харизмы) совершалась через хиротонию, то есть возложение рук, и призывание животворящего действия Святого Духа. С уходом поколения апостолов единственными носителями этого дара оказались уже рукоположенные епископы. Без особых отвлеченных мудрствований установилась практика рукоположения каждого нового епископа не менее чем тремя епископами соседних областей. Выдвижение кандидатур осуществлялось членами «вдовствующей» общины или епископами смежных диоцезов; или же епископ местной Церкви сам предлагал своего преемника, но рукополагать избранника могли исключительно епископы в количестве не менее трех человек.
   Собрание трех епископов с целью рукоположения четвертого оказалось исходным пунктом формирования нового церковного органа, получившего наименование собора, или синода. Изначально собор представлял собой явление литургическое, связанное с Евхаристией, для него совещательные функции вовсе не являлись главными: трое (и более) епископов собирались прежде всего для совместного совершения Евхаристии. Однако при этом возникала проблема первенства ввиду того, что лишь один из епископов, в качестве «председательствующего» совершает приношение Дарови возносит благодарениеГосподу. Кому же из собравшихся на собор епископов принадлежит первое место? Кто возглавит совместную Евхаристическую службу?
   Также и в этом случае церковная практика последовала, без особых размышлений, обычаю эпохи и историческим обстоятельствам: первенство было признано за епископом крупнейшего города области, ее административного и культурного центра. Такой центр обыкновенно назывался митрополией («город-мать»); отсюда дополнительный титул епископа митрополии — митрополит. На митрополита возлагались некоторые особые функции: так, помимо председательства на местном соборе, он должен был выступать арбитром при разрешении споров и конфликтов между епископами, а также между епископами и подчиненными им пресвитерами.
   Институт митрополий получил последовательное и полное развитие после окончания гонений и признания христианства официальной религией Римской империи (religio imperii). Одновременно шел процесс формирования соборов как таких церковных институтов, в которых иерархия внутри епископата обрела свой окончательный вид. К концу V века епископы четырех крупнейших административных и культурных центров империи — Рима, Константинополя, Александрии и Антиохии — получили титулы патриархови «первенство чести» перед остальными митрополитами. Кроме того, митрополит Иерусалима также именовался патриархом ввиду особой исторической миссии города. Таким образом, сложилась пентархия(«пятивластие») патриархов, которой суждено было служить структурной основой церковной жизни на протяжении всего периода единого и неделимого «вселенского» христианства.
   Вместе с тем различие «чести» и административных функций, возникшее между митрополитами и патриархами, ни в коей мере не затронуло сущности епископского служения. Независимо от географической протяженности и политического значения епископии, от наличия или отсутствия дополнительных титулов митрополита или патриарха, епископ остается прежде всего главой и «председателем» Евхаристического собрания.
   Вот почему любой собор — поместный (собор епископов определенной территорий) или вселенский (объединяющий епископов всей христианской ойкумены) признавал равноправными голоса и мнения всех его участников, не проводя никакого различия в этом отношении между патриархами, митрополитами и просто епископами. Патриарх Рима или Константинополя («нового Рима») и епископ самой маленькой и незначительной области пользовались равным правом голоса, а их точки зрения в принципе обладали равным весом.
   Каждый из участников собора представляет не какую-либо часть населения, географическую область или политическую силу и не свою личную точку зрения, которая может быть в большей или меньшей степени продуманной и обоснованной; на соборе епископ выступает свидетелем живого опыта возглавляемой им Евхаристической общины; он — носитель этого опыта, подлинность которого и есть истина кафолической (вселенской) Церкви, полнота и осуществленность провозглашаемой Церковью истины. При этом неважно, идет ли речь об общине крупного города или скромного селения, об опытном достоянии немногих или же значительного числа людей.
   Как мы уже видели ранее, соборы сформулировали определения, пределыцерковной истины, то есть ее границы, или контуры. Истина, однако, не исчерпывается формулировкой, ибо представляет собой не теоретическую «систему» и не «трансцендентную идеологию», но должна быть пережита и экзистенциально реализована в жизненной динамике Евхаристической общины.
