил у него, где меня ранили. Он сказал, что неподалеку от святилища Матери-Земли[8], где войско Великого царя билось с армиями Афин и Спарты.
Потом я помог сложить нашу палатку. Рядом стояли мулы, на них грузили носилки с теми, кто не может идти. Лекарь сказал, чтобы я шел со всеми вместе, а если где-нибудь отстану, то должен отыскать его мула (он пегий) или его слугу (он одноглазый). Видимо, именно его одноглазый слуга выносил из нашей палатки умерших. Я сказал лекарю, что непременно возьму с собой подаренный им свиток, потом надел кирасу и опоясался мечом. Шлем мой вообще-то можно было бы продать – он ведь из бронзы, – но мне его тащить не хотелось. Так что в него сложили постельные принадлежности.
Не знаю, как называется эта река. Армия Великого царя черным покрывалом укрыла дорогу на много стадий, и я, хоть и видел это войско неоднократно, никак не могу понять, как можно было одержать над ним победу, ведь число воинов в нем поистине несметно. Не могу я понять и того, почему воюю на стороне Великого царя. Известно, что нас постоянно преследует противник, натиск которого сдерживает кавалерия, – это я подслушал, когда мимо проезжала куда-то в тыл группа всадников и один из них говорил на том языке, каким я пользовался при разговоре с лекарем. Однако при письме я пользуюсь совсем иным языком.
Рядом со мной чернокожий человек. Он одет в шкуру какого-то пятнистого зверя[9], а копье его украшено раздвоенным рогом. Иногда он что-то говорит мне, но если я когда-то и понимал этот язык, то теперь совершенно позабыл его. При встрече он с помощью жестов спросил у меня, видел ли я когда-либо таких же чернокожих, как он. Я молча покачал головой, и он, кажется, понял, в чем дело. Он читает мои записи с большим интересом.
Вода в реке после такого нашествия людей и животных еще долго была взбаламученной. Теперь она вновь стала прозрачной, и в ней отражается моя физиономия и физиономия моего чернокожего спутника. Я не похож ни на него, ни на других воинов Великого царя. Я показал чернокожему свои руки, коснулся ими волос и спросил, видел ли он похожих на меня людей. Он кивнул и развязал два маленьких мешочка, которые всегда носит с собой; в одном – белая глина, в другом – киноварь. Он дал мне понять, что мы должны идти вместе со всеми. Пока он объяснял это мне, я заметил у него за спиной другого человека, с более светлой, чем у меня самого, кожей. Человек этот находился в реке, и сперва я решил, что он утопленник, ибо лицо его сперва было под водой; однако он улыбнулся мне, махнул рукой туда, где уже снова собиралась в путь армия Великого царя, и тут же исчез в глубине. Я сказал чернокожему, что с места не сдвинусь, пока не запишу в свой дневник об этом речном существе.
Итак, кожа его была белее пены, а борода – черная, курчавая, сперва я даже решил, что она просто перепачкана илом. Он был плотного сложения, этакий здоровяк – в армии такими обычно бывают люди из богатых семей, а не профессиональные воины. Он был ничуть не жирный, напротив, очень крепкий и мускулистый, а голову его украшали короткие, как у быка, рога[10]. Глаза его искрились весельем и отвагой, он словно говорил: «Да мне любую крепость взять ничего не стоит!» Когда он махнул рукой, то вроде бы хотел сказать, что мы еще встретимся. Да и мне бы не хотелось забывать его. Река его так прохладна и спокойна! Она бежит с гор и спешит напоить эти земли.
Пусть напоит еще разок и меня, и мы с чернокожим двинемся дальше.
Мой чернокожий приятель уже разжег костер и ушел на поиски пищи в лагерь. Я чувствую себя так плохо, что, видимо, никакой ужин меня уже не спасет и завтра я умру – но в плен к этим рабам не попаду, просто рухну на землю, обниму ее и попытаюсь натянуть ее на себя, как плащ. Те воины, язык которых я понимаю, много говорят о богах и проклинают и этих богов, и всех на свете, и самих себя в первую очередь. Мне кажется, когда-то и я знавал богов; я помню, как молился рядом с матерью на пороге скромного храма, стены которого были увиты виноградом. Но имени того божества я теперь не помню. И даже если б я мог призвать его на помощь, вряд ли он откликнулся бы на мой зов. Родные края конечно же очень далеко сейчас от меня, и очень далека отсюда скромная обитель того божества.
