Из паутины безмолвия, обвивающей малую крепость, выплеталась только Кублайбеева песня, невидимыми щупальцами выискивала себе путь, судорожно цепляясь за струны лютни, звучала она не тоской, а бранной угрозой. И новые пришельцы приняли ее как вызов. От костра, где жарилось мясо, поднялась тень, в руке коса, отбивающая последнее солнечное трепетание. «Отец Лоренцо, – вымолвила. – Пойду-ка я их усмирю».
Я укрылся за деревом, наблюдал. Песня Кубе вскорости оборвалась и не возобновилась. Человек к костру не вернулся, и никто не пошел искать его в темноте.
Его нашли утром со стрелой в шее. Когда стащили личину из козьей шерсти с прорезями для глаз, я увидел его лицо: парень, моложе меня. Выкопали могилу и похоронили под латинское пенье, похожее на плач колоколов и бряцанье мечей.
Между легионами Фотия Чудотворца и отца Лоренцо протянулись тени от трех осин. В одной тени молодой пес глодал кость. Прилетела стрела и вонзилась ему меж ребер. Поскуливая, пес помчался вверх по Давидице и исчез, сопровождаемый хохотом из малой крепости. Мне подумалось, пес вскарабкался прямо на небеса – облако под кромкой горы налилось кровью.
«Отец Лоренцо, – окликнули. – Это он. Привести?» Старейшина, лицо под маской, держал в руках стрелу, вынутую из шеи ночью убитого. «Идите и приведите его, – ответил. – Злодеев даже в Библии не прощают. Приведите живого. Я буду его судить».
Отправились вшестером.
День был теплый, прогревший до самых глубин болото и журчащие воды Давидицы. От дубов и сосен у подножья горы убегали утренние тени. Далеко над Городом зловеще взвивались дымки, они соединялись в облако, которое уползало по гребню Водны, выискивало себе гнездо, чтобы затаиться. У домов и сараев завывали псы в предвкушении своей доли на этом пиру смерти: хозяева, поукрывавшиеся с семьями, забыли про них, ни сами не едят, ни собак не кормят, ни скотину – все равно не защитить ее от чужого ножа.
Со связанными руками, окруженный людьми в масках, Кублайбей вышагивал задумчиво, словно выискивал в себе песню для начала или завершения дня. Глаза его были сухи. Из них можно было выбить кровь, но не слезу. А может, после буйной ночи не понимал, какое горькое похмелье его ожидает. Только вблизи старого дуба, наполовину усохшего, без сока в ветках, окинул взглядом крону, словно выбирая для петли место, достойное его жизни и его шеи. Не страшился. Мне издалека казался выше и стройнее. Старейшина под маской, с раковиной на груди и в пурпуровой обуви, что-то говорил, судил его, выносил приговор за убийство. Жизнь каждого приверженца морской раковины имеет цену, закон гласит – жизнь за жизнь. Огонь, чьи пламенные цветы обращали мертвого в пепел, взвивался без дыма, его поддерживала добровольная могильная десятина.
Погожий солнечный день, страшный день: сук, веревка, петля.
И тишина.
На пядь приподнятый от земли, Кубе вытянулся. Веревка раскачивалась, поворачивала удлинившийся труп то в одну, то в другую сторону, пока наконец он сам повернулся лицом к востоку. Виселица размежевала пришлых, поставив закон на будущее: человек за человека, одному стрела в шею, другому виселица. Может, у висельника была последняя мысль – о далях, откуда примчали его яростные ураганы среднеазиатских гор, одного, без соплеменников, искать удачи, а найти смерть без скорби и страха в глазах. Он висел бледный и нагой – двое ссорились из-за его одежды. Судья приблизился, поднес его ладонь к своим глазам, изучая линию жизни. Качнул труп, будто язык в незримом колоколе, и тотчас отозвалось из монастыря колокольным звоном – монахи встречали праздничный день, свой, а не пришельцев, день преподобного Никиты Мидикийского или день великомученика Никиты Серского.
Горит Кублайбеева лютня, горит в том же огне и сам он, чтобы вместе со своими песнями растаять в высях.
Тень его дотягивалась до ног безлицего Лоренцо. «Гунн, печенег, – пробормотал он. – Отступник. Слава кресту – он возмогает и над такими».
Я уселся под полуиссохшим дубом и стал записывать, что диктовал мне Лоренцо – тягуче, слово за словом, монотонным голосом:
Мне посчастливилось. В поселении христиан, запущенных и полностью уподобившихся варварам, среди диких людей, из коих трудно будет образовать католиков, я повстречал юношу, достойного и уважения и любви. Гладкая молодая кожа, какую редко встретишь даже у придворных его возраста, робки, почти девичьи очи, нежный, узкий в талии, но широкоплечий, он похож на мраморного бога, коего из любви к египетскому художеству привез в Рим могучий император Адриан [26]двенадцать столетий назад. Подобно вам, друзья мои, знаю, что время богов прошло. И все же представьте в мыслях своих Адрианова бога, оживленного теплой кровью, трепещущей рукой выстраивающего мои слова в четкие строки, постигая их истинный смысл, находя в них и себя и меня, нас – завтрашних, близких, молящихся одному богу, католическому и не только католическому, может быть, богу близости, из коей вырастает любовь, наша, человеческая, божеская: только ему, сему юноше, пристало быть виночерпием с бокалом и с вином, струящимся в этот бокал, подобно Ганимеду, любимцу олимпийских богов; вникая в смысл моих слов, он, может, спрашивает себя: достоин ли я быть тем богом, кому откроет он свое чистое сердце, что осветит, высветит меня изнутри. Нет, друзья мои, не считайте меня легкомысленным, каковыми бывали вельможи старого Рима, ныне утерявшего свои прежние основы и уже не пребывающего в нас, ведь вы, и я вместе с вами, всегда искали и находили в песке мимолетного сладострастия нежный цветок любви. Здешние варвары ожидают чуму. Но и устрашенные, навряд ли они с легкостью перешагнут из православия, перемешанного с язычеством и мистикой, в более возвышенное и благородное исповедание христианства, приверженцы коего покорными центуриями сопроводили меня до сего места, веруя, что я воистину встану между чумой и ими. Мы здесь ловцы душ, радеющие о том, дабы вырвать варваров из сетей заблуждений и открыть пред ними пределы свободы, поэзии крови и любви. Через семь дней я отзовусь вам снова. Семь дней – срок, данный сему юноше на раздумье и принятие решения важного и судьбоносного: присоединиться ко мне, стать моим секретарем и любимцем, достойным профилем своим украсить золотые монеты, если только здешние будущие католики признают его цезарем, его или меня, готового с ним разделить власть.