   Если же на соборе отдельные епископы или все собрание в целом высказывает взгляды и принимает решения, расходящиеся с евхаристическим опытом, такой собор объявляется ложным, а епископы подлежат низложению, так как судьей и хранителем церковной истины является в конечном счете народ — носитель евхаристического опыта «истинной жизни». История знает случаи, когда собор, созываемый в качестве вселенского и претендующий на универсальную значимость для всего христианского мира, отвергался народом и получал наименование «разбойничьего» или псевдособора. В то же время другие соборы, гораздо менее претенциозные по своим целям, были признаны вселенскими, ибо выраженная и сформулированная ими истина носила подлинно вселенский, кафолический характер.
   Эти исторические факты: отрицание всякого возведенного в ранг закона авторитета и всякого непогрешимого властного начала в Церкви — остаются совершенно непонятными и труднообъяснимыми сегодня, когда вся наша цивилизация — наш образ жизни — предполагает подчинение заранее данной непогрешимости законов, идеологий, структур и программ, а также отстранение народа от управления в важнейших для его жизни областях.
   Эта авторитарная цивилизация — порождение западноевропейского средневековья. Именно тогда начал набирать силу и достиг кульминации с окончательным отколом Запада от Востока (1054) процесс отделения истины Церкви от события Евхаристии и совокупного опыта церковного народа. Истина была отсечена от живого опыта и превратилась в абстрактное учение, в непреложную «догму», а носителем догмы стал институт священников, клир. Событие Церкви подверглось отождествлению с иерархией клириков, с административной организацией духовенства и превратилось во властную структуру, в конечном счете — в государство. Таким образом, для христианского Запада представляется немыслимым вселенский собор епископов, подлежащий утверждению и принятию всем церковным народом, так как для западного исторического сознания, а также умственного и душевного склада истина связана с властью, с «объективным» и «законным» насилием, перед которым народ склоняет голову и подчиняется — или же против которого восстает и сметает власть предержащих.
   Многовековая религиозная традиция сформулировала эти интеллектуальные и психологические особенности западных христиан, выработала у них безусловную потребность в некоем объективном авторитете для определения истины — потребность в непогрешимой кафедреили богодухновенном Писании, призванных служить психологическим гарантом индивидуального обладания истиной. Это и привело западное христианство к трагической диалектике подчинения и бунта, рабской покорности и революционного восстания, наложившей печать на всю новейшую европейскую историю.
   Однако, согласно традиции единой христианской Церкви и ее исторического продолжения в Православии, истина веры не может быть отождествлена с «непогрешимыми» институтами и структурами власти, не потеряв при этом самой своей сущности. Дело в том, что авторитет и власть дают нам «объективную» уверенность в обладании истиной, и поэтому воздвигают своего рода крепость вокруг человека, не давая ему вырваться из плена греха и отделяя его от церковного образа бытия. Самоутверждение индивидуальности нашего «я» тем полнее и «непроницаемее», чем непосредственнее сращиваются авторитет и «непогрешимость» с институтами и иерархическими структурами Церкви.
   Традиция единой Церкви и Православия воспринимает истину веры как событие Евхаристии: преображение индивидуального выживания в жизнь, которая есть разделенный всеми дар любви и самоотдачи; в отказ от эгоизма — ради того, чтобы обрести источник нашего бытия и личностной неповторимости в том факте, что мы любим и любимы. Мы должны потерять, чтобы сберечь, по словам Евангелия, — потерять нашу душу (Лк. 9, 24). Истина Церкви в том, чтобы «потерять» всякую самоуверенность и самодовольство, преходящие по своей сути, — потерять ради обретения жизни в ее непрерывном осуществлении, в деянии, совершаемом в свободе. Подменяя динамику жизненного свершения окаменевшими институтами с их подавляющей внутренней неподвижностью, мы добровольно меняем жизнь на смерть, истину — на иллюзию или ошибку.

