Подозрения были не случайны… Забытый уже атаман Папакакас, у него в разбойниках были и кукулинцы, каменными глыбами завалил мужчин из Бижанцев, в ущелье, по которому те двинулись за славой или за поруганием. Велика, Богданова вдова, полагает, что каждый народ после своей погибели оставляет отмстительные дрожжи, на которых всходит отравное тесто. Здесь такими дрожжами могли быть только Великий Летун Спиридон и Катина. Напрасно Лозана и Тимофей доказывали, что это безумие. Скрытая угроза раскаляла воздух. «Зарежут меня в постели, – пытался шутить Спиридон. И пояснял мне: – Огонь приносят псы. Им привязывают к хвостам тлеющие головешки и пускают. Спасаясь от огня, псы бегут и ищут укрытия где попало, в сарае, в доме».
   После этих слов, ночью, сгорел наш сенник. Это некоторых поколебало – с какой стати палить свой сарай? Спиридон ответил: «Чтоб вину от себя отвести, чтоб укрыться. Но только я не палил. Пошли со мной, на веревке приведем того, кто потчует нас огоньком». С ним пошли двое, Менко и Исидор. Верили ему. Исчезли в чернолесье, у Сухогорской Ямы.
   Привели бродягу, старика из Бижанцев – руки в цепях с волчьей ловушки. Медленно вышагивал он перед поимщиками и пел. Вешать его не стали. Снизошли к глубокому его слабоумию и, по добродушию своему, свели в монастырь Святого Никиты, чтоб монахи его полечили. Малоумненький вскорости там и помер, как узналось позднее, распевая песнь о погибели бижанчан.
   А однажды: «Вставай, Ефтимий, Петров день. Сходим на могилку к тому человеку, что нам сараи палил. Кабы я дозволил соседям меня повесить, он бы все еще распевал». Лозана злилась: «Такие, как ты, Спиридон, бук повалят, чтоб веретено вытесать». А он: «Бук, веретено! Когда мне рыбки захочется, Лозана, я в пашню мечу икру и дожидаюсь карпа ли, окунька ли. – Мне: – Люди вроде меня появляются на каждый пятнадцатый Рог Овна. Следуй за мной, Ефтимий. Ты тоже человек божий, будешь ты у меня Ефтимий Книжник».
   Я следовал за ним по местам хоть и не далеким от Кукулина, но мне открывающимся впервые: вокруг разбрызгивалась каплями радуга, сплетались солнечные лучи и вздохи слабого ветерка в зарослях и кустах с незнакомым плодом. И снова капли находили дорогу друг к другу, сливались, возвращали свое истинное обличье, возвращали с удивительной четкостью. В кругах света и на островах тени, в этих просторах золотого моря, день затоплял межи. У шумов было свое место, своя строгая цель и определение: крик соек не перекрывал стуков дятла. И запах – такой запах был на погребении моего деда Богдана – отворял кожу, заставляя ее дышать, но тогда он поднимался из кадильницы и я понимал: слезы Велики, оставшейся с оравой Богдановых ребятишек, горючие и соленые, испаряются прямо на небо, где у Спиридона тайные соляные копи. Ладан? «Нет, это сосны встречают нас ароматом растопившейся смолы», – пояснил Спиридон, по пути наполнявший торбу грибами. И будто не я шел по дороге, обрамленной густым орешником, а она проходила сквозь меня – каждая моя жилка, каждая ниточка молодых мышц прирастала к листу и плоду лесному, к затаенному цветку. Пробегала лисица, вспархивала пернатая стайка, или шмыгал от нас, извиваясь, уж, и пряталась в свою костяную броню черепаха.
   За густыми деревьями не видать было того, на что указывал мне Спиридон. «Вон там, в глубине, Синяя Скала, глыба с пещерами. Когда Вецко вернется к Лозане, я распрощаюсь с вами. Отшельником стану, святителем. – В глазах его слишком весело отражалась жизнь, потому я ему не верил. – Но в Кукулино я заявлюсь еще раз. Когда ты будешь жениться, Ефтимий». Я дивился. Не верилось мне, что он моей свадьбы дождется – я считал его старым-престарым.
