Исо Распор: «А Патрикия зубами грыз и секиры и копья».
Люди уходили от своих домов, там распускались черные маки смерти. Каждый цветок становился урной для праха. Исо Распор и я, подгоняя друг друга, убегали от отчаяния в горький смех. Шестеро наших воображенных дядюшек выныривали из тени, от их облачного прикосновения на ресницах оставались капли, но то были не слезы. А может, и слезы. Дрожащая мглистость впереди была дымом. Марево, только и всего. «Путь в неведомое всегда тернист и туманен, дядюшка Исо». Он отозвался не сразу: «Я не Исо, и дядьев у меня нету. Никого нету. Меня Найденко зовут». – «Какая разница, Исо Распор легче запоминается».
Мы догнали Спиридонова осла. «Спиридон, давай посидим при луне. У нас с Исо Распором не оказалось дядьев. Ты нам и дядя и опекун, и Поликарп и Патрикия Велесильная».
К нам пристраивались все новые и новые беженцы.
3. Предания
4. Тени преданий
5. Долгие дни, долгие ночи
Люди уходили от своих домов, там распускались черные маки смерти. Каждый цветок становился урной для праха. Исо Распор и я, подгоняя друг друга, убегали от отчаяния в горький смех. Шестеро наших воображенных дядюшек выныривали из тени, от их облачного прикосновения на ресницах оставались капли, но то были не слезы. А может, и слезы. Дрожащая мглистость впереди была дымом. Марево, только и всего. «Путь в неведомое всегда тернист и туманен, дядюшка Исо». Он отозвался не сразу: «Я не Исо, и дядьев у меня нету. Никого нету. Меня Найденко зовут». – «Какая разница, Исо Распор легче запоминается».
Мы догнали Спиридонова осла. «Спиридон, давай посидим при луне. У нас с Исо Распором не оказалось дядьев. Ты нам и дядя и опекун, и Поликарп и Патрикия Велесильная».
К нам пристраивались все новые и новые беженцы.
3. Предания
У Синей Скалы народ кишит – не окинешь взглядом. Собралось тут всяких и отовсюду, все бездомники, живые тени, спутанные в клубок и зависимые друг от друга, переставшие возводить в мольбе глаза к небу; господь, отлучивший нас от себя мраком забвения, стал угасать в нашем сознании. Женщины не плакали, мужчины выпивали, когда находилось что. Беда сблизила. Неимущим уделяли соломы на подстилку, находилось чем укрыть кормящую, дети малые не оставались без козьего молока. Кто умел складно сказывать, у тех были свои костры и почитатели. Это – Исо Распор или Найденко, Спиридон, Иоаким из Бразды, Райко Стотник и Волкан Филин – оба из Побожья. Вот их предания, услышанные мною в долгие скитальческие ночи…
Волкан Филин (мрачноватый, остроносый, с сердитыми ноздрями, сам приземистый, руки коротковаты, а шея толстая, волос дикий, жена Ира, сынишки семи и пяти лет – Санко и Робе): «Кое-кто помнит мою бабку Сребру, у старухи было шесть пальцев на левой руке, держалась всегда пряменько, как осинка, не горбилась. Вышла она из дому ночью в грозу проверить, не отелилась ли корова в хлевушке, и не вернулась. Кинулись ее искать с факелом, а на дворе гром да молонья, беснуется ураганный ветер. Видим – лежит она под корявой шелковицей, ствол дымится, расщепило его громовой стрелой. Нагинаемся мы, и без факела видать – сжимает старуха шестипалой рукой мертвую змеистую молонью. Лицо улыбчивое, прозрачное, на глазу слезинка дрожит и вроде бы как полегоньку твердеет, превращается в хрустальное зернышко. Я слезу эту с собой ношу. Покажу вам. Помогает от глазных хворей. Закопали мы старую Сребру, да время ей могилку сровняло. Только ежели ухо к земле приложить в том месте, слыхать грохот – громовая стрела даже мертвая отзывается. И еще по ночам земля посверкивает. С той поры гром село Побожье стороной обходит».
В пещере горели дымные факелы – там рожала женщина из Любанцев.
Звезды в высоте сияли и впрямь как отвердевшие слезы прощенных душ, тех, чьи кости и кровь после нескончаемых войн согревали землю. Одна звезда была слишком ясная и зеленая. Может, ее сияние вернет жизнь соснам, погибающим от алчных гусениц. Когда я снова вперил взгляд в небеса, звезда показалась мне крупнее. Словно спускалась на призывный шелест леса у Синей Скалы.
Райко Стотник (молодой, сиво-желтый, белые одежды подпоясаны плетеным веревочным поясом, за поясом нож, в руках кизиловый трезубец, сам вспыльчивый и угрюмый): «Побожье наше еще живо и живы люди, взять хоть Волкана или меня, по милости одного-единственного червяка. Диковинное дело, а? Сто лет назад, может чуть побольше, страшная разразилась засуха, скотина пала и в село пришли голодные дни. Ни хлеба, ни мяса. Мертвые деревья – без кизила и без орехов. В птичьих гнездах яиц не сыщешь; сгинули и сойки и голуби. В кустах ни черепах, ни ежей. Голод. Три годины кряду. Тогда-то из кукулинской болотины и выполз исполинский червяк, толстый, не обхватить руками. Сперва все живое перепугалось. А самый голодный как почувствовал на своем горле руку смерти, взял да и отмахнул острой косой у червяка кусок хвоста. Съел. Мясо оказалось вкусное и крепительное. Избавляясь полегоньку от страха, принялся оголодавший народец отсекать от того червяка кусок за куском, и мясо того не убывало. Лица, до времени остарелые, сделались опять гладкие, под кожей сальце прикопилось. Закрепли люди, наплодили детишек, и пошло, и пошло, так вот и живем до самых нынешних пор».
Коца, Заркова жена, просит меня, украдкой, тихим голосом, побыть с Исидором. Я подошел. Но он избегает меня, как и всех. У Исидора свой костер. С ним Зарко и Мартин.