«Я найду тебя через семь дней». Взяв пергамент из моих рук, оставил меня в раздумье и тоске. Ведь он сам был куда как грамотен и – диктовал то, что хотел внушить мне, а не своим друзьям.
Опасаясь быть застигнутыми врасплох, оба воинства выставляли ночную стражу. Иногда, отгоняя сон, перекрикивались протяжно и бессмысленно, пугая детей и взрослых, затаившихся по домам. Казались половинками одного зверя, стерегущими удобный момент, чтобы – ради собственного спасения – заглотить друг друга. В сущности, и те и те были уже чумой – того гляди набросятся на Кукулино, разорвут его сердце черными когтями. А может, и впрямь они были чумными: два дня спустя возле обеих крепостей, если то был не сон и меня не обманывало зрение, сжигали мертвых.
Побоище между братьями по бичу и приспешниками раковины произошло как-то слишком внезапно, чтобы можно было за ним уследить и понять причину стычки. С того места, откуда я наблюдал, люди походили на муравьиные рои, перепутавшие тропинки и цели. Голорукие или с палками бросались друг на друга, душили, рвали зубами и ногтями, ломали кости; даже в драке старались пристроиться под удары потяжелее, освобождавшие от греха и изгонявшие чуму. Падали изувеченные и фанатично ползли опять туда, где все кипело в поту и крови, иные, истомленные и объятые страхом за ту чуточку жизни, что оставалась, бежали в поисках укрытия в дубравы и к болоту.
Так до полудня. С сумерками, румяными от последних лучей солнца, по обе стороны опять задымили костры: в обоих воинствах обнаружилось по убитому, что позвало братьев по бичу и поклонников морской раковины к мести и взаимным обвинениям во имя своего знамени. Черный Спипиле не успевал закапывать кости. Потом сгинул. Его костей никто не искал.
«Пока они истребляют друг друга, мы остаемся в живых, – хоронясь от чужого глаза, ночью ко мне пришел Спиридон. – Нынче у них опять будет по мертвецу». По спине моей побежали мурашки. «Ты? – прошептал я. – Тайком их убиваешь?» Указательным пальцем он перекрестил рот. «Тише. По одному убили Исидор и братья Мино. Нынешней ночью наш черед, твой и мой. – Я онемел. А в его глазах засветилось понимание – почуял мой испуг. – Добро, Ефтимий. Попрошу братьев Зарко или Исидора. А может, Исидора только. Они обесчестили его жену Тамару. Но ты подумай. Агна твоя ведь молода, очень молода».
«Нелегкое дело отымать головы, и нелегко поддерживать между нашественниками вражду, – Спиридон словно бы отступал от своей задумки. – Перуника до солнечного восхода спать не дает братьям по бичу, а Лоренцо выставляет тройную стражу».
Перуникины родители, сестра ее Гликерия, беременная, в пятнах, и зять Герасим, бедолага заика, серая тень в серой мгле моих детских лет, пытались удержать Перунику от поругания. Сладострастники Фотия Чудотворца их не повесили. Не дозволила Перуника. Только Гликерия родила раньше срока да Герасим, оставив ее на родителей, прикрывши лицо тряпицей, ушел из ненависти к Фотиевым врагам: узнаваемый по облезшему кожуху, он грозил Перунике огромной оглоданной костью, но она, отплясывающая босиком, даже не замечала его.
Когда синеватый блеск цветка с ее именем затягивала на кладбище ржавчина мрака, блеск появлялся в ней – синий и кровавый в отсветах пламени костра, освещавшего ее, когда она извивалась в танце и пела горловым голосом, похожая на змею-цветок. Вокруг волос кружили огненные золотые жуки, к ней тянулись тени рук. И, завораживая землю колдовством, смутные очертания малой крепости оплетали терпкие запахи неведомых трав.
На пергаменте, украшенном фиалкой, Лоренцо прислал мне список царей народа, к какому принадлежал:
Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон, Гальба, Оттон, Антонин Пий, Марк Аврелий, Луций Вер, Комод, Пертинакс, Дидий Юлиан, Виталий, Веспасиан, Тит, Домициан, Нерва, Траян, Адриан, Септимий Север, Клодий Альбин, Песцений Нигер, Каракули, Гета, Макрин, Елагабал, Александр Север, Максимин, Гордиан I, Гордиан II, Пушен, Бальбин, Гордиан III, Филипп Араб, Филипп Младший, Деций Младший, Гостилиан, Требониан Гол, Волусиан, Емилиан, Валериан, Галиен, Постумус, Викторин, Клавдий Готский, Тетрик, Квинтил, Аврелиан, Тацит, Флориан, Проб, Кар, Карин, Нумериан, Диоклетиан, Максимиан, Галерий, Констанций I, Караузий, Алект, Флавий Север, Максимин Дая, Максенций, Александр, Лициний, Константин I, Константин II, Констанс, Констанций, Магненций, Юлиан, Иовиан, Валентиниан, Валенс, Грациан, Валентиан II, Магнус Максим, Флавий Виктор, Евгений, Теодосий, Аркадий, Гонорий, Константин III, Теодосий II, Приск Атал, Констанций III, Иован, Валентиан III, Петроний Максим, Авит, Маориан, Лев I, Любий Север III, Прокопий Антемиус, Олибрий, Глицерий, Лев Младший, Непот, Зенон, Ромул, Август, Анастасий Юстин I, Юсти-ан 1-йподчеркнуто кановером, – Ефтимий… In vita aeterna, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а вступают священнодействием, на мгновение освобождающим от плоти. Однако не всегда должно давать предпочтение духу: люди, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови своей, твоей и моей.
Каждому живущему надобно мгновение, в котором он велик, как судьба. И Перунике тоже. Неужто эта ночь была ее великим мгновением?