   В чащобе дорогу нам пересекла неясная тень и неслышно сгинула. «Призрак волчицы, которую повесили наши болваны, – услышал я, – призрак Агриппины Великомученицы в Честных Веригах». Я напомнил, что он эту волчицу назвал собакой. Глянул через плечо. «Я обманывал. А призрак волчицын за мной бродит, потому как я тайком выкормил ее волчат – братьев моих и сестер. Сотню лет моя мать была то женщиной, то волчицей».
   Сквозь листву завиднелся монастырь: купол, на нем крест, за крестом облако, пушистая розовая овечка – спустится и пасется на солнечных пятнах, пьет из вчерашней или завтрашней радуги. На куполе вытянулась зеленая ящерица. «То не ящерица, – поучал меня Спиридон. – Тень беспокойного ночного бродяжки, что палил нам сараи и жито».
   На монастырском дворе, косо перерезанном бороздкой воды, нас встретили двое, Киприян и Нестор, бывший Ион, человечек без бороды и ростом ниже меня – чуть больше пяди. Спиридон спросил, есть ли у них соль, а они: «Не откажемся, если кто принесет». Спиридон значительно покачал головой: «Бывают годы, отцы честные, когда соль горька, когда небеса проклинают людей вместе с их веригами, но я вам принесу». Спросили, чем ему за то отплатить. Он указал на меня. «Сделайте моего Ефтимия грамотным». Они припомнили, что насчет грамоты у них слабовато. Киприян помянул имя Нестора, не Иона-Нестора, а Нестора, бывшего монастырского послушника, ставшего опять Тимофеем. «Вот он грамотный». В шаге от нас, среди плит с именами, была могила малоумного, огнем палившего кукулинские сараи. «Без имени?»-спросил Спиридон. «Мы его имени не знали», – провел ладонью по лбу Ион. «Знал ты его, Ион-Нестор, знал еще по Бижанцам, и знал ты, что это брат мой, – возразил Спиридон. – Имя его было Зафир». «Проклятие на мою душу, – поник человечек, – промолчал я. Кукулинцы обратили бы свою ненависть на тебя». «Зафир, – не дослушал его Спиридон. – Моего брата звали Зафир Средгорник».
   Свежая могила взрыта мягкими холмиками. Никто не объяснил мне, чего искал крот над умершим человеком и куда он делся, в какой затаился глубине. Я смолчал: Спиридонов брат мог бы иметь и другое имя. Зафир Средгорник был умершим уже кукулинцем.
   Мы сидели за столом на монастырском дворе перед глиняной миской с грибами, жаренными на углях, над нами витали голуби и ангелы, квохтала несушка. Где-то журчала невидимая вода. Изможденный Киприян вел нас дорогой своего сына, и тысячи звезд умещались на его ладони. Потом Спиридон повлек нас в свой сон, полный теней, призраков, безглавых волчиц, после чего, пошарив в торбе, вытащил острый нож. «Вырежь ему имя на кресте, отец Киприян. Сделай это, прошу тебя. Я отплачу».
   Бескрайние трепещущие просторы Киприяновых и Спиридоновых царств, их загадочная синева, которую я предчувствовал, увлекали меня в мой сон – будто я и здесь, за столом, и высоко над ним, среди голубей. Я ценил благодушие собеседников – у каждого во рту по грибу, – но не мудрость. Они моему сну не верили, а я все равно чувствовал себя возвышенным и им не завидовал. Тот, кто глух или нем, слепцу не завидует. Я решил: стану грамотным – крест на Спиридоновой могиле без имени не останется. Я ощущал себя в безопасности, точно ловец, амулетом защитившийся от когтей дикого зверя. Да, у меня был свой сон. Тут Спиридон спросил у монахов, вправду ли грамотен Тимофей из Кукулина. Они ответили – да, грамотен. Где-то кашлял третий монах – Теофан. С ним я не встречусь.

3. Скачут ли через лес, мчатся ли?

