Вернувшись домой, я долго не мог заснуть от впечатлений и воспоминаний и не успокоился, пока не написал стихи, зная, что я никогда и никому их не прочту. В них я обращался к безымянной красавице с лицом, нежным, как жасмин, затмевающей своей прелестью всех женщин от Китая до Магриба и одним только своим взглядом покоряющей чужеземных властителей. Анис в эту ночь не дождалась меня, потому что мысли мои были с другой.
   Когда идет передел власти, люди перестают интересоваться состоянием наук. Да и тот, в чьих руках эта власть оказалась, особенно если она, эта власть, незаконна, чувствует себя временщиком, и все мысли и усилия такой личности направлены на то, чтобы удержать и узаконить свою власть.
   Весь чиновничий аппарат, работавший при Низаме ал-Мулке с точностью часов, сейчас погряз в пустой суете, создавая видимость какой-то деятельности, и, когда я, после двухмесячной задержки выплаты из казны на содержание обсерватории, пришел в диван, меня стали гонять по кругу, как мячик, как мальчишку. Я оскорбился и ушел.
   На другой день я, вспомнив о своих обязанностях придворного врача, отправился во дворец султана, втайне надеясь найти там хоть какое-нибудь влиятельное лицо, способное оказать мне помощь в моих хлопотах об обсерватории. Но такого лица не оказалось. Некоторые шепотом давали мне совет обратиться к ал-Казвини, который, по их словам, фактически управляет государством. Я несколько раз сталкивался с этим напыщенным ослом еще у Низама ал-Мулка, и он тогда поразил меня своим невежеством и самоуверенностью. Унизить себя просительным разговором с таким ничтожеством я бы, пожалуй, не смог, но пока вопрос об этом и не стоял, поскольку, по дворцовым слухам, он отбыл на несколько дней на восточную границу царства, где, судя по донесениям, было неспокойно.
   Когда я шел в почти безлюдной части дворца, где были покои Малик-шаха и где еще совсем недавно кипела жизнь, я остановился, погруженный в воспоминания. Из оцепенения меня вывело легкое прикосновение к рукаву моего халата. Я оглянулся и увидел перед собой женщину с закрытым лицом.
   – Иди за мной, мой господин! – сказала она и пошла впереди меня.
   Вскоре мы свернули в боковой коридор, в котором я раньше никогда не бывал, и я понял, что меня ведут на женскую половину дворца. Моя проводница остановилась у маленькой незаметной двери в стене коридора и открыла ее передо мной, пригласив меня войти внутрь. Сама она осталась в коридоре, и я даже не заметил, как дверь за мной тихо закрылась. Я очутился в небольшой, нарядно убранной комнате без дневного света. Однако в нее откуда-то поступал свежий благоуханный воздух. Запах был так силен и естественен, что мне показалось, будто я нахожусь на краю цветущего розового сада и легкий ветерок обволакивает меня ароматом этих несравненных цветов. Небольшие изящные светильники, установленные по углам этой комнаты, освещали ее мягким, слегка колеблющимся светом.
   – Я здесь, Омар,- услышал я тихие слова у себя за спиной.
   Этот голос, напомнивший мне о минутах счастья, пережитых далеко отсюда – на берегах Аму, заставил сильно биться мое сердце, и, оглянувшись на его чарующие звуки, я увидел совсем не по-царски одетую Туркан; вероятно, она в одной тонкой венецианской рубашке неслышно проскользнула сюда через какой-нибудь невидимый вход, укрытый ковровым пологом.
   Больше она ничего не сказала и лишь раскрыла передо мной свои объятия.
   Все то, что последовало, я не смог бы до этого волшебного дня вообразить даже в своих самых смелых мечтах. Для этого у меня просто не хватило бы опыта и слов. Дело в том, что я в своей жизни до сих пор был близок только с юными девушками и не подозревал, каким неиссякаемым источником наслаждения может служить зрелое женское тело. И я сплошь покрывал его поцелуями, не оставляя ни одного свободного места. И еще одна неожиданность подстерегала меня: я привык к относительно робким и осторожным ласкам моих малолетних красавиц, включая и саму царевну Туркан там, на берегу Аму, где проходили мои первые уроки любви. Теперь рядом со мной была женщина, беспредельно отважная в любви, и ее губы и нежный язычок без устали терзали мое тело, не признавая разумных границ, и эти терзания заставляли мою душу сжиматься от наслаждения и от страха сорваться в бездну, к краю которой мы то и дело подходили.