Религиозное отчуждение

   Бог воспринял человеческую плоть, чтобы сделать ее нетленной и бессмертной. Это восприятие представляет собой экзистенциальное событие, образующее Церковь как Тело Христово. Но плоть — это не только тело человека, но и весь комплекс связей, обеспечивающих его сохранение и выживание, а также удовлетворение его самых разнообразных потребностей. Истину и жизнь Церкви составляют все эти связи и отношения, преобразованные в Евхаристию и общение любви. Церковь воспринимает и преображает целостную человеческую жизнь, всю биологическую, историческую и культурную «плоть» человека.
   С утверждением христианства в качестве «официальной религии» Римской империи (religio imperii) [ 16] Церковь воспринимает и «плоть» массовой религиозности, то преображая ее, то подчиняясь ей. Преображение или подчинение суть фазы в диалектике человеческой свободы — гибели и спасения, греха и святости человека. По мере осуществления церковной истины, жизненный центр которой - в евхаристическом преображении твари, в истории появляются высочайшие образцы богословского и литургического творчества, святоотеческой мудрости, святости; непревзойденные шедевры иконописи и храмового зодчества; происходит подъем монашеского движения с его бескомпромиссностью по отношению к существующим структурам власти. По мере же того, как мы, люди (клирики и миряне), ставим церковную истину в зависимость от естественной потребности в «религии» и метафизически утверждаемся в своем индивидуализме, в истории происходит подчинение Церкви целесообразности религиозного «установления» и «авторитета», стремлению к «эффективности», близоруким устремлениям общественной морали или политической конъюнктуры.
   С утверждением христианства в качестве «официальной религии» вместо титулов епископов и пресвитеров начинают применяться религиозные священнические наименования «архиереев» и «иереев»; складывается сложная административная иерархическая структура; вводятся должности и титулы, никак не связанные с евхаристическим происхождением церковных служений, такие, как «архиепископ», «экзарх», «архимандрит», «протосингел», «архидиакон». Клирики подражают императорским чиновникам в помпезности официальных обращений; в простодушной тяге к преувеличениям устанавливаются торжественные величания в соответствии с градацией священного достоинства: «Ваше Преосвященство», «Ваше Святейшество», «Ваше Преподобие», Великий Эконом и множество подобных громких титулований.
   Параллельно с этим начинаются громкие споры за первенство среди епископов и епархий, раздоры между «знаменитыми престолами» Рима и Константинополя, Константинополя и Александрии, Александрии и Антиохии. Тот факт, что вселенское первенство ассоциировалось с имперской идеей, привел впоследствии к подчинению Римской Церкви политическим амбициям франков, а затем и к великому расколу христианского мира. Та же самая взаимосвязь между имперской идеей и первенством епископских кафедр выразится позднее и в национально-государственных притязаниях славянских народов, результатом которых будут претензии Москвы — «Третьего Рима» и самочинное умножение количества патриархатов. На протяжении последних двух столетий идея religio imperii вновь обретает историческую плоть в образе государственных национализмов, подчиняющих поместные Церкви критериям этнического сознания, а также интересам существующих политических режимов и правительств.
   Все это (и многое другое, аналогичное) составляет «религиозную» часть исторической плоти Церкви — часть временную, преходящую, не связанную с Евхаристической истиной, конституирующей Церковь как возможность «жизни вечной» по ту сторону времени и пространства. Но это различие неведомо людям, судящим о Церкви по ее историческим неудачам, несовершенствам внешних структур или с помощью такого критерия, как этическая оценка ее членов и высших иерархов. Они пытаются путем количественного анализа исторических данных делать выводы о преобладании положительных или отрицательных сторон в исторической жизни Церкви.