Лето нынешнее не засушливо. Богатый по нивам урожай, да только хлеба, видать, перестоят. Жнецы разбежались от пришельцев с бичами и раковинами. Сгниет колос, если до того не погибнет от огня Лоренцовых и Фотиевых людей…
Иоаким (заплата на заплате, из тряпья, словно из брони, выступает черепашья голова с глазами, такими сонными, что не мудрено уснуть, глядя в них): «В Бразде ни суш, ни голодов не помнят. Село наше лежит над самой сердцевиной земли, откуда в изобилии бьет вода. А в глубинах того подземного родника живет человек с жабрами. Спина в серебряной чешуе, никто не знает, из какой он выметался икры, неведомо также, чем он кормится. И по сю пору мы на рассвете ищем, а бывает, и находим серебряные чешуинки для амулетов, что-то вроде Соломоновой ладанки. [28]А раньше, случалось, от этого диковинного подземника брюхатели бабы. Бежали без памяти на болото и метали икру. Был у нас человек в Бразде, Тихоном звали, задохся он: язык у него распух от осиного жала – захватил в рот с виноградинкой. Я это от него слышал. Запомни, Иоаким, говаривал Тихон, женщин, с которыми переспал жаберный человек, завсегда узнаешь. Глаза у них серебряные, как монетки, омытые росой».
Наши тени расходятся от костра и, может быть, укрывают подземного человека в серебряной чаще, который притаился за кустом, подслушивает, выбирает себе женщину на ночь. У Иоакима по лбу желтая низка желтого бисера – не иначе, выметалась икра во время посказа. Я слушаю и тоскую по Кукулину.
Спиридон (весь полыхает внутренним огнем – и заросшее лицо, и одежда, у него болят кости, травят воспоминания о времени, когда был молодым и крепким, но он посмеивается, такие не склоняют голову перед недугом): «Человек с жабрами, ну и что? Бывают ведь и такие, кто по весне встречает журавлей. Силою взлетать в небеса одаривает тебя родитель: напоит глазами перелетную птицу – цапель, журавлей, перепелок – и на всю жизнь остается слепым. Отец мой, Петруш Черновид, понапрасну перед смертью подымал кверху пустые глаза, чтобы углядеть меня в облаках. Меня можно было только слышать. С легкостью кружил я по небу и распевал птицей, я знал язык жаворонков, словно был им родней. Уток и куропаток я не ловлю и кур не режу. От меня разбегаются ужи и гадюки. Цаплей от меня несет либо аистом. В Кукулино меня привел удод, он предсказал мне, что я женюсь на Лозане и стану отцом этому вот Ефтимию. Стаи, что по весне возвращаются на болото, знают, а стало быть, знаю и я: здешние села не топтать чуме. Ни теперь, ни через сто лет. Чернее всякой чумы человек, ныне это Фотий Чудотворец и Лоренцо со своим диким разбоем. Мы не от чумы убежали. От них».
Иногда у костра присаживалась Лозана. Остальные женщины были в пещере, и Агна с ними.
Отзывалась сова, подтверждая сказанное Великим Летуном. Головой прислонившись к его плечу, дремала Лозана, сон пересекал ее лоб морщиной скорби. Старая, седая, как и этот ее муж. Птица их молодости далеко, в пределах забвения… Исо Распор Найденко (ночью он выглядит моложе, морщится лишь вывернутый кожух, словно вылеплен из глины и крови, один глаз усмехается, усмешка сердечная и весомая, кривит голову на сторону): «У Патрикии Велесильной были усы, края их она цепляла за ромейские серьги. Потому я и называл ее не теткой, а дядей. Жила без мужа, сама за него была, потому и женилась на господской дочке Анастасии. Затянула в свою колдовскую паутину. Оженилась, стала Патриком и подружилась с Заре, под тайным именем Поликарп. Обоих, когда им было лет по восемь, по девять, выкупали в моче белой ослицы. Так они сделались колдунами сильней других в два раза. В то время чудеса были делом обычным. Чего мудреного чародею заставить навозных жуков молотить на гумне или оседлать свинью, окрещенную в церкви, скажем, Пердушкой или еще как? Ничего. Куда мудреней сеять песок на камне, а дожидаться ржи или ячменя. Однажды, а может, и много раз, заставили они зеленых старух карлиц – те жили под землей, а кормились зернами – копать рыбьими костями тайные копи и вытягивать оттуда золотые нити. Старушки карлицы ткали из того золота для них плащи. Похожие на крылья. На них они летали. В полночь прополыхивали на небесах двумя солнцами. Патрик и Поликарп могли глазами ворочать камни и складывать из них стены. Это они построили монастырь Святого Никиты».
Саида Сендула усыпляет внуков скорбной песней, от которой сжимается сердце.
Далеко, на грани земли и неба, трепещут два золотых плода, два ночных солнца, две магии – Патрик и Поликарп, две вымышленные души, которым жить в сказаниях. Знаю: эти солнца – лучистые глаза, верующие в чудеса. У кого-то из нас такие глаза…
Исо Распор Найденко: «Жена моей усатой тетки, то бишь дядьки, не льстилась на золото. В какой-то тогдашний праздник, вроде бы на Тяжкое искушение, укуталась в одежду из камыша да соломы и отправилась на скалу к орлам, знавшим
Анастасию, а таких немного, всего, может, только я да Ефтимий, поминают ее в те ночи поста. Девятая годовщина поста пала на прошлый январь – за несколько дней до дня избиения младенцев в Вифлееме. Она живая и нас переживет. Ныне из волосяной травы ткет она обувку для сирот да набожных нищих, для всех убогих. Я знаю это, потому как я приемыш ее и вестник».
Спиридон: «Фотий Чудотворец лжет, будто из рыбьей утробы вышел. Ежели так – кровь у него отравная. Такого укусит гадюка за пятку и испепелится отравой. А еще мне ведомо, одному мне: гадючьей кожей, растворенной в вине, женщины в Константинополе разбавляют питье мужьям-властелинам, чтоб сидели с ними в обнимку да миловались. Вот и пропадает византийское царство, пухом ему земля. Сосут цари то зелье, а землей не владеют. Взяли над ними засилье Фотий Чудотворец да Лоренцо. У меня есть святой камень с могилы достойного монаха, старейшины монастырского. В том камне голос усопшего старца так советует: Возьмите вилы да косы и изгоните нашественников».
Иоаким из Бразды: «Когда лист у смоквы свернется от инея, надо его тайком сунуть жене в волосы. Тогда не станешь в обнимку сидеть, как царь. Будет покорствовать да рожать. А по ночам выгоняй на пашню, голую, чтоб плясала да пела. Овес, и все прочее, дает двойной урожай. А ежели дробленый смоковничий лист скормить овцам – принесут двойню. Верно говоришь, Спиридон. К вилам да косам можно еще топоры добавить».