   А потом мы в полном изнеможении лежали плечом к плечу у блюда с прохладным янтарным виноградом, пытаясь соком его гроздий восстановить свои силы.
   Я шел домой, пошатываясь то ли от усталости, то ли от счастья, желая лишь одного – поскорее уединиться в своей комнате, запретив себя тревожить по какому бы то ни было поводу. В конце концов, как я тогда думал, все самое плохое уже произошло и в мире более не существует вести, ради которой мне стоило бы отвлечься от своих сладких мыслей.
   Господин наш Сулайман ибн-Дауд (мир и благословение Аллаха с ними обоими) когда-то сказал, что дарованная ему Аллахом мудрость тоже имеет свои пределы, и в качестве этих границ он назвал недоступную ему способность определить три вещи: след птицы в воздухе, след рыбы в море и след мужчины в женщине. И когда я лежал в своей комнате без сна, вглядываясь в своем воображении в прелесть недавно мною пережитого, я вдруг почувствовал, что Аллах Великий разрешил мне силой той мудрости, которую Он подарил мне, переходить ранее Им же установленный предел: в картинах, возникавших перед моим внутренним взором, я почему-то ощущал присутствие мужчины и даже не одного.
   Я не смог освободиться от этого впечатления и на нашем втором и последнем интимном свидании. Тем более что в те три недели, которые разделили эти две наши тайные встречи, до меня дошло немало слухов, связывавших имя Туркан-хатун не только с ал-Казвини, но и еще с двумя военачальниками. Сколько в этих слухах было правды и сколько вымысла, мне было трудно судить, но мне казалось, что имена тех, с кем я делю Туркан-хатун, я прочел в ее прекрасных, горящих огнем истинной страсти глазах. Туркан своим женским чутьем почувствовала возникшую в наших отношениях преграду – я видел это по нашему грустному расставанию в тот вечер.
   Эту грусть я тогда принес с собой домой, и рука моя сама потянулась к каламу.
 
   Хлеб свежий поедает неуч сытый,
   Живет в богатстве вор из царской свиты.
   Моей Туркан прекрасные глаза
   Для подлецов из гвардии открыты.
 
   Так написал я сам себе на память о своей утраченной любви.
   Постепенно жизнь моя вошла в какую-то приемлемую для меня колею. Снова со мной была моя Анис. После жарких ночей с Туркан я стал к ней относиться нежнее, и она, чувствуя это, платила мне щедрой ответной лаской. Друзья мои тоже уединились в своих жилищах, и мы почти не встречались. Все мы были в ожидании, предоставив Аллаху решить судьбу обсерватории. Мной овладела апатия, и калам выпадал у меня из рук. Ничего, кроме нескольких грустных четверостиший о бренности уходящей жизни, я так и не записал тогда в свою заветную тетрадь. Мое время остановилось, хотя где-то рядом проходили годы.
   И так продолжалось до тех пор, пока однажды мое унылое счастье не было нарушено посыльным с приказом мне немедленно явиться в царский дворец. Я был тогда вдали от дворцовых интриг и новостей и, пока собирался в путь, ломал голову над предположениями о том, что там могло произойти. Отбрасывая невозможное, я пришел к выводу, что я там потребовался как врач.
   Уже у ворот дворца я узнал, что в резиденции Малик-шаха свирепствует оспа и что все дети покойного султана больны этой страшной болезнью. Меня встретил Муджир ал-Даула – единственный визирь из команды Низама ал-Мулка, сохранивший свой пост при Туркан-хатун, видимо потому, что он сам был родней семье султана. Он провел меня в детские опочивальни. По состоянию Барк-Йарука, Мухаммада и Муйиз ад-Дина я понял, что у них кризис болезни уже миновал, жар пошел на спад и язвочки на лице покрылись корочками. Мне оставалось лишь предупредить мальчишек, чтобы они их не расчесывали.
   Потом мы зашли к Махмуду. Возле него неотступно находилась сама Туркан. Она сразу же сделала знак Муджиру, чтобы он вышел из комнаты, и, когда мы с ней остались наедине, она бросилась к моим ногам и обняла их.
   – Спаси его, Омар! – сказала она, подняв ко мне заплаканное лицо.