Из села люди бежали. К Синей Скале. А может, дальше. Говорили, что бежали и изо всех сел вкруг монастыря Святого Никиты.
Сторонников разных богов или бесов неожиданно, за одну ночь, сблизила неутомимая плясунья Перуника. Лоренцовы люди преступили границу, разделяющую крепости, – уходили к братьям по бичу. Скинув маски с лиц, они искали хмельных объятий у вчерашних недругов. Редели оба стана, люди отыскивали тропы в другие села под чернолесьем. В поисках вина осваивали новые пределы, волоча за собой двуколку смерти. Не переставала бурлить кочевая кровь. С самых разных сторон взвивались теперь в небо дымки во славу зла и проклятьем непротивлению человека.
Через гонца Лоренцо прислал мне грамоту, и я знал уже, какую этот латинянин носит в разуме и в крови адскую отраву. Я дрожал от неведомых мне тоскливых и горьких предчувствий.
Прошло пять дней с нашей встречи возле реки, возле малого Тибра в сем малом Риме. Всего лишь одна среда и один четверг отделяют нас от нашего общего счастья. Я благодарен богам и судьбе, направившим меня сюда, как некогда Адриана к египетским многобожцам, дабы отыскал он своего Ефтимия и наслаждался счастьем среди мудрецов, поклонников магии и пророков. Адриан мертв. Он тень, пребывающая в моем сознании, человек с мертвым сердцем и мертвой любовью, но его, как и меня, все отталкивало бы в этом сброде, кроме твоих лучистых глаз и чистого сердца. Еще два дня, всего два дня. О, как бесконечно ожидание.
Послеполуденный дождь загасил огни, столбами своих дымов подпиравшие небеса, и они теперь опустились на горы, даруя исцеление чернолесью. Поздно. Бог, сотворяя божественную сосну, определил ей тянуться ввысь и погибать от алчных челюстей гусениц. Тот же или другой бог подарил просторы человеку: убегай от бед, мир широк, он твой. Но мы не бежали. Не все. Остаться живым и голым, без добра, думали одни, то же, что быть мертвецом на своей ниве. Если думали. В пене нашего разума еще не мелькнуло решение о бегстве, об избавлении. Еще два дня, всего два…
Господи, руки мне на себя наложить или убить проклятого Лоренцо?
От Лоренцовых глаз, от его соглядатаев меня скрывала малая крепость. Став пленником братьев по бичу, я все равно боялся завтрашнего дня, когда должен востребовать меня обезумевший латинянин.
Песье Распятие являло собой миракль, разыгрываемый повихнувшимися библейскими отшельниками и голодранцами-грабителями: Кукулино – утроба исполинского демона, на чей жертвенник я возведен во имя приверженцев креста – отпадших от креста – славян, латинян, иудеев, амаликитян с Синая и из пустыни Негев, сельджуков, многобожцев, воскресших, призраков, блаженных.
Фотий Чудотворец пил, мрачнея все более. «После третьего трепетания звезды над головой станешь мертвецом, забытым в общем забвении, – предупредил он меня, – будешь в огне печься, пока не откроешь, где спрятаны записи». «У Тимофея не было золота», – попытался я вывернуться. «Было, – он принял ковш от Перуники. – Он заграбастал золото Бижанцев». Веки его отяжелели – для него я был мертв, он перескочил меня во сне, заныривая в золотую пену.
Внезапно, когда я потерял надежду на избавление, веревка на руках ослабла. «Беги, – услышал я Перуникин голос. – Сам решай куда. В Кукулине не оставайся. Фотий пьет все – и вино и кровь. Поспеши, тебя ждет Агна».
Я был свободен.
2. Бегство
Я укрылся за деревом, наблюдал. Песня Кубе вскорости оборвалась и не возобновилась. Человек к костру не вернулся, и никто не пошел искать его в темноте.
Его нашли утром со стрелой в шее. Когда стащили личину из козьей шерсти с прорезями для глаз, я увидел его лицо: парень, моложе меня. Выкопали могилу и похоронили под латинское пенье, похожее на плач колоколов и бряцанье мечей.
Между легионами Фотия Чудотворца и отца Лоренцо протянулись тени от трех осин. В одной тени молодой пес глодал кость. Прилетела стрела и вонзилась ему меж ребер. Поскуливая, пес помчался вверх по Давидице и исчез, сопровождаемый хохотом из малой крепости. Мне подумалось, пес вскарабкался прямо на небеса – облако под кромкой горы налилось кровью.
«Отец Лоренцо, – окликнули. – Это он. Привести?» Старейшина, лицо под маской, держал в руках стрелу, вынутую из шеи ночью убитого. «Идите и приведите его, – ответил. – Злодеев даже в Библии не прощают. Приведите живого. Я буду его судить».
Отправились вшестером.
* * *
(IV) Петля.Его не трудно было сыскать на Песьем Распятии – выдавали лук-татарник и колчан со стрелами. Шестеро набросились на него разом, схватили и повязали руки за спину. Собратья его оставались безучастными, не защитили даже словом, ни они, ни Фотий Чудотворец с Дойчином. Связанного Кублайбея уводили к усохшему дубу за старой крепостью. Возле ее бойниц кружили вороны, среди них одна белая, как ангел среди демонов, отпавший и покоряющийся большинству. Фотий Чудотворец спал, его не стали будить. Дойчин скрылся.День был теплый, прогревший до самых глубин болото и журчащие воды Давидицы. От дубов и сосен у подножья горы убегали утренние тени. Далеко над Городом зловеще взвивались дымки, они соединялись в облако, которое уползало по гребню Водны, выискивало себе гнездо, чтобы затаиться. У домов и сараев завывали псы в предвкушении своей доли на этом пиру смерти: хозяева, поукрывавшиеся с семьями, забыли про них, ни сами не едят, ни собак не кормят, ни скотину – все равно не защитить ее от чужого ножа.
Со связанными руками, окруженный людьми в масках, Кублайбей вышагивал задумчиво, словно выискивал в себе песню для начала или завершения дня. Глаза его были сухи. Из них можно было выбить кровь, но не слезу. А может, после буйной ночи не понимал, какое горькое похмелье его ожидает. Только вблизи старого дуба, наполовину усохшего, без сока в ветках, окинул взглядом крону, словно выбирая для петли место, достойное его жизни и его шеи. Не страшился. Мне издалека казался выше и стройнее. Старейшина под маской, с раковиной на груди и в пурпуровой обуви, что-то говорил, судил его, выносил приговор за убийство. Жизнь каждого приверженца морской раковины имеет цену, закон гласит – жизнь за жизнь. Огонь, чьи пламенные цветы обращали мертвого в пепел, взвивался без дыма, его поддерживала добровольная могильная десятина.
