«Вот они, наши живые иконы, – во имя отца и сына и святого духа. Нечестивые вы обманщики, братие. Живой грех под рясой. Натерпелся же я от вас. Все детство мне такие вот испоганили. Держали в каменной норе на цепи, на воде да хлебе. А мне тогда и семи годков не сравнялось. Вроде беса из меня изгоняли. Довелось теперь и мне пользовать вас – кожу вам говяжьими жилами изукрашу. С кротостью. С набожностью святительской».
   Он поднялся на кривых ногах, маленький и пышущий злобой, разряженный в разномастные одежды, содранные самое меньшее с трех бояр. Повернулся ко мне, словно вознамерившись подойти. И вдруг вытаращенные глаза застыли. Зашатавшись, закинул голову и грохнулся наземь. Трепыхался, как пойманный голавль. Хрипел. Посиневшие губы покрылись слюной и пеной. Вытянулся и отвердел, продолжая трястись и царапать землю пальцами. Страшная доля. Кинулись к нему на помощь. Данила подложил ему ладони под голову, кто-то покрыл влажной тряпкой лоб, если он имелся под завитками, но Биж не приходил в сознание, хрипел и бил одеревенелыми ногами.
   Устрашенный, я отвернул голову. И увидал Симониду. Она сидела в одиночестве под покривившимся деревом. Широко открытыми глазами следила за происходящим безо всякого волнения. Похожая на девочку – ноги подогнуты, руки сложены на коленях. Только похожая. Она женщина, Русиянова и моя, а завтра, может, кого-нибудь из разбойников. Предположение не удивило меня. Симонида была здесь, совсем близко от меня, а словно терялась в далях времени. Моя кровь уже не тосковала по ней. И ее тоже.
   «После каждой стычки вот так, – словно оправдываясь, промолвил Данила. – Вытянется и дрожит, весь в пене. Мне легче два боя отвести, чем глядеть на страданья братовы. Но он нам все равно атаман, им и останется. Все мы, и вы тоже теперь, бижовцы».
   «И мы тоже? А у нас кто в начальниках?»
   Данила даже не взглянул на монаха Антима.
   «И вы тоже. Если завтра Биж не вздернет вас как свидетелей своей напасти. Знаете, как его семилетнего черноризцы лечили? Пиявками да водой, в которой варили ящериц и червей, – с наслаждением содомским. Выдержал. И – вот. Знатным человеком стал. Я думаю, он и впрямь вас повесит, безо всяких, с радостью. На потеху ветру – пусть поиграет монастырскими хоругвями».
   Пребонд Биж утих. Ему подмостили под голову ворох шкур и отошли. Я заметил, или мне показалось во мраке: на скрюченных пальцах отросли ногти, страшные, вроде орловьих. Лежал окоченелый, отрешенный от всего и от всех.
   В роще мы задержались до полночи. И снова потащились вереницей по дорогам и тропкам, с малыми остановками, до следующего полудня, до двухчасового отдыха. Прошел Ганимед, мимоходом процедил:
   «Влипли. Вас, монахов, Пребонд Биж доконает, мне могилку выкопает Данила».
   Ганимед предлагал сговор и, может, обогащение. Я был слишком слаб, Антим и Киприян бессильны, связанные и под стражей. Я не ответил ни согласием, ни отказом.
   Потом, уже в пути, он снова приблизился ко мне, еле сидящему в седле, будто случайно.
   «У Данилы ко мне нет доверия. Его люди стерегут меня, чуть я отобьюсь с тропинки – посекут. Подумай, монах. Беда у нас общая».
   И погнал жеребца, того самого, что ему привел Киприян к Синей Скале. За ним и вправду следили. Двое постоянно двигались за ним вплотную.
   В сумерки мы пришли в разбойничье поселение. Женщины, дети, мужчины, иные вооруженные, встретили воротившихся с кровавой победой радостно. Вспыхнули на гумнах костры. Мешались песни и крики. Пребонду Бижу помогли сойти с двуколки, усадили во главе трапезы на большом дворе под каштанами. Награбленную скотину распределили по хлевам, добычу, взятую в Русияновой крепости, снесли в дом Пребонда Бижа. Голосили женщины – оплакивали мертвеца.