   Я посмотрел на нее, и острая жалость пронзила мое сердце: я увидел, что в ее красивых волосах, всегда таких черных, как ночь разлуки, сейчас появилась серебряная нить седины. Я поднял ее и стал утешать. Утешать вполне искренне, потому что у ребенка уже не было жара и даже его лицо было чище, чем у его сводных братьев. Но я не мог ей сказать, что я, как врач, помню лишь советы Ибн Сины, самому же мне Аллах не подарил великого дара творить чудеса исцеления, каким Он наградил Учителя.
   Моя уверенность лишь на миг успокоила ее, и тревога вскоре вернулась к ней: этот ребенок был для нее больше, чем сыном,- он был символом ее власти и могущества. И я, дав несколько советов по уходу за больным, вышел к Муджиру. Мы отправились к Санджару. Там болезнь еще была в полной силе. Мальчик был в жару, бредил, и лицо его казалось красной маской.
   – Что ты скажешь? – спросил Муджир.
   – Мальчик внушает серьезные опасения,- честно ответил я ему.
   Я всегда помнил слова замечательного врача-нишапурца Абу Сахла ал-Нили, встречи с которым были незабываемой частью моей юности. Он говорил:
   – Врач никогда не врет, ибо ложь – это предательство, а врач не может предавать.
   Еще он сказал:
   – Преданность – опора разума, а искренность – это дар.
   И эти истины, как и его пронзительная стихотворная строчка: «Я укротил отчаяньем свою душу», всегда находились при мне. Вот и сейчас они пронеслись в моем мозгу.
   Потом я дал несколько советов ухаживающему за Санджаром слуге-эфиопу, как облегчать страдания этой истерзанной плоти.
   От Муджира я узнал, что заболели также ал-Казвини и еще несколько командиров дворцовой гвардии. Они, видимо, и привнесли эту болезнь во дворец из своих походов, и я посоветовал Муджиру немедленно вывезти всех больных отсюда и разместить их в одной из загородных резиденций. Муджир пообещал сразу же этим заняться.
   Я шел домой, измученный увиденным, и еще раз пожалел о том, что мне не была дана Аллахом власть над болезнями. Перед уходом я спросил Муджира, не следует ли мне остаться во дворце, но он сказал, что с больными все время будут несколько врачей, а если понадобится срочный консилиум, то меня вызовут.
   Когда я на следующий день, не дождавшись вызова, сам прибыл во дворец, чтобы проведать больных детей, я был оглушен известием о том, что вчера, вскоре после моего ухода, умер малолетний султан Махмуд и что он, как того требует Закон, был похоронен до заката солнца, а Туркан сегодня на рассвете отбыла к своей родне в Бухару.
   Я десятки раз перебрал в памяти минуту за минутой свой вчерашний визит к Махмуду и был абсолютно убежден в том, что Смерть была очень далека от его ложа. Но я понимал, что восстановить истину у меня нет и никогда не будет никакой возможности. Так и останется до конца моих дней, как стрела, застрявшая в моем сердце, воспоминание о моей желанной зрелой красавице – царице, обнимающей мои ноги, и смутное чувство моей собственной вины.
   Такое течение дел означало торжество партии Низама ал-Мулка, и предпринятая по моему совету госпитализация всех гвардейских командиров за пределы Исфахана облегчила ей возвращение к власти. Вернувшийся с базара слуга сообщил мне последние новости: султаном провозглашен Барк-Йарук, а великим визирем стал сын Низама ал-Мулка Муайид ал-Мулк.
   Приглашение к новому великому визирю я получил через несколько дней после воцарения Барк-Йарука. После обычных приветствий он перешел к благодарностям, сказав, что дом Сельджукидов никогда не забудет моей помощи в восстановлении династической справедливости. Но я вежливо отклонил похвалу, сказав, что я действовал только как врач, а не как политик, и всего лишь строго выполнял предписания великого Ибн Сины. Мне очень не хотелось, чтобы в чьей-нибудь памяти сохранилось мнение о моем намеренном участии в дворцовых интригах.
   Затем я перевел разговор на судьбы обсерватории и ученых, отдавших ей десятилетия своего труда. Я назвал суммы денег, необходимые для восстановления ее деятельности. Великий визирь сказал мне, что за два года, прошедшие с момента убийства Низама ал-Мулка, хозяйство страны пришло в полный упадок и что ему, визирю, необходимо время, чтобы разобраться во всех запущенных делах, после чего наш разговор на эту тему будет более конкретным. Завершил Муайид нашу беседу следующими словами:
   – Пока я лишь хочу сказать, уважаемый имам, что ты всегда будешь украшением двора и моего дивана и твое жалованье не уменьшится ни на дирхем! Кроме того, мне известны и будут известны детям моим обязательства нашей семьи по отношению к тебе.