Погожий солнечный день, страшный день: сук, веревка, петля.
И тишина.
На пядь приподнятый от земли, Кубе вытянулся. Веревка раскачивалась, поворачивала удлинившийся труп то в одну, то в другую сторону, пока наконец он сам повернулся лицом к востоку. Виселица размежевала пришлых, поставив закон на будущее: человек за человека, одному стрела в шею, другому виселица. Может, у висельника была последняя мысль – о далях, откуда примчали его яростные ураганы среднеазиатских гор, одного, без соплеменников, искать удачи, а найти смерть без скорби и страха в глазах. Он висел бледный и нагой – двое ссорились из-за его одежды. Судья приблизился, поднес его ладонь к своим глазам, изучая линию жизни. Качнул труп, будто язык в незримом колоколе, и тотчас отозвалось из монастыря колокольным звоном – монахи встречали праздничный день, свой, а не пришельцев, день преподобного Никиты Мидикийского или день великомученика Никиты Серского.
Горит Кублайбеева лютня, горит в том же огне и сам он, чтобы вместе со своими песнями растаять в высях.
Тень его дотягивалась до ног безлицего Лоренцо. «Гунн, печенег, – пробормотал он. – Отступник. Слава кресту – он возмогает и над такими».
* * *
(V) Ловцы душ.Я не знал, молод он или стар. На следующий день после смерти Кублайбея, певца с лютней и луком-татарником, я увидел его. Голый до пояса, поджарый, с заметными обручами ребер, Лоренцо умывался в Давидице. Я узнал его по пурпуровой обуви. Он подозвал меня рукой и, когда я приблизился, спросил имя. Даже теперь, стоя рядом, мне трудно было определить его возраст. Продолговатая голова, глаза в глубине, лукавые, но холодные, голизна между верхней губой и носом, золотистая кудрявая борода, мягкой дугой соединяющаяся с волосами на голове, – ему можно было дать и пятьдесят лет, и гораздо меньше. Взял мою руку, нагнулся, выискивая в линиях ладони тайные знаки моей жизни, прошлой и будущей. «Я вижу, ты грамотен, – промолвил. – У меня при себе баночки с сепией и кановером, пергамент и перья. – Он все еще держал меня за руку, и я не решался вырвать ее. – Пойдем со мной, мне надо послать весть своим друзьям».Я уселся под полуиссохшим дубом и стал записывать, что диктовал мне Лоренцо – тягуче, слово за словом, монотонным голосом:
Мне посчастливилось. В поселении христиан, запущенных и полностью уподобившихся варварам, среди диких людей, из коих трудно будет образовать католиков, я повстречал юношу, достойного и уважения и любви. Гладкая молодая кожа, какую редко встретишь даже у придворных его возраста, робки, почти девичьи очи, нежный, узкий в талии, но широкоплечий, он похож на мраморного бога, коего из любви к египетскому художеству привез в Рим могучий император Адриан [26]двенадцать столетий назад. Подобно вам, друзья мои, знаю, что время богов прошло. И все же представьте в мыслях своих Адрианова бога, оживленного теплой кровью, трепещущей рукой выстраивающего мои слова в четкие строки, постигая их истинный смысл, находя в них и себя и меня, нас – завтрашних, близких, молящихся одному богу, католическому и не только католическому, может быть, богу близости, из коей вырастает любовь, наша, человеческая, божеская: только ему, сему юноше, пристало быть виночерпием с бокалом и с вином, струящимся в этот бокал, подобно Ганимеду, любимцу олимпийских богов; вникая в смысл моих слов, он, может, спрашивает себя: достоин ли я быть тем богом, кому откроет он свое чистое сердце, что осветит, высветит меня изнутри. Нет, друзья мои, не считайте меня легкомысленным, каковыми бывали вельможи старого Рима, ныне утерявшего свои прежние основы и уже не пребывающего в нас, ведь вы, и я вместе с вами, всегда искали и находили в песке мимолетного сладострастия нежный цветок любви. Здешние варвары ожидают чуму. Но и устрашенные, навряд ли они с легкостью перешагнут из православия, перемешанного с язычеством и мистикой, в более возвышенное и благородное исповедание христианства, приверженцы коего покорными центуриями сопроводили меня до сего места, веруя, что я воистину встану между чумой и ими. Мы здесь ловцы душ, радеющие о том, дабы вырвать варваров из сетей заблуждений и открыть пред ними пределы свободы, поэзии крови и любви. Через семь дней я отзовусь вам снова. Семь дней – срок, данный сему юноше на раздумье и принятие решения важного и судьбоносного: присоединиться ко мне, стать моим секретарем и любимцем, достойным профилем своим украсить золотые монеты, если только здешние будущие католики признают его цезарем, его или меня, готового с ним разделить власть.
«Я найду тебя через семь дней». Взяв пергамент из моих рук, оставил меня в раздумье и тоске. Ведь он сам был куда как грамотен и – диктовал то, что хотел внушить мне, а не своим друзьям.
* * *
(VI) Чумо-люди.А ночью: «Ефтимий, выдь». Я узнал его голос. Вышел, держа за спиной топор. Не приближался, стоял на пороге полуоткрытой двери, вытесанной Спиридоном и Зарко. «Что-то ты слишком долго сидел в ногах у этого Лоренцо. Ты с ним? – Я молчал. – Он же проклятый иноверец, – продолжал Фотий Чудотворец. – Пытается навязать Кукулину своего бога и свой закон. Знаешь ведь, как безмилостно он казнил моего друга Кублайбея. – Близко Фотий не подходил. Я спросил, чего он от меня хочет. – Уговори сельчан идти со мной, – тихо вымолвил. – Только вместе сможем мы их прогнать». «И что тогда? – спросил я. – Твоя центурия не менее зла, чем Лоренцова». Я напомнил – его люди убили нашего Мино. Он вздохнул. «Кукулинцам надо решаться. В союзе со мной у них один только будет недруг. Подумай, братья по бичу примут вас с открытым сердцем. А кто Мино убил, сбежали. Я за ними погоню послал, как поймают, устроим суд». – Он отступил и исчез во мраке.Опасаясь быть застигнутыми врасплох, оба воинства выставляли ночную стражу. Иногда, отгоняя сон, перекрикивались протяжно и бессмысленно, пугая детей и взрослых, затаившихся по домам. Казались половинками одного зверя, стерегущими удобный момент, чтобы – ради собственного спасения – заглотить друг друга. В сущности, и те и те были уже чумой – того гляди набросятся на Кукулино, разорвут его сердце черными когтями. А может, и впрямь они были чумными: два дня спустя возле обеих крепостей, если то был не сон и меня не обманывало зрение, сжигали мертвых.