   Протаскивается время сквозь кольцо своего крика, днем осыпается колос, ночью созвездия. Укутавшись в волшебный кламис [1], пурпурно-синий, царюет Спиридон над частью неба. К земле приходит в добровольное изгнание. Прячет под лохмотьями свое величие. Но выдает лукавый блеск глаз – живыми опалами лучатся они даже после сумерек. Чародей из сказки, он не лгал: я верил – он летает через болото, а в небесах имеет соляные копи. Спиридон знал больше, чем все кукулинцы, вместе взятые. Когда в селе и вокруг села выстраивались на горячей земле дрозды, расширив крылья и разинув клювы, он советовал легковерным никакого предзнаменования не искать —
   полуденное солнце оживило паразитов в птичьем пере, птицы их выискивают и клюют, истребляют. Для него не было тайн, этого слова он, кажется, и не знал. Сойки натаскивают на себя муравьев, чтоб их кислотой очиститься от гнид; из-за капли грязи павлин, водятся такие птицы по городам, скидывает с себя перо, идущее на украшение властелиншам; сорока, ежели попадется ей труп с перстнем, первым делом огладывает до кости украшенный палец, чтоб убрать золотом собственное гнездо; удоды, выстроившись друг за другом большим кольцом, так и зимуют, уткнувши клюв в хвост переднего – сохраняют теплоту; аист, заставши чужака в своем гнезде, клювом убивает аистиху; петух перед бурей стоит на одной ноге. Спиридон умел разговаривать со стрижами, галками, простыми и альпийскими, с голубыми зябликами у Давидицы. Подсвистывал, подманивал их птичьими голосами, и они ему отвечали: зяблики предсказывали дождь, черно-белые заморские стайки – набеги саранчи, сойки – коросту по яблоневым стволам. Ночами он открывал мне великие тайны. «Журавли выселятся из наших краев после трехдневного дождя, на Митров день. Ты меня в ту пору не ищи. Отправлюсь с ними. А как падет последний вишневый лист, пролечу над селом. Дожидайся – увидишь меня».
   Пая последний вишневый лист, а ночью я и впрямь услышал крик журавлей и выскочил из дома. «Спиридон, – кричал я. – Летишь?» Он ответил мне журавлиным криком. Лозана ухватила меня за ухо, вопрошая – кто же на ослах летает? «Такого даже твой покойный дед Богдан не видывал в треснутой тыкве. Спиридон уехал спозаранку на осле».
   Вокруг Кукулина разыгрались ветры, сильные срывают крыши с домов, слабенькие и писклявые, только что вылупившиеся, ждут, когда стужа затащит их в горы. Вернутся с вьюгами. Протянут сквозь полые тростники жалостный плач, воем призывая серые волчьи стаи на поминки, под дуб, на котором Вецко, Исидор и Менко повесили волчицу Агриппину Великомученицу. Вецко далеко, не помню уж, как выглядит, Исидор и Менко собрали кое-какой урожай в амбары и теперь недоумевают, то ли жениться, то ли обождать, потому как, по мнению второго, девки в соседних селах богаче, там всего не пропивают до опинок, [2]как в Кукулине. У Велики подрастают Вецковы братья и полубратья, мои какие-никакие дядья, покорные на вид, а лица острые, как секиры. Меня, лишь гляну на них исподлобья, слушаются и ублажают. Один, Илия с усиками, все играет песни. Когда Велика его отколотит, идет в сарай и распевает, пока соседи палками не загрозятся. Заставляли его петь сколько выдержит – босым на толченом камне и на одной ноге. Всех это потешало. В ту пору даже покойников хоронили веселенькими, с усмешливо полуоткрытыми глазами. Этот мой дядюшка, признаться и я тоже, вздыхал по Тамаре – молчаливая, благостная, словно бы знающая тайные сны всех кукулинских молоддев, усмехается краешком глаз, косо врезанных в продолговатое лицо с выступающими скулами. Арсо Навьяк не бездельничает, копает могилу – завтра беспременно кто-нибудь да помрет. Маленький Нестор, бывший Ион, удлиняет свои ноги деревянными подпорами, Киприян из ночи в ночь пересчитывает, как свое стадо, звезды. Нынешней ночью все слышали журавлиный крик. И может, догадались, что Спиридон летит поверх облаков и бурь, оставляя за собой след, подобно летним хвостатым звездам. Из болотины раздается хрипловатый гул – не иначе русалки пробивают теменем первый лед, не давая себя замуровать. Велика ходит в черном, до самых глаз. Не велит верить сказкам, каких не рассказывал мне мой дед Богдан. Уставившись в очаг, на пляшущий огонь, прядет Лозана, вслушивается в гул, от которого бесятся псы. На полке лежит святой камень с могилы игумена Прохора, а сам старичок сидит на камне и расширяет руки, показывает мне, как Спиридон летает; маленький, может уместиться на ладони, и прозрачный – сквозь него я открываю будущее. Мглистое и туманное – вот оно какое, будущее.
