Свободное повествование, в котором сменяют друг друга события личной жизни Хайяма, его раздумья над загадками бытия и исторические картины неспокойного исламского средневековья, позволяет приоткрыть завесу, покрывающую неиссякаемый источник неподвластного времени вечного очарования хайямовских строк.
   Может быть, кое-кто из читателей будет разочарован кажущейся простотой жизни Хайяма. Но здесь нужно учитывать, что он был суфи – человеком, жившим одновременно в двух мирах – земном и вышнем. Вначале Хайям, по своим взглядам и под влиянием разработанного Джунайдом «учения трезвости», был близок к мистическому Пути «каландарийа», а затем примкнул к суфийской школе «хваджаган», период зарождения и формирования которой пришелся на последние два десятилетия его жизни. О мощной энергетике этой школы свидетельствует тот факт, что в виде суфийского братства «накшбандийа» она практически существует до сих пор.
   Не следует забывать и о том, что большую часть жизни Хайяму приходилось скрывать свои суфийские убеждения, поскольку это мистическое направление было легализировано в исламе лишь после 1105 года, и только после этого в своем трактате «О всеобщности существования» он впервые открыто изложил основные принципы суфийского Пути «хваджаган».
   С философскими взглядами Хайяма связана и не соответствовавшая его материальным возможностям относительная воздержанность в земных наслаждениях и утехах, отразившаяся в его жизнеописании и, на поверхностный взгляд, не соответствующая эпикурейским настроениям в его поэзии. В этом также нет противоречия. Дело в том, что суфийская поэзия, мастером которой был Хайям, пользуется своим особым языком, и в нем слова имеют, наряду со своим обычным – внешним,- еще и иное значение.
   Конечно, человек может и имеет право наслаждаться поверхностным содержанием его стихов и воспринимать их буквально, как гимн радостям жизни, вину и красоте, и как печаль, навеянную осознанием краткости земного бытия. И даже в этом случае длительное общение с текстами Хайяма способствует особому совершенствованию сознания.
   Прочтение же Хайяма на его тайном языке – языке суфи, где слова меняют свой смысл в зависимости от контекста и от уровня суфийского самосознания читающего и где «гончар» может, например, означать «Творец», «полная чаша» или «кувшин» – символ и мера человеческой жизни, роза – олицетворение Красоты и чувственного наслаждения, кабак – человеческое тело – обитель души, проводящей в нем несколько кратких мгновений земной жизни, прежде чем пуститься в новые странствия по инкарнациям, и т. п., открывает Путь в прекрасные долины суфийской Вселенной – в тот параллельный мир, в котором странствовал Омар Хайям в годы своей земной миссии и где он пребывает и поныне.

Лео Яковлев
 
Фатиха1

   Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного! Велико величие Аллаха. Наше благодарение и хвала Ему – Создателю мира, Владыке Земли и времени, Дающему пропитание всему живому в мире, Знающему тайное и явное, Бесподобному, пребывающему без соправителей и без советников, Единственному, Могущественному и не нуждающемуся в чьей-нибудь помощи! Наш поклон всем Его пророкам, начиная с чистого Адама и до Его посланника к арабам и ко всем народам Земли – Его избранника Мухаммада. Благословение Аллаха всем им, а также всему чистому роду Мухаммада, его друзьям и помощникам!
   Так говорит мудрец своего века и всех времен, царь исследователей и глава ученых Абу-л-Фатх Омар ибн Ибрахим ал-Хайями из Нишапура, да будет Аллах милосерден к нему.
   Изучение наук и их постижение с помощью доказательств истины необходимо всем, кто добивается спасения и вечного счастья. Я всегда полагал, что смогу понять то, что постигается чувствами, воображением и мыслью. И моя правота в этом была мне очевидна до тех пор, пока я был занят проблемами алгебры, геометрии и философии, но, когда я посчитал себя вправе с учетом своего возраста обратиться к исследованиям в области науки такой, казалось бы, весьма простой, по сравнению, скажем, с геометрией, как наука жизни, мои убеждения в могуществе «Второй аналитики» Аристотеля резко поколебались. Оказалось, что события жизни, даже своей собственной, никак нельзя расположить в одном порядке, поскольку причины их бесчисленны, а следствия противоречивы, и разум, хотя бы и вооруженный могущественной логикой, никогда не постигнет их до конца.