Побоище между братьями по бичу и приспешниками раковины произошло как-то слишком внезапно, чтобы можно было за ним уследить и понять причину стычки. С того места, откуда я наблюдал, люди походили на муравьиные рои, перепутавшие тропинки и цели. Голорукие или с палками бросались друг на друга, душили, рвали зубами и ногтями, ломали кости; даже в драке старались пристроиться под удары потяжелее, освобождавшие от греха и изгонявшие чуму. Падали изувеченные и фанатично ползли опять туда, где все кипело в поту и крови, иные, истомленные и объятые страхом за ту чуточку жизни, что оставалась, бежали в поисках укрытия в дубравы и к болоту.
Так до полудня. С сумерками, румяными от последних лучей солнца, по обе стороны опять задымили костры: в обоих воинствах обнаружилось по убитому, что позвало братьев по бичу и поклонников морской раковины к мести и взаимным обвинениям во имя своего знамени. Черный Спипиле не успевал закапывать кости. Потом сгинул. Его костей никто не искал.
«Пока они истребляют друг друга, мы остаемся в живых, – хоронясь от чужого глаза, ночью ко мне пришел Спиридон. – Нынче у них опять будет по мертвецу». По спине моей побежали мурашки. «Ты? – прошептал я. – Тайком их убиваешь?» Указательным пальцем он перекрестил рот. «Тише. По одному убили Исидор и братья Мино. Нынешней ночью наш черед, твой и мой. – Я онемел. А в его глазах засветилось понимание – почуял мой испуг. – Добро, Ефтимий. Попрошу братьев Зарко или Исидора. А может, Исидора только. Они обесчестили его жену Тамару. Но ты подумай. Агна твоя ведь молода, очень молода».
* * *
(VII) Перуника. [27]Название ямы, куда сваливают кости безродных и безымянных. Голубая весна без песен, капля росы в чьем-то оке. Перуника – имя цветка. И еще имя девицы, сухопарой и раскосой, без желаний и без друзей, – цветок, взращенный одиночеством. Бросила старых родителей и прибилась к братьям по бичу – спать с ними. И плясать возле костра. Фотий Чудотворец благословил ее ухмылкой. Благостный, похожий на библейского Иосифа рядом с девственницей Марией, Перуника же, по словам Агны, и вправду как очумела: после третьего десятка жизни выбралась из собственной кожи и выплясывает бесстыдно, вызывая похоть.«Нелегкое дело отымать головы, и нелегко поддерживать между нашественниками вражду, – Спиридон словно бы отступал от своей задумки. – Перуника до солнечного восхода спать не дает братьям по бичу, а Лоренцо выставляет тройную стражу».
Перуникины родители, сестра ее Гликерия, беременная, в пятнах, и зять Герасим, бедолага заика, серая тень в серой мгле моих детских лет, пытались удержать Перунику от поругания. Сладострастники Фотия Чудотворца их не повесили. Не дозволила Перуника. Только Гликерия родила раньше срока да Герасим, оставив ее на родителей, прикрывши лицо тряпицей, ушел из ненависти к Фотиевым врагам: узнаваемый по облезшему кожуху, он грозил Перунике огромной оглоданной костью, но она, отплясывающая босиком, даже не замечала его.
Когда синеватый блеск цветка с ее именем затягивала на кладбище ржавчина мрака, блеск появлялся в ней – синий и кровавый в отсветах пламени костра, освещавшего ее, когда она извивалась в танце и пела горловым голосом, похожая на змею-цветок. Вокруг волос кружили огненные золотые жуки, к ней тянулись тени рук. И, завораживая землю колдовством, смутные очертания малой крепости оплетали терпкие запахи неведомых трав.
На пергаменте, украшенном фиалкой, Лоренцо прислал мне список царей народа, к какому принадлежал:
Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон, Гальба, Оттон, Антонин Пий, Марк Аврелий, Луций Вер, Комод, Пертинакс, Дидий Юлиан, Виталий, Веспасиан, Тит, Домициан, Нерва, Траян, Адриан, Септимий Север, Клодий Альбин, Песцений Нигер, Каракули, Гета, Макрин, Елагабал, Александр Север, Максимин, Гордиан I, Гордиан II, Пушен, Бальбин, Гордиан III, Филипп Араб, Филипп Младший, Деций Младший, Гостилиан, Требониан Гол, Волусиан, Емилиан, Валериан, Галиен, Постумус, Викторин, Клавдий Готский, Тетрик, Квинтил, Аврелиан, Тацит, Флориан, Проб, Кар, Карин, Нумериан, Диоклетиан, Максимиан, Галерий, Констанций I, Караузий, Алект, Флавий Север, Максимин Дая, Максенций, Александр, Лициний, Константин I, Константин II, Констанс, Констанций, Магненций, Юлиан, Иовиан, Валентиниан, Валенс, Грациан, Валентиан II, Магнус Максим, Флавий Виктор, Евгений, Теодосий, Аркадий, Гонорий, Константин III, Теодосий II, Приск Атал, Констанций III, Иован, Валентиан III, Петроний Максим, Авит, Маориан, Лев I, Любий Север III, Прокопий Антемиус, Олибрий, Глицерий, Лев Младший, Непот, Зенон, Ромул, Август, Анастасий Юстин I, Юсти-ан 1-йподчеркнуто кановером, – Ефтимий… In vita aeterna, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а вступают священнодействием, на мгновение освобождающим от плоти. Однако не всегда должно давать предпочтение духу: люди, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови своей, твоей и моей.