   Миновала ночь, утихли большие ветры, а малые повисли, вцепившись хвостами в ветки, и качались. Во дворе грамотного Тимофея пропел петух, откуда-то появился Спиридон, погоняя сонного осла. Лозана бросила месить тесто и вышла его встретить: сердитая – Великий Летун смирил ее взором. «Я привез соли. Раздели по людям, да оставь для монахов. И без всякого обмена, запомни». Лозана стояла в нерешительности – соль, откуда взялось столько соли? Но смолчала. Нашлось, молча же ответил ей Спиридон. Небеса соленые, очень соленые. Вымолвил: «Я устал. Не будите меня до субботы».
   Он это вымолвил в среду утром. А в четверг заявились четверо в шлемах и вытащили его из-под одеяла. «Неповадно тебе будет грабить городские запасы», – рычали они. Я стоял за дверьми и посмеивался. Пустоголовые они, люди в шлемах. Спиридон возьмет да взлетит, а темница ихняя останется на земле. На улице, когда его уводили, я коснулся Спиридона рукой. «Когда вернешься?» «Когда тебя разбудят воскресные звоны Святого Никиты, – ответил он. – Примчусь, через лесперескачу. Я по праздникам не летаю».
   Прошли недели. Злая осень отступила перед розоватым снегом, сумерки сделались бледно-лиловыми, без теней. Напрасно я встречал и провожал воскресные звоны. Всматривался в горы – не скачет ли через лес Спиридон, не мчится ли. Он не вернулся, даже когда снег стал высоким. Люди его забывали, зато поджидали вороны. Черные стаи подлетали с раннего утра к нашему дому и каркали с болью, тоскливо. Лозана дважды ходила в Город продавать шерсть, в надежде что-нибудь разузнать о судьбе Великого Летуна. Ничего. Ударил мороз, до села не доходили вести о судьбе уведенных: за какие-то покражи, без свидетелей, перед снегом из села забрали еще двоих, Исидорова старшего брата, плечистого Зарко, да нового кузнеца, жившего в самом крайнем доме, Горана Преслапца.
   Растаял белый покров, на нивы, выпитые диким зноем, опустился новый, после него и после нового зноя лег третий, гуще прежних, уже не розоватый и не лиловый, а похожий на скрипучую пену из кристалликов. После рождественских праздников ночи установились ясные и морозные. Дети и старики осипли. Илиина песнь была понятна только воронам. Лозана не осипла, но онемела. Одиночество и тщетное вглядыванье в бескрайнюю белизну, где под слепящим солнцем блестели в снегу светлячки, подточили ее. Я ее не утешал – не умел. С одобренья Велики, моей бабушки, хоть и не родной, дядья мои смастерили сани: привозили на них с предгорья пни и валежник и катали по снегу меня – два, три, а то и сразу четыре конечка. Иногда я ходил к старику Тимофею учиться грамоте заодно с его приемными дочками, Росой и Агной, у одной кудрявые волосы, словно шлак из старой заброшенной плавильни за болотом, у другой – медная кожа и пестрые, медного цвета глаза, лицом обе похожи на только что пробудившихся белочек. Я был не из робких и учился бойчее их. Хотя хозяйка дома, Катина, чурающаяся соседок, не нарушала судорожного своего молчания, у них меня всегда охватывала атмосфера тепла. С нами вместе пытался поучиться и Арсо Навьяк. От усердия на темени его щетинилась жесткая грива. «На мне все тупое, и нос, и пальцы, – признавался он. – И внутри, под теменем, тоже». Рассказывал, что знал: Менко и Илии не ходить по одной дорожке. Оба во сне видят Тамару (и я тоже), а она их и не замечает (и меня тоже), ей во сне если и улыбается кто, так это Исидор.