   Пророк Мухаммад, да благословит его Аллах и приветствует, однажды сказал, что ради знания стоит даже совершить путешествие в далекий Китай. Но оказалось, что мое знание собственной жизни, представлявшееся мне таким близким, в действительности было от меня более удалено, чем таинственный Китай. И тогда я решил расположить все события своей жизни, следуя не логике, а течению времени от моего появления на этом свете и до сегодняшнего дня, не доказывая ни их необходимости, ни их закономерности,- пусть это ищут другие – те, кто пожелает через десять, сто и тысячи лет пройти по моим следам. А чтобы сохранить эти следы для будущих исследователей, я не нашел ничего лучшего и более точного, чем слово, и ничего более возвышенного, чем речь, ибо если бы во Вселенной было бы что-нибудь более замечательное, чем речь, то Всевышний обратился бы с этим к пророку, благословение Аллаха и приветствие ему. Недаром же говорят арабы: «Книга – самый лучший собеседник в твоей жизни».
   Мы же обратимся к началу моей истории.

Нишапур2

   Когда-то, очень и очень давно, я сильно сомневался, удастся ли мне в наш бурный век дожить до шестидесяти лет. Об этом я, кажется, написал в одном из своих четверостиший. Стихи эти я забыл, и опасения мои были напрасны: сейчас уже пятьсот шестой год3, мне шестьдесят пять, и я снова брожу по улицам и окрестностям Нишапура, где прошло мое детство и куда я не раз возвращался на своем, далеко не прямом, жизненном пути.
   И где бы я ни проходил по Нишапуру, куда бы ни обращал свой взор,- везде и во всем проступают подернутые дымкой времени картины и образы давно прошедшей жизни. Перед моим затуманенным взором тихою чередой проходят один за другим когда-то жившие здесь люди. Я вижу прекрасные детские лица спутников первых лет моего пребывания на земле, за ними вихри ушедшей жизни проносят современников моей юности, вечно куда-то спешивших. Куда? Потом, робко и неуверенно от утраченных надежд, проходят люди моих зрелых лет, и я вспоминаю свои встречи и беседы с ними. Где все они теперь? Куда ушли они и почему не остались здесь, чтобы теперь, когда я вернулся в Нишапур уже, вероятно, навсегда, вместе со мной доживать свой век?
   И теперь я один, без них, любуюсь вечной красотой окружающего мира – одной из прекраснейших долин Хорасана, с ее виноградниками, цветущими садами, серебряным блеском листьев в оливковых рощах. Я вижу горы Маада, укрывающие эту долину от северных и восточных ветров, горы, отдающие людям небесно-голубую бирюзу и утоляющие извечную жажду земли и всего живого водами капризной речки Джебаруд, разливающимися в тысячах оросительных каналов по всей долине, принося живительную влагу в самые отдаленные ее уголки.
   Я вспоминаю вещие слова:
   «Клянусь смоковницей и маслиной,
   И этим городом безопасным!4»
   И я, глядя на богатые и красивые дома моего Нишапура, думаю о том, насколько они вечны и что случится, если Аллах навсегда или на время за проступки людей отменит эту Свою клятву и откроет путь опасностям? Мало ли я уже видел на своем веку некогда красивых и прочных дворцов и башен, обращенных в руины людьми, ветром и временем?
   Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного, молю Его о снисхождении к моему Нишапуру и к грехам населяющих его поколений! Я хочу, чтобы мой город был вечным!
   А теперь я расскажу о некоторых событиях, предшествовавших моему появлению на свет в этом мире и в этом городе.
   Отец мой, Ибрахим ибн Мухаммад, был нишапурцем в четвертом или пятом поколении, а мать – Марйам из рода ал-Майаниджи – родилась в деревне близ Астрабада. Отец шил шатры и палатки и был известным мастером в своем деле. Во всяком случае, недостатка в заказах он не испытывал, а невостребованные заказчиками вещи сразу же раскупались на базарах. Был он грамотен, обладал великолепной памятью, вмещавшей не только Коран, но и множество хадисов5, и люди часто приходили к нему за советом. Тем более что дом его всегда был открыт для всех. Он считал себя обязанным в вопросах гостеприимства неуклонно следовать примеру пророка, чье имя он с достоинством носил. И он добился своей цели: слава о его хлебосольстве вышла далеко за пределы Нишапура.