Я ходил на берег реки. Там я обратился к ней и сказал: "Я не знаю иного бога, кроме тебя. Завтра я умру и уйду под землю, как и все мертвые. Молю тебя об одном: пусть мой чернокожий спутник будет счастлив, ибо он стал мне больше чем братом. Вот мой меч, этим мечом я мог бы убить его. Прими же мою жертву!" И я бросил свою Фалькату в воду.
И тут снова появился тот речной человек. Он поднялся над темной водой и стал играть с моим мечом, подбрасывал его в воздух и снова ловил – то за рукоять, то прямо за острый клинок. Еще с ним рядом были две юные девушки, возможно, его дочери, и он нарочно пугал их мечом, а они все пытались отобрать у него эту игрушку. И все трое светились, точно жемчужины в лунном свете.
Немного поиграв, речной человек бросил Фалькату к моим ногам. "Я бы исцелил тебя, если б мог, – сказал он мне, – но это выше моих сил, хотя и металлы, и дерево, и подводные обитатели, и пшеничные зерна, и ячмень – все в моей власти. – Голос его звучал как рокот прибоя. – Да, все, но только не это, хотя любой дар я возвращаю стократ. А потому возвращаю тебе твою Фалькату, закаленную в моих струях. Ни дерево, ни бронза, ни железо не смогут устоять перед нею, и Фальката твоя никогда тебя не подведет, если ты сам не подведешь ее".
Сказав так, он и его дочери (если то были его дочери) исчезли в водах реки. Я поднял Фалькату, намереваясь осушить клинок, однако он оказался сухим и горячим. Вскоре вернулся мой чернокожий спутник и принес ужин – хлеб и мясо – и множество историй о том, как ему удалось украсть пищу; все это он рассказывал мне с помощью сложной пантомимы. Мы поели, и теперь он спит, а я пишу.
Имя мое Латро. Забывать его нельзя! Лекарь сказал, что я очень быстро все забываю из-за того, что был ранен в бою. Он даже назвал это сражение каким-то именем, будто оно человек, но я уже не помню каким. Он сказал, чтобы я приучился записывать все как можно подробнее, чтобы потом проверить себя, если что-нибудь позабуду.
Сперва он попросил меня что-нибудь написать ему на земле и явно остался мною очень доволен. Он сказал, что большинство воинов писать не умеют, и похвалил мой почерк, хотя заметил, что некоторые буквы я пишу совсем не так, как-он. Затем я подержал светильник, а он показал мне, как надо писать правильно. Мне его почерк, по правде сказать, показался весьма странным. Он родом из Речной страны «Египет».
Лекарь спросил, как меня зовут, но я не смог выговорить свое имя. Потом он спросил, помню ли я, о чем мы с ним вчера говорили, но я и этого не помнил. Оказалось, мы уже несколько раз беседовали, но каждый раз, когда он приходил ко мне снова, я уже все забывал. По его словам, Латро назвал меня кто-то из воинов. Своего настоящего имени я не помнил, однако сумел вспомнить наш дом и ручеек, что, смеясь, струился над покрытым разноцветными камешками дном, и рассказал лекарю об этом. Потом описал ему мать и отца – я и сейчас мысленно вижу их перед собой, – но имен их назвать так и не сумел. Лекарь сказал, что это, видимо, мои самые первые воспоминания – им, может, лет двадцать или больше. Потом он спросил, кто научил меня писать, но этого я, конечно, сказать не мог. Вот тогда он и дал мне свиток и стиль.
Я удобно устроился у раскладного походного стола и, поскольку уже записал все, что помню о беседах с лекарем, опишу теперь то, что меня окружает, чтобы при случае можно было вспомнить, где я находился.
Небо надо мной широкое, синее, но солнце еще не поднялось над палатками. Палаток огромное множество. Одни – из шкур, другие – из ткани.