Райко Стотник: «На этом вот месте, под костром, кроется в глубине исполинская рука, пальцы что старый бук, однолеток нашему Исо Распору Найденко. Ногти на той руке долгие. Сядет промеж нас грешник, а божье наказание теми пятью перстами пробьет землю и раздавит его, как гниду. Только таких промеж нас нету. А когда-то бывали. Разбросаны возле Синей Скалы кости. Чьи? Безбожников. Человек, он вроде той руки, велик и силен. Коли тень твоя велика на восходе, значит, и ты не маленький».
Волкан Филин: «Я-то не маленький. Был я мальчонкой, когда яблоня наша расцвела под снегом. И плод дала. Только один, большой да сочный. Дед мой Добре протягивает мне топор. Рассеки яблоко. Топор будет вечно острым. Понадобится, когда повзрослеешь и придет беззаконие, а оно придет. И людям надо будет уставлять новые законы».
«Я им не верю, – шепнул мне Мартин. – Мстителям полагается молчать и делать то, о чем не говорится».
«А я верю им, – ответил я. – Я им верю».
В пещере горьким сказанием заходился новорожденный. Какое Завтра ждет его, если уже сегодня смех, предчувствуя свою гибель, пожирает себя до самого корня, чтобы, насытившись, загнить и оставить свой желудок в черной отравной луже?
Волкан Филин (мрачноватый, остроносый, с сердитыми ноздрями, сам приземистый, руки коротковаты, а шея толстая, волос дикий, жена Ира, сынишки семи и пяти лет – Санко и Робе): «Кое-кто помнит мою бабку Сребру, у старухи было шесть пальцев на левой руке, держалась всегда пряменько, как осинка, не горбилась. Вышла она из дому ночью в грозу проверить, не отелилась ли корова в хлевушке, и не вернулась. Кинулись ее искать с факелом, а на дворе гром да молонья, беснуется ураганный ветер. Видим – лежит она под корявой шелковицей, ствол дымится, расщепило его громовой стрелой. Нагинаемся мы, и без факела видать – сжимает старуха шестипалой рукой мертвую змеистую молонью. Лицо улыбчивое, прозрачное, на глазу слезинка дрожит и вроде бы как полегоньку твердеет, превращается в хрустальное зернышко. Я слезу эту с собой ношу. Покажу вам. Помогает от глазных хворей. Закопали мы старую Сребру, да время ей могилку сровняло. Только ежели ухо к земле приложить в том месте, слыхать грохот – громовая стрела даже мертвая отзывается. И еще по ночам земля посверкивает. С той поры гром село Побожье стороной обходит».
В пещере горели дымные факелы – там рожала женщина из Любанцев.
Звезды в высоте сияли и впрямь как отвердевшие слезы прощенных душ, тех, чьи кости и кровь после нескончаемых войн согревали землю. Одна звезда была слишком ясная и зеленая. Может, ее сияние вернет жизнь соснам, погибающим от алчных гусениц. Когда я снова вперил взгляд в небеса, звезда показалась мне крупнее. Словно спускалась на призывный шелест леса у Синей Скалы.
Райко Стотник (молодой, сиво-желтый, белые одежды подпоясаны плетеным веревочным поясом, за поясом нож, в руках кизиловый трезубец, сам вспыльчивый и угрюмый): «Побожье наше еще живо и живы люди, взять хоть Волкана или меня, по милости одного-единственного червяка. Диковинное дело, а? Сто лет назад, может чуть побольше, страшная разразилась засуха, скотина пала и в село пришли голодные дни. Ни хлеба, ни мяса. Мертвые деревья – без кизила и без орехов. В птичьих гнездах яиц не сыщешь; сгинули и сойки и голуби. В кустах ни черепах, ни ежей. Голод. Три годины кряду. Тогда-то из кукулинской болотины и выполз исполинский червяк, толстый, не обхватить руками. Сперва все живое перепугалось. А самый голодный как почувствовал на своем горле руку смерти, взял да и отмахнул острой косой у червяка кусок хвоста. Съел. Мясо оказалось вкусное и крепительное. Избавляясь полегоньку от страха, принялся оголодавший народец отсекать от того червяка кусок за куском, и мясо того не убывало. Лица, до времени остарелые, сделались опять гладкие, под кожей сальце прикопилось. Закрепли люди, наплодили детишек, и пошло, и пошло, так вот и живем до самых нынешних пор».
Коца, Заркова жена, просит меня, украдкой, тихим голосом, побыть с Исидором. Я подошел. Но он избегает меня, как и всех. У Исидора свой костер. С ним Зарко и Мартин.
Лето нынешнее не засушливо. Богатый по нивам урожай, да только хлеба, видать, перестоят. Жнецы разбежались от пришельцев с бичами и раковинами. Сгниет колос, если до того не погибнет от огня Лоренцовых и Фотиевых людей…
Иоаким (заплата на заплате, из тряпья, словно из брони, выступает черепашья голова с глазами, такими сонными, что не мудрено уснуть, глядя в них): «В Бразде ни суш, ни голодов не помнят. Село наше лежит над самой сердцевиной земли, откуда в изобилии бьет вода. А в глубинах того подземного родника живет человек с жабрами. Спина в серебряной чешуе, никто не знает, из какой он выметался икры, неведомо также, чем он кормится. И по сю пору мы на рассвете ищем, а бывает, и находим серебряные чешуинки для амулетов, что-то вроде Соломоновой ладанки. [28]А раньше, случалось, от этого диковинного подземника брюхатели бабы. Бежали без памяти на болото и метали икру. Был у нас человек в Бразде, Тихоном звали, задохся он: язык у него распух от осиного жала – захватил в рот с виноградинкой. Я это от него слышал. Запомни, Иоаким, говаривал Тихон, женщин, с которыми переспал жаберный человек, завсегда узнаешь. Глаза у них серебряные, как монетки, омытые росой».
Наши тени расходятся от костра и, может быть, укрывают подземного человека в серебряной чаще, который притаился за кустом, подслушивает, выбирает себе женщину на ночь. У Иоакима по лбу желтая низка желтого бисера – не иначе, выметалась икра во время посказа. Я слушаю и тоскую по Кукулину.