   Перед тем как по весне выпрямился камыш, из города пришла весть: у властителя, чья жена считалась неплодной, родился сын. В честь этого, а также из-за переполненности темниц и рудников, мелких воришек выпускают на волю.
   Вернулись Исидоров брат Зарко и кузнец Горан Преслапец. Вернулся и Спиридон, не оттуда, откуда его ждали, а с севера. «Воскресенье нынче, – шепнул мне, – день, в который я не летаю. Как обещал тебе, так и сделал – перескакивал через лес, мчался».
   У него, видно от холода, покривились кости, утончились, ходил он теперь неуклюже, накренившись набок. «Погляди на волосы, – Спиридон нагнулся. – Лоб инеем занесло. Запомни: человек, когда седеет, мудреет. Долго я не возвращался, все раздумывал. Хочешь быть живой, не лазь к кесарям в глаза да в ихние соляные копи. Или сам делайся кесарем, или перестань свой овощ солить. Даже на праздничные обеды». Я поинтересовался, будет ли он еще лазить на небеса за солью. Ткнул меня указательным пальцем в лоб, поясняя: «Возвышается мудрость, обогащенная новой мудростью. Только сороконожки едят свои обеды без соли».
   Младшие Вецковы братья, Цене Локо и Дарко Фурка, отправились искать старшака. Не вернулись. С Великой остались двое: Илия и Дойчин.

4. Пожиратели будущего

   Что поделаешь, весь мир как большое Кукулино, а Кукулино – малый мир, смешной и трагичный, повихнувшийся и придурковатый, ошарашенный, удивленный, равнодушный, набожный, сердитый, подавленный, шатающийся, иногда вознесенный заблуждениями и тайным соглашением со святыми, иногда, и гораздо чаще, чем иногда, обманутый и святыми, и собственным разумом. «Сельчанам не хватает великих ритуалов, дабы приблизиться к своим безличным богам, – подносил к глазам чужое писание Тимофей. Я помаргивал от благостного возбуждения, когда его дрожащая рука касалась моего темени. – Не существует ритуала, который не был бы своего рода обманом, – поучал он меня. – За неимением ритуала и великого заблуждения сотворяется множество обманов маленьких, нередко более опасных, чем одно великое заблуждение».
   Годы были зернами в низке столетья, царской короной завладел Стефан Душан, [3]а чуть раньше, четыре года назад, живой бог турецкий Орхан [4]подмял под себя часть Византии. Гниет дерево на домах, темнеет камень, ржа покрывает железо. Повсюду и без вихря вихрем закручиваются шумы – завывание пса, смутный вскрик, воздыханье призрака; поскрипывает дверь покинутого дома, того, где жил позабытый всеми Парамон, глухо стучит топор, поет мой дядя Илия. В горнице за лампадкой проживает паук по имени Тонко Нако, он хватает в сети свои ночных бабочек, слетающихся на святой огонек. Волосатый и с большими глазами – кукулинец. Спиридон выстругивает для него крохотную треногу. Он уже смастерил треноги для Исидорова брата Зарко, для Горана Преслапца и Манойлы. Во всем селе у одного Манойлы черная борода, в левом ухе серьга – в знак памяти. «Утопал я в эгейских водах, да не утоп. А серьгу выковырял из чрева морской раковины». Много раз он это рассказывал, может, и вправду был мореходцем. По возможности Спиридон, Зарко и Исидор с ним, помогают троице монахов в монастыре Святого Никиты. Троица! Была. Осталось двое. Самого старого, Теофана, погребли. Теперь, с запозданием, и немалым, неделю целую пьют за помин его души. На погребение ходил только Тимофей.