   Однако его сходство с пророком Ибрахимом этим не исчерпывалось. У него, как и у его тезки, долго не было детей, и это обстоятельство часто порождало в семье споры о том, кто из супругов виновен в бесплодии. Отец мой был однолюбом и не желал брать в дом других жен, но, поддавшись настояниям Марйам, он сблизился с невольницей, работавшей у них по дому и ставшей почти что членом их семьи. Ибрахим втайне надеялся, что и в этом его жизнь будет подобна судьбе его тезки – пророка, имевшего, как известно, сына Исмаила от невольницы Хаджар. Но здесь его ждало разочарование: невольница не забеременела, и, таким образом, виновник бесплодия определился однозначно.
   – Семя твое прозрачно, и, пока оно не замутится, детей у тебя не будет,- говорила ему Марйам.
   Шли годы, и Марйам уже потеряла надежду стать матерью, но Ибрахим верил, что Аллах ему поможет, как помог когда-то пророку, и он часто читал сам себе, потому что Марйам уже не желала его слушать, слова веры и надежды: «Дошел ли до тебя рассказ о гостях Ибрахима почтенных? Вот вошли они к нему и сказали: “Мир!” Сказал он: “Мир! Люди неведомые!”
   И вышел он к своей семье, и принес жирного теленка, и предложил им, сказав: “Не покушаете ли?”
   И почувствовал он к ним страх. Сказали они: “Не бойся!” – и возвестили они ему о мудром мальчике»6.
   И вера его была вознаграждена.
   Однажды в его доме, привлеченные слухами о его гостеприимстве, появились два странствующих суфи. Они, в отличие от гостей пророка Ибрахима, были не в белых одеждах, а в каких-то лохмотьях и от еды не отказались, а, наоборот, очистили блюда со страшной скоростью. Разомлев от жирного плова, они стали наконец расспрашивать хозяина о его жизни и, узнав, что в доме не было и нет детей, поинтересовались причиной этому. Ибрахим честно рассказал все, как есть, и даже повторил слова Марйам о его незамутненном семени.
   – Женщины глупы,- сказал один из суфиев,- но о твоей жене этого не скажешь, и если она права в своих словах, то я смогу тебе помочь.
   И он продиктовал Ибрахиму какой-то рецепт, полученный им, как он сказал, в далеком Китае и помогающий от бесплодия замутнением мужского семени.
   Когда отец рассказывал мне об этом происшествии, я еще был мал и, к сожалению, точного состава снадобья, состоящего из различных трав и плодов, я не запомнил. Память моя сохранила лишь такие названия, как гвоздика, кардамон, имбирь, перец, китайская кубеба и какие-то уж совсем диковинные вещи. Отец же мой, движимый верой в покровительство Аллаха, состав этот изготовил и воспользовался им. Марйам при этом смеялась, повторяя, сама того не зная, слова Святой Книги: «Старуха бесплодная!» – куда ей уже рожать, на что отец отвечал ей: «Так говорит твой Господь: ведь Он – мудрый, знающий!»7
   И чудо случилось: Марйам забеременела, и у нее родился мальчик Абу-л-Фатх Омар, а стал ли он действительно мудрым – не ему судить. Чудеса же продолжались, и, когда Марйам уже действительно должна была бы стать «бесплодной старухой», она родила Ибрахиму девочку, мою сестру, и была она младше меня почти на десять лет. Назвали же ее Аишей, в честь одной из любимых жен посланника Аллаха, да благословит его Господь и приветствует, а само по себе имя «Аиша» означает «жизнь».
   Время, нелегкий труд и ожидание детей изнурили моего отца, и умер он рано, как только смог увидеть личико Аиши. Мне он преподал не только урок достойной жизни, но и урок достойной смерти: я навсегда запомнил, как он спокойно и мудро готовился покинуть этот мир. Пугало его лишь то, что он оставляет семью в бедности, поскольку последние годы перед смертью он уже не мог работать с прежней силой.
   В нашей последней с ним беседе он, между прочим, сказал:
   – Что останется от меня, кроме тебя и Аиши, детей моих? Ветер и время рассыплют и разорвут сделанные мной шатры и палатки, и кто вспомнит мастера-палаточника по прозвищу «Хайям»?
   – Я сделаю так, что прозвище твое будет знать и почитать весь подлунный мир,- ответил я ему и испугался сам своего бахвальства, ибо то, что я осмелился сказать, должно было быть лишь просьбой, обращенной к Аллаху, а не таким безусловным личным обещанием, а я даже не произнес при этом заветных слов: «Если это будет угодно Аллаху».