   Село было горное и труднодоступное, раза в два больше Кукулина. Единственный подход к нему прикрывали скалы, а на них – огромные камни стошаговой длины, приготовленные для обороны. Над ущельем, где тянулась дорога, было их несколько. Не просто одолеть село Бижанцы – на головы подступавших обрушивались каменные лавины, уцелевшие люди, обезумев, принимали смерть от мечей и копий. Очевидно, жестокий и неуступчивый Пребонд Биж, несмотря на свою хворь и припадки падучей, хитростью обладал немалой. Позднее я узнал – ночами, кроме псов, село поочередно караулили стражники. Под чьей бы короной село ни числилось, обитатели его не признавали ни кесаря, ни господина, не считали себя рабами и о податях знать не желали. Брали с других сами, сами себе были законом.
   Меня с двумя монахами поместили в сарай. Предупредили – попытка бегства покарается смертью. Данила приоткрыл нашу будущую судьбу, разумеется без ведома старейшины.
   «Можно вас убить, а можно закованными продать на рудник. Но Пребонд Биж меня слушает, оттого вы до сих пор живые. Коли с нами подружитесь, в Бижанцах проживете не худо. Останетесь монахами, а мы вас будем посылать лазутчиками. Нам надобно знать защитную силу по богатым селам. Убежать и не мечтайте. Сыщем вас, где бы ни схоронились».
   «Мы на вашу сторону не перейдем. Лучше сразу душу из нас выпускайте».
   «Не спеши, душу не долго выпустить, – ощерился Данила на монаха Антима. – В Бижанцах на хлеб и воду зарабатывать полагается. Этому вот, – он указал на меня, – надо помочь. Пришлю к вам человека с мазями. У нас тут вода целебная. Никто не помирал от ран».
   Он ушел. Обессиленные, мы даже не помолились. Сон укрыл от раздумий о неведомом. Последнее, что я услышал, – шепот. Киприян спросил:
   «Выпутаемся ли мы, брат Антим?»
   И провалился в горячую глубь.

3. Ион

   Не знаю, сменялись в Бижанцах дни на ночи или между землей и небом стояла бескрайняя тьма, в которую из облаков падали звезды и тайны. На кровлях из тонких зеленых плит мне виделись тени в людском обличье, они кружили без устали, немо. На земной коре горели жнивья, дымились чадно. Их покидали слепни и затаившиеся души усопших. Из углубления в скале – из ее расселины брали воду деревянной долбленкой, похожей на утолщенный клюв цапли, – раздавались вздохи, покрываемые громыханием смеха: в неприступной пещере за трапезой из костей и смолы вполне могла пировать нечистая сила.
   Бижанцы – лет селу, где осели выходцы с берегов западных рек и взгорий, не больше пятидесяти – богаче колыбелями, чем могилами. Самое старое семейство, Каспаровцы, представляло целое племя – два десятка мужских душ и не менее женских – сестры, жены и дочери. Всех мужчин считали великими храбрецами, хотя половина из них еще не доросла до женитьбы. Трое Каспаровцев были первыми людьми у Пребонда Бижа. Один, как я услышал позднее, молодой да крепкий, отвел Симониду в свой дом. Прирученный зверь покоряется тому, кто кормит его с ладони: значит, покрылись забвением одаренные ее любовью (только ли Русиян и я?). Я не тосковал по ее теплоте. Может, лишь краем сознания хотел повстречать, дабы благословить во имя умершей страсти – все обман, Симонида, а ты изо всего наибольший.
   И все-таки дни сменялись на ночи, хотя село оставалось царством мрака, солнце его обходило: с неба спускалась тьма и тьма выбивалась из-под земли. В такой тьме что день, что год – бесконечный мрак, плодящий вампиров, высасывающих молоко из материнских грудей: усопшие воины выковывают из мрака подковы для своих коней-вампиров, из камня выкапывают себе на пропитание кости вампиры-псы.