Спиридон (весь полыхает внутренним огнем – и заросшее лицо, и одежда, у него болят кости, травят воспоминания о времени, когда был молодым и крепким, но он посмеивается, такие не склоняют голову перед недугом): «Человек с жабрами, ну и что? Бывают ведь и такие, кто по весне встречает журавлей. Силою взлетать в небеса одаривает тебя родитель: напоит глазами перелетную птицу – цапель, журавлей, перепелок – и на всю жизнь остается слепым. Отец мой, Петруш Черновид, понапрасну перед смертью подымал кверху пустые глаза, чтобы углядеть меня в облаках. Меня можно было только слышать. С легкостью кружил я по небу и распевал птицей, я знал язык жаворонков, словно был им родней. Уток и куропаток я не ловлю и кур не режу. От меня разбегаются ужи и гадюки. Цаплей от меня несет либо аистом. В Кукулино меня привел удод, он предсказал мне, что я женюсь на Лозане и стану отцом этому вот Ефтимию. Стаи, что по весне возвращаются на болото, знают, а стало быть, знаю и я: здешние села не топтать чуме. Ни теперь, ни через сто лет. Чернее всякой чумы человек, ныне это Фотий Чудотворец и Лоренцо со своим диким разбоем. Мы не от чумы убежали. От них».
Иногда у костра присаживалась Лозана. Остальные женщины были в пещере, и Агна с ними.
Отзывалась сова, подтверждая сказанное Великим Летуном. Головой прислонившись к его плечу, дремала Лозана, сон пересекал ее лоб морщиной скорби. Старая, седая, как и этот ее муж. Птица их молодости далеко, в пределах забвения… Исо Распор Найденко (ночью он выглядит моложе, морщится лишь вывернутый кожух, словно вылеплен из глины и крови, один глаз усмехается, усмешка сердечная и весомая, кривит голову на сторону): «У Патрикии Велесильной были усы, края их она цепляла за ромейские серьги. Потому я и называл ее не теткой, а дядей. Жила без мужа, сама за него была, потому и женилась на господской дочке Анастасии. Затянула в свою колдовскую паутину. Оженилась, стала Патриком и подружилась с Заре, под тайным именем Поликарп. Обоих, когда им было лет по восемь, по девять, выкупали в моче белой ослицы. Так они сделались колдунами сильней других в два раза. В то время чудеса были делом обычным. Чего мудреного чародею заставить навозных жуков молотить на гумне или оседлать свинью, окрещенную в церкви, скажем, Пердушкой или еще как? Ничего. Куда мудреней сеять песок на камне, а дожидаться ржи или ячменя. Однажды, а может, и много раз, заставили они зеленых старух карлиц – те жили под землей, а кормились зернами – копать рыбьими костями тайные копи и вытягивать оттуда золотые нити. Старушки карлицы ткали из того золота для них плащи. Похожие на крылья. На них они летали. В полночь прополыхивали на небесах двумя солнцами. Патрик и Поликарп могли глазами ворочать камни и складывать из них стены. Это они построили монастырь Святого Никиты».
Саида Сендула усыпляет внуков скорбной песней, от которой сжимается сердце.
Далеко, на грани земли и неба, трепещут два золотых плода, два ночных солнца, две магии – Патрик и Поликарп, две вымышленные души, которым жить в сказаниях. Знаю: эти солнца – лучистые глаза, верующие в чудеса. У кого-то из нас такие глаза…
Исо Распор Найденко: «Жена моей усатой тетки, то бишь дядьки, не льстилась на золото. В какой-то тогдашний праздник, вроде бы на Тяжкое искушение, укуталась в одежду из камыша да соломы и отправилась на скалу к орлам, знавшим
Анастасию, а таких немного, всего, может, только я да Ефтимий, поминают ее в те ночи поста. Девятая годовщина поста пала на прошлый январь – за несколько дней до дня избиения младенцев в Вифлееме. Она живая и нас переживет. Ныне из волосяной травы ткет она обувку для сирот да набожных нищих, для всех убогих. Я знаю это, потому как я приемыш ее и вестник».
Спиридон: «Фотий Чудотворец лжет, будто из рыбьей утробы вышел. Ежели так – кровь у него отравная. Такого укусит гадюка за пятку и испепелится отравой. А еще мне ведомо, одному мне: гадючьей кожей, растворенной в вине, женщины в Константинополе разбавляют питье мужьям-властелинам, чтоб сидели с ними в обнимку да миловались. Вот и пропадает византийское царство, пухом ему земля. Сосут цари то зелье, а землей не владеют. Взяли над ними засилье Фотий Чудотворец да Лоренцо. У меня есть святой камень с могилы достойного монаха, старейшины монастырского. В том камне голос усопшего старца так советует: Возьмите вилы да косы и изгоните нашественников».
Иоаким из Бразды: «Когда лист у смоквы свернется от инея, надо его тайком сунуть жене в волосы. Тогда не станешь в обнимку сидеть, как царь. Будет покорствовать да рожать. А по ночам выгоняй на пашню, голую, чтоб плясала да пела. Овес, и все прочее, дает двойной урожай. А ежели дробленый смоковничий лист скормить овцам – принесут двойню. Верно говоришь, Спиридон. К вилам да косам можно еще топоры добавить».
Райко Стотник: «На этом вот месте, под костром, кроется в глубине исполинская рука, пальцы что старый бук, однолеток нашему Исо Распору Найденко. Ногти на той руке долгие. Сядет промеж нас грешник, а божье наказание теми пятью перстами пробьет землю и раздавит его, как гниду. Только таких промеж нас нету. А когда-то бывали. Разбросаны возле Синей Скалы кости. Чьи? Безбожников. Человек, он вроде той руки, велик и силен. Коли тень твоя велика на восходе, значит, и ты не маленький».
Волкан Филин: «Я-то не маленький. Был я мальчонкой, когда яблоня наша расцвела под снегом. И плод дала. Только один, большой да сочный. Дед мой Добре протягивает мне топор. Рассеки яблоко. Топор будет вечно острым. Понадобится, когда повзрослеешь и придет беззаконие, а оно придет. И людям надо будет уставлять новые законы».
«Я им не верю, – шепнул мне Мартин. – Мстителям полагается молчать и делать то, о чем не говорится».
«А я верю им, – ответил я. – Я им верю».
В пещере горьким сказанием заходился новорожденный. Какое Завтра ждет его, если уже сегодня смех, предчувствуя свою гибель, пожирает себя до самого корня, чтобы, насытившись, загнить и оставить свой желудок в черной отравной луже?
4. Тени преданий
Земля эта не дала и не даст святителя. Старуха Саида Сендула сомнительно посматривала на хромого человека, он вертелся возле костров – торговец с торбами, приросшими к телу, продавец водицы от неплодия, снадобий из трав и сала дичины. Вялым голосом обещал избавление от заушницы, плеши, глазной хвори, коросты. Старикам предлагал омоложение, истомленных убеждал, что вернет им силу. Липкий и толстый, лицо цвета обожженного инеем смоковничьего листа, упомянутого Иоакимом из Бразды. Среди беженцев врагов у него не было, но и близких тоже не находилось. Для него и его преданий не было места в новых мираклях, сотворяемых у костров под Синей Скалой. «Хочет, чтоб дозволили ему помолоть свое жито, а нам замесить лепешку из отрубей для затыкания рта, – посмеивался одним глазом Исо Распор. – Но все равно он святой. Уши у него бледные и продолговатые. Таких ушей у обыкновенных людей не бывает».