   Но Аллах знает все, и, судя по моей дальнейшей жизни, Он стоял тогда у меня за спиной и тем самым подтвердил мои слова. И Он же подверг меня многим испытаниям на моем пути.
   Первым таким испытанием в моей жизни стала моя детская красота. О том, что я был очень красив, при мне и за моей спиной говорили все, и я слышал об этом с тех пор, как себя помню. Насколько эти восторги были справедливы, мне самому судить трудно. Я вел жизнь мальчишки и не разглядывал себя в зеркалах. Лишь иногда я видел свое лицо, отраженное в воде, и в те мгновения, когда рябь еще не успевала сделать его смешным, я, откровенно говоря, был им недоволен: мне не нравилась его смуглота. Подобно большинству смуглых людей, меня с малых лет инстинктивно влекли к себе светлые лица.
   Но я почему-то нравился всем – и женщинам и мужчинам. И взгляды и ласки мужчин меня настораживали и даже пугали, и я всегда пытался держаться от них подальше. К тому, что скрывают мужчины, я не испытывал интереса. Лишь после обрезания я время от времени рассматривал его, да и он стал иногда напоминать о себе, наполняясь желанием при приближении женщин и девочек.
   Зато то, что было у девочек и женщин там, где у меня был он, меня интересовало всегда. Женщины, естественно, тогда еще были недоступны моим взорам, но девочек, купающихся в водах Джебаруда, таких мелких, теплых и ласковых раннею весной, когда тающие горные снега еще не успевали превратить нашу тихую речку в бурный холодный поток, темный от увлекаемого им по пути песка, я иногда рассматривал, спрятавшись в прибрежных кустах.
   Я смотрел и мечтал о том, как я прикоснусь своими руками к их заветной щелке. Я взглядом своим выбирал одну из них, светлотелую, и в своем воображении ласкал ее медленными движениями своих рук. Уже тогда я предчувствовал, что медлительность – это основа наслаждения друг другом.
   Семи лет я стал учиться в медресе и очень быстро выучил наизусть Коран. Один из наших учителей – шейх Мухаммад-и-Мансур – обнаружил у меня способности к алгебре. Было это так: однажды этот учитель, занимаясь с группой старших учеников, сообщил им условие и потребовал решить уравнение, в котором из квадрата корня вычитается произведение числа на корень и ко всему этому прибавляется единица. Когда я услышал это условие, в голове моей оно преобразовалось и пришло к такому виду: корень дополнялся единицей, деленной на этот же корень, и эта сумма была равна числу. Если же представить это число как сумму некоторого другого числа с единицей, разделенной на это другое число, то это другое число и являлось корнем уравнения. Пока ученики пытались решить это уравнение, я рассказал о своих соображениях учителю, и тот, выслушав меня, приказал мне подойти к нему после уроков. С тех пор он иногда беседовал со мной, приоткрывая завесы своей науки, но у меня при этом всегда возникало впечатление, что я давно знал все то, о чем он говорит, но только не задумывался об этом8. Зато когда темы наших бесед касались философии, мне эти разговоры приносили большую пользу.
   Старшие ученики были уже юношами, и если даже мне было знакомо томление, то можно представить себе, какой силы желания временами охватывали их. И объектами их желаний часто становились мы, мальчишки. Мне не раз приходилось через два слоя тонкой ткани ощущать присутствие зрелого мужского жезла между ягодицами, а однажды, когда, возвращаясь домой, я сошел с дороги в поле по нужде и уже спустил шаровары, один из этих терзаемых желанием, налетел на меня, как вихрь. Жемчужина моя осталась несверленой, поскольку семя его излилось на меня уже через несколько мгновений, и он исчез так быстро, что я даже не узнал, кто это был, и только остывающая влага, оставленная им возле манившего его входа в мое естество, напоминала мне о том, что произошло.
   Вскоре, однако, у меня нашелся защитник: один из старших учеников по имени Хасан, родом из Рея, не посягавший на мою задницу, предложил мне дружбу. Мы по его предложению скрепили наш договор, смешав свою кровь, и я стал его кровным младшим братом, а быть братом Хасана означало быть в полной безопасности, и не только в медресе, но и на улицах Нишапура, поскольку слыл он отчаянным парнем.
   Затем появился у меня еще один кровный брат, на этот раз среди моих сверстников: Абу Раззак, из семьи Исхака из Туса, который был даже младше меня почти на год, подсмотрел, как мы с Хасаном смешивали свою кровь, и предложил мне сделать с ним то же самое. Я втайне давно мечтал о братьях – и старших и младших – и поэтому не отказал ему. Последствия этих, казалось бы, случайных событий имели большое значение для моей жизни.