   Я присутствия духа не терял, понимая, что и для меня выкроен кем-то черный капюшон – мрак надо мной, мрак во мне. Зарастают раны, и зарастают глаза, ибо день воистину не занимается для меня.
   Я лежал в сенном сарае. Антима и Киприяна утром уводили – ломать и затаскивать камень на скалу над ущельем, с ними работали пленники, приведенные ранее. Скоро их отселили от меня в более надежное место. Для сенника у меня нашлось имя – Иония. Ионом звали бижанчанина, приходившего ко мне два раза на день мазать мазями и перевязывать. Человечек высотою чуть больше локтя, он перестал расти, когда ему сравнялось пять лет. Зато разум у него был не по росту зрелый. Молчать он не умел. Сперва это меня забавляло, потом я стал вникать в его речи. Он был для меня вестником. Ничего не скрывал. Легкий, подвижный, природа даже бородой его не обременила. В этом мире для него не было тайн, а другой, божеский или сатанинский, не существовал. Я не пытался сосчитать морщины на его лице, а если б пытался, глаза мои завязли бы в их переплетении, как в паутине. Казалось, он таким и родился. Меня, хоть сам был на два года моложе, величал дедусей. Однако, согласно какому-то своему разумению, полагал себя моим опекуном. Такие, как он, умеют сердиться, но не бывают злыми, чаще они или равнодушны к миру, или милосердны без меры. Приносил мне то, чем питался сам, – ячмень, козье молоко, сваренные сливы прошлого урожая, яблоки, рябину. Мяса не приносил. Тонкий голос – строгий: «Мясо, дедуся, проклято. Пожирают его люди, а того не ведают, что нутро от него гниет. У обжор черви ползают под селезенкой и в легких. И потомство у них желтое да чахлое. А уж злы-то, беда как злы».
   Слухи, уловленные мною, я проверял у Иона. Симонида в племя Каспаровцев не вошла, хотя, за исключением моего целителя, тоже Каспаровца, половина огромной семьи была молодой и до единого крепкой. Нет, Симонида, не противясь, пошла в жены к Даниле. Богатство из крепости – лампы, украшения, ткани – переселились с ней. Дело ясное, стала еще богаче, чем прежде. Данила уж десять лет как промышляет разбоем, накопил добра.
   «Госпожа удобно устроилась в новой постели, – без усмеха и укора посвящал меня в события Ион. – Молодая, наши женщины ей прислуживают. Питается мясом, умывается молоком. А Ганимед, видать прежний ее любовник, бесится. Уединяется. Даниловы люди глаз с него не спускают. Похоже, злыдень помышляет дать тягу, да с Симонидой, ведь Бижанцы, хоть и величаются Бижовградом, никогда не были и не будут его домом. А ты помалкивай, Бижовград – имя покуда тайное. Пребонд Биж, дукс [19] будущий, верит, что село сильно забогатеет. Ратникам с сердцами железными у него всегда добро пожаловать. Рассчитывает собрать их тысячи, чтоб сразиться с легионом любого царя. Один из трех его сыновей воцарится: сын дукса – всемогущий кесарь».
   Я не удивлялся. Только спрашивал себя иногда, верит ли в это Ион. Был в его толкованиях холодок, от которого зябко делалось и моему сознанию. Ион был чародеем и мудрецом реальности, не признающий и даже не допускающий мечтаний и сказочных обманов.