А до того, устроившись на припеке, коробейник Гаврила Армениан болтал о двуглавых оводах, захвативших Город, откуда он явился два дня назад предлагать беженцам за медовину хлеб и свои снадобья. Ведомый инстинктом, подобным собачьему, он оказывался именно там, где едят. Прислуживал, даже когда его не просили об этом: помогал выплетать шалаш из прутьев, усыплял младенцев нездешними песнями, резал и обдирал овец и коз. Прозвали его Подорожник, по имени растения, чьи листья, смоченные в подсолнечном или приморском оливковом масле, исцеляют раны. Ему не верили и не давались в лечение. Но он все равно пристраивался, таскал в бурдюках воду, даже тем, чьего куска не попробовал. Глаза его разлились ото лба до кончика носа, заняли пол-лица: в них можно было смотреться, любуясь на свою усмешку или угрюмость.
«Слышал я, вы тут говорили о косах да топорах, – он уселся к костру рядом со мной. – Мечтаете о битвах. Да ведь те, от кого вы бежите, слишком сильны и слишком злы. Позанимали ваши дома. И вам их не уступят». Опершись на локоть, я обернулся к нему и спросил: «Фотий Чудотворец благородный вельможа, Лоренцо будущий царь или первый царев советник, а кто такой ты, Гаврила Армениан?» Он повернул ладони к огню. «Был и я кем-то, пока жил на щедрых берегах реки Аракс. – Его одолевал сон. – Завтра я открою тебе, как оказался среди вас, нищих, как пришел в эту землю, общую и ничью». Заснул.
Агна спала в пещере, среди детей и женщин, спали и те, кто встречал утро у погасших костров. Женщинам удобней в укрытии – мужчины, не находя и не стараясь найти иных выражений заботы, оберегают своих рожениц, поварих, прачек, дрожат тени, меняют обличья, становятся такими, какими задумал их я.
Оводы, так напугавшие Гаврилу Армениана, смиряются перед ночным ветерком. Букашка заползла в его ноздрю и никак не выберется из густых волос. Коробейник спит в неудобной позе, рот приоткрыт, одна сторона лица освещена слабым огнем.
Меня привлекли глаза. Я взял головню и, осторожно обходя спящих, шагнул в темноту. Глаза сверкающие, излучающие боль, не человечьи. Подошел ближе. Пес, сбежавший из Кукулина со стрелой промеж ребер, лежал и поскуливал, ждал помощи. Я присел, провел ладонью по его хребтине. Железный наконечник так и торчал. «Гаврила, – тихонько позвал я. Он не слышал. Я вернулся, потряс его. – Дай мне твоих снадобий, – попросил. – Святое это дело быть избавителями». Он глядел не понимая. «Какие снадобья, какая обязанность?» – спрашивал перепуганно. Я заставил его встать. Он был не из тех, кто сопротивляется. Заковылял за мной со своей торбой. Глаза пса и впрямь были наполнены человеческой болью. Гаврила Армениан этого не заметил. «Пес, который не подыхает от стрелы, – демон, – заметил он. – Этот или бешеный, или взбесится». Все же присел. «Я свяжу лапы, – шепнул я, – а ты ему стяни челюсть ремнем, чтоб не кусанул». Наконечник стрелы из отощавшего зверя я вытащил быстро. Гаврила отыскал в торбе похожий на медвежью лапу или гриб мешочек и присыпал оттуда собачью рану черным порошком. Мы отпустили пса – пускай себе сыщет место, чтобы оклематься либо сдохнуть.
«А ведь ты святитель, Гаврила», – я протянул ему руку.
Потом устроился поудобней и стал рассматривать звезды, тайный и таинственный порядок вселенских миров, насылающих чары на души и чувства людей и животных. Ночь чарует и травы, ведь и у них есть души и чувства – в листе, в корне, в семени. Ночь, проходящая слишком медленно для бодрствующего человека, остановилась вовсе и подслушивала мои мысли, – эта ночь, черный бог, обдавала меня ледяным дыханием. Признаться, даже в самые тяжкие времена, бога, если только я сознательно не обманывал себя или кого-то в себе, некое «я» в будущем, мне не случалось призывать. Настала пора. Я осознал, что боги всего лишь разновидность рабства, которое мы сотворили сами в заблуждении и под гнетом тех, кто властвует во имя этого бога и несет нам голод и унижение, страх, несчастия и смерть. Я обманывал себя прежде, но обманываю и теперь. Только в эту ночь у меня не было бога. Помню, я потерял себя до безумия перед слепцом Антимом и железнозубым Парамоном и предался их вере. Магия? Не знаю. Может, потому что у меня не было бога, я хотел обрести его, когда братья по бичу лишили меня сознания и я сделался бесплотным вздохом или дымом костра, вспыхнувшего во мне и поразившего столбняком.
Оживают в вышине предания – поблескивают жабры подземного человека, нескончаемо тянется червь, летит Спиридон с журавлиным криком, умирает молния, стиснутая в кулаке, зеленые старушки карлицы черпают золото из муравьиных копей для Патрикии Велесильной, покорные и без отпущения, – не близок день воздания, когда их допустят к хлебу и вину для причастия и станут они знаменитыми в чудесах придуманной троицы – Заре с тайным именем Поликарп, Койче из Коняр, Трипун Пупуле.
Одиночество толкало меня на сочинительство – теней и призраков…
Хотя я был не один.
Осторожно глянул через плечо: во мраке, не освещенном кострами, горели глаза. И вдруг я понял, что человек может обойтись без бога, а пес всегда будет искать бога и господина. Или друга. «Горчин, – позвал я. – Иди сюда. Слышишь, ты теперь Горчин, я тебя окрестил. – Помахивая хвостом, он не спешил приблизиться. – Иди, – снова позвал. – Два пса и без бога могут».
И досадливо вспомнилось: In vita aeterna, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а вступают священнодейством, на мгновение освобождающим от плоти. Однако не всегда должно отдавать предпочтение духу: все мы, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови, своей, твоей и моей.
Проклятый пес Лоренцо!