   Люди, судящие о христианстве по его моральной «отдаче» и исторической полезности, не знают ни того, что есть Церковь, ни ее истины. Они рассматривают Церковь как «религию», как институт, призванный удовлетворять «метафизическим потребностям народа», и потому подходят к ней с меркой «улучшения» нравов и условий нашего смертного бытия. Они и не подозревают, что дело не в эфемерных «улучшениях» и неудачах, а в другом: в каждом Евхаристическом собрании смертная человеческая жизнь преображается в жизнь бессмертную и нетленную. И.возможность этого преображения не может быть упразднена ни недостоинством Отдельных лиц, ни грехами мирян и клириков, ни интригами высоких церковных чинов: достаточно хотя бы малой закваски — членов Церкви, сознательно участвующих в Евхаристии.
   Евангелие предупреждает, что Церковь — Царство Божие — подобна «неводу», захватывающему «хорошее и худое» (Мф. 13, 47-48); «полю», где растет и пшеница, и плевелы (Мф. 13, 25). Святые и грешники в равной мере являются членами Церкви: праведные, непорочные, аскеты — и вместе с ними разбойники, блудницы и мытари. Все мы объединяемся в Церковь не потому, что хотим усовершенствовать наши «добродетели» или «исправить» наши характеры, но потому, что жаждем жизни, свободной от разрушения и смерти. Мы знаем, что как праведники, так и грешники равно смертны: наш общий грехесть смерть — событие, в котором наша физическая индивидуальность, физическая ипостась однажды исчезает в земле (ведь «грех» означает не нарушение законов или предписаний, но глобальную неудачу, провал в осуществлении цели, или предназначения, нашего бытия). Мы приходим в Церковь потому, что жаждем жизни как полноты любви. Нас интересует не добродетель смертного человека, но вечность человека раскаявшегося.
   В Церкви сила наша
   «совершается в немощи»
   (2 Кор. 12, 9). Великая сила Церкви — это наши исторические беды и наши грехи. Почему грехи мы называем силой? Прежде всего потому, что познание наших собственных неудач и немощей, как и уважение к неудачам и слабостям ближнего, есть основная предпосылка свободы, есть отрицание тоталитарного права требовать «совершенства». Если кто-либо осмелится «согрешить» в политической партии, институированной идеологической системе или в бизнесе, ему неизбежно придется искупать (порой кровью) нарушение «предписаний» или «распоряжений центра» или же причиненный интересам деловых партнеров ущерб. Сегодня, в этом мире, в этой цивилизации, где все охотятся за удачей, точностью и «совершенством», только в Церкви существует последняя возможность человеческой свободы — «право» на неудачу и бессилие.
 
   Но сила Церкви совершается в немощи главным образом потому, что только признавая человеческую немощь, мы можем претворить жизненную возможность в любовь Бога, «воскрешающего мертвых». Замкнутость в самодостаточности, удовлетворенность своей добродетелью, своими достижениями и здравомыслием не оставляют нам возможности для самоотречения и самопреодоления, высвобождающего животворящую силу любви. Поскольку мы ожидаем осуществления жизненных целей (достижения спасения, праведности, бессмертия) от религиозности, морали, эффективности наших законов, постольку мы отдаляемся от возможности «истинной жизни». Напротив, индивидуальные грехи любого из нас в совокупности с каждым проявлением человеческой несостоятельности в Церкви — в порочных епископах, «разбойничьих» соборах, политических спекуляциях церковной истиной — приводят нас в отчаяние, которое оказывается в высшей степени плодотворным, так как эти явления подтверждают утопичность моралистических мечтаний и религиозных притязаний на «обновление» человека.
   Жизнь вечная, провозглашаемая Церковью, начинается там, где кончаются экзистенциальные возможности твари, то есть исчерпывает себя тенденция к автономному существованию и претензии на индивидуальное обладание жизнью. Спасение от смерти возможно благодаря связи с нетварным; это дар, благодать, а не следствие нашей природы. Спасение становится возможным тогда, когда природа освобождается от необходимости экзистенциальной автономии, от стремления к самосохранению. Тогда перед человеком открывается путь к тринитарному образу бытия — к преодолению в любви своей индивидуальной ограниченности.