   От несчастий и село, и сельчане будто синеют, люди так даже изнутри. А некоторые темнеют. С могилы монаховой ползла на Кукулино синяя тень. Прошел слух, что монахи Киприян и Нестор, с одобрения константинопольских церковных старейшин, ищут наследников монастырскому добру – нивам и дубравам, скопленному золоту и серебру, скотине: все в запустении, а они-де стары, им ничего не надобно. На хлебе, что будут поставлять им наследники, продержатся до судного мига, он уж недалеко, на подходе. К решению монахов каждый добавлял свое толкование, пока оно не обращалось в сельскую истину. Может, кто-то один дознался, а за ним узнали и остальные, будто Киприян и Ион-Нестор в несогласии: первый в наследники прочит любанчан, второй поминает в своих молитвах Кукулино.
   С весенними потоками в село прихлынула новая весть: монахи порешили отказать добро тихим людям из Бразды и Побожья. В селах многие, подстрекаемые алчностью и честолюбием, только себя полагали достойными благостыни. Приходили в монастырь, ловко разминуясь друг с другом, оставляли пред алтарем пшеницу, мед, шерсть, а то и одежду, сбереженную после покойников. Коварство свое прикрывали набожными улыбками, клялись, что и деды их, и отцы десятилетиями возводили храмы, а иные даже уходили в отшельники. В Кукулине припомнили, что дед Благун из местных, был отшельником, еще когда на месте монастыря ничего не было, ни купола, ни креста, он уже тогда пещерничал под Синей Скалой. Но и любанчане оказались не промах – в ответ припомнили, как кукулинцы сбрасывали с Синей Скалы стариков, чтобы осталось побольше вина и хлеба им самим да их детям, чьи внуки теперь тянутся к монастырскому добру.
   Днями пережевывая россказни жвачкой, напаивались горькой болотиной люди.
   Потеплело, закипала кровь. На мясопустной, уж и праздники позабылись, дядьку моего Илию нашли избитым у Давидицы. Собрались вокруг, толковали, дескать, дело ясное – любанчане. Посинелый от ушибов, но не признающийся, кто над ним учинил расправу, Илия распевал, слизывая языком слезинки. Серьга в ухе бывшего мореходца Манойлы угрожающе блестела. «Переведаемся мы с ними», – грозился он. «Не спеши, Манойла, – осадил его Менко. – Парня измолотили Тамарины двуродные братья. Он силком пытался затащить ее в сенник». Манойла нагнулся, захватил пригоршню воды из Давидицы и хлебнул – тронь кочергой, полыхнет пламенем. «Давайте, братцы, хоть одно да уходим, а?» Арсо Навьяк поинтересовался, кого – Тамариных родичей? «Да нет же, – ответил Зарко. – Это он на любанчан взъедается». Горан Преслапец предложил двинуть на Любанцы тотчас. Спиридон попрекнул – все б ему, дескать, бои да убойства. Ежели учинить такое, монахи их проклянут и из наследников выкинут. Лучше устроить по-другому.
   И устроили. Нивы свои побросали и отправились, а с ними и я, покорять монастырскую землю. «Пожиратели будущего! – кричал им вслед Тимофей. – Проклятые пожиратели будущего». Глаза Тимофея затянула влага – слезы, что так и не прольются до самого Судного дня, не оставляли на лице мокрого следа.
   Тимофей проводил, монахи Киприян и Ион-Нестор встретили. Выглядели старее, чем я запомнил, и рясы, и морщины будто ржавь прихватила, казалось, сырость отошедшей зимы, не найдя железа, кинулась на человека: до костей проникла, оттого они сделались медлительней, тащатся через силу к своему гробу. Манойла повалился им в ноги. «Благословите, отцы преподобные. Нынче мы слуги божий. Решили вашу землицу вспахать».