   Он поведал мне:
   «Всяк своим житием окован, никому собственную судьбу не обротать. Ни тебе, ни мне. У Пребонда Бижа с Данилой племянница есть, Катина, Каспаровцам тоже приходится родней. Так вот, все, что здешней женщине по доле ее положено, для нее нож острый. В каждом, кто к женщине с плотским помыслом подступает, видит мучителя и кровопийцу, негодяя. Плоскогрудая, тонконогая, из острых костей составлена. Мужа нет – не верят, что такая может родить. Одни ее почитают за святую, другие злословят, что даже уродца вроде меня пустит к себе под одеяло. У людей свои мерки для красоты и уродства. Никто на Катину не позарился. Девки ломают по весне орешник, опоясываются молодыми ветками, чтоб здоровье сохранить и потомство чтоб было здоровое, она с ними и не ходит. Никогда. Вот и ползут слухи, закрывается, мол, голая в темной комнате да нахлестывает себя крепкими прутьями – изгоняет похоть. А я думаю: коли так терзает себя, значит, ненависть к мужчинам старается сохранить, считает их виновниками своих бед. И жизнь ее, до сего дня и до Судного, – сплошная Тодорова суббота: [20] и поститься надобно, и тайком восславлять плоть. Но она восславляет травы. Как и я, мяса не переносит».
   «Тоскуешь по Катине, Ион?» – Не успел я вымолвить это, как тотчас раскаялся, хотя сказал без издевки. Во время краткой перемолчки я не видел его лица. Он сидел, уперев лоб в колени, маленький, меньше собственной тени. Снаружи в полуоткрытые двери сенника пала еще одна тень. С ней проскочила ящерка, не повредив, оставив ее бестрепетной. Кто-то подслушивает, мог бы подумать я, пытается открыть наши тайны. Но не подумал, для меня, объятого равнодушием, ни в чем опасности не было, даже в погибели – погибнуть от насилья в такое время не казалось мудреным.
   В соломе вокруг ворошились мыши, скрипели старые колеса воловьей упряжки, слышался хриплый зов. Звуки вырастали среди безмолвия, обретали значение, словно бы угрожали. Тень полегоньку оттянулась от сарая. Ион вздохнул.
   «Тоскую ли я по Катине? Ты ведь про это меня спросил, дедуся? Женщина мне не нужна, и никто мне ее не даст. Кабы я томился тайком, я бы себе вообразил белую да соблазнительную, похожую на Симониду. Но во мне нету желания, не выросло вместе со мной. Катина знает это и добра ко мне. Мы друг друга держимся из гордости – уродство сближает нас, дает право считать себя особенными, лучше других».
   «Ты считаешь себя уродливым, Ион?» – В моих словах ни капли любопытства. Он сидел недвижимо, маленький, словно из кукулинских сказок моего детства, непонятных людям этого горного селения.
   «Уродство – слово для непохожих на тебя. Как я для них, так и они для меня уродливы. Не все. Уродство, дедуся, в нас самих, в блеске глаз, в усмешке, в крови и в разуме. В молодости я страдал. О, знал бы ты, как я до умопомрачения страдал от желания стать высоким, бородатым, без морщин, которые ношу с детства! Потом в моих богах, высоких и бородатых, я распознал уродство. Многие вызывали презрение. Деды Пребонда Бижа и Каспаровцев сотворили новое племя, новое село, новые законы жизни. Мешались между собой. От них тянется нить и ко мне, и к Катине, мы ихней крови. Это их напугало. Теперь ради здорового потомства в жены пленниц берут. Боятся Ионов и Катин».
   Рассказывая, он рукой касался моей руки, словно проверял, слушаю ли я, а может, своим прикосновением старался поддержать во мне бодрость. Ничего от меня не ждал, просто видел во мне слушателя и собеседника. Маленький, сморщенный, умный, зависимым меня не считал. Я для него не был пленником, человеком, чья жизнь находилась в руках братьев Пребонда Бижа и Данилы. Я был ему ровней, подтверждением человеческого равноправия. И я тоже постепенно невольно стал касаться его руки.
   «Может, оттого Катина и страшится мужчин?»
   «Может, – согласился он. – Не дано прокричать человеку до рождения: не зачинайте меня таким, каков буду, – проклятым. Да, может. Все может быть, дедуся. Может, она ненавидит мужчин с первой брачной ночи своих родителей, на них перекладывая вину за плотский грех».
   Снаружи в проеме двери пролетела ворона, оставив в воздухе косой трепет. Небо казалось необычным – как ткань натянутая, с засохшей пеной и кровью. За порогом не было тени. На сухую землю опускались сумерки. Я вслух помянул про тень? Не помню. А Ион словно знал мои думы, словно оголял меня до корней мысли.