   Занятия мои шли хорошо. Я успевал во всем, и, если бы не смерть отца, я бы успешно завершил свое образование в Нишапуре. Но потеря кормильца, как я уже писал, поставила нашу семью на грань бедности. Чтобы прокормиться, мать продавала все: и незаконченные шатры и палатки, и ткань, заготовленную отцом, и его инструменты. Продавалось все это не сразу, и, так как сестра моя, Аиша, была еще грудным ребенком и требовала ухода, мать часто оставляла меня с товаром на базаре. В том, что меня никто не сумеет обсчитать, она была уверена.
   Мои базарные бдения сказывались на учебе: медресе свое я почти забросил и бывал там крайне редко. Я стал быстро расти, и одежда, которую нечем было сменить, становилась мне тесной и то здесь, то там рвалась и по швам, и по живому. Мне казалось, что зрелище я представляю весьма неприглядное, но, как ни странно, мною продолжали любоваться – и лицом, и стройностью стана, и осанкой, заставлявшей людей забывать о лохмотьях, укрывающих этот восхищавший их стан.
   И однажды, когда я скучал на базаре у кучи тряпья в ожидании покупателей, вокруг поднялся страшный переполох. У пробегавшего мимо продавца лепешек я узнал, что это в наш город въезжает хакан Ибрахим Тамгач-хан. Нишапур находился тогда в приграничной полосе земель, управлявшихся тюркской династией, основанной Мухаммадом Айн ад-Даулой, и наследовавший ему хакан Ибрахим, вероятно, объезжал свои владения, опасаясь проникновения в них сельджуков.
   Путь хакана и его охраны проходил недалеко от того места, где стоял я, и, к моему удивлению, проезжая мимо меня, хакан остановился и указал на меня плетью. Двое стражников тут же соскочили со своих коней, подбежали ко мне и, не сказав ни единого слова, подхватили меня под мышки, подняли меня над землей и поставили у ног вороного коня, на котором восседал хакан.
   – Кто ты, о юный красавец? Откуда ты, и кто твой отец? – спросил хакан.
   Я ответил, что отец мой умер два года назад, когда мне было десять лет, и теперь я живу с матерью и сестрой.
   – Ты чему-нибудь учишься? – продолжал спрашивать хакан.
   Я решил не вдаваться в истинную суть моего учения и скромно ответил:
   – Я учу наизусть Коран!
   Я понимал, что этим ответом я ничем не рискую, ибо я еще при отце выучил весь Коран наизусть.
   Хакан приказал своим стражникам доставить меня и мою мать к нему в резиденцию после обеда, и один из стражников остался со мной, чтобы помочь мне отнести домой мой жалкий товар и затем препроводить меня с матерью к хакану.
   Моим приходом под охраной мать была крайне напугана, и стражнику, объяснявшему ей, что произошло, не сразу удалось ее успокоить. Вскоре мы вместе предстали перед хаканом, и владыка обратился к ней с такими словами:
   – Я приму твоего мальчика, как сына, и воспитаю его так, как это будет приличествовать его новому положению, а ты не беспокойся о нем!
   Потом он приказал своим приближенным выдать ей деньги, а для меня достать новую одежду, и через несколько дней я первый раз покинул Нишапур. Узнав, что я никогда в жизни еще не садился на коня, хакан распорядился, чтобы я ехал под опекой одного из дружинников на верблюде в небольшом обозе, следовавшем за его отрядом. Через несколько лет, при обстоятельствах, о которых я расскажу позднее, я научился скакать на коне, но я никогда не чувствовал себя в полном единении с этим благородным животным. Все время пребывания в седле я оставался в крайнем напряжении. Верблюд же вполне отвечал требованиям моей души. Он вносил в мою жизнь покой и освобождал мои мысли от тщеты и суеты. Сколько всего я передумал во время своих будущих странствий, и сколько раз мне оставалось только записать все свои рассуждения, сформулированные и выстроенные в строгом логическом порядке, во время моих длинных дорог! А когда я, по своей воле, без учителей и наставников, руководствуясь книгой незабвенного Абу-л-Хасана из Газни о раскрытии скрытого за завесами, вступил на Путь Джунайдийа9, именно во время путешествий на верблюде в безлюдных степях и пустынях я достигал высших ступеней единения с Богом.