   Я стоял за орешником и видел: у Манойлы, как и у прочих, появился клюв. И у Спиридона, Великого Летуна, тоже. Арсо Навьяк похож на здоровенного барсука, прихваченного внезапным светом. Потеет, не по нраву ему, что Манойла первенствует в толпе. Хочет что-то сказать и не может. И Горан Преслапец весь в поту, и другие тоже. Манойла, поднявшись, склоняется над малым Ионом-Нестором. Еще чуть-чуть донаклонится и уклюнет. Умягчает его улыбкой, чтоб легче было клевать.
   «Для жен бы своих приберегли милосердие, – отпрянул от него Ион-Нестор. – Днем борозды по нашим нивам потянете, а ночью эти самые нивы делить станете межами, каждому заграбить охота от монастырских угодий». Выглядел осерчавшим, того и гляди сам уклюнет. «Мы-то? – изумлялся Арсо Навьяк. – Что это с честным отцом, братцы? Какие межи, какой грабеж?» Горан Преслапец не сдержался. «Стало быть, вы добро свое другому селу обещали, Любанцам. Мы, значит, пахать будем, а они пользоваться». Теперь и монах Киприян задрожал приметно. «Никому мы ничего не обещали. Никогда. Будьте вы прокляты! Звезды вам уже предсказали чуму». Страшное предсказание всех ошарашило. Чума! Но где-то прорастало сомнение. Монахи впадают в огрех, зло наводят на них, не на Любанцы. «Я знаю от чумы средство, – пытался всех успокоить Менко. – Лук, ракия. И щепку от святого дерева под горло, на шерстинке от сивой козы». Зарко и Исидор одумались и заспешили тайком в Кукулино, с ними Тамарины двуродные братья. «Гнушаются милосердием нашим! – кричал Манойла. – Вы что, не видите, монахов околдовали эти жадюги из Любанцев. Или из Бразды и Побожья. Коли так, пускай им отходят волы да нивы, а нам монастырская земля над болотом. Поделим по-честному, каждый возьмет что полагается».
   Повернули все и густой толпой хлынули по знакомым тропкам. Я мчался через лес вскачь, раньше их добрался до Кукулина. Теперь и Лозана знала, что и как, а с ней и прочие женщины. Я ничего не скрыл, все рассказал.
   Полдень, шаг до пика весенней теплыни. Сижу на старом дубе желудем на толстой ветке, в надежде увидеть необычайное, гордый, наблюдаю за пустырем над болотом, куда десятка за десяткой сходятся женщины. Их много, целая толпа. К ним приближаются все нерешительнее Спиридон, Манойла, Арсо Навьяк, Менко и прочие, ходившие в монастырь. Размахивая руками, женщины идут на них. Ясно, встали на защиту монастырского добра. Один муравьиный рой заступает дорогу другому. Столкнутся – из мужчин посыплются искры: женщин вдвое больше, иные с вилами да дубинками. Я не слышал голосов, только видел. Понурив головы, мужчины двинули на попятный. Болото их провожало криками, удивленными, а то и насмешливыми. Может быть, журавли укоряли Великого Летуна? Разозленные на себя более, чем на женщин, сельчане проходили под дубом. Я ждал и дождался. «Спиридон! – крикнул я. – Если я с этой ветки брошусь, полечу?» Он увидел меня, засмеялся. Понял, что я насмешничаю, стало быть, взрослею. Нагнавший его сосед спросил: «А вправду, Спиридон, почему это нынче утром Тимофей обозвал нас пожирателями будущего?»
   Мужчины отступали перед женами и матерями, от мужчин убегал великий властелин чернолесья сивый медведь. В поисках муравьиных яиц он опрокинул глыбы в овраге под селом и ушел далеко, дальше самой заглохшей человечьей тропы. Потому-то запасы меда в дупле столетнего дуба нашел человек, а не он, полинялый зверь, – мед нашел Исидор двумя днями позднее и роздал хворым детям да старикам.