По большей части самые простые, однако поодаль виднеется настоящий шатер, украшенный разноцветными кисточками из шерсти. Вскоре после ухода лекаря мимо меня на несгибающихся ногах лениво прошагали четыре верблюда, понукаемых крикливыми погонщиками, и вот только что верблюды проследовали обратно – с грузом и разукрашенные точно такими же красными и синими шерстяными кисточками, как на той богатой палатке. Верблюды подняли тучи пыли, потому что погонщики колотили их, заставляя перейти на бег.
Мимо меня торопливо проходят и пробегают воины; лица их всегда суровы.
Чаще всего это коренастые чернобородые люди. Они одеты в штаны[6] и вышитые бирюзовым и золотым рубахи, надетые поверх чешуйчатых лат. У одного в руках копье, украшенное золотым яблоком. Он – первый среди множества – взглянул на меня, и я решился остановить его и спросить, чья это армия. Он сказал: «Великого царя»[7], и я поспешил записать его ответ.
Голова моя все еще побаливает. Пальцы сами так и тянутся к повязке – в том месте, которое лекарь мне трогать запретил. Когда я беру в руки стиль, то удержаться легче. Порой мне кажется, что все передо мной окутано таким густым туманом, что сквозь него не пробиться даже солнцу.
Ну вот, я снова пишу. До того я рассматривал меч и латы, лежащие подле моего ложа. В шлеме дыра – он так и не смог защитить мою бедную голову. А рядом моя Фальката «серповидная (лат.)» и кираса. Фалькату сам я совсем не помнил, зато ей моя рука была явно хорошо знакома. Когда я вынул меч из ножен, кое-кто из моих соседей, тоже раненных, явно испугался, так что я поспешил снова спрятать оружие. Соседи по палатке моей речи не понимают, как, впрочем, и я их.
Едва я закончил писать, как снова зашел лекарь, и я спросил у него, где меня ранили. Он сказал, что неподалеку от святилища Матери-Земли[8], где войско Великого царя билось с армиями Афин и Спарты.
Потом я помог сложить нашу палатку. Рядом стояли мулы, на них грузили носилки с теми, кто не может идти. Лекарь сказал, чтобы я шел со всеми вместе, а если где-нибудь отстану, то должен отыскать его мула (он пегий) или его слугу (он одноглазый). Видимо, именно его одноглазый слуга выносил из нашей палатки умерших. Я сказал лекарю, что непременно возьму с собой подаренный им свиток, потом надел кирасу и опоясался мечом. Шлем мой вообще-то можно было бы продать – он ведь из бронзы, – но мне его тащить не хотелось. Так что в него сложили постельные принадлежности.
* * *
Мы отдыхаем на берегу реки, и я пишу, опустив ноги в прохладную воду.Не знаю, как называется эта река. Армия Великого царя черным покрывалом укрыла дорогу на много стадий, и я, хоть и видел это войско неоднократно, никак не могу понять, как можно было одержать над ним победу, ведь число воинов в нем поистине несметно. Не могу я понять и того, почему воюю на стороне Великого царя. Известно, что нас постоянно преследует противник, натиск которого сдерживает кавалерия, – это я подслушал, когда мимо проезжала куда-то в тыл группа всадников и один из них говорил на том языке, каким я пользовался при разговоре с лекарем. Однако при письме я пользуюсь совсем иным языком.
Рядом со мной чернокожий человек. Он одет в шкуру какого-то пятнистого зверя[9], а копье его украшено раздвоенным рогом. Иногда он что-то говорит мне, но если я когда-то и понимал этот язык, то теперь совершенно позабыл его. При встрече он с помощью жестов спросил у меня, видел ли я когда-либо таких же чернокожих, как он. Я молча покачал головой, и он, кажется, понял, в чем дело. Он читает мои записи с большим интересом.