Каждому живущему надобно мгновение, в котором он велик, как судьба. И Перунике тоже. Неужто эта ночь была ее великим мгновением?
Из села люди бежали. К Синей Скале. А может, дальше. Говорили, что бежали и изо всех сел вкруг монастыря Святого Никиты.
* * *
(VIII) Умирает человек, умирает бор.Разъеденная тяготами, душа горы испарялась, гора умирала. После того как фанатики с вероисповеданием или без оного захватили Кукулино, случилась напасть: сосна под Синей Скалой гибла. Тысячи желто-зеленых гусениц с бородавками смалывали крохотными и крепкими челюстями игольчатые побеги, быстро, безжалостно и не-насытимо: то было нашествие боровой осы, пожирающей растения, истребляющей зеленую кожу горы. Древесные тени слабели, словно их подъедала моль.Сторонников разных богов или бесов неожиданно, за одну ночь, сблизила неутомимая плясунья Перуника. Лоренцовы люди преступили границу, разделяющую крепости, – уходили к братьям по бичу. Скинув маски с лиц, они искали хмельных объятий у вчерашних недругов. Редели оба стана, люди отыскивали тропы в другие села под чернолесьем. В поисках вина осваивали новые пределы, волоча за собой двуколку смерти. Не переставала бурлить кочевая кровь. С самых разных сторон взвивались теперь в небо дымки во славу зла и проклятьем непротивлению человека.
Через гонца Лоренцо прислал мне грамоту, и я знал уже, какую этот латинянин носит в разуме и в крови адскую отраву. Я дрожал от неведомых мне тоскливых и горьких предчувствий.
Прошло пять дней с нашей встречи возле реки, возле малого Тибра в сем малом Риме. Всего лишь одна среда и один четверг отделяют нас от нашего общего счастья. Я благодарен богам и судьбе, направившим меня сюда, как некогда Адриана к египетским многобожцам, дабы отыскал он своего Ефтимия и наслаждался счастьем среди мудрецов, поклонников магии и пророков. Адриан мертв. Он тень, пребывающая в моем сознании, человек с мертвым сердцем и мертвой любовью, но его, как и меня, все отталкивало бы в этом сброде, кроме твоих лучистых глаз и чистого сердца. Еще два дня, всего два дня. О, как бесконечно ожидание.
Послеполуденный дождь загасил огни, столбами своих дымов подпиравшие небеса, и они теперь опустились на горы, даруя исцеление чернолесью. Поздно. Бог, сотворяя божественную сосну, определил ей тянуться ввысь и погибать от алчных челюстей гусениц. Тот же или другой бог подарил просторы человеку: убегай от бед, мир широк, он твой. Но мы не бежали. Не все. Остаться живым и голым, без добра, думали одни, то же, что быть мертвецом на своей ниве. Если думали. В пене нашего разума еще не мелькнуло решение о бегстве, об избавлении. Еще два дня, всего два…
Господи, руки мне на себя наложить или убить проклятого Лоренцо?
* * *
(IX) Ночь накануне седьмого дня.Спрячься, предупредил я Агну, когда за мной пришли. Не сопротивляясь, пошел с ними, не сопротивлялся и когда мне завернули руки за спину возле старой груши. Только отпирался, что знаю, где захоронены записи Борчилы и Тимофея.От Лоренцовых глаз, от его соглядатаев меня скрывала малая крепость. Став пленником братьев по бичу, я все равно боялся завтрашнего дня, когда должен востребовать меня обезумевший латинянин.
Песье Распятие являло собой миракль, разыгрываемый повихнувшимися библейскими отшельниками и голодранцами-грабителями: Кукулино – утроба исполинского демона, на чей жертвенник я возведен во имя приверженцев креста – отпадших от креста – славян, латинян, иудеев, амаликитян с Синая и из пустыни Негев, сельджуков, многобожцев, воскресших, призраков, блаженных.
Фотий Чудотворец пил, мрачнея все более. «После третьего трепетания звезды над головой станешь мертвецом, забытым в общем забвении, – предупредил он меня, – будешь в огне печься, пока не откроешь, где спрятаны записи». «У Тимофея не было золота», – попытался я вывернуться. «Было, – он принял ковш от Перуники. – Он заграбастал золото Бижанцев». Веки его отяжелели – для него я был мертв, он перескочил меня во сне, заныривая в золотую пену.
Внезапно, когда я потерял надежду на избавление, веревка на руках ослабла. «Беги, – услышал я Перуникин голос. – Сам решай куда. В Кукулине не оставайся. Фотий пьет все – и вино и кровь. Поспеши, тебя ждет Агна».
Я был свободен.
2. Бегство
Тайком мы выбирались из Кукулина с тем, что успели собрать и погрузить на ослов, мулов и жилистых горных лошадок, иные вели или гнали перед собой корову или козу, покидая дома, нивы, кладбище, с которым нас связывали ушедшие от нас. Спиридон, Лозана, Илия, Роса с дочкой Ганкой, Исидор без Тамары, Зарко, его жена Кода и сын Мартин, несколько стариков и старух с внуками и со снохами, Агна и я.
Ночь, опустошение в сердцах, тоска.
За последними нивами у подножия гор перед нами из мрака вынырнул человек, воздел руки. «Воротитесь в дома! – кричал он. – От чумы не уйдешь». Этот старик, по имени и Пандил и Пендека, похожий на подтопленную солнцем свечу, ходил по селам, обряжал покойников, помогал на свадьбах. Никто не знал ни рода его, ни мест, откуда он пришел в наши края, помнилось, что он беглец с рудников. Только бог, разве что он один, был старше его и мог иметь больше морщин на лице и на длинной шее. «Мы от людей бежим, они-то пуще чумы, – зашелестела не то голосом, не то лохмотьями старуха, такая же кривая, как и он, и даже с похожим именем – Саида Сендула. – За нами, почтенный Пандил, разор. Нивы стали могильником». «А перед вами? – спросил старик. И сам ответил: – Сосны, обглоданные гусеницами, а дальше – камень да змеи». Не все его слушали. Обходили молча. Саида Сендула, с восьмилетней внучкой и внуком того меньше, звала старика с нами – в Кукулино пришел голод, муки, хоть всю собери, и на один хлеб не хватит, а в пути не пропадем – нынче ночью выберутся из Кукулина сноха ее Жалфия и сын Димуле, да девять овец с ними, да
свинья, сейчас как раз ее обдирают. «Погодите, вы же всего не знаете, – старик пытался нас задержать. – Я иду из Города. А там, это всякий знает, о прошлом годе еще возглашен Законник благочестивого царя Стефана, и честным его словом берутся бедняки под защиту от всяких насильников. Повеление. Не будет грабежей и злодейств. Возвращайтесь. Царь защитит наши села. А в советниках у нею бородатая монахиня. Знаете ее – Аксилина. Празднуют ее Богосав, Борко, Боса».