   «Теперь нас никто не слушает. Я знаю, кто это был. Всех в Бижанцах различаю по запаху и по тени. Это она стояла, только она. Церкви у нас нет и монахов тоже. Катине любопытно увидеть и услышать того, кто не касался женщины, – страшный он или нет».
   «Слишком долго, Ион… – Я не договорил. – Слишком долго я в этом сарае».
   Он глянул на меня одним глазом. Понял. Как бы договаривая за меня, сказал:
   «Слишком долго мы говорим о Катине. Знаешь почему? Предвижу – она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку».
   «Предвидишь, она меня посетит? Ты подговорил ее это сделать?»
   «Только предвижу, дедуся. Тень, скользнувшая за наш порог, ее лазутчица. Ее мыслей и плоти».
   «Не верится мне, что она войдет в сарай».
   «Спокойной ночи, дедуся. Звездная будет нынче ночь».

4. Катина

   Ион прорицал спокойно, с ненавязчивой уверенностью, словно говорил о том, что было, а не о том, что может, хотя и не должно случиться, – если и случится, он, ведающий о моих сомнениях, не станет мнить себя пророком, человеком, обладающим тайной мысли. И хоть я старался не думать, его слова жили во мне, обретали некое значение, может быть фатальное для меня. Предвижу – она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку. Почему Катина, почему не Симонида, спрашивал я себя. Катина, неведомая, непонятная, с обнаженным страхом перед мужчиной, не могла же она полагать меня бесполым оттого лишь, что я был в рясе. Симонида под этой рясой искала мужчину, подобно кроту, отыскивающему во тьме свою нору, готовая уничтожить меня, как это водится у насекомых – хотя бы у богомола, когда самка после свершения любви пожирает самца.
   Симонида теперь пребывала вдалеке от меня и моих чувств – ненависти ли, презрения, томления или любви, а неведомая Катина притягивала меня, мои помыслы своим вызовом, потребностью найти меня, или это я должен был ее найти, чтобы разрешить свою загадку – через познание тайны ее, невиданного ее лика, через возможность освободить ее от страха и ненависти. Освободить ее? Как и чего ради? Понятие уродства не могло быть тому причиной. Духота и мрак бросали меня в быстрые и обрывистые сны, из которых я снова возвращался, безвольный и утомленный, раздираемый между реальностью и игрой крови и воображения.
   Предвидение Иона сбылось. Катина явилась мне: стояла надо мной, ожидала, когда проснусь. Не имея возможности выпрямиться и заглянуть ей в лицо, я лежал, узнавая ее запах и не спрашивая себя, откуда я могу этот запах знать, если никогда, ни на мгновение не был в ее близи. Затем я узнал прикосновение – ладонями она ласкала мне плечи и грудь. «Нестор», – шептала горячо, возбуждала меня, притягивала, заставляла тянуть руки к ее нетронутости, и вдруг, сотрясаясь, я закричал точно безумный – я был в объятиях чудовища, маленького человечка Иона, который скинулся женщиной: и запахом, и дыханием, и играющим прикосновением, и голосом. «Нестор, муж мой, муж, муж». Я не имел сил вскочить, сбросить с себя эту черную человеколикую пиявку и бежать, искать спасения в пропасти, чтобы мертвым, раздробленным о камень, ненужным, казненным за грехи человечества освободиться от новых проклятий. Ион, обвивая меня щупальцами, влеплялся в меня все сильнее и нашептывал чужим голосом. Может, это уже ни Ион, ни Катина, может, это зло, лишавшее меня разума. Лишившее. Горло мое кроваво лопалось, глаза, легкие – все во мне разрывалось, из последних сил я вскочил и отбросил от себя Иона-Катину, и теперь оно валялось, раздавленное, под моими стопами.