   Может быть, кого-нибудь и обрадовали бы приветливые слова всесильного визиря, но у меня они вызвали грусть и печаль, ибо за их лаской я явственно услышал приговор обсерватории, от судьбы которой он так настойчиво отделял мою личную судьбу. Он обещал продолжить этот разговор в следующем месяце, но я уже сегодня предчувствовал его результат.
   И наша вторая встреча, которая все-таки состоялась, лишь подтвердила мои опасения. Я, понимая, что теперь мне уже будет не так просто бывать во дворце, как во времена Малик-шаха, сразу же выразил великому визирю свое желание возвратиться в родной Нишапур. Моя просьба встретила понимание, хотя визирь не стал скрывать, что он огорчен моими намерениями. Он хотел бы видеть меня, мудрого и степенеющего с годами, в кругу своих советников, и я не сомневался в искренности его слов и чувств. Но вся беда была в том, что в этом заманчивом для многих будущем я не видел себя.
   Муайид еще раз подтвердил, что ежегодное жалованье в десять тысяч динаров, назначенное мне его отцом, я буду получать и впредь, где бы я ни находился. На этом мы расстались.
   Итак, по принятому на земле Аллаха летосчислению, в большом мире шел четыреста восемьдесят седьмой год, а в моем маленьком мире я начинал свой сорок седьмой год пребывания среди живых, и я был свободен и богат, конечно, в весьма разумных пределах.
   Перед своим отъездом из Исфахана я собрал друзей на скромный прощальный ужин. Чтобы у тех, кто будет читать мои записки, не создалось впечатление, что я бросал своих соратников по обсерватории на произвол Судьбы, сразу скажу, что со мной пировали обеспеченные люди. Всем им были подарены в вечную собственность усадьбы и дома, построенные для них по приказанию Малик-шаха, да пребудет с ним благословение Аллаха, и каждый из них уже имел приглашение преподавать в одном из университетов Низамийе, основанных Низамом ал-Мулком (мир ему) во всех крупных городах царства, а десятилетие работы и общения со мной были для них лучшими рекомендациями. Поэтому пир наш не был печальным – все примирились с тем, что произошло, и теперь ощущали себя у порога новой жизни, и мы в разговорах и шутках не заметили, как прошла эта ночь. Вскоре поляна в моем саду опустела, и слуга унес в дом свернутый ковер и пустые кувшины, в которых вечером еще играло молодое вино.
   В те несколько дней, оказавшихся в моем распоряжении до отхода ближайшего каравана в Нишапур, мне еще предстояло решить судьбу моей усадьбы. Я не думал о своем возможном возвращении в Исфахан. Более того – я предчувствовал, что мне суждено жить и умереть в родном Нишапуре. Но я думал об Анис. Я был старше ее на двадцать семь лет! Двадцать семь лет – это целая жизнь. В свои двадцать семь я уже был известным математиком, автором трактатов, по которым учились другие. И я понимал, что придет время, если Аллах захочет, чтобы оно пришло, когда эти двадцать семь лет навсегда разделят меня и Анис, а ей нужно будет продолжать жить. И я решил, что тогда она сможет поселиться в этом доме, где она уже привыкла быть хозяйкой, и потому не стал продавать его. Я оставил в нем слугу, разрешив ему жениться и дав денег на выкуп невесты, чтобы они вместе содержали дом. Из-за этого мне пришлось еще раз побывать у чиновников Муайида ал-Мулка и договориться с ними о регулярной выплате некоторой части причитающегося мне содержания моему слуге на жизнь и хозяйственные расходы. На этом я завершил свои исфаханские дела, и через несколько дней рассвет застал меня и Анис покачивающимися на спинах верблюдов, неторопливо начавших свой долгий путь навстречу восходящему солнцу.

Возвращение в Нишапур
 
и последнее путешествие в Бухару

   Мое возвращение в Хорасан было совсем не таким, как прибытие в Исфахан двадцать три года тому назад: два сильных молодых верблюда, на которых восседали я и Анис, шли в составе обычного торгового каравана, и нас не сопровождали вооруженные отряды. Купцы нервничали и были в постоянном страхе, опасаясь нападения грабителей, и мое спокойствие их удивляло. Точно так же удивлялись отсутствию страха в моих глазах бандиты Хасана Саббаха, похитившие меня в Нехавенде, чтобы доставить в Аламут пред очи этого самозванного «шейха». Глупцы! Они все не понимают, что истинный суфий не знает страха Смерти, поскольку он живет и странствует налегке, не разлучаясь с Аллахом, постоянно присутствующим в его душе, и полностью поручив себя Его воле.