Сюда, Горчин. Хоть он и повесил угодившего в тебя стрелой, мы отнимем у него жизнь. Рано ли, поздно – отнимем. Иди, сынок. Покажем ему vita aeterna.
Воют голодные детишки – их господь глух.
А до того, устроившись на припеке, коробейник Гаврила Армениан болтал о двуглавых оводах, захвативших Город, откуда он явился два дня назад предлагать беженцам за медовину хлеб и свои снадобья. Ведомый инстинктом, подобным собачьему, он оказывался именно там, где едят. Прислуживал, даже когда его не просили об этом: помогал выплетать шалаш из прутьев, усыплял младенцев нездешними песнями, резал и обдирал овец и коз. Прозвали его Подорожник, по имени растения, чьи листья, смоченные в подсолнечном или приморском оливковом масле, исцеляют раны. Ему не верили и не давались в лечение. Но он все равно пристраивался, таскал в бурдюках воду, даже тем, чьего куска не попробовал. Глаза его разлились ото лба до кончика носа, заняли пол-лица: в них можно было смотреться, любуясь на свою усмешку или угрюмость.
«Слышал я, вы тут говорили о косах да топорах, – он уселся к костру рядом со мной. – Мечтаете о битвах. Да ведь те, от кого вы бежите, слишком сильны и слишком злы. Позанимали ваши дома. И вам их не уступят». Опершись на локоть, я обернулся к нему и спросил: «Фотий Чудотворец благородный вельможа, Лоренцо будущий царь или первый царев советник, а кто такой ты, Гаврила Армениан?» Он повернул ладони к огню. «Был и я кем-то, пока жил на щедрых берегах реки Аракс. – Его одолевал сон. – Завтра я открою тебе, как оказался среди вас, нищих, как пришел в эту землю, общую и ничью». Заснул.
Агна спала в пещере, среди детей и женщин, спали и те, кто встречал утро у погасших костров. Женщинам удобней в укрытии – мужчины, не находя и не стараясь найти иных выражений заботы, оберегают своих рожениц, поварих, прачек, дрожат тени, меняют обличья, становятся такими, какими задумал их я.
Оводы, так напугавшие Гаврилу Армениана, смиряются перед ночным ветерком. Букашка заползла в его ноздрю и никак не выберется из густых волос. Коробейник спит в неудобной позе, рот приоткрыт, одна сторона лица освещена слабым огнем.
Меня привлекли глаза. Я взял головню и, осторожно обходя спящих, шагнул в темноту. Глаза сверкающие, излучающие боль, не человечьи. Подошел ближе. Пес, сбежавший из Кукулина со стрелой промеж ребер, лежал и поскуливал, ждал помощи. Я присел, провел ладонью по его хребтине. Железный наконечник так и торчал. «Гаврила, – тихонько позвал я. Он не слышал. Я вернулся, потряс его. – Дай мне твоих снадобий, – попросил. – Святое это дело быть избавителями». Он глядел не понимая. «Какие снадобья, какая обязанность?» – спрашивал перепуганно. Я заставил его встать. Он был не из тех, кто сопротивляется. Заковылял за мной со своей торбой. Глаза пса и впрямь были наполнены человеческой болью. Гаврила Армениан этого не заметил. «Пес, который не подыхает от стрелы, – демон, – заметил он. – Этот или бешеный, или взбесится». Все же присел. «Я свяжу лапы, – шепнул я, – а ты ему стяни челюсть ремнем, чтоб не кусанул». Наконечник стрелы из отощавшего зверя я вытащил быстро. Гаврила отыскал в торбе похожий на медвежью лапу или гриб мешочек и присыпал оттуда собачью рану черным порошком. Мы отпустили пса – пускай себе сыщет место, чтобы оклематься либо сдохнуть.
«А ведь ты святитель, Гаврила», – я протянул ему руку.
Потом устроился поудобней и стал рассматривать звезды, тайный и таинственный порядок вселенских миров, насылающих чары на души и чувства людей и животных. Ночь чарует и травы, ведь и у них есть души и чувства – в листе, в корне, в семени. Ночь, проходящая слишком медленно для бодрствующего человека, остановилась вовсе и подслушивала мои мысли, – эта ночь, черный бог, обдавала меня ледяным дыханием. Признаться, даже в самые тяжкие времена, бога, если только я сознательно не обманывал себя или кого-то в себе, некое «я» в будущем, мне не случалось призывать. Настала пора. Я осознал, что боги всего лишь разновидность рабства, которое мы сотворили сами в заблуждении и под гнетом тех, кто властвует во имя этого бога и несет нам голод и унижение, страх, несчастия и смерть. Я обманывал себя прежде, но обманываю и теперь. Только в эту ночь у меня не было бога. Помню, я потерял себя до безумия перед слепцом Антимом и железнозубым Парамоном и предался их вере. Магия? Не знаю. Может, потому что у меня не было бога, я хотел обрести его, когда братья по бичу лишили меня сознания и я сделался бесплотным вздохом или дымом костра, вспыхнувшего во мне и поразившего столбняком.
Оживают в вышине предания – поблескивают жабры подземного человека, нескончаемо тянется червь, летит Спиридон с журавлиным криком, умирает молния, стиснутая в кулаке, зеленые старушки карлицы черпают золото из муравьиных копей для Патрикии Велесильной, покорные и без отпущения, – не близок день воздания, когда их допустят к хлебу и вину для причастия и станут они знаменитыми в чудесах придуманной троицы – Заре с тайным именем Поликарп, Койче из Коняр, Трипун Пупуле.
Одиночество толкало меня на сочинительство – теней и призраков…
Хотя я был не один.
Осторожно глянул через плечо: во мраке, не освещенном кострами, горели глаза. И вдруг я понял, что человек может обойтись без бога, а пес всегда будет искать бога и господина. Или друга. «Горчин, – позвал я. – Иди сюда. Слышишь, ты теперь Горчин, я тебя окрестил. – Помахивая хвостом, он не спешил приблизиться. – Иди, – снова позвал. – Два пса и без бога могут».
И досадливо вспомнилось: In vita aeterna, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а вступают священнодейством, на мгновение освобождающим от плоти. Однако не всегда должно отдавать предпочтение духу: все мы, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови, своей, твоей и моей.
Проклятый пес Лоренцо!
Сюда, Горчин. Хоть он и повесил угодившего в тебя стрелой, мы отнимем у него жизнь. Рано ли, поздно – отнимем. Иди, сынок. Покажем ему vita aeterna.
Воют голодные детишки – их господь глух.