   Таково свидетельство Церкви, нашедшее свое историческое воплощение по преимуществу в мученикахи аскетах. Конкретное свидетельство мучеников и их исторических последователей — аскетов окончательно запечатлевает образ церковной жизни, предохраняя истину Церкви от искажений. Жизнь — не индивидуальное выживание, но самоотдача в ее высочайшем проявлении, вплоть до смерти — самоотдача в «безумной любви» к Божественной Личности, явленной в Иисусе Христе.

ПРАВОСЛАВИЕ

Апофатизм и формализм

   В современном языке слово ортодоксия(греч. «православие», «правоверие») означает приверженность какой-либо догме, какой-либо идеологии, принимаемой буквально, и соответствует более или менее понятию консерватизма, упорного следования сложившемуся порядку вещей. Ортодоксом мы называем человека, хранящего верность изначальным формулировкам того или иного учения и не допускающего в них никакого изменения, в отличие от тех, кто в процессе развития уклоняется от исходного смысла далеко в сторону.
   Таким образом, любая догматическая идеология — религиозная, социальная или политическая — заключает в себе возможность своей собственной ортодоксии. Например, говоря о лютеранской, фрейдистской или марксистской ортодоксии, обычно имеют в виду консервативную и, как правило, бесплодную приверженность букве учения Лютера, Фрейда или Маркса — приверженность, противостоящую позднейшей интерпретации и творческому развитию первоначальных идей.
   Большей частью мы заводим речь об ортодоксии, сталкиваясь с людскими претензиями на непогрешимое следование истине. В этом факте выражается потребность людей во всеобщем признании и в уважении к унаследованным ценностям, а также к хранящим и представляющим их лицам. В результате ортодоксия оборачивается удобным способом оправдания не столько консервативных идей, сколько придерживающихся консервативных взглядов людей, и нередко оказывается своего рода психологической маской, прикрывающей нерешительность и духовное бесплодие. Кто не способен или не отваживается на создание чего-либо нового в своей жизни, тот фанатично цепляется за ортодоксию того или иного сорта, обретая в ней источник своей значимости, авторитета и даже власти, выставляя себя хранителем и распорядителем истины, защитником формы, толкователем буквы. В конечном счете эти люди превращают так называемую ортодоксию в прокрустово ложе, на котором подвергают ампутации саму жизнь ради приспособления ее к требованиям догмы.
   Вышеизложенная интерпретация ортодоксии и сопутствующих ей признаков является следствием определенного понимания истины и возможностей ее достижения. Согласно этой концепции, человек способен добиться индивидуального обладания истиной и превратить ее в объект своего господства.
   Чтобы сделать из истины объект обладания, необходимо придать ей определенный и окончательный характер, отождествить ее с определением, с буквой формулировки, внутри которой истина должна быть заключена в неподвижные границы. Отождествление с определением объективирует истину, превращает ее в предмет обладания и господства со стороны рассудка. Таким образом, приверженность к ортодоксии, к изначальной и неуклонной объективации представляет собой способ обладания истиной.
   Подобная концепция истины и возможностей ее достижения является не просто характерной чертой, но основанием нашей современной «западноевропейской» цивилизации, взятой в самом широком смысле, и не имеет никакого отношения ни к Церкви, ни к церковному Православию.
   Апофатизм церковной истины, о которой шла речь на предыдущих страницах, исключает всякое «объективированное» понимание ортодоксии, или православия. Истина не исчерпывается определением, представляющим собой не более, чем ее границы, пределы, ее «предохранительную оболочку». Реальность, не опровергнутая реальностью же, есть истина. Жизнь, не упраздненная смертью, есть истина в последнем смысле. Вот почему познать истину возможно не через заучивание формулировок, но лишь через сопричастность истине, сопричастность истине жизни, опытной очевидности.