   Я еще в прошлые свои путешествия заметил, что Дорога приносила мне высочайшую степень уединения, несмотря на сопровождавшие караван переклички погонщиков, щелканье бичей, топот коней, разговоры купцов, пение, крик ослов и лай собак – весь тот обычный шум, который всегда возникает там, где скапливаются люди и животные. Так было и на сей раз: я уединился, как только Исфахан скрылся за холмами, и, сосредоточившись, стал медленно преодолевать предназначенный мне Путь51. Через несколько часов сосредоточения я уже был на пятом макаме52 и своими душой и сердцем обозревал открывшуюся передо мной Долину гармонии мироздания. Никто, даже Анис, не мог даже предположить, как далеко я нахожусь от грешной Земли и от людской суеты во время таких восхождений и как далеки и как мало значат для меня человеческие радости и печали.
   Так проходили день за днем, разделенные краткими ночлегами от заката до восхода на постоялых дворах, а однажды каравану пришлось заночевать на привале под открытым небом на краю пустыни, где звезды особенно ярки, и я почти всю ночь странствовал своим взором среди знакомых мне созвездий – моих прекрасных собеседниц нескольких тысяч прекрасных исфаханских ночей.
   И вот уже перед нами во всей своей красоте раскрылась долина Джебаруда, и все наши вьючные животные, ощутив близость цели, прибавили шаг.
   На закате дня наш караван достиг постоялого двора в западном предместье Нишапура. А до наступления темноты я и Анис, пересев на постоялом дворе на отдохнувших осликов, успели въехать во двор к моей сестре Аише, жившей в другом предместье, именовавшемся деревней Анбарудуста. Я ехал впереди на ослице, а Анис за мной на ее молодом осленке, и мне почему-то вспомнились слова какого-то из румских Писаний, приписанные неверными нашему Закарийи53, гласившие: «Радуйся, дочь Сиона,- это праведный царь твой приближается к тебе, сидящий на ослице и на молодом ослике – сыне ее». Но я не был уверен в том, что вышедший нам навстречу мой зять Мухаммад ал-Багдади, за год до этого посетивший меня в Исфахане, и тем более моя сестра знали этот текст, и я предпочел ему традиционные приветствия.
   Анис с Аишей ушли на женскую половину дома, а Мухаммад проводил меня в выделенную мне комнату, где мы немного побеседовали, но разговор о главном – о том, где и как я буду жить в Нишапуре, отложили на утро.
   Я по привычке встал рано, чтобы понаблюдать за восходом солнца. Я с удовольствием прогуливался по небольшому садику, посидел на прохладной траве на берегу веселого ручейка, убегающего через другие сады затем, чтобы вместе с другими такими же ручейками, на которые распадается Джебаруд, оросить эти сады, масличные рощи и окружавшие город поля своей живой водой. Сад моей сестры был очень ухоженным и этой своей прилизанностью будил во мне неприятные воспоминания о фальшивой джанне, устроенной Хасаном для обмана молодых убийц, и без того одурманенных гашишем. Поэтому взор мой время от времени обращался к запущенной усадьбе, отделенной от владений Аиши и ее супруга невысоким дувалом54. Дом в этой усадьбе отсутствовал, и лишь по поросшим травой руинам в одном из ее уголков можно было догадаться, где он стоял.
   Когда проснулся и вышел из дома мой зять, я спросил его, кому принадлежит эта земля.
   – Народ называет ее «землей горшечника Нияза», но сейчас она принадлежит какому-то купцу. Она осталась у него в обеспечение залога, а сам он живет в другой части города,- ответил мне Мухаммад.
   Я сказал, что очень хотел бы купить землю горшечника и пристроить свой домик к глухой стене дома сестры, чтобы дожить в нем свои годы.
   Интересовавшего нас купца мы в тот же день нашли на базаре и узнали, что он давно мечтал избавиться от этой земли, но никак не мог найти покупателя, потому что участок был небольшим и там почти не было земли для посевов. Я сказал, что не собираюсь сеять и что поэтому участок мне вполне подходит.