5. Долгие дни, долгие ночи
Братья Исидор и Зарко, и Мартин, Зарков сын, и с ними мой дядя Илия разводили свой костер: у них были свои немые сказания и, судя по всему, свои тайные планы. Во время трапез, где козье мясо рвалось руками и зубами, восславлялась нелепость бездомности. Делилось свое и подворовывалось чужое вино. Исидор темнел без Тамары, темнели и Зарко с Мартином: по ночам лики их словно выныривали из костра и, соединяясь с дымом, исчезали, уходили к звездам. «Так и будем скрываться и довольствоваться тем, что есть жратва». Подошел ко мне раз Мартин. «Что верно, то верно, Мартин. А ты бы что сделал?» Он не ответил, удалился, и я не углядел, было ли в его глазах презрение. Я считал его своим однолетком, хотя он был на два года младше; теперь я чувствовал себя и слабее, и младше его, гораздо младше – я страшился смерти, своей и чужой. Страх перед смертью у стариков указывает, что им давно пора уйти. А я себя чувствовал старым: быть моложе и слабее другого старца вовсе не значит, что ты молод, даже если ты между вторым и третьим десятком.
Летние дни занимали все больше временного простора, но для отчаявшихся и одиноких ночи остаются долгими. Многие, притиснутые нуждой, холодом и тоской, покидали нашу разномастную дружину и возвращались в свои дома, на их место являлись другие – с навьюченными конями и ослами. Свой костер под Синей Скалой первым погасил Исидор. Ушел ночью. «Не виновата Тамара, что над ней надругались негодяи, – шептались Лозана с Агной. – Не выдержал, к ней пошел». Мужчины думали по-другому: Исидор снова отправился мстить, исполнять вынесенный приговор – земля становилась сплошным судилищем, а люди обращались в палачей и жертв. Зарко пробовал пальцем острие топора, того самого, как мне помнится, которым он уложил насильника из оравы не то Фотия Чудотворца, не то Лоренцо. «Кровь его потянула, – заметил для себя Зарко. – Чую я, не вернется он». Вскоре и он исчез вместе с сыном Мартином.
А из села прибывали вестники. Вокруг них собирались люди, слушали со стиснутыми сердцами. Пандил Пендека, оборванец из оборванцев, босой, голодный и страшный, вампир, выпивший свою кровь и лишь за неимением зубов не оглодавший свое мясо, собрал всех. Ему дали корку хлеба, выцедили каплю вина из кувшина. Он долго жевал, морщины на лице растягивались и собирались сеткой, шевелились, будто живые. Мы ждали и получили свое.
…Дом Спиридона и Лозаны проглотило пламя, спалили потехи ради братья по бичу, полыхнул, как охапка сухой соломы, заодно с треногами, что вытесывал по ночам Спиридон при факеле или при луне. Перуника после пьяной ночи, когда у сестры ее Гликерии и зятя Герасима порезали коз и овец, поднялась с тряпья и соломы, перекрестилась и колом прибила к земле Фотия Чудотворца. Видать, уразумела, что он над ней насмехался, веселя братию обещанием жениться и, возвысив до своего положения, увести в большой мир. Место убитого занял бородатый дезертир из Города Иван Ангел, а несчастную Перунику мертвой бросили в яму. Гликерия с младенцем и Герасим исчезли. Они неподалеку, вон подходят к Синей Скале. Иван Ангел, погнавшийся за ними, ухватил под чернолесьем трех монахов – Германа, Мелетия и Досифея, связанными приволок в Кукулино. Остальные, Трофим, Архип и Филимон, сбежали. Позднее мужики нашли только Филимона, лицо зарыто в песок Давидицы. Может, плененные монахи и остались бы живы. Может. Да Исидор, мстя за Тамарино поругание, расколол голову жестокому Ивану Ангелу. Герман, Досифей и Мелетий долго висели на суках в реденькой дубраве под малой крепостью. Потом кто-то снял их и закопал, может Зарко с сыном Мартином. Страх жаждал чудес, в чудеса веровал и Пандил Пендека, потому, упокоенные и неотпетые, не такие толстые, как при жизни, обклеванные сороками и воронами, монахи подымались из мягкой приболотной земли, становились на колени у своих могил. Молитвой поручали небу свои души. Фотий Чудотворец (схоронили его с подобающими вельможе почестями) тоже вылезал из могилы и шастал по Кукулину.
«Тени, призраки, – чихала изнуренная и оголодавшая Саида Сендула. – Послушайтесь моего слова, понавтыкайте крестов, по стежкам да вокруг сараев. И возле лежаков своих. Помните, как Манойла-то повампирился, тот, что с серьгой в ухе, только крестом его и изгнали». Никто ее не стал убеждать, что Манойла исчез из монастыря, где прислуживал за трапезой тем самым монахам, которых теперь, если можно верить, осталось всего двое. Гаврила Армениан спросил ее, что старее на свете, человек или крест. И сам себе ответил: человек. Как же в старые времена, когда про крест знать не знали, одолевали вампиров? «Упокоенные без молитвы, духоизбавительная матушка, не в призраков превращаются, а в оводов. Я вот с собой ношу запись с молитвой мученика Симона, что от пояса вниз был яко столб каменный. Потому-то зло и разбегается от меня». Иоаким из Бразды спросил, что он хочет за Симонову молитву. «Легкие у меня сохнут без молока, Иоаким. Хочу козу. Слышал ты про грозного Велиала? [29]Нет? Так вот. И он тоже с моей дороги уходит».
«А мне, ежели занадобится спасительное слово твоего Симона, я его и без козы заберу, – пригрозил Райко Стотник. – Будет тебе молоть. Не дал дослушать почтенного Пандила Пендеку».
В обиде, что его вести посчитали ненужными, Пандил Пендека уселся под буйным можжевельником. Тщетно допытывался у него Спиридон о кукулинском бытье, тот словно смолой залепил рот, ни словечка не вымолвил.
Люди, устрашившись, что погибельная рука дотянется и досюда, покидали временное укрывище у Синей Скалы и устремлялись дальше, к мертвым Бижанцам. А из Кукулина приходили все новые вестники. Они подтверждали и дополняли уже слышанное.