Не столковавшись с ним, мы двинулись дальше, гуськом, следуя за медлительным Спиридоном.
По пути, пугая и пугаясь нас в темноте, присоединялись к нам беженцы из Бразды, Побожья, Любанцев, Кучкова и Кучевища. Вокруг шумели сосны, обильно истребляемые гусеницами. Тишину разрывал писк: Саида Сендула маялась летним насморком и бранилась, спотыкаясь. Она отставала, и, когда ее чих и бормотанье пропадали, мы, кукулинские, останавливались. Отыскивали ее и приводили. Отбивались и другие, ребенок либо коза. Постепенно люди обособились, разбились в группы, однако все мы устремлялись к Синей Скале, высокому утесу с пещерами, где по сию пору дровосеки и овчары находили кости то ли старцев, от которых освобождалось там давнишнее племя, то ли кости отшельников, чьи души оставили нам в наследство синеватый мох на камне, откуда, может, и пошло название этого места. Одного такого отшельника припомнила Саида Сендула. Звали его Благун, она его видела, когда кормила младенца, и он благословил ее молоко – чтоб не посягали на него ужи-сосальщики. В детстве она имела обыкновение, тыча пальцем в небеса, подсчитывать звезды. За такое деяние полагается кара, и вот руки ее усыпало бородавками. От этой напасти тоже избавил ее Благун. Внезапно старушка углядела и самого давно покойного добродея: он стоял, вцепившись руками в грудь, готовый разодрать рясу, а чуть подалее, в пустоте, подымалась хрустальная церковь. Саида вскрикнула и упала, разревелись ее внуки. Мягкий ночной ветерок разогнал видение. Женщины подхватили ее с двух сторон, поставили на ноги и перекрестились у родничка, на месте которого Саида Сендула углядела церковку. Смочили святой водицей лбы, и мы тронулись дальше. От них долго исходил дух ладана.
Я смеялся во мраке, и со смехом оживал во мне прежний Ефтимий. Шустрый старичок из соседнего села таинственно и доверительно сообщил мне свое имя – Исо Распор. Я тоже ему поведал, как год назад на Благовещение дядюшка мой Трипун, узнав, что Законник царя Стефана будет защищать бедняков, три дня хлебал тюрю из ящеричьих хвостов. Старик даже подскочил: «Трипун тебе доводится дядей по матери, а? Трипун Пупуле?» У меня не было дяди по матери, и никакого Трипуна Пупуле я не знал. Я подождал, пока он меня нагонит. «Да уж не знаешь ли ты и другого моего дядю по матери, Койчу из Коняр?» – поинтересовался я. На нижней его губе улегся месячный луч, один глаз посмеивался. «Неужто и Койче из Коняр хлебал такую же тюрю?» – изумился он. «Хуже того. Встречал ты такого, кто бы собственную свинью окрестил Пер-душкой, а потом на ней же и разъезжал? А этот вот Койче, дядюшка Исо, вытворял такое». Старичок одушевленно ухватился за меня. Мы ожили. Взялись за руки, мне казалось, что я его научаю ходить. «Нет, Койче колдуном не был. Он даже летать не умел. Зато третий мой дядя, Заре, тоже по матери, с тайным именем Поликарп, тот был колдун знаменитый. Подумать только, рыбьими косточками прикалывал навозных жуков вокруг своего пупа. А как крови его насосутся, запрягал их в двуколки». Это было слишком даже для Исо Распора. «Врешь!» – дернулся он. «Почему же? – вроде обиделся я. – Разве ты не слыхивал про чудеса? Знаешь небось побольше моего и всех, кто тут есть». Он снова вцепился в мою руку. «Что верно, то верно, чудеса бывают, – согласился он, поблескивая глазом, тем самым, что посмеивался. – У меня тоже было трое дядьев по матери, давно еще, до того как построили монастырь Святого Никиты. Ерофей, тот не хлебал тюри из дробленых ящеричьих хвостов, потому как рта у него не было. Он напитывался каштанами да орехами через пупок раззявленный. Младший, Евсевий, спал головой вниз, подвешенный к потолочной балке. Почитал себя за летучую мышь. А того пуще был третий мой дядя с женским именем Патрикия Велесиль-ная. Щипал нити и выплетал паутину – перепелки в нее ловились. Так и жил среди пауков в дуплястом дереве». Он остановился, прислонив ладонь к уху и словно прислушиваясь. «Что, кличет тебя Патрикия Велесильная?» – спросил я. «Верно, – подтвердил он. – Этот мой дядька завсегда серчает, ежели я имя его поминаю, не выпивши за его душу. У тебя, чай, и винцо водится, а?» На Спиридоновом осле было у нас два кувшина. «Как присядем, выпьем, – обрадовал я его и продолжал: – Заре, с тайным именем Поликарп, умывался дымом можжевелового костра». Он на это: «А Патрикия Велесильная из можжевеловых веток броню себе выткал». Я: «Моему Поликарпу и броня была не нужна. Об его кожу гнулись и секиры и копья».
Ночь, опустошение в сердцах, тоска.