Вода в реке после такого нашествия людей и животных еще долго была взбаламученной. Теперь она вновь стала прозрачной, и в ней отражается моя физиономия и физиономия моего чернокожего спутника. Я не похож ни на него, ни на других воинов Великого царя. Я показал чернокожему свои руки, коснулся ими волос и спросил, видел ли он похожих на меня людей. Он кивнул и развязал два маленьких мешочка, которые всегда носит с собой; в одном – белая глина, в другом – киноварь. Он дал мне понять, что мы должны идти вместе со всеми. Пока он объяснял это мне, я заметил у него за спиной другого человека, с более светлой, чем у меня самого, кожей. Человек этот находился в реке, и сперва я решил, что он утопленник, ибо лицо его сперва было под водой; однако он улыбнулся мне, махнул рукой туда, где уже снова собиралась в путь армия Великого царя, и тут же исчез в глубине. Я сказал чернокожему, что с места не сдвинусь, пока не запишу в свой дневник об этом речном существе.
Итак, кожа его была белее пены, а борода – черная, курчавая, сперва я даже решил, что она просто перепачкана илом. Он был плотного сложения, этакий здоровяк – в армии такими обычно бывают люди из богатых семей, а не профессиональные воины. Он был ничуть не жирный, напротив, очень крепкий и мускулистый, а голову его украшали короткие, как у быка, рога[10]. Глаза его искрились весельем и отвагой, он словно говорил: «Да мне любую крепость взять ничего не стоит!» Когда он махнул рукой, то вроде бы хотел сказать, что мы еще встретимся. Да и мне бы не хотелось забывать его. Река его так прохладна и спокойна! Она бежит с гор и спешит напоить эти земли.
Пусть напоит еще разок и меня, и мы с чернокожим двинемся дальше.
* * *
Вечер. Лекарь конечно же покормил бы меня, если бы я сумел его найти; но я слишком устал, чтобы идти куда-то. К концу дня я все больше слабел и еле переставлял ноги. Когда чернокожий попытался поторопить меня, я знаками объяснил ему, чтобы он шел вперед один. Он покачал головой и, по-моему, стал ругаться всякими нехорошими словами и даже замахнулся копьем, словно собирался меня ударить. Я выхватил Фалькату. Он бросил копье и подбородком (так он всегда делает) показал мне назад. Там, в лучах солнца, по равнине рыскали всадники. Их было не меньше тысячи! Четкие тени на земле были видны отчетливо, хотя самих всадников скрывали клубы пыли, вылетавшей из-под копыт лошадей. Какой-то воин, раненный в ногу, которому идти было еще труднее, чем мне, сказал, что у нашего противника все пращники и лучники из рабов Спарты, и если бы некто (он назвал мне имя, но я его не помню) был еще жив, то мы легко могли бы повернуть и разбить это войско. И все-таки мне показалось, что сам он этих спартанцев боится.Мой чернокожий приятель уже разжег костер и ушел на поиски пищи в лагерь. Я чувствую себя так плохо, что, видимо, никакой ужин меня уже не спасет и завтра я умру – но в плен к этим рабам не попаду, просто рухну на землю, обниму ее и попытаюсь натянуть ее на себя, как плащ. Те воины, язык которых я понимаю, много говорят о богах и проклинают и этих богов, и всех на свете, и самих себя в первую очередь. Мне кажется, когда-то и я знавал богов; я помню, как молился рядом с матерью на пороге скромного храма, стены которого были увиты виноградом. Но имени того божества я теперь не помню. И даже если б я мог призвать его на помощь, вряд ли он откликнулся бы на мой зов. Родные края конечно же очень далеко сейчас от меня, и очень далека отсюда скромная обитель того божества.
* * *
Я собрал немного топлива и подбросил в костер. Стало светлее, теперь мне удобнее писать. А писать я должен, мне нельзя забывать то, что случилось со мною. Ведь тот знакомый туман непременно вернется, и тогда все канет в забвение, так что вся надежда на этот дневник.Я ходил на берег реки. Там я обратился к ней и сказал: "Я не знаю иного бога, кроме тебя. Завтра я умру и уйду под землю, как и все мертвые. Молю тебя об одном: пусть мой чернокожий спутник будет счастлив, ибо он стал мне больше чем братом. Вот мой меч, этим мечом я мог бы убить его. Прими же мою жертву!" И я бросил свою Фалькату в воду.
И тут снова появился тот речной человек. Он поднялся над темной водой и стал играть с моим мечом, подбрасывал его в воздух и снова ловил – то за рукоять, то прямо за острый клинок. Еще с ним рядом были две юные девушки, возможно, его дочери, и он нарочно пугал их мечом, а они все пытались отобрать у него эту игрушку. И все трое светились, точно жемчужины в лунном свете.