…Вместе с домом Лозаны и Спиридона сгорело еще четыре или пять домов, и Перуника порешила Фотия Чудотворца. Только вовсе не за его насмешки, и не колом или копьем. Она нарочно к этому человеку прикачнулась, обманывала его, будто с ними, единственная их сестра и вроде бы жена. За Кукулино, за свою опустелую отчину, вилами пригвоздила она проклятого к земле и без страха приняла казнь – головой вниз ее сперва держали в болотной воде, а потом, мокрую и с открытыми глазами, ночь целую жгли на тихом огне. Велика преставилась, схоронили ее без Илии и без Дойчина. Дойчин, тот, ставши братом братии по бичу, молился только за душу Фотия Чудотворца. К упокоенным монахам Досифею, Мелетию, Герману и Филимону присоединился еще один, Архип: нашли его неподалеку от монастыря, объеденного стервятниками, а может, он сам улегся, сам себя упокоил, наперекор антихристовой вражде простился с землей без насилия.
Летние дни занимали все больше временного простора, но для отчаявшихся и одиноких ночи остаются долгими. Многие, притиснутые нуждой, холодом и тоской, покидали нашу разномастную дружину и возвращались в свои дома, на их место являлись другие – с навьюченными конями и ослами. Свой костер под Синей Скалой первым погасил Исидор. Ушел ночью. «Не виновата Тамара, что над ней надругались негодяи, – шептались Лозана с Агной. – Не выдержал, к ней пошел». Мужчины думали по-другому: Исидор снова отправился мстить, исполнять вынесенный приговор – земля становилась сплошным судилищем, а люди обращались в палачей и жертв. Зарко пробовал пальцем острие топора, того самого, как мне помнится, которым он уложил насильника из оравы не то Фотия Чудотворца, не то Лоренцо. «Кровь его потянула, – заметил для себя Зарко. – Чую я, не вернется он». Вскоре и он исчез вместе с сыном Мартином.
А из села прибывали вестники. Вокруг них собирались люди, слушали со стиснутыми сердцами. Пандил Пендека, оборванец из оборванцев, босой, голодный и страшный, вампир, выпивший свою кровь и лишь за неимением зубов не оглодавший свое мясо, собрал всех. Ему дали корку хлеба, выцедили каплю вина из кувшина. Он долго жевал, морщины на лице растягивались и собирались сеткой, шевелились, будто живые. Мы ждали и получили свое.
…Дом Спиридона и Лозаны проглотило пламя, спалили потехи ради братья по бичу, полыхнул, как охапка сухой соломы, заодно с треногами, что вытесывал по ночам Спиридон при факеле или при луне. Перуника после пьяной ночи, когда у сестры ее Гликерии и зятя Герасима порезали коз и овец, поднялась с тряпья и соломы, перекрестилась и колом прибила к земле Фотия Чудотворца. Видать, уразумела, что он над ней насмехался, веселя братию обещанием жениться и, возвысив до своего положения, увести в большой мир. Место убитого занял бородатый дезертир из Города Иван Ангел, а несчастную Перунику мертвой бросили в яму. Гликерия с младенцем и Герасим исчезли. Они неподалеку, вон подходят к Синей Скале. Иван Ангел, погнавшийся за ними, ухватил под чернолесьем трех монахов – Германа, Мелетия и Досифея, связанными приволок в Кукулино. Остальные, Трофим, Архип и Филимон, сбежали. Позднее мужики нашли только Филимона, лицо зарыто в песок Давидицы. Может, плененные монахи и остались бы живы. Может. Да Исидор, мстя за Тамарино поругание, расколол голову жестокому Ивану Ангелу. Герман, Досифей и Мелетий долго висели на суках в реденькой дубраве под малой крепостью. Потом кто-то снял их и закопал, может Зарко с сыном Мартином. Страх жаждал чудес, в чудеса веровал и Пандил Пендека, потому, упокоенные и неотпетые, не такие толстые, как при жизни, обклеванные сороками и воронами, монахи подымались из мягкой приболотной земли, становились на колени у своих могил. Молитвой поручали небу свои души. Фотий Чудотворец (схоронили его с подобающими вельможе почестями) тоже вылезал из могилы и шастал по Кукулину.
«Тени, призраки, – чихала изнуренная и оголодавшая Саида Сендула. – Послушайтесь моего слова, понавтыкайте крестов, по стежкам да вокруг сараев. И возле лежаков своих. Помните, как Манойла-то повампирился, тот, что с серьгой в ухе, только крестом его и изгнали». Никто ее не стал убеждать, что Манойла исчез из монастыря, где прислуживал за трапезой тем самым монахам, которых теперь, если можно верить, осталось всего двое. Гаврила Армениан спросил ее, что старее на свете, человек или крест. И сам себе ответил: человек. Как же в старые времена, когда про крест знать не знали, одолевали вампиров? «Упокоенные без молитвы, духоизбавительная матушка, не в призраков превращаются, а в оводов. Я вот с собой ношу запись с молитвой мученика Симона, что от пояса вниз был яко столб каменный. Потому-то зло и разбегается от меня». Иоаким из Бразды спросил, что он хочет за Симонову молитву. «Легкие у меня сохнут без молока, Иоаким. Хочу козу. Слышал ты про грозного Велиала? [29]Нет? Так вот. И он тоже с моей дороги уходит».
«А мне, ежели занадобится спасительное слово твоего Симона, я его и без козы заберу, – пригрозил Райко Стотник. – Будет тебе молоть. Не дал дослушать почтенного Пандила Пендеку».
В обиде, что его вести посчитали ненужными, Пандил Пендека уселся под буйным можжевельником. Тщетно допытывался у него Спиридон о кукулинском бытье, тот словно смолой залепил рот, ни словечка не вымолвил.
Люди, устрашившись, что погибельная рука дотянется и досюда, покидали временное укрывище у Синей Скалы и устремлялись дальше, к мертвым Бижанцам. А из Кукулина приходили все новые вестники. Они подтверждали и дополняли уже слышанное.
…Вместе с домом Лозаны и Спиридона сгорело еще четыре или пять домов, и Перуника порешила Фотия Чудотворца. Только вовсе не за его насмешки, и не колом или копьем. Она нарочно к этому человеку прикачнулась, обманывала его, будто с ними, единственная их сестра и вроде бы жена. За Кукулино, за свою опустелую отчину, вилами пригвоздила она проклятого к земле и без страха приняла казнь – головой вниз ее сперва держали в болотной воде, а потом, мокрую и с открытыми глазами, ночь целую жгли на тихом огне. Велика преставилась, схоронили ее без Илии и без Дойчина. Дойчин, тот, ставши братом братии по бичу, молился только за душу Фотия Чудотворца. К упокоенным монахам Досифею, Мелетию, Герману и Филимону присоединился еще один, Архип: нашли его неподалеку от монастыря, объеденного стервятниками, а может, он сам улегся, сам себя упокоил, наперекор антихристовой вражде простился с землей без насилия.