   Купец не торговался, и земля горшечника была куплена за тридцать динаров. Через неделю там закипела работа: нанятые мной строители быстро возвели дом из четырех комнат с верандой. Одна, наиболее удаленная, комната предназначалась Анис. Самая большая, с очагом, стала комнатой для гостей и собраний, поскольку я предполагал, что у меня появятся ученики. Остальные две комнаты занял я, устроив в одной из них библиотеку и кабинет, а другую превратил в спальню.
   Комнату для слуги я выделять не стал, решив, что сумею обойтись приходящим человеком.
   Закончив строительство, рабочие предложили мне разобрать руины жилья горшечника так, чтобы от былой постройки не осталось и следов, но я не согласился. Я лишь распорядился сделать неподалеку от них у ручейка навес и под ним деревянный настил, решив, что здесь будет место для летних застолий. Отсюда был виден весь сад, и когда я обзавелся слугой, то первым долгом приказал ему проложить в саду несколько троп, оставив вдоль них высокую траву, почти соприкасающуюся с нижними ветвями плодовых деревьев. Тропинки же, по моему указанию, были устланы черепками разбитых кувшинов, которыми были засыпаны руины. Видимо, горшечник-гончар часто бывал недоволен своей работой и сам же разбивал свои творения, подобно Всевышнему Гончару – Йезиду. Когда люди шли по тропинке, покрытой этим керамическим боем, черепки отвечали на каждый шаг скрипами, потрескиванием и стонами, напоминая живым об ожидающей их участи!
   Я был доволен тем, что у меня получилось: рядом с моим домом возник приют для подобных мне странников, взыскующих Истины, где их души смогут сделать остановку между прошлым и будущим, созерцая приметы того и другого.
   Меня же, когда я в уединении бродил этими тропами, более всего поражали фрагменты ручек, отвернувшихся одним концом от своих нареченных кувшинов. Гончар, считая это своеволие глины браком, разбивал такие сосуды, а мне застывшая, изогнутая в пространстве ручка казалась женской рукой, тянущейся к любимому, к другому. Однажды я поднял отбитое горлышко кувшина с отогнувшейся в сторону ручкой и увидел на ней окаменевший след пальца и ногтя гончара. Помню, что в тот день я в смятении вернулся в дом и зашел к Анис среди дня. Я стал целовать ее руки и плечи, а она, без слов, как будто бы понимая мое состояние, заставила их совершать чарующие движения, словно в танце «бисмил»55, но только едва заметные. И ласки наши пошли дальше, и мы оставили дневной свет и не занавесили окно, чтобы Солнце и Всевышний осветили и освятили нашу Любовь.
   Через несколько дней после того, как строительство моего дома было закончено, а сад был приведен в порядок, у меня появились гости: ко мне прибыл старейшина преподавателей из Нишапурской академии Низамийе, достопочтенный Абу-л-Касим ар-Рагиб, с двумя своими помощниками. Абу-л-Касим был по происхождению исфаханцем, и мы до этого несколько раз встречались в его родном городе. Общего у меня с ним было мало: он не был обращен к точным наукам и занимался в основном историей ислама.
   В его изысканной вежливости я сразу же почувствовал тревогу: мой гость явно был обеспокоен моим возможным, по его представлениям, появлением среди учителей Низамийе, что сразу бы сделало меня опасным претендентом на его место, которым он, по-видимому, очень дорожил. Чтобы окончательно убедиться в этом, я вел беседу в весьма уклончивой манере, и это принесло свои результаты. Мне был задан прямой вопрос, собираюсь ли я заняться преподаванием в Низамийе. И только тогда я сообщил ему, что не намерен обременять себя какой-либо постоянной службой, и что если я и буду когда-нибудь иметь учеников, то заниматься с ними буду у себя дома. Выслушав меня, ар-Рагиб уже совершенно искренне вознес хвалу моим познаниям во всех науках, назвал меня царем ученых и с достоинством откланялся.
   После этого визита я целый год провел в уединении. Я вглядывался в свое прошлое. Вся моя жизнь, быстротечная, длиною уже без малого в пятьдесят лет, промелькнула, как сон самой краткой летней ночи, и мне казалось, что она вся состоит из следствий неведомых мне причин. И я, без устали напрягая мысль, искал эти причины. Я искал Знаки Всевышнего на моем Пути и убеждался в том, что этими Знаками были усеяны все мои земные дороги и странствия моей души. И именно они порождали те самые следствия, из которых состояла моя жизнь. Получалось так, что Он, Всевышний,- обладатель Причин, а мы превращаем Его высокие замыслы в житейскую суету.