   Я пробудился в поту. Не перешел из одного сна в другой, а действительно пробудился. Подумал сперва, что нахожусь в крепости слегка подзабытого Русияна – будто с последней нашей встречи минуло столетие, сгинувшее в камне покоев, а вокруг завывает ветер и каркают вороны. Затем понял, что я в сарае и не один – со мной, вернее, в моей тени, есть кто-то, и он уже не скрывается, пытаясь разрешить свою загадку.
   «Катина, – позвал я пересохшим горлом, зов более походил на вздох, чем на оклик или любопытство. Я снова, полегоньку, с растяжкой, не проявляя нетерпения, позвал: – Подойди, если не боишься».
   Молчала. Словно была выдумана мной – ни голоса, ни запаха. Но я не ошибся, она была здесь, в сарае, не настолько испуганная, чтобы долго оставаться укрытой, хотя и не настолько свободная, чтобы тотчас приблизиться и показать лицо, знакомое мне по словам Иона и которое я теперь не мог вспомнить, как лицо Симониды – обе они повторялись: те же глаза, те же губы, шея, медленно сливались одна с другой, иногда под двойным именем Симонида-Катина, иногда безымянно, но всегда зыбко и недостижимо. Слияние лика с ликом. А я этого не хотел. И хотел ли я чего-то? Краешком сознания хотел. Кто он и какой, Ион? Кто она и какая, Катина? Какой он, Ион в Ионе, и какая она, Катина в Катине? Я искал объяснение для собственного состояния, раздваивающего меня, бросающего то в горькую подавленность, то в восторг. Снаружи, похоже, заморосило. Или это вселенская корова жевала над моей кровлей жвачку, или тьма-тьмущая муравьев разносила сараи.
   Я горел. Лихорадка, как и сон, сотворяла во мне женский облик – из облака, из луча, из вздоха. При том я знал, что в полумраке я не один – я не придумывал женщину, а пытался ее представить. «Катина», – окликнул я еще раз и встал, распахнул дверь сарая, чтобы пустить свет. Напрасно. Над Бижанцами лежала ночь, все было тихим, окаменевшим и глухим, даже караульные не перекликались и молчали псы. Я воротился на солому. И тут я коснулся вытянутой рукой ее плеча. И так же, как она, замер перед неизвестным, перед тем, что могло случиться: побежит, подняв страшный крик и обвиняя меня в насилье; останется до рассвета, клянясь отомстить за попытку обнаружить в ней женщину; бросится на меня, освобождаясь от страха и присваивая себе, отныне и навсегда.
   «Я подслушивала, – голос был скорее отроческим, чем женским. – Ион долго объяснял, кто я да что я. Слишком долго. Он предвидел… Она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку «.
   «Загадку? – Я убрал руку с ее плеча. – Кто бы ты ни была, ты ошибаешься. Я проклятый монах и раб, мне не до загадок».
   «Тому, вокруг чьей шеи заплетается петля, не до загадок. Нынче ночью Ганимед пытался убить Данилу. Его схватили. Теперь он под стражей ожидает виселицы. Я знаю Пребонда Бижа. Одна виселица его не утешит».
   «Ты полагаешь…»
   «Полагаю. Ты и монахи из твоего монастыря… Вы обречены на смерть. Вставай и иди за мной, я выведу тебя из Бижанцев. Нас поджидают твои товарищи и Ион».
   «Но почему?»
   И тут я вспомнил, что искал, я нашел, что искал, – объяснение: двойственность! Гад по имени медянка – в Кукулине ее называют змеей, некоторые считают ее вестником божиим перед богатой жатвой, другие, наоборот, в необъяснимой ненависти ловят и убивают, хотя она вовсе не ядовита. Или: корявое дерево покрывается желтым пенистым налетом, принимаемым за цветение, – на самом деле это омела, сосущая чужие соки, паразит; очень редкая пестрая птица жулан присоединяется, распевая, к стае птах, покуда хоть одну не ухватит и не наколет на шип, про запас; если уйдет птаха, на шип угодит мышь, жаба или шмель. Двойственность, от которой человека не избавляет даже молитва. Если можно верить двойному Иону (уродливому и благому), Катина боится мужчин и ненавидит их, а меня пытается спасти от смерти (от смерти ли?), рискуя своей жизнью – если ее схватят, за предательство суровых законов Пребонда Бижа и его становища осудят, замучают и повесят. Себя я тоже ощущал двойным, прикрывающим страх притворством. Из притворства я бежал в бедное бесполезное любопытство, повторяя, теперь уже как отщепенец, а не мудрец: «Но почему?»