   Но это было потом, а тогда наш военный караван, двигаясь вверх по течению Джебаруда, обогнул затем горы Маада, с отрогов которых я бросил свой последний (я тогда не исключал этого) взгляд на город моего детства и на мою цветущую долину, и направился в сторону Мерва.
   Почти двадцать дней мы провели в пути, прежде чем нашим взорам открылась красавица-Бухара. Ради этого зрелища стоило вытерпеть все лишения и опасности, выпавшие на нашу долю в пути. Стоило, рискуя жизнью, перейти вброд бурную Аму, чтобы увидеть это чудо! И там, в Бухаре, я впервые переступил порог царского дворца, а о том, что мои мать и сестра через несколько дней после моего отъезда из Нишапура переселились поближе к ее родне в деревушку одной из волостей округа Фирузгонд близ Астрабада, я узнал лишь спустя несколько лет.

Самарканд

   В Бухаре я пробыл около месяца. Я бродил по городу, любовался величественной крепостью, мавзолеем Исмаила Самани и другими совершенными строениями, голубыми и зелеными куполами, красивыми садами, где уже поспевали янтарные и золотые абрикосы и где слышался плеск вод Мульяна, что-то кому-то шептавшего в тенистых яблоневых садах. Здесь я вспоминал знаменитую песнь великого Абу Абдалло10, тень которого навечно осталась в этих прекрасных садах, склоненная над ручьем. Мне кажется, что эти мои неспешные странствия по вечному городу дали душе моей больше, чем многие годы ученья в медресе.
   Но, увы, не все разделяли это неоспоримое мнение, и, когда хакан Ибрахим узнал, что я целыми днями шатаюсь по городу безо всякого дела, он распорядился вернуть меня в школу. К тому же школа эта находилась не в Бухаре, а в Самарканде, но она считалась лучшей в царстве Ибрахима, и там, живя на полном пансионе, учились дети вельмож, высоких чиновников и военачальников. Поскольку это был именно тот круг, куда собирался меня ввести хакан, участь моя была решена.
   Самарканд оказался более скромным, чем Бухара, но я ощущал скрытую энергию места и великое будущее этого города. Хуже обстояло дело с самаркандской школой: она не шла ни в какое сравнение с медресе в Нишапуре. Ученики здесь занимались только тем, что выясняли, чей отец важнее и богаче. На этом же вопросе было сосредоточено внимание почти всех учителей, и самыми успевающими считались дети более влиятельных родителей. На меня же никто не обращал внимания, и это меня радовало, потому что в школе было большое собрание рукописей и мне никто не мешал их читать без конца. Там я впервые прочел один из трактатов великого бухарца Абу Али и горько пожалел о том, что я разминулся с ним во времени на несколько десятилетий. Но история моих отношений с этим царем ученых настолько велика, что подробнее об этом будет сказано позднее.
   А тогда я читал все подряд, но меня всегда удивляло, каким образом все прочитанное укладывалось в моей голове в определенном и строгом порядке. Вскоре знания мои оказались так велики, что мне стала ясна глупость моих учителей, именовавших себя «учеными». Я убедился в том, что они лишь покрывают истину ложью и лишь притворяются знающими. В их сообществе царила зависть и подтверждались слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что зависть пожирает добродетели, как огонь пожирает дрова, и что среди шести человек, которым суждено войти в ад за год до Судного дня, обязательно будет и завистливый ученый. В самаркандской школе я убедился, что не всегда побеждает правый, ибо видел, как толпа завистников, использующих капли знаний, коими они обладают, лишь для своего личного благополучия исторгала в нищету тех немногих, в ком еще обитала совесть.
   Я не буду здесь называть имена негодяев-учителей и их «достойных» учеников, чтобы не дать им избежать заслуженного забвения. Лишь для одного имени я сделаю исключение: Абу Саад ал-Ганили. Это был учитель математики; такой же хорасанец, как я, только родом из Герата. Он был скромен и держался в стороне от жадной и беснующейся своры своих коллег, не изменяя своему жизненному девизу: «Довольствуйся малым, за которым не следует зло». Личных достижений в науке у него, можно сказать, не было, хотя он очень гордился своим объяснением того, как образуется конус: «Он (конус) образуется,- говорил он,- из прямоугольного треугольника, если одна из двух его сторон, образующих прямой угол, остается неподвижной, а плоскость треугольника вращается вокруг нее так, чтобы вернуться в исходную точку».