Немного поиграв, речной человек бросил Фалькату к моим ногам. "Я бы исцелил тебя, если б мог, – сказал он мне, – но это выше моих сил, хотя и металлы, и дерево, и подводные обитатели, и пшеничные зерна, и ячмень – все в моей власти. – Голос его звучал как рокот прибоя. – Да, все, но только не это, хотя любой дар я возвращаю стократ. А потому возвращаю тебе твою Фалькату, закаленную в моих струях. Ни дерево, ни бронза, ни железо не смогут устоять перед нею, и Фальката твоя никогда тебя не подведет, если ты сам не подведешь ее".
Сказав так, он и его дочери (если то были его дочери) исчезли в водах реки. Я поднял Фалькату, намереваясь осушить клинок, однако он оказался сухим и горячим. Вскоре вернулся мой чернокожий спутник и принес ужин – хлеб и мясо – и множество историй о том, как ему удалось украсть пищу; все это он рассказывал мне с помощью сложной пантомимы. Мы поели, и теперь он спит, а я пишу.
Глава 2
В ФИВАХ
Мы стоим здесь лагерем, и я уже успел забыть большую часть того, что произошло с тех пор, как я видел Быстрого бога[11]. Собственно, и его я тоже успел забыть и знаю о нем только потому, что перечитал свой дневник, который продолжаю вести.
Фивы прекрасны. Там настоящие дворцы из мрамора и замечательный рынок.
Однако тамошние жители напуганы и злятся на Великого царя за то, что он оставил в городе столь малое войско, хотя фиванцы сражались на его стороне. Видимо, жители Фив рассчитывали, что персы в конечном счете возьмут верх над Афинами и Спартой – а ведь жители этих полисов тоже сыновья Эллина[12], как и сами фиванцы. Здесь говорят, что афинянам ненавистно даже само название города, Фивы, и они непременно выжгут его дотла – как Великий царь сжег Афины. А еще говорят (я прислушивался к разговорам на рынке), что сдались бы на милость спартанцев, вот только милосердие спартанцам не свойственно. Фиванцы очень хотят, чтобы мы остались, однако понимают, что мы все же уйдем и они останутся без защиты – тогда им придется надеяться лишь на крепкие стены да на своих мужчин, хотя лучшие из них уже погибли. Наверное, они правы: я уже не раз слышал, что скорее всего завтра мы снимем лагерь.
В Фивах много гостиниц, но у нас с чернокожим нет денег, так что мы спим у крепостных стен, как и все остальные воины Великого царя. Жаль, что я сразу не описал в дневнике внешность того доброго лекаря, ибо теперь не могу его отыскать – здесь лекарей очень много, да и пегих мулов хватает. А из всех одноглазых людей ни один не признается, что служит у лекаря. Со мной вообще разговаривают неохотно: завидев мои бинты, все сразу решают, что я попрошайка. Попрошайничать я, конечно, ни за что не буду, хотя, по-моему, еще более постыдно есть краденое – а ведь я только что поужинал тем, что стащил где-то мой чернокожий приятель. Утром я тоже пытался воровать на рынке, но у меня это получается куда хуже, чем у него. Теперь мы с ним собираемся на другой рынок, и я буду отвлекать продавцов, как уже делал это сегодня утром. Воровать чернокожему трудно – внешность бросается в глаза, – однако он очень ловок и все-таки успевает стащить что-нибудь, даже если за ним следят специально. Не знаю, как ему это удается; он много раз показывал мне, но я так и не сумел ничего заметить.
Позавтракав часов в двенадцать и немного передохнув, мы с чернокожим пошли, как и собирались, на другой рынок. Центральная рыночная площадь Фив, агора, со всех сторон окружена красивыми зданиями с мраморными колоннами и вымощена камнем. Здесь продают ювелирные украшения, золотые и серебряные чаши, хотя можно купить и хлеб, вино, рыбу, фиги и другие продукты.
Агора заполнена множеством покупателей и продавцов, а посреди нее бьет фонтан, в струях которого высится мраморная статуя Быстрого бога.