Ересь и кафоличность

   В истории Церкви термин «православие» появляется для того, чтобы отличать истину от ереси, однако и то, и другое — как ересь, так и православие — соотносятся не с теоретическими принципами, но с событиями жизни. Ересь есть отделение от церковной общины определенной группы, которая оказывается не связанной с местным Евхаристическим собранием. Она представляет собой фактический отказ от церковного образа бытия, то есть единения и общения в любви.
   Православие, напротив, — это истина кафолическойЦеркви, явленной и реализованной в каждом местном Евхаристическом собрании. Каждая местная Церковь представляет собой Церковь кафолическую, событие и опыт кафоличности, поскольку она воссоединяет и воплощает в себе всецелую (кафолическую) истину веры, совершенство истины, то есть полноту жизни «во Христе», все жизненные дары, подаваемые Святым Духом.
   Тексты первых веков христианства свидетельствуют с полной очевидностью о том, что именно кафолическая Церковь является критерием Православия, а не наоборот (то есть не Православие является критерием кафолической Церкви). В самом деле, Православие предполагает участие в кафолической Церкви, а не слепую приверженность теоретическим формулировкам. Факт и опыт кафоличности предшествуют любым умозрительным определениям. Определения появляются лишь в связи с ересями, вынуждающими Церковь зафиксировать в теоретических положениях свой опыт истины. Истина в ее жизненной подлинности предшествует умозрению как по времени, так и по сути; она обретается не в интеллектуальных формулировках, представляющих собой ее оболочку и охранительные пределы, но подтверждается причастностью к опыту кафолической Церкви.

Критерий Православия

   Необходимо, однако, констатировать, что ересь обнаруживает себя не только как жизненный факт (то есть схизма [ 17]), но и как теоретическое учение. Еретики учат об «истине», не подтверждаемой опытом и верой кафолической Церкви. Именно несоответствие опыту и вере кафолической Церкви и есть критерий отличения ереси от Православия. Несмотря на все усилия объективировать этот критерий в соборных определениях и писаниях отцов Церкви, он по-прежнему предполагает динамичную неопределенность жизни и непосредственность опыта».
   Законченные формулировки истины и динамичная неопределенность опытного ее переживания не могут быть совмещены на уровне логического мышления, но могут гармонично сочетаться в плане жизненной реальности и ее ипостасного проявления, то есть личности. Вот почему критерием церковного Православия оказываются опыт и вера кафолической Церкви, воплощенные в личностях святых. Христианские святые выделяются не особыми моральными качествами, но тем, что в них обнаруживает и проявляет себя истина. Критерий истины — церковная кафоличность, а мера кафоличности — осуществление жизненных даров в личностях святых.
   Подобные критерии различения Православия и ереси представляют собой вопиющую и недопустимую несообразность с точки зрения рационалистического мышления: ведь они оставляют без объяснения многие моменты церковной истории или, по крайней мере, затрудняют так называемое «логическое» их объяснение. Например, часто еретики пользовались численным перевесом, но, тем не менее, именно Церковь меньшинства была признана в конце концов кафолической. Мы говорим о том, что судьей в вопросах правоты веры выступает народ, объединенный в Церковь, однако критерий для вынесения суждений не носит ни объективного, ни окончательного характера и не определяется большинством голосов. Случалось, что ересь добивалась не только численного преобладания, но и утверждалась на длительный срок, в течение которого выдавала себя за подлинную церковную истину. И все же Православие в конечном счете побеждало, даже если хранителем его оставался один-единственный человек. Императоры боролись с Православием, подвергая гонениям сторонников правой веры; представительные епископские соборы высказывались в еретическом антиправославном духе. Имело место и обратное: мирские правители или обладающие властью священнослужители силой утверждали догматическое, буквалистское правоверие, будучи в то же время трагически отделенными от православной истины. И все же, несмотря ни на какие покушения «извне» или «изнутри», Православие в конце концов выстояло — по крайней мере, оно отстаивало себя в течение многих столетий как живое веросознание народа, явленное в опыте и в свидетельствах апостолов и святых.