   Она не отзывалась. Я шел за ней от тени к тени, в подоткнутой рясе, босой, сжимая до боли в руке перекладину от старой запряжки: наш путь кружил меж домов и конюшен, где нас караулили призраки, однако ветер не давал им пристать к нам. Село спало, сон не знает ни любви, ни ненависти. До нас не доходили зеленые волны лунного света, залегшего на горной вершине. Покоряясь слепому любопытству, я забывал об опасности – в любое мгновение я мог сделаться мертвецом. Время от времени взором я испытывал Катину. Она не имела лика. Мрак и пастуший капюшон покрывали ее непроглядной тенью, уменьшали, отнимали у тонкого тела остроту локтей и колен, делая недоступной. Даже позднее, при расставанье, я не увидал ее глаз. И не слышал голоса. Она молча отошла, только мы достигли места, где нас ждал Ион и монахи. Пленники, в подоткнутых рясах, ободранные и измученные переходом по скалам, исхудавшие и голодные. И они, и я были благодарны этим странным созданиям: сухой веточке в женской одежде и человечку – то ли барсуку, поднявшемуся на задние ноги, то ли грибу, пню лесному, наделенному душой и сознанием. Мы, монахи, тоже были то ли стволы живые, то ли мертвые кости в мертвом мясе, как бы там ни было – были мы неприятием человека и креста, коростой среди людей, вознесением из ада. Не монахами, нет.
   Совет Иона, малого и превеликого человечка, не был обширен: избегать знакомых путей, тех, которыми нас привели в Бижанцы, спешить, по возможности без остановки и передыха, бездорожьем, по скалам, чащобой, влево или вправо от солнечного восхода, уклоняться от направления на Кукулино – погоня наверняка пойдет по дорогам к монастырю.
   Провожатые передали нам торбу с хлебом, таким же, какой Ион приносил в сарай; немые, для меня со смутными ликами, не стали ждать благодарности. Исчезли в сплетении теней. Растворились. Отвеялись ветром, который нас в то же мгновение предупредил: до восхода близко и бегство наше скоро откроется.

5. Папакакас

   Он выглядел как Иисус, скинутый со креста: изможденный, с продолговатым и странным лицом, будто стесанным с обеих сторон, длинные руки и ноги, сухой, желтый, бескровный. Но в весьма редких и памятных толкованиях отца Прохора никогда не бывало у Назарянина вместо глаз ямин со сгустившейся кровью, не бывало таких зубов, из-за которых губы его, верхняя и нижняя, не сходились. Папакакас даже на панагии [21] размером не более ногтя оставался бы легко узнаваемым: глаза без зрачков и без света, не коварные и не злобные, но – страшные, словно покоища черных смертоносных молний, кои в судный миг спепеляют и человека и лист, испаряют коровье вымя или лужу, сушат куст бересклета или сочный ствол липы, акации, миндаля, ломают равнинные нивы и долинки, где горцы сеют хлеб и молитвы. Отщепенец и главарь отщепенцев, под рукой его двенадцать отверженных бунтовщиков – Парамон, следопыт Богдан с сыном Вецко, Карп Любанский и Карпов кум Тане Ронго, – озлобленные принудительной разбойной жизнью. Еще – братья Давид и Силян, Миломир, Нико, Чеслав, Яков, Баце (и теперь вот Антим, Киприян и я, превратившийся в Тимофея). Отряд имел несколько коней и двух вьючных мулов. У всех появилось что-то общее – в лице, в голосе. Иные одичали уже, иные дичают, никогда не сделаться нам тем, чем были, – сеятелями и жнецами.