Поскольку я уже прочитал о нем в своем дневнике, то бросился к фонтану, полагая, что статуя и есть Быстрый бог, и громко к нему взывая. Тут же вокруг собралась толпа – человек сто, не меньше; там были и воины Великого царя, но большей частью фиванцы, которые все время задавали мне разные вопросы, и я, как мог, отвечал. Чернокожий обратился к толпе, знаками прося денег; медные, бронзовые и серебряные монеты посыпались дождем, их было так много, что чернокожий вынужден был ссыпать их в мешок, где хранит свои пожитки.
Фивы прекрасны. Там настоящие дворцы из мрамора и замечательный рынок.
Однако тамошние жители напуганы и злятся на Великого царя за то, что он оставил в городе столь малое войско, хотя фиванцы сражались на его стороне. Видимо, жители Фив рассчитывали, что персы в конечном счете возьмут верх над Афинами и Спартой – а ведь жители этих полисов тоже сыновья Эллина[12], как и сами фиванцы. Здесь говорят, что афинянам ненавистно даже само название города, Фивы, и они непременно выжгут его дотла – как Великий царь сжег Афины. А еще говорят (я прислушивался к разговорам на рынке), что сдались бы на милость спартанцев, вот только милосердие спартанцам не свойственно. Фиванцы очень хотят, чтобы мы остались, однако понимают, что мы все же уйдем и они останутся без защиты – тогда им придется надеяться лишь на крепкие стены да на своих мужчин, хотя лучшие из них уже погибли. Наверное, они правы: я уже не раз слышал, что скорее всего завтра мы снимем лагерь.
В Фивах много гостиниц, но у нас с чернокожим нет денег, так что мы спим у крепостных стен, как и все остальные воины Великого царя. Жаль, что я сразу не описал в дневнике внешность того доброго лекаря, ибо теперь не могу его отыскать – здесь лекарей очень много, да и пегих мулов хватает. А из всех одноглазых людей ни один не признается, что служит у лекаря. Со мной вообще разговаривают неохотно: завидев мои бинты, все сразу решают, что я попрошайка. Попрошайничать я, конечно, ни за что не буду, хотя, по-моему, еще более постыдно есть краденое – а ведь я только что поужинал тем, что стащил где-то мой чернокожий приятель. Утром я тоже пытался воровать на рынке, но у меня это получается куда хуже, чем у него. Теперь мы с ним собираемся на другой рынок, и я буду отвлекать продавцов, как уже делал это сегодня утром. Воровать чернокожему трудно – внешность бросается в глаза, – однако он очень ловок и все-таки успевает стащить что-нибудь, даже если за ним следят специально. Не знаю, как ему это удается; он много раз показывал мне, но я так и не сумел ничего заметить.
* * *
Чернокожий что-то объясняет на пальцах, остальные с ним спорят, а я пишу свой дневник, устроившись на полу в храме Светлого бога[13], что близ центральной рыночной площади. Многое успело произойти с тех пор, как я сделал последнюю запись, – и я с трудом понимаю, о чем там речь. Не знаю, с чего и начать.Позавтракав часов в двенадцать и немного передохнув, мы с чернокожим пошли, как и собирались, на другой рынок. Центральная рыночная площадь Фив, агора, со всех сторон окружена красивыми зданиями с мраморными колоннами и вымощена камнем. Здесь продают ювелирные украшения, золотые и серебряные чаши, хотя можно купить и хлеб, вино, рыбу, фиги и другие продукты.
Агора заполнена множеством покупателей и продавцов, а посреди нее бьет фонтан, в струях которого высится мраморная статуя Быстрого бога.
Поскольку я уже прочитал о нем в своем дневнике, то бросился к фонтану, полагая, что статуя и есть Быстрый бог, и громко к нему взывая. Тут же вокруг собралась толпа – человек сто, не меньше; там были и воины Великого царя, но большей частью фиванцы, которые все время задавали мне разные вопросы, и я, как мог, отвечал. Чернокожий обратился к толпе, знаками прося денег; медные, бронзовые и серебряные монеты посыпались дождем, их было так много, что чернокожий вынужден был ссыпать их в мешок, где хранит свои пожитки.