За последними нивами у подножия гор перед нами из мрака вынырнул человек, воздел руки. «Воротитесь в дома! – кричал он. – От чумы не уйдешь». Этот старик, по имени и Пандил и Пендека, похожий на подтопленную солнцем свечу, ходил по селам, обряжал покойников, помогал на свадьбах. Никто не знал ни рода его, ни мест, откуда он пришел в наши края, помнилось, что он беглец с рудников. Только бог, разве что он один, был старше его и мог иметь больше морщин на лице и на длинной шее. «Мы от людей бежим, они-то пуще чумы, – зашелестела не то голосом, не то лохмотьями старуха, такая же кривая, как и он, и даже с похожим именем – Саида Сендула. – За нами, почтенный Пандил, разор. Нивы стали могильником». «А перед вами? – спросил старик. И сам ответил: – Сосны, обглоданные гусеницами, а дальше – камень да змеи». Не все его слушали. Обходили молча. Саида Сендула, с восьмилетней внучкой и внуком того меньше, звала старика с нами – в Кукулино пришел голод, муки, хоть всю собери, и на один хлеб не хватит, а в пути не пропадем – нынче ночью выберутся из Кукулина сноха ее Жалфия и сын Димуле, да девять овец с ними, да
свинья, сейчас как раз ее обдирают. «Погодите, вы же всего не знаете, – старик пытался нас задержать. – Я иду из Города. А там, это всякий знает, о прошлом годе еще возглашен Законник благочестивого царя Стефана, и честным его словом берутся бедняки под защиту от всяких насильников. Повеление. Не будет грабежей и злодейств. Возвращайтесь. Царь защитит наши села. А в советниках у нею бородатая монахиня. Знаете ее – Аксилина. Празднуют ее Богосав, Борко, Боса».
Не столковавшись с ним, мы двинулись дальше, гуськом, следуя за медлительным Спиридоном.
По пути, пугая и пугаясь нас в темноте, присоединялись к нам беженцы из Бразды, Побожья, Любанцев, Кучкова и Кучевища. Вокруг шумели сосны, обильно истребляемые гусеницами. Тишину разрывал писк: Саида Сендула маялась летним насморком и бранилась, спотыкаясь. Она отставала, и, когда ее чих и бормотанье пропадали, мы, кукулинские, останавливались. Отыскивали ее и приводили. Отбивались и другие, ребенок либо коза. Постепенно люди обособились, разбились в группы, однако все мы устремлялись к Синей Скале, высокому утесу с пещерами, где по сию пору дровосеки и овчары находили кости то ли старцев, от которых освобождалось там давнишнее племя, то ли кости отшельников, чьи души оставили нам в наследство синеватый мох на камне, откуда, может, и пошло название этого места. Одного такого отшельника припомнила Саида Сендула. Звали его Благун, она его видела, когда кормила младенца, и он благословил ее молоко – чтоб не посягали на него ужи-сосальщики. В детстве она имела обыкновение, тыча пальцем в небеса, подсчитывать звезды. За такое деяние полагается кара, и вот руки ее усыпало бородавками. От этой напасти тоже избавил ее Благун. Внезапно старушка углядела и самого давно покойного добродея: он стоял, вцепившись руками в грудь, готовый разодрать рясу, а чуть подалее, в пустоте, подымалась хрустальная церковь. Саида вскрикнула и упала, разревелись ее внуки. Мягкий ночной ветерок разогнал видение. Женщины подхватили ее с двух сторон, поставили на ноги и перекрестились у родничка, на месте которого Саида Сендула углядела церковку. Смочили святой водицей лбы, и мы тронулись дальше. От них долго исходил дух ладана.
Я смеялся во мраке, и со смехом оживал во мне прежний Ефтимий. Шустрый старичок из соседнего села таинственно и доверительно сообщил мне свое имя – Исо Распор. Я тоже ему поведал, как год назад на Благовещение дядюшка мой Трипун, узнав, что Законник царя Стефана будет защищать бедняков, три дня хлебал тюрю из ящеричьих хвостов. Старик даже подскочил: «Трипун тебе доводится дядей по матери, а? Трипун Пупуле?» У меня не было дяди по матери, и никакого Трипуна Пупуле я не знал. Я подождал, пока он меня нагонит. «Да уж не знаешь ли ты и другого моего дядю по матери, Койчу из Коняр?» – поинтересовался я. На нижней его губе улегся месячный луч, один глаз посмеивался. «Неужто и Койче из Коняр хлебал такую же тюрю?» – изумился он. «Хуже того. Встречал ты такого, кто бы собственную свинью окрестил Пер-душкой, а потом на ней же и разъезжал? А этот вот Койче, дядюшка Исо, вытворял такое». Старичок одушевленно ухватился за меня. Мы ожили. Взялись за руки, мне казалось, что я его научаю ходить. «Нет, Койче колдуном не был. Он даже летать не умел. Зато третий мой дядя, Заре, тоже по матери, с тайным именем Поликарп, тот был колдун знаменитый. Подумать только, рыбьими косточками прикалывал навозных жуков вокруг своего пупа. А как крови его насосутся, запрягал их в двуколки». Это было слишком даже для Исо Распора. «Врешь!» – дернулся он. «Почему же? – вроде обиделся я. – Разве ты не слыхивал про чудеса? Знаешь небось побольше моего и всех, кто тут есть». Он снова вцепился в мою руку. «Что верно, то верно, чудеса бывают, – согласился он, поблескивая глазом, тем самым, что посмеивался. – У меня тоже было трое дядьев по матери, давно еще, до того как построили монастырь Святого Никиты. Ерофей, тот не хлебал тюри из дробленых ящеричьих хвостов, потому как рта у него не было. Он напитывался каштанами да орехами через пупок раззявленный. Младший, Евсевий, спал головой вниз, подвешенный к потолочной балке. Почитал себя за летучую мышь. А того пуще был третий мой дядя с женским именем Патрикия Велесиль-ная. Щипал нити и выплетал паутину – перепелки в нее ловились. Так и жил среди пауков в дуплястом дереве». Он остановился, прислонив ладонь к уху и словно прислушиваясь. «Что, кличет тебя Патрикия Велесильная?» – спросил я. «Верно, – подтвердил он. – Этот мой дядька завсегда серчает, ежели я имя его поминаю, не выпивши за его душу. У тебя, чай, и винцо водится, а?» На Спиридоновом осле было у нас два кувшина. «Как присядем, выпьем, – обрадовал я его и продолжал: – Заре, с тайным именем Поликарп, умывался дымом можжевелового костра». Он на это: «А Патрикия Велесильная из можжевеловых веток броню себе выткал». Я: «Моему Поликарпу и броня была не нужна. Об его кожу гнулись и